Приписанная Пушкину Гавриилиада. Приложение 10. 3

Оглавление и полный текст книги «Приписанная Пушкину поэма «Гавриилиада» – в одноимённой папке.


Приписанная Пушкину поэма «Гавриилиада»
Приложение № 10.3. Брюсов В.Я. о Бартеневе П.И.


     В данном приложении приводятся выписки из следующих источников:

1. Брюсов В.Я. «Дневники 1891-1910». Издание М. и С. Сабашниковых, М., 1927 г.
2. Брюсов В.Я. «Обломок старых поколений Пётр Иванович Бартенев» (написано после смерти Бартенева П.И. и опубликованная в журнале «Русская мысль» в декабре 1912 года (отд. II., стр. 108-118).
3. Брюсов В.Я. «За моим окном», М., 1913 г.
4. Брюсов В.Я. «Автобиография» // «Русская литература XX века. 1890-1910». «Мир», М., 1914 г.
5. Брюсов В.Я. «Из моей жизни. Моя юность. Памяти». Издание М. и С. Сабашниковых, М., 1927 г.

     Из первого источника приводятся все выписки, в которых упоминается Бартенев П.И., члены его семьи, журнал «Русский архив», Пушкин и пушкиниана.

     Из второго источника приводятся выписки, отражающие все существенные характеристики Бартенева П.И. и его журнала «Русский архив».

     Из остальных источников приводятся выписки, отражающие наиболее существенные характеристики Бартенева П.И.


1. Валерий Брюсов «Дневники 1891-1910». Издание М. и С. Сабашниковых, М., 1927 г.


     1892 год

     Март, 18.
     Вечером читал с Надей «Моцарта и Сальери» (на уроке).
(стр. 5)


     1896 год

     Август, 21.
     Не был ли Пушкин наведён на мысль о Цыганах романо-эпопо-идилле-драмою Шатобриана «Natchez». Ну, и скучная же вещь!         
(стр. 25)


     1897 год

     Март, 17.
     Писать? – писать не трудно. Я бы мог много романов и драм написать в полгода. Но надо, но необходимо, чтобы было, что писать. Поэт должен переродиться, он должен на перепутьи встретить ангела, который рассек бы ему грудь мечом и вложил бы вместо сердца, пылающий огнем уголь. Пока этого не было, безмолвно влачись «В пустыне дикой...»
(стр. 28-29)


     1898 год

      Май, 8.
     «Блажен, кто смолоду был молод».
Мне многое говорит этот почти опошленный пушкинский стих. Я не был молод смолоду, я испытывал все мучения раздвоения. С ранней юности я не смел отдаваться чувствам. Я многим говорил о любви, но долго не смел любить. Два года тому назад, проезжая по Крыму, я не решался без дум наслаждаться природой. Я был рабом предвзятых мнений и поставленных себе целей... О, много нужно было борьбы, чтобы понять ничтожество всех учений и целей, всех почему и зачем, – и мнимой науки и мнимой поэзии! Много нужно было борьбы, чтобы понять, что выше всего душа своя. И вот, побеждая всё то, что целые годы держало меня в тисках, я достигаю и простоты и искренности, я отдаюсь чувству, я молод...

          Бесконечны пути совершенства,
          О, храни каждый миг бытия…

     Буду следовать этому Новому Завету.   
(стр. 37)

     Сентябрь, 12.
     <…>
     Был в «Русском архиве», относил свою статью о Тютчеве. Видел там П. Бартенева, древнего старца, в креслах, а около костыли. Мило беседовали с ним о русском языке, а он всё вспоминал Аксакова и Киреевского. Негодовал он, конечно, на современных писателей и их слог: «Иностранные слова оттого, что писатель заимствует мысль у иностранных писателей; кто ясно сознал свою мысль, тот выскажет её по-русски». Потом пришёл его сын, понравился мне менее.

     Сентябрь, 16.
     Был ещё раз у Бартенева. Беседовали оживленно о трёх Великих, пребывающих – о Пушкине, Тютчеве, Баратынском. Но Пушкин из них больший.
(стр. 49)

     Октябрь, 6.
     В «Русском архиве» (№ 10) появилась моя статейка (Варианты Тютчева). Тому назад три года это было бы для меня большой радостью. В те дни я говорил о гордости своей, но вовсе не был горд и очень желал похвал современников. Ныне я не повторю своих дерзких выражений из «Предисловия», ныне я всё извиняюсь в своей статье... Но это потому только, что сознание своего значения ношу я в душе своей. И такая мелочь, как моя статейка, не заставила даже сильнее биться мое сердце.
     Бартенев послал мне корректурные листы своего нового издания Тютчева. Покрываю их помарками.
(стр. 50-51)

    Октябрь, 17.
    Бартенев говорил, что Тютчевы моей статьей недовольны, особенно упоминанием о Ф.Ф. Тютчеве.
(стр. 51)

     Ноябрь, 8.
     У Бартенева мне три раза отвечали «нет дома», и сам он ко мне не идёт... Тем хуже для него.
(стр. 52)


     1899 год

     Февраль, 9.
     Перевожу упорно для «Русского архива» письма Тютчева (1856, 57, 58 г.г.)

