Далекие берега 7. Вынужденный брак ради спасения

Часть 1

Всё началось с кухни. С кухонь в коммуналках, где пахло подгоревшим борщом, ссорами, нафталином и чужими разговорами. Там, за клеёнкой в крапинку, Лена впервые сказала:

— Я согласна.

Ира, её двоюродная сестра, молча кивнула, продолжая курить «Астру» и глядя в окно, где мартовский снег таял прямо на грязных подоконниках. Дети на улице гоняли ржавый мяч, и кто-то кричал из подъезда — как всегда, матом. Лена сняла очки, протёрла стёкла рукавом халата и добавила уже тише:

— Только не говори маме. Пока не надо.

Ира вздохнула:

— А как ты ей потом объяснишь, когда вызовешь на выезд?

— Скажу, что влюбилась.

— Она тебе не поверит.

— Пусть не верит, — Лена встала, сбрасывая с плеч плед. — У нас с ней давно нет правды.

На Лену с детства смотрели как на нечто не вполне женское. Слишком высокая, с сутулыми плечами, вечно с книжкой, с прыщами и косой. В школе её дразнили «раввиншей», хотя в синагоге она никогда не была. Но фамилия — Каплан, и нос с горбинкой, и эта осанка дочки партийного врага. Отец умер в 1953-м, вскоре после возвращения из лагеря. Не выдержало сердце — ни тюремной еды, ни свободы. Мать больше замуж не вышла. Работала учительницей начальных классов, носила чёрное и говорила дочери только одно: «Не высовывайся».

Лена не высовывалась. Окончила институт иностранных языков в Горьком, устроилась переводчицей в НИИ, тихо жила в общежитии для одиноких специалистов. Мужчин избегала. Не потому что не хотела — просто не верила, что кто-то на неё посмотрит. В тридцать два у неё был только один роман, и тот закончился, когда инженер с химзавода прямо сказал:

— Я не могу с тобой. У меня мать против.

— Из-за чего?

— Она сказала: «Еврейка».

О «возможности» заговорили ещё осенью. Дядя Боря, приехавший в отпуск из Вены, обмолвился на кухне у Иры, как бы между делом:

— А ты спроси Лену. Может, она захочет. Там один парень ищет. Он хороший. Но ему надо для оформления. Он наш, но с австрийским паспортом. Если всё быстро оформить — она сможет уехать до конца года.

Лена тогда промолчала. Потом неделю не спала. Потом написала письмо. Потом сожгла. Потом позвонила Ире. Та только спросила:

— Ты готова? Это не шутка. Это не любовь. Это — билет в один конец.

— Я поняла, — сказала Лена.

На свидание с «женихом» Лена шла как на экзамен. Встретились в Москве, в сквере возле метро «Аэропорт». Он пришёл в джинсах и коричневой куртке, с серьёзным лицом и банкой «Пепси» в руке.

— Я — Давид, — сказал он, не протягивая руки.

— Лена, — ответила она и села на скамейку.

— Сразу скажу: у меня есть подруга. Я с ней живу в Вене. Это не брак по любви. Но ты получишь визу, сможешь выехать, и там — свободна. Я помогу с документами. Через год разведёмся. Я не прошу ничего.

— Я понимаю, — кивнула Лена.

Он посмотрел на неё долгим, усталым взглядом:

— Ты уверена?

Она не была. Но сказала:

— Да.

Бумаги оформили быстро. Помогли «свои» — через синагогу в Архиповском переулке, через австрийское посольство, через кого-то, кто знал кого-то. В ЗАГС е сидела пышная женщина с нарисованными бровями:

— Распишитесь здесь. Подпись, дата. Всё. Следующие!

На выходе из здания Давид сказал:

— Завтра я улетаю. Тебя вызовут через шесть недель, максимум два месяца. Всё скажут. Не нервничай. Не рассказывай на работе.

