Глава 17
Близился вечер, когда он покинул дом Эльснеров, усиливался снегопад и колючие холодные снежинки - вполне настоящие на этот раз - падали, словно торопясь, всё гуще и гуще, заволакивая окрестность сплошной пеленой.
«Погода мне благоприятствует, - подумал лейтенант, поднимая повыше воротник, - все шансы за то, что я застану его дома».
Его расчёт оказался верен, ибо Густав Хорт, действительно, был дома и, пока лейтенант блуждал по незнакомым улицам в поисках дома, расположенного по крайне странному адресу, что ему дала Тёкла, он принимал гостя. Гость этот не был, по-видимому, желанным, так как инженер слушал его с видом нетерпения, сидя за обшарпанным столом перед листом бумаги с карандашом в руке.
- Но что же вы от меня-то хотите, в конце концов? – раздражённо воскликнул он, наконец, хотя и с улыбкой. – Я же не отец вашей Мариэдль, не нянька её. Если она считает нужным завести себе поклонника, что я могу тут поделать, даже если я живу на том же самом этаже?
Уже не в первый раз Франц Кнопф приходил к нему изливать душу. Этот розовощёкий Вениамин, который работал под его началом в июне на железнодорожной ветке, обменялся обетами любви, как выяснилось, с быстроглазой служанкой его соседей с третьего этажа. Вероятно оттого, что молодой рабочий свёл знакомство с Мариэдль благодаря, косвенным образом, Хорту, он и избрал последнего своим конфидентом.
- Кто знает, узнал ли бы я вообще её, если бы не то письмо! – восторженно восклицал он, бывало. Речь шла о послании от железнодорожного начальства, которое ему довелось принести инженеру на дом, тогда-то он и увидел впервые свой предмет нынешнего обожания. Узнав её, он явился снова в этот мрачный дом, стоящий особняком на недостроенной улице, а затем ещё и ещё, и Мариэдль, соблазненная лентами и блестящими побрякушками, в конце концов, обещала ему вечную любовь.
Вечная любовь продлилась почти всё лето, но – увы! – в последнее время на безлюдную улицу зачастил некий шикарный гусарский капрал. У гусаров, вообще, есть нюх на сокровища, даже если они запрятаны в неприглядных местах.
- Когда я спрашиваю её, она только смеётся, - причитал Франц, - делает вид, что не понимает, о чём я. Но я сам видел, как он ходит сюда! А зачем ему ходить, если не к Мариэдль? Ведь кроме неё, тут нет ни одной хорошенькой девушки! Ах, герр Хорт, как же вы были правы, когда предупреждали нас летом о том, как падки женщины на эту проклятую униформу! Я знаю, что она бросит меня ради этого гусара! Не далее как вчера она принялась дразнить меня из-за того, что у меня нет ничего над верхней губой! Конечно, у того-то усы чёрные, как хвост дьявола, и такие же густые! Но я не позволю дурачить себя! Дай срок, я разобью ему его тупую башку, не погляжу, что он при сабле!
- Удачи! – довольно равнодушно молвил Хорт, которому уже надоело слушать про Мариэдль. – А пока что, так как словами горю не поможешь, буду очень обязан вам, друг мой, если вы позволите мне завершить мою работу.
- Уже ухожу, мастер. Мне лишь хотелось облегчить душу. А что до него, так дайте срок!
Франц угрожающе помахал кулаками, повернулся к двери и, наконец, ушёл.
Хорт встал, чтобы зажечь лампу, ту самую жестяную лампу, что освещала его первую беседу с Милларом, и не стала ни менее закопчённой, ни менее тусклой за прошедший год. Снаружи за окном ещё догорал дневной свет, снежинки, ударяясь об оконное стекло, примерзали к нему, и работать без лампы стало невозможно. А работа требовала внимания и точности, так как это был чертёж, который Хорт намеревался представить на конкурс, надеясь получить новую работу. Инженеров в Германии, похоже, было больше, чем рабочих мест для них, а скудные сбережения Хорта подходили к концу.
Не только из-за чертежа хотел он, чтоб побыстрее ушёл Франц, бывший когда-то его любимцем. Странным образом, ему не хотелось ворошить воспоминания о минувшем лете и о тех разговорах, что велись тогда у железнодорожной насыпи. Не то, чтобы он сожалел о произнесённых тогда речах – ведь это значило бы, что он изменил своим убеждениям, а этого не было, - но они вызывали у него неприятное воспоминание.