     Март.
     Был ещё у Бартенева. О, живой архив! Мертвецы для нас, – Аксаков, Хомяков, Вяземский, Тютчев, – это все для него знакомые, приятели, или, по крайней мере, современники. Если бы записывать всё, что он говорит, – были бы богатейшие материалы.
(стр. 62-63)

     17-22 марта.
     Поездка в Петербург.
     На этой пятнице должен был Бальмонт читать свой перевод «Фауста» Марло, сделанный им в 9 дней (так что у него от усилия разболелась рука и грозил ему паралич руки). Но только что мы пришли, вдруг видим некий человек, худой, с одутловатым лицом «обрамлённым» (именно так) рыжеватыми волосами. То был Фофанов. Он принёс с собой поэму.
     – Вот, – говорил он, махая руками – вот 101 октава, т.е. 808 стихов. Октавы это форма забытая. Я её воскресил. Ведь если ничто не воскрешать, что бы было. Я воскресил.
     Его усадили на диван, но там к нему стоял спиной чугунный Пушкин.
     – Что ж это, что ж это, – заговорил Фофанов, – Пушкин ко мне будет стоять ж...
     А там были дамы (Лохвицкая, Чюмина, Allegro).
     Пушкина повернули задом к дамам, и Фофанов начал читать. Боже мой! что это была за поэма, 101 октава о бедном кантонисте, который переодевался девушкой... 808 наивнейших стихов! Все были убиты. И весь вечер был убит. Боже мой! неужели ж это он, тот же     Фофанов! Прав, кто называет его «гальванизированным трупом». Он умер и давно.
     После чтения Фофанов быстро уехал...
(стр. 65)

     Апрель.
     Вечером был у Юрия Бартенева. У него больны дети, и на его «четверге» никого не было. Беседовали вдвоем и втроем (с его женой) о науке, о смысле жизни, о стихах. Он оживляется иногда, когда речь касается иных тайн метафизики и иных стихов, которые он любит. Очень ликовали мы, перечитывая «В начале жизни школу помню я».
(стр. 68)

     Декабрь, 18.
     В «Русском Архиве» досадная ошибка со стихами Некрасова, которые мы приписали Тютчеву. По этому поводу написал заметку, где уверяю, что Некрасов гораздо более похож на Тютчева, чем обыкновенно думают.
(стр. 78)


     1900 год

     Конец января – февраль, начало.
     Февральская книжка «Русского архива» арестована за воспоминания Саккена. – «Не посылайте ваших стрел на кладбище», – писал Бартенев министру в ответ на его письмо. И какую опасность может представлять журнал, выходящий в 1440 экз.?* Победоносцев писал ему, что выражения из «Русского архива» будут перепечатывать газеты, но Бартенев отвечал, что особым распоряжением запрещены перепечатки из исторических изданий. Кто забыл это распоряжение, где? в Москве или в Петербурге, сами его издавшие?
     По рассказам Бартенева, государь принял Павлова, посадил его, беседовал с ним 25 мин. и просил продолжить его русскую историю: «У вас всё понятно, – сказал он – а у Соловьёва ничего понять нельзя; я было взялся за летописи, там проще».
     * А в 1901 г. было 943 подписчика.
(стр. 81)

     Масленица.
     В музее подошёл ко мне некто В. Каллаш, изъявляя желание познакомиться, поднёс своё издание стихов о Пушкине; говорили с ним о библиографии*.
     * Он обругал меня в «Курьере» летом за книгу «О искусстве». Теперь мы обменялись изданиями: он дал мне «Поэты о Пушкине» с надписью об уважении, а я ему «О искусстве».
(стр. 81)

     Вербы etc.
     На «вербах» встретил Каллаша и Черногубова: кланялся с П.А. Ефремовым. <…>
     В понедельник был у Каллаша. У него прекрасная библиотека, не менее 4000-5000 томов; не мало ценного, прекрасная Pouschkiniana, где много неизвестного.
(стр. 84)

     Апрель, 21.
     Четверг вечером много скитался. Сначала был у Черногубова и говорил о Фете. Потом у Ю. Бартенева. Там, кроме Кожевникова, видел Николая Фёдоровича (Фёдорова), великого учителя жизни, необузданного старца, от языка которого претерпевали и Соловьев (Вл.) и Толстой (Л.Н.) С самого начала разговора он меня поразил.
     – Как-никак, а умереть-то нам придется, – сказал я.
     – А вы дали труд себе подумать, так ли это? – спросил Николай Фёдорович.
     Речь шла о Ницше и вообще Николай Фёдорович нападал на меня жестоко. Я остался очень им доволен и, уходя (я спешил), благодарил его. Юрий же Бартенев представил себе, что я был обижен, и прислал мне извиняющееся письмо. Конец вечера провел у Ю. Балтрушайтиса, где смущал девиц парадоксами.

     Апрель, 26.
     В понедельник видел В. Каллаша, он подарил мне издание стихов Пушкина 1829 г. После скучал на заседании библиографического общества. Провожал меня Ник. Арк. Грен и томил своими откровенностями о себе самом, о своей родне, о деде, проигравшем 20000 р. и т.п.
(стр. 85)

     Май, 23.
     У Бахмана на вечернем собрании чуть не поссорился с ним за Лермонтова, которого назвал четвертостепенным поэтом и защищал это. Примирился после, написав сонет к Лермонтову. Был у Фриче, Черногубова, Дурнова и опять у Бахмана.
     Черногубов разошёлся с «Русским архивом», вероятно, запросил слишком дорого.
(стр. 86)

     Июнь – июль.
     Ревель – северный Неаполь, eine Weltstadt, как говорил Бартенев. Немцы-ревельцы не надышатся на свой Ревель, для них лучшего города быть не может. Несомненно, что Ревель европейский город. Он самодовлеющий, в нём есть всё, что ему надо; он мог бы существовать, если б весь мир пропал. <…> 
     <…>
     Жили мы в Ревеле два месяца. Первую половину этого времени жили одни, ни с кем незнакомы, тихо, по-немецки. Утром я переводил Энеиду, после обеда мы читали, сидя в парке, вечером я писал автобиографию, – и так изо дня в день. Наконец, в начале июля приехал П. Бартенев, а с ним и его дочь, Татьяна Петровна. Мирная наша жизнь нарушилась. Полдня стало уходить на встречи (мы вместе обедали). Тотчас нашёл нам Бартенев и работу: списывать письма Булгакова для типографии.
     За этот месяц я впервые узнал Петра Ивановича в частной жизни. Морские ванны, летний отдых, прогулки ободрили его, сделали весёлым. Он не только рассказывал бесконечные рассказы из запаса своей памяти, не только произносил целые страницы наизусть из Пушкина, Тютчева, Жуковского, Батюшкова, Державина, – но и выказал себя необыкновенно общительным. Он умел заговорить с каждым встречным и при том так, что те разбалтывали ему самые сокровенные свои тайны.
     Рукопись «Tertia Vigilia» побывала в цензуре и подверглась жестоким урезкам. Ю. Бартенев – только назначенный московским цензором – возвратил мне её с любопытными пометками. Так, по поводу зачеркнутого «Сказания о разбойнике» он написал: «Можно, но прошу тупости для ради дать другое соседство». Зачеркнуто было и заглавие: «Книжка для детей». Ю.Б. надписал: «Сами можете видеть, что за ребята?» Ещё вычеркнуто: «Антихрист», «Рождество Христово», «Ламия», «Я люблю в глазах оплывших», «Астарта Сидонская» и строфы из «Аганатис». 

     Июль — август.
     Москва. Сразу и более властно, чем я ждал, охватили меня обычные московские впечатления, весь круг друзей. Прежде других предстал Ланг (который живёт в нашем доме). Затем скоро, очень скоро (случайно) пришли Поляков, Балтрушайтис и сам Бальмонт.
Умер Вл. Соловьев. Бартенев знавал его хорошо, и мы были с П.И. на похоронах. Так суждено мне было встретиться с критиком моих первых стихов. А я мечтал – и часто – о личных беседах. «Но он бы вас соблазнил», сказал мне Бартенев. Я поцеловал в руку своего случайного врага и ценимого мной поэта и мыслителя. Бартенев предложил мне написать статью о поэзии Вл. Соловьева.
                ___________________

     Вступил я в трудовую жизнь. Распоряжаюсь домом и служу у Бартенева. Сюда относится:

          Здравствуй, жизни повседневной
          Грубо кованная речь...

     К Бартеневу хожу ежедневно, слушаю добродушные глупости старика и претенциозные благоглупости Юрия Петровича. Это не значит, что оба они никуда не годятся. Но и тот и другой, вместо того, чтоб являть нам лучшее, что есть в их душе, упорно выставляют на вид самое нежелательное. Юрий Петрович что-то очень полюбил меня, увлекает по воскресеньям на прогулки etc. Работа в «Архиве» пока сводится к бракованию глупых рукописей и к игре с П. Бартеневым в вист и преферанс. 
(стр. 88-90)

     Конец августа
     Был у меня вечер. Были: Бальмонт, Бахман с женой, Поляков, Балтрушайтис с женой, Ю. Бартенев, Ланг и случайно зашедший Бунин. Бальмонт читал стихи без конца («Художника Дьявола»). Ю. Бартенев, по его меткому слову, был гиеной, которая – по негрскому поверью – может иногда говорить по-человечески. Сидели до 4 часов.
     Бунин продает рукопись своих стихов «Скорпиону». Читаю их.
     Читаю корректуры «Tertia Vigilia».
     Читаю множество корректур «Русского архива». Я журналист по призванию и мне сладостны все эти толки в типографии о свёрстывании и т.п.
(стр. 90)

     Сентябрь
     Черногубов жестоко обижается на Бартенева Петра Ивановича, хотел ему возвратить деньги, полученные за статью. Бартенев обвиняет его в том, что он незаконно владеет письмами декабристов, а Черногубов рассказывает и похуже истории про П. Бартенева.
(стр. 91)

     Конец сентября
     Иван Алексеевич Бунин и Юрий Петрович Бартенев самые ярые распространители моих стихов.
(стр. 91)

     Поездка в Петербург
     Нас ехало трое: я, С.А. Поляков и сестра. Сестра поместилась в другом отделении, а мы у столика на маленьких лавочках пили мадеру и играли... в орлянку. Собственно, мы хотели играть в кости и при этом «исследовать законы вероятности», о которых была речь с С.П. Бартеневым, но костей не оказалось. Для прохожих и кондукторов то был большой соблазн, двое играющих за бутылкой.
(стр. 95)