С того момента, как стали распространяться слухи об истинной подоплёке происшествия на манёврах, - а они распространялись, несмотря на цензуру и полицейский надзор, - Хорт угадал – нет, он доподлинно знал! – источник этих выстрелов. Он не мог опомниться несколько дней. Никогда, никогда не желал он и не ждал такого результата своих обличений власти! Физическое насилие всегда вызывало у него чувство нравственной тошноты, и теперь, когда он думал о крови, пролившейся по его вине, он содрогался. Он не мог сомневаться в том, что был невольным подстрекателем случившегося, когда вспоминал торжественно-серьёзные лица, обращённые к нему, как к оракулу. Он не мог в точности припомнить, что говорил им тогда, но вновь видел перед собой их пристальные взоры, полные угрожающего огня, огня, который зажёг он сам. Итак, вот был плод его проповеди! Примитивное убийство! И это при том, что сам он не выносил насилия ни в какой форме!
Открытие это так его потрясло, что некоторое время он не понимал, чему же он верит, каковы же, на самом деле, его идеалы. Но он не мог представить, чтобы добро вдруг оказалось злом, только потому, что кто-то поступил дурно во имя его. Он не мог сомневаться в своих идеалах. Но вот путь к ним, правилен ли он был? Его ненависть к униформе не уменьшилась, но он признал неправоту своих действий, направленных на избавление от неё. И нет, он не сомневался в необходимости вооружённого протеста. Его ошибка была в том, что он недооценил варварства, гнездящегося в невежественной душе человека. Но правильный путь должен быть, и с тех пор Хорт всё пытался мысленно его нащупать. Всё в нём, его чаяния, нетерпимость, даже негодование, подверглось теперь ревизии. Из этого испытания он выйдет на верную дорогу, чего бы это ему ни стоило! Будет ли это что-то совершенно новое, или же новый подход к старому, новый взгляд на привычное, – но сомнения покинут его, не повредив ему, но, напротив, закалив для борьбы!
Но пока что, гнетущие мысли не оставляли его, и сегодняшняя болтовня Франца Кнопфа лишь усугубила его нервное состояние. Он гнал от самого себя ещё одну мысль, самую коварную из всех. Он не мог не осознавать, что эти противозаконные выстрелы приблизили событие, которое он стремился предотвратить, отдал бы всё что угодно, лишь бы оно не случилось! Событие это было как дополнительное символическое наказание для него, чтобы окончательно убедить в том, насколько отвратительны методы таких его учеников, как Джиакомо Алеста.
Наконец, лампа была зажжена, и Хорт попытался углубиться в работу. Но не проработал он и двух минут, как снова раздался стук в дверь. Да дадут ли ему сегодня покой?
В ответ на его нелюбезное «Кто там?» стук повторился с новой настойчивостью. Пробормотав ругательство, Хорт поднялся и открыл дверь, оказавшись перед высокой фигурой, закутанной в плащ и заметённой снегом.
- Здесь живёт Густав Хорт? – произнёс незнакомый голос, довольно глухо, так как поднятый воротник плаща закрывал лицо.
- У вас какое-то дело?
- Да.
И не ожидая приглашения, человек вошёл в комнату, снял фуражку и опустил воротник.
- Позвольте представиться, - сказал он с серьёзной простотой. – Лейтенант Плетце, 20-й драгунский полк.
Хорт непроизвольно сделал шаг назад. У него было ощущение, словно он получил удар в лицо. Как! Этот человек, спокойно притворивший дверь за собой, был тот самый, которого Хорт всеми силами души желал никогда не встретить в своей жизни! Что за несчастный случай мог привести его сюда? И ради чего? Чтобы насладиться своим триумфом перед униженным соперником?
Прошла минута, в течение которой лейтенант с преувеличенной тщательностью стряхивал с себя снег, в то время как Хорт пытался обуздать внутри себя самые дикие инстинкты, в то же время не слишком успешно сохраняя невозмутимое выражение лица. Дикарь внутри Хорта рычал от ненависти и жаждал мщения, а культурный цивилизованный человек опасался оскорбить грубым словом гостя, добровольно переступившего его порог.
- Чем могу служить? – наконец спросил он холодно.
- Я не займу у вас много времени. Я пришёл не ради себя, а ради фрейлейн Эльснер, с которой, как вы, вероятно, знаете, я помолвлен. Вы, конечно, знаете фрейлейн Эльснер.