     Праздники
     Новый год, новое столетие. С детства мечтал я об этом XX веке, трепетал, смотря его у Лентовского. И вот он. – В частности зима эта неудачна: она вся разделена между работой у Бартенева в «Русском архиве» и свиданиями с Ш. То и другое надоело и опротивело. То и другое любопытнее будет в биографии, чем было в жизни. Пора освободиться!
(стр. 100)


     1901 год

     Февраль-март
     ... С визитом у меня был Ю.П. Бартенев. Жаловался на H.Н. Черногубова, который выудил у него 5 рисунков Пушкина.
(стр. 102)

     Август
     Бывал в «Русском архиве», виделся с Юрием. Он блистал парадоксами. По поводу смерти Г. Мачтета говорил: «Вот человек, который всю жизнь делал вид, что ему есть что сказать, но по «условиям русской печати», он этого не может. Как может цензура мешать писать? печатать, может быть, но писать она ещё не мешала никогда ни одному истинному поэту. Если бы уничтожить цензуру, это было бы гибелью прежде всего для наших либералов, так как обличилось бы, что им сказать нечего. П.И. Бартенев в Петербурге был у Шильдера. Тот показывал ему три собственных письма Петра III к Екатерине, после его падения, унижающиеся до последней крайности. Беседовал он с Ванновским. Тот сказал: – «Какое моё образование? Но я слушаю одного, другого и соображаю. Как курочка по зернышку клюю».
     История с «Гаврилиадой». Пушкину грозила Сибирь. Он свалил вину авторства на кн. Горчакова, а Николаю I написал частное письмо, где всё чистосердечно объяснил. Николай взял его под свое покровительство.
(стр. 104-105)

     Сентябрь
     Переписывался с Н.О. Лернером. Бартенев напечатал мою заметку о книге «Пушкинские дни в Одессе», а не его (не Лернера).
     Узнав об этом, я написал ему письмо, объясняя, что это произошло без моего ведома. Отсюда возникла переписка.
(стр. 105)

     Как-то случилось мне в «Русском архиве» играть в вист так: я, Пётр Иванович, Николай Платонович Барсуков и Александр Платонович (чуть-чуть не австрийский посланник, немецкий...) Старший из Платонычей имеет лицо Ивана Грозного, но с добродушным выражением, младший немного еврейского типа. Судачили о разных высокопоставленных лицах и оба были «в оппозиции».
(стр. 106)

     Октябрь
     У Бартенева видел H.М. Павлова, автора «Русской истории». Говорил о окончании своего труда: – «Я не как Соловьев, у которого чем ближе к новому, тем обширнее; по-моему, чем ближе, тем всё нелепее: один государь уничтожает, что сделал его предшественник, смысл потерян, надо всё кратко излагать, успею кончить».
     П. Бартенев читал мне письмо Победоносцева. «Силы мои слабеют и дух поникает под бременем многих тяжёлых ощущений настоящего».
(стр. 107)

     Ноябрь
     Приезжал в Москву Самыгин (Марк Криницкий). Всё такой же. Говорит о боге, о благодати, боится темноты и всё его потрясает. Я возил его к Юргису и Бунину (который, между прочим, встретил меня приветливо), и обедали мы в пятницу у Ю. Бартенева.
(стр. 107)

     У Бартенева видел скульпторшу Голубкину.
     Бартенев праздновал свой юбилей. Меня он просил не быть.
     – Если хотите оказать мне удовольствие и благодеяние, не приходите, не поздравляйте...
     Я послушался, а потом оказалось, что слушаться не надо было.
(стр. 108)

     Декабрь
     После завтрака едем с Д.С. к Ю. Бартеневу и кн. С.Н. Трубецкому. Бартенев не в ударе, впрочем, говорит о Христе и церкви бойко.
(стр. 110)


     1902 год

     Январь
     Возобновил я хождение в «Архив». Хотел было совсем отказаться, но Пётр Иванович взмолился. – Но я должен буду на лето уехать. – Уезжайте. – Но мне надо будет скоро уехать в Петербург. – Поезжайте. – Но я не могу ходить к вам каждый день. – Ходите не каждый. – Что поделаешь!
     <…>
     Ю.П. Бартенев, прочитав мой рассказ «Мраморная головка», прислал мне в подарок тот бюстик, который дал повод написать весь рассказ – Мино де Фьезоле...
(стр. 114)

     17-19 февраля. 1902 г.
     Мережковский в Москве.
     Во время перерыва Мережковского посетил Ю. Бартенев, и М-ий вдруг накинулся на него, обвиняя Д.А. Хомякова и H.М. Павлова в доносе и шпионстве (на Рел. Фил. Общ.). «Юшенька» был очень обижен. На другой день он уже говорил мне: «Скажу вам, как цензор, лекция Мережковского – мерзость! Он не маленький! Должен сам понимать!»
(стр. 118)

     В четверг был у Ю. Бартенева и встретил там Н.В. Досекина. Я ужаснулся, когда и он стал говорить о конце мира и антихристе. Впрочем, человек умный и образованный.
(стр. 119)

     Октябрь
     Одно время я со всеми ссорился. Разошёлся с «Русским архивом» и «Русским листком», очень поссорился с «Новым путём», написал бранные письма Ясинскому и др. Чуть было не наговорил вещей очень жестоких Юшеньке Бартеневу. Но он сбавил тон и тем спасся. Когда я сказал ему, что он, в своих идеях, заодно с великим инквизитором, он, видимо, был уязвлен жестоко.
(стр. 122-123)



2. Брюсов В.Я. «Обломок старых поколений Пётр Иванович Бартенев» («Русская мысль», 1912, декабрь, отд. II., стр. 108-118)
   
     Лет десять тому назад, в пору, когда мне ещё нравилось наблюдать

          В последний миг утех
          Рассвета голубого
          Немой холодный смех, –

я возвращался домой, под утро, по московским улицам, из какого-то (приходится в том сознаться) загородного ресторана. Все, конечно, знают тягостное ощущение усталости и недовольства собой после бессонной, беспутной ночи, так верно изображённое Тютчевым:

          Хоть свежесть утренняя веет
          В моих всклокоченных власах,
          На мне, я чую, тяготеет
          Вчерашний зной, вчерашний прах…

Мой путь лежал мимо того дома на Ермолаевской Садовой, где последние лет двадцать помещалась редакция «Русского архива» и жил П.И. Бартенев. Его кабинет помещался тогда в комнате над воротами, вроде «фонаря», пол которой он, кстати сказать, для теплоты устлал, под ковром, нераспроданными книжками своего «Архива». И воть, в полусвете рассветных сумерек, я вижу, что большое, «итальянское», окно кабинета Бартенева освещено, и он сам, согнув свою старческую спину, сидит за столом, с пером в руках, и, видимо, занять чтением корректур своего журнала...
(стр. 108)

     Мирные обыватели видят сладкие сны в своих двуспальных постелях, рабочие торопливо поднимаются на ожесточенный звук фабричного гудка, ночные гуляки нетвёрдой походкой возвращаются домой, а старый трудолюбец, надев очки, клоня при свете керосиновой лампы лысую голову, бодрствует за всех, вникает в чьи-то старые письма или в какие-то мемуары прошлого века и на полях корректуры немного дрожащим, но ещё твердым почерком приписывает свои маленькие примечания, те лукавые строки, помеченные «П.Б.», в которых часто, в форм едва уловимого намёка, скрываются целые откровения для истории нашей старины... Готовится новая книжка «Русского архива», новый венчик в том несокрушимом здании, которое медленно, неустанно, неуклонно воздвигал Пётр Бартенев и которое понемногу переросло все эфемерные журналы нашего века и, словно какая-то Эйфелева башня, высоко подняло свою голову «над греблями никлых зданий».
     Да, то, что я увидел, проезжая однажды под утро по Ермолаевской Садовой, мимо дома № 175, не было исключением. Так работал Бартенев изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год. Быть может, всего замечательнее, что Эйфелева башня «Русского архива» воздвигнута почти целиком трудом одного человека. Всё, что написано в «Русском архиве» посторонними сотрудниками, ничтожно – и количественно и качественно; никогда никакого «редакционного комитета» при журнале не существовало; если иногда лица, стоявшие особенно близко к журналу (например, сын П.И. Бартенева – Юрий П. Бартенев), и пытались поделить труд с «издателем и составителем» «Архива», их намерения разбивались о непреклонную волю, вернее сказать, о неодолимую потребность Бартенева – всё делать самому. Он сам собирал материал для журнала, сам подготовлял его к печати, редактировал, снабжал примечаниями, сам писал заметки и рецензии, сам корректировал каждую книжку, читая и «гранки», и «свёрстанные листы» по два, по три, по четыре раза. В течение пятидесяти лет не было ни одной книжки «Русского архива», которая не была бы составлена, проредактирована и прокорректирована П.И. Бартеневым. Даже последняя, 12-я, книга пятидесятого года, которая должна была выйти уже после смерти Бартенева, почти полностью была им подготовлена к печати. Можно сказать, что все 50 лет журнала проведены им одним, – пример единственный у нас, да, кажется, весьма редкий и во всём мире.
(стр. 109)

     <…> Трудно представить себе русского историка или историка русской литературы, который не был бы принуждён обращаться при своей работе к «Русскому архиву». И если количество подписчиков «Архива» было невелико (последние годы их было меньше 1 000), то число его читателей было огромно. Другие журналы за истечением года теряют своё значение, иногда обращаются в ненужный книжный хлам; книжки «Русского архива» с каждым годом привлекают всё новых и новых читателей. И если подсчитать не число подписчиков отдельных лет, а число лиц, обращавшихся за справками к «Русскому архиву», может быть, окажется, что это – один из самых читаемых журналов в России.
(стр. 110)