Хорт, побледнев, кивнул, не в силах представить, что же последует дальше.
- Она, как вам известно, очень молода, - ещё почти ребёнок. И она тревожится из-за записки, которую написала вам, благодаря за какую-то книгу. Её мать об этом не знала, и она – такое ещё дитя, что воображает, - совершенно беспочвенно - что из этого могут последовать какие-нибудь неприятности. Поэтому я обещал, чтобы успокоить её, вернуть ей эту записку, - если она всё ещё у вас, конечно! – добавил он с деланной небрежностью.
Он говорил легко и улыбаясь, как бы заранее отметая возможность того, что этот случай мог бы иметь серьёзные последствия. Он старательно отводил взгляд как от напряжённого лица своего визави, так и от бедной обстановки комнаты, которая выглядела ещё мрачнее из-за того, что ранние сумерки заглядывали сквозь незанавешенное окно.
Эта краткая речь всколыхнула, однако, в Хорте бурю эмоций. Он был слишком проницателен для того, чтобы не понять значения этого нарочито лёгкого тона, этих старательно отводимых взглядов. Тот, кто стоял напротив него, делал всё, чтобы не заметить ни страдальческого лица своего собеседника, ни дыры в прорванном рыжем диване. Признать, что он делает это из сочувствия, казалось абсурдным, но ясно было, что он всё это хорошо заметил, - одного этого было достаточно, чтобы Хорт почувствовал унижение. К тому же у него возникла ещё одна странная мысль. В каком-то смысле, он был жертвой этого человека, но ведь и тот, пройди пуля ближе на дюйм к жизненно важным органам, мог бы оказаться его, Хорта, жертвой, и никто бы не заподозрил его. Думая об этом, он глядел в лицо офицера, отмечая на нём следы перенесённого страдания. Уже нет того румянца, той оживлённой энергичности, что были на этом лице при их первой встрече. Она, конечно, любит его ещё сильнее за это, к любви добавилась жалость. При этой мысли Хорт стиснул зубы. Чего требует этот человек от него? Чтобы он добровольно отказался от единственного жалкого знака её былого расположения к нему? Не принимает ли он его за идиота? Не думает ли он, что он легко откажется от единственного доступного ему орудия возмездия? Ах, она тревожится! Тем лучше! Он никогда раньше не думал об этом письме в таком свете, но теперь … Тем хуже для них! Они сами натолкнули его на эту мысль! Если ему удастся хотя бы так, хотя бы немного, но отравить их счастье … отлично! «Она – такое ещё дитя, что воображает, - совершенно беспочвенно - что из этого могут последовать какие-нибудь неприятности», так он сказал? А почему беспочвенно? Потому, что считает меня порядочным человеком, не мерзавцем! Вдруг ему вспомнились её умоляющие глаза, которые она подняла на него в их последнюю встречу, и как он сознательно пытался причинить ей боль. «Он прав! Она всего лишь дитя. Нельзя мучить детей!»
- Да, всё ещё у меня, - сказал он после паузы.
Подойдя к столу, он выдвинул ящик, так чтобы посетитель не мог видеть его содержимое. Там обрывки ленты, один-два поблекших цветка – реликвии любви, которые ему удалось незаметно похитить – вели своё одинокое существование под его ревностным надзором. Итак, воспитание в нём одержало верх над тёмным инстинктом.
- Вот, - сказал он, возвращаясь, так беззаботно, как будто не вырывал сейчас целую страницу из книги своей жизни, и протянул сложенное письмо.
- Благодарю, - так же просто ответил лейтенант, взяв его.
Немного помедлив, он протянул Хорту руку. Не заметить этого было невозможно, но Хорт, поражённый внезапной рассеянностью, упорно смотрел мимо. Он не хотел пожать руки этого человека, но не мог бы ответить, было ли это из-за того, что тот вскоре станет мужем Тёклы, или же из-за того, что сам он, Хорт, едва не стал его убийцей.
Лейтенант был уже у двери, когда Хорт, в свою очередь, сделал нечто неожиданное.
- Вы были нездоровы? – спросил он отрывисто и почти невежливо, как раз когда Плетце повернул ручку двери. – Имею в виду, с манёвров?
- Да, - ответил лейтенант, стоя на пороге. – Упал с лошади, ничего серьёзного.
- Вы вполне поправились?
- О боже мой! … конечно, вполне!