     В нашу эпоху Бартенев пришёл как бы из другого мира. Он пережил расцвет и падение славянофильства, пережил буйное движение 60-х и 70-х годов, пережил всё царствование Александра III и в те годы, когда Бартенева узнал я, в конце 90-х годов, стоял перед нами как «обломок старых поколений». Все друзья его молодости были уже в могиле; своих сверстников он почти мог пересчитать по пальцам; кругом шумела новая жизнь, – внуки и правнуки тех, кого он знавал когда-то. Что же удивительного, если этой новой жизни Бартенев оставался чужд. Многое из того, что волновало и мучило нас, для него прошло совершенно незамеченным, мимо. Конечно, он никогда не читал Ницше; Вагнера он знал только по исполнениям на рояле своего сына, прекрасного пианиста С.П. Бартенева, и любил, говоря о музыке Вагнера, употреблять выражения самые резкие. Русская литература остановилась для Бартенева на Тургеневе (которого, кстати сказать, он терпеть не мог). Чехова Бартенев, кажется, не читал вовсе. Горького попытался было читать, но тщетно старался себя уверить, что ему что-то в Горьком нравится. Не читал Бартенев и моих книг и всегда был убеждён, что я не говорю с ним о моих стихах из чувства стыда за свое «бедное рифмичество».
     Но, оставаясь чуждым новой литературе, Бартенев с неизменным вниманием и усердием следил за всем новым, что печаталось об эпохах и лицах, его интересовавших. Каждая новая книга, говорящая о XVIII веке и первой половине XIX века, находила в нём ревностного и старательного читателя. До конца жизни он не переставал таким образом учиться и пополнять свои сведения и постоянно радовался, что спорные вопросы уясняются, что любезное ему прошлое становится всё более известным. Так, уже в последние месяцы жизни Бартенев с величайшим интересом читал труд великого князя Николая Михайловича об Александре I. Точно так же живо заинтересовался он моей статьей о Тютчеве, предпосланной новому изданию его сочинений, и тотчас отметил в ней все новые данные, разысканные мною. При феноменальной памяти Бартенева, в значительной мере сохраненной им до конца дней, он умел всё вновь обнародованное тотчас связать с уже известным, поставить в своём сознании на место и прочно присоединить к запасу своих знаний.
(стр. 111-112)

     <…> В его памяти хранился неистощимый запас сведений об интимной жизни всех выдающихся людей двух последних веков; он знал семейные тайны нескольких поколений, – и это знание пополнял каким-то особым даром угадывания, исторической интуиции. Иногда, слушая рассказы Бартенева о каком-нибудь событии, которое, как кажется, не могло быть известно никому, кроме того единственного лица, с которым оно произошло, можно было подумать, что это – фантазия, произвольный домысл или даже клевета... Но, нет, то было именно способностью по одному штриху воссоздавать полно и в образах целую картину.
     Сам Бартенев рассказывал, что однажды, в пору, когда он усиленно занимался эпохой Екатерины Великой, ему приснилась сама императрица. Екатерина подошла к нему и, грозя пальцем, спросила: «И откуда ты это мог узнать?» Бартенев (во сне) ответил: «Как же, матушка, а записочку ты изволила написать, не забыла?» Так именно, по одной сохранившейся записочке, он угадывал целое событие, во всех его подробностях. Ему достаточно было одного сухого документа, чтобы ясно представить всю сцену, и не раз случалось, что позднейшие открытая оправдывали его «угадывание». То была именно «интуиция историка», особенное историческое творчество, которым широко пользовались историки древности, которое мы ещё находим у историков XVIII века и у первых историков великой революции, но от которой совершенно отказались историки современные, не позволяющие себе (за что, впрочем, я отнюдь их не виню) высказать ни одного суждения, не подкрепив его ссылкой на определённый документ.
(стр. 112-113)