Он смотрел на инженера с удивлением, и так как более вопросов не последовало, поклонился и вышел.
«Они ещё не успели сделать из него солдафона, - подумал Хорт, возвращаясь к столу. – Но они наверстают».
Джиакомо Алеста частенько говаривал, что с головой у синьора Хорта всё в порядке, но вот сердце – слишком слабое и мягкое, так что не стать ему стоящим революционером. Видимо, он был прав.
Между тем внизу, в темноте у входа, затаился Франц Кнопф в готовности к атаке. Около получаса назад он видел, как закутанная фигура поднялась по лестнице, - на третий этаж, он не сомневался в этом! О, Мариэдль, Мариэдль! Если сегодня, в сочельник, прольётся кровь, то вина падёт на твою кудрявую голову! Когда же пойдёт он назад? О, вот! Звон шпор! В темноте Франц едва мог разглядеть высокую фигуру человека, закутанного в плащ и с поднятым воротником. И как же легко и самоуверенно он выступает, этот соблазнитель с чёрными усами и чёрным сердцем!
Не успел предполагаемый гусар сойти с нижней ступеньки, как Франц, слепой от ярости, бросился на него из своего тёмного угла и молниеносно нанёс ему удар сбоку в голову такой силы, что пошатнулся сам.
Тут же он обнаружил напротив себя глаза своего противника, бесконечно изумлённые, а также обнаружил, что усы его – не угольно-чёрные, а … светлые!
- Heiliger Himmel! – воскликнул Франц и бросился наутёк. Ибо вся его кровожадность испарилась, словно по волшебству.
Он мчался по пустынной улице подобно зайцу. Ветер бросался ему в лицо, а за ним грохотали звенящие шпорами сапоги. Он нёсся вперёд как убийца, удирающий от правосудия, или же как вор – скорее, как вор, раз такое сравнение пришло в голову случайному прохожему, который при виде его завопил: «Держи вора!».
Тут же материализовался вездесущий немецкий полицейский, который словно вырос на мостовой, преграждая путь, но для мнимого вора он был словно ангел-хранитель с небес, ибо сапоги уже грохотали вплотную к перепуганному Францу. Он, можно сказать, влетел прямо в объятия государства, олицетворяемого в данный момент полицейским, и как раз вовремя, так как мститель уже почти коснулся его.
- Halt! – велел ангел-хранитель преследователю Франца. Одного его слова было довольно, чтобы сверкнувшая в воздухе сабля послушно опустилась, хотя и не без протеста.
- Отдайте его мне, полисмен! Вы должны! Я был оскорблён! – зарычал Плетце, задыхаясь от стремительного бега.
Блюститель порядка внимательно всмотрелся в него сквозь пелену падающего снега, отсалютовал, но не отступил.
- Прошу простить, герр лейтенант, но это невозможно. Этот человек арестован. Если у вас жалоба на него, можете принести её в установленном порядке в полицейском участке, куда я собираюсь доставить его для расследования его крайне подозрительного поведения.
- Нет! Сейчас! Сейчас! – лейтенант был вне себя, обнажённая сабля всё ещё была в его руке.
- Неужели он собирается зарубить бедного малого? – спросил кто-то.
Оглянувшись, Плетце обнаружил себя в центре небольшой толпы, собравшейся неведомо откуда на этой пустынной улице при первом же признаке скандала.
- Да он разрубит его на тысячу кусков! Поглядите-ка только, как он скрежещет зубами! – встрял следующий антивоенный элемент.
- Бедный парень! И чего он набросился на него! – возмущённо загудела толпа, бросая негодующие взгляды на обнажённую саблю в руке несчастного лейтенанта.
- Ваше имя, лейтенант? – невозмутимо обратился полицейский, которого никакие обстоятельства не могли поколебать в исполнении его долга.
- Лейтенант Плетце, 20-й драгунский полк.
Он ответил машинально, в силу привычки подчиняясь требованию закона, и тут же пожалел об этом. Ничего нельзя было уже изменить, но это была последняя черта, добавленная к тому, чтобы сделать это дело максимально публичным. Исчезнуть, испариться с этого места – вот чего он желал больше всего в этот момент, а вместо того он публично огласил своё имя, словно бы для того, чтобы покрыть ещё большим позором свой мундир.
Поспешно бросив саблю в ножны, он почти побежал прочь от этого места, оглушённый, раздавленный своим несчастьем.
Свидетельство о публикации №225050301370