     По громадной разнице лет, по разнице тех кругов общества, в которых проходила наша жизнь, я, разумеется, не мог быть знакомь с Бартеневым сколько-нибудь «интимно». Но в течение четырёх лет (1899-1902 гг.) я был его помощником по изданию «Русского архива», скажем – «секретарём редакции», а «редакция» «Архива» почти сливалась с семьёй Бартенева. Ему помогали в работе дочери, потом – внуки; самое помещение редакции было в то же время личной квартирой Бартенева. Волей-неволей многое из личной жизни Бартенева проходило перед моими глазами. Покинув работу в редакции «Архива», я продолжал посещать Бартенева, был знаком с его сыновьями, встречаюсь и теперь с ними и с его внуками. Всё это даёт мне право сказать и своё слово о Бартенев, как человеке.
     Бесспорно, самостоятельность была основной чертой характера Бартенева. Подобно тому, как он в своём «Архиве» всё стремился сделать сам, вплоть до чтения всех корректур, так и в жизни Бартенев любил всё делать сам. Я видел, что он входил во все мелочи повседневности, любил распорядиться всем, не хотел ничего доверить другому. <…>
     Из области мелочей ту же самостоятельность Бартенев переносил и в более высокие сферы. Он признавал только своё правописание, и оно соблюдалось в «Русском архиве» все 50 лет, несмотря на «всяких Гротов». Он слышать не хотел о разных «новых» словах, которые, по его мнению, нарушают чистоту русского языка, говорил и писал по-своему, ни за что, например, не хотел употребить выражения «редактор» и все 50 лет подписывался под книжками своего журнала: «Издатель и составитель «Русского архива» Пётр Бартенев». У него были свои политические взгляды и, если было естественно, что он не мог изменить их в угоду либеральным и демократическим веяниям нового времени, то более замечательно, что он никогда не отступал от тех своих воззрений, которые многим из окружающих его казались слишком свободными и «подрывающими основы». Так, например, в последние годы он защищал перед своими собеседниками значение и нужность Государственной Думы... Ничто не могло поколебать установившихся взглядов Бартенева на определённых исторических лиц, – его благоговения перед «основательницей династии» Екатериной Великой, его суждения об Александре Благословенном, как «прельстителе», его убеждения, что «на лире Пушкина не было басовой струны», его глубокого негодования на Белинского, и т.д. и т.д.
     Самостоятельный во всём, Бартенев любил и свои мнения высказывать прямо, решительно. Он даже любил «огорошить» своего собеседника каким-нибудь резким суждением, сказать, например, почитателю Белинского, что Белинский был «дурак», или, наоборот, стороннику «твёрдой власти» – что-нибудь очень сильное об одном из её хранителей... Но при всём этом было в Бартеневе определённое лукавство, – лучше сказать, ему хотелось, чтобы оно в нём было. Сам себя он, вероятно, считал очень хитрым, умеющим обманывать людей, но большею частью эти хитрости были крайне наивны. Удачнее всего удавалось старику прикидываться простоватым, потому что это чем-то отвечало его душе. Он мог говорить вещи крайне наивные с таким невинным лицом, что неопытный собеседник обманывался и в самом деле готовь был думать, что «составитель «Русского архива» так прост. Особенно любил Бартенев прикидываться простым, когда дело заходило о вопросах денежных...
     Когда будут говорить о Бартеневе, некоторые, вероятно, решатся сказать, что он был корыстолюбив и скуповат... Действительно, кое-что могло подать повод к такому нареканию. Во всех мелочах обихода Бартенев был именно скуп, не любил раскрывать кошелька. У извозчиков он, когда еще выезжал, выторговывал пятачки. В редакции «Архива», ради экономии, писали не на «покупной» бумаге, а на оборотной стороне корректур. Сотрудникам своего журнала Бартенев предпочитал не платить ничего, и, вероятно, «Русский архив» единственное издание, которое ухитрилось в XX веке платить такие гонорары, как 5 руб., выданные одному сотруднику за статью в печатный лист, и даже 1 руб., выданный другому тоже за статью в несколько страниц...
     Но эта экономность Бартенева почти исключительно была направлена «на огарки свеч». В ней тоже было так много наивного и детского, что она, когда с ней знакомились ближе, возбуждала добродушную улыбку, а не негодование. Напротив, в более важном Бартенев, и в денежных делах, до старости оставался детски-неопытным. Довольно большие суммы проходили через его руки и утекали неизвестно куда. Скупой на копейки, Бартенев часто был щедр на сотни и тысячи рублей. Лучшим возражением против обвинения Бартенева в стяжательности должно служить то, что за 50 лет трудовой жизни он не «стяжал» ничего или почти ничего. Всё, что ему удалось приобрести, было приобретено более чем 12-летним трудом по изданию «Архива графов Воронцовых». Напротив, «Русский архив», несмотря на правительственную субсидию, не приносил своему издателю ничего, скорее требовал от него материальных жертв, не говоря о неустанней полувековой работе... Бартенев жил скромно, уединённо, и наибольшая роскошь, какую он себе позволял, было – играть «по маленькой» в преферанс и в вист (он был один из последних игроков в эту, ныне совсем забытую, игру) да держать, в течение одной поры жизни, постоянного извозчика, необходимого старику при его хромоте.
(стр. 113-115)
 
     <…> Бартенев любил и умел говорить с простыми русскими людьми, и те чувствовали в нём близкого себе. Умирая, отказываясь от помощи врача, Бартенев попросил позвать к себе своего лакея Александра, добавив слабым голосом: «Он (этот Александр) умнее всех их (т.е. всех учёных докторов)!»
(стр. 116)

     Каково значение Бартенева для науки?
     Самостоятельно он написал не много, и все его работы для нашего времени значительно устарели. Но дело Бартенева, как издателя, огромно, и в этом отношении его влияние на русскую науку почти не поддается учёту. В свой «Архив» из года в год, как трудолюбивый муравей, он тащил всё новые материалы по русской истории и по истории русской литературы, и многое, очень многое из того, что теперь вошло во всеобщий обиход, впервые появилось на страницах его издания. Бартеневу верили, ему несли целые семейные архивы, наследники Пушкина именно ему доверили впервые опубликовать бумаги великого поэта, и трудно назвать ту эпоху русской истории за два века, исследователь которой не обращался бы к «Русскому архиву», как к первоисточнику.
     Как издатель, Бартенев принадлежал, бесспорно, не к нашей эпохе. Современные методы исследования и издания документов были ему чужды. Он почитал себя вправе не только сокращать, но порою даже подновлять печатаемый текст. Излишняя заботливость о точности, казалась ему «крохоборством». Он подсмеивался над современными издателями былин, старающимися сохранить каждый вариант стиха. «Пьяная баба рыгнула, – вот им и вариант», – говорил он. Однажды, печатая, при некотором моём участии, новое издание стихов Тютчева, Бартенев решительно убеждал меня исправить один стих, представлявшийся ему неудачным. «Издатель должен быть другом автора», – говорил он в своё оправдание. – «Всё это – вздор», – говорил он в другом случае, зачёркивая весь конец одни мемуаров.
     Но эти вольности искупались у Бартенева поразительным знанием предмета. На своём веку он прочёл десятки тысяч писем и тысячи мемуаров, относящихся к XVIII и началу XIX века, и все самые интересные, самые запутанные отношения людей тех эпох были для него совершенно ясны. Он знал много семейных и более чем семейных, можно сказать –государственных тайн, говорить о которых в печати было ещё неуместно. И очень часто Бартенев пользовался формою примечаний к печатаемому тексту, чтобы намекнуть на то, что в то время было известно ещё очень немногим. Эти маленькие, иногда, в две-три строки, примечания, подписанный буквами «П.Б.», всегда составляли лучшее украшение «Русского архива». В сжатых, но точных выражениях Бартенев разъяснял в них запутанные вопросы истории, указывал на факты, неизвестные многим, намекал на события, ещё не преданные гласности. Часто одно маленькое примечание придавало смысл всему напечатанному документу или было ценнее целой помещённой в журнале статьи.
     С годами ценность материала, помещаемаго в «Архиве», несомненно, падала. Прежде Бартенев умел зорко следить за судьбами какого-нибудь интересного документа, подстерегал его, как охотник дичь, и наконец, поймав, цепко держал в своих руках. В последнее время эта цепкость его рук ослабла, и немало драгоценных материалов прошло мимо «Архива» только потому, что у его издателя не было ни сил, ни энергии, ни средств охотиться за ними. Одряхлевший и полубольной, старик Бартенев довольствовался тем, что само плыло в его руки; доходило до того, что он целые книжки наполнял перепечатками. Но до самых последних лет не было года, чтобы в «Русском архиве» не помещалось чего-либо особенно замечательного. Ещё в те годы, когда я работал в журнале, в нём печатался такой первостепенный материал, как переписка братьев Булгаковых, – лучшее, что существует, для изучения московского и петербургского общества 10-х, 20-х и 30-х годов XIX века.
(стр. 116-117)



3. Брюсов В.Я. «За моим окном», М., 1913 г.

     По громадной разнице лет, по разнице тех кругов общества, в которых проходила наша жизнь, я, разумеется, не мог быть знаком с Бартеневым сколько-нибудь «интимно». Но в течение четырёх лет (1899-1902 гг.) я был его помощником по изданию «Русского архива», скажем – «секретарём редакции», а «редакция» «Архива» почти сливалась с семьёй Бартенева <…> Волей-неволей многое из личной жизни Бартенева проходило перед моими глазами. Покинув работу в редакции «Архива», я продолжал посещать Бартенева, был знаком с его сыновьями
(стр. 56).
    


4. Брюсов В.Я. «Автобиография» // «Русская литература XX века. 1890-1910». «Мир», М., 1914 г.

     Первый журнал, открывший мне свои страницы, был «Русский архив», где я стал печатать свои историко-литературные и библиографические изыскания
(стр. 112).

     Одно время (в течение трёх лет) я даже был секретарем редакции в «Архиве». С благодарностью вспоминаю я внимательное отношение ко мне «патриарха» русской журналистики, старца П.И. Бартенева; за годы близости с ним я полюбил его своеобразную, сильную личность, в которой самые кричащие «недостатки» уживаются рядом с достоинствами исключительными.
(стр. 112).

     После «Русского Архива» я получил доступ в «Ежемесячные сочинения», которые издавал И.И. Ясинский, где я поместил, кроме ряда стихотворений, несколько статей и затем в «Мир искусства», единственный в те годы журнал (после прекращения «Северного вестника»), сочувствующий «новому искусству» (стр. 112-113).



5. Брюсов В.Я. «Из моей жизни. Моя юность. Памяти». Издание М. и С. Сабашниковых, М., 1927 г.

     Для П.И. Бартенева <род. в 1829 г.> многое из того, что мы считали «историей», что для молодёжи наших дней располагается чуть ли не на одной плоскости со временем и Ивана Грозного, – было самой простой современностью. Когда Бартенев напечатал свою первую статью о Пушкине, на него обиделся Чаадаев за то, что в статье недостаточно было подчёркнуто влияние его, Чаадаева, на Пушкина. «Обиделся Чаадаев»! – Чаадаев – прототип, говорят, Чацкого! Старик Бартенев с ещё неостывшим раздражением говорил о нелепых притязаниях этого взбалмошного чудака. А я смотрел на старика, вновь переживавшего своё давнее негодование, и думал, как близка от меня «Грибоедовская Москва»: вот передо мной её представитель, «обломок старых поколений» (заглавие моей статьи о Бартеневе), тот, кто сам жил в кругу Фамусовых, разговаривал с Чацким, а теперь разговаривает со мной! Бартенев же, по особенности, вообще свойственной старикам, даже яснее представлял себе это прошлое, нежели окружающую действительность 900-х годов с надвигавшейся Революцией 5-го года.
     А. Хомяков, Аксаковы и Тютчев были для Бартенева добрыми знакомыми. Он передавал анекдоты из жизни Тютчева, не попавшие ни в какую Тютчевиану. Описывал подробно, какое было выражение лица у Ив. Аксакова, когда он сбрил бороду по приказанию царя. О Хомякове говорил с благоговением, вспоминал каждый его жест. И.С. Тургенева ругал с пристрастием личной неприязни. О Л.Н. Толстом отзывался, как равный о равном, рассказывал, как поучал его во время работы над «Войной и миром» и т.д. 50-е годы в этих рассказах выступали только одной стороной, но в этом и была сила этих рассказов: не объективное изложение историка, собравшего материалы, а субъективнейшая критика очевидца, участника, которую доводилось воспринять не по печатным «мемуарам», а в форме устной беседы, где так многое дополняют интонации голоса, невольная мимика, сдержанные, но решительные жесты. <…>
     Незаметно, слушая эти рассказы, я вовлекался в давно угасший спор «славянофилов» и «западников», незаметно 50-е годы становились мне понятны и близки
(стр. 93-95).


Рецензии