Она только кивнула. Он сунул ей конверт.

— Тут инструкция. И триста долларов. Спрячь. Там пригодится.

Он не поцеловал её на прощание. Даже не обнял. Просто ушёл, не оглядываясь.

Мать ничего не поняла.

— Какой он? Где вы познакомились?

— В институте. Он учился на курсах.

— Почему не сказал ни слова? Странный какой-то. И улетел сразу?

— Работает за границей. Очень занят. Меня вызовет через пару месяцев.

— И ты поедешь? Одна?

— Он меня встретит.

— Ты мне не всё говоришь, Лена.

— Я взрослая. И сама решаю. Всё будет хорошо, мама.

Письмо пришло в начале июня. В нём — австрийская виза, приглашение, авиабилет на 20 июня. Штамп в УВИР поставили быстро — официальный вызов от мужа, анкета безупречная. Начальник отдела хмуро подписал:

— Вам повезло. Обычно месяцами ждут. А у вас — как по маслу.

На работе она написала заявление «по семейным обстоятельствам». Коллеги прощались вяло:

— Ну что ж, удачи... Там у вас теперь жизнь. Шоколад, шнапс и капитализм.

В аэропорту мать стояла в платке, прижав к груди пакет с яблоками. Лена обняла её неловко:

— Я напишу сразу, как приеду.

— Пиши, — мать отвернулась. — Только… не забывай, откуда ты.

Лена шла к трапу, чувствуя себя как во сне. У неё — только сумка, словарь и ощущение, что всё дальше будет другое. Не лучше. Не хуже. Просто чужое.

Вена встретила духотой. Давид стоял у выхода с табличкой «Elena Kaplan». Без улыбки.

— Привет. Поехали.

В машине он молчал. Только спросил, курит ли она. Та покачала головой.

— Хорошо. Аня ругается.

— Аня — это…?

— Моя подруга. Я же говорил.

— Да. Ты говорил.

Квартира была в Оттакринге. Трёхкомнатная, с мебелью, запахом кофе. Аня — блондинка с короткой стрижкой — открыла дверь, оценивающе посмотрела:

— Ну, ты у нас теперь в семье.

— Она не понимает, — сказал Давид. — Говори медленно. Лучше по-английски.

— Я не говорю по-английски, — призналась Лена.

— Ничего. Выучишь, — Аня ушла в комнату.

Лене выделили маленькую спальню. Первая ночь — без сна. Тикали часы, капала вода, где-то стучал замок велосипеда. Всё было чисто, уютно — и невыносимо чуждо.

Она думала: «Я уже здесь. Я замужем. Я одна. Я не знаю, что дальше».



Часть 2

Первые недели в Вене были как серый, неразличимый день. Утро, завтрак, бесконечная тишина, шум улицы за окном, беспомощные попытки понять инструкции к стиральной машине, ночи без сна. Лена сидела за столом в кухне, пила растворимый кофе и пыталась читать газету «Курьер», выискивая знакомые слова. Чаще всего попадались: «Verkehr», «Angebot», «Miete». Она выписывала их в тетрадь и на полях писала русскими буквами: «транспорт», «предложение», «аренда». Потом смотрела в окно.

Иногда Давид приносил ей еду из магазина — хлеб, сыр, кефир в бутылке. Иногда Аня кивала ей, когда уходила на работу. Разговоров почти не было.

— Как дела? — спросил как-то Давид.

— Тихо, — сказала Лена. — Я учу слова.

— Молодец, — ответил он и ушёл в свою комнату.

День, когда она впервые вышла одна в магазин, запомнился ей как экзамен. У неё дрожали руки, когда она клала деньги на кассу. Кассир что-то сказал быстро — Лена не поняла. Он повторил. Тогда она только кивнула и сказала:

— Я не понимаю. Я из Советского Союза.

Он махнул рукой и бросил в её пакет сдачу.
На улице Лена расплакалась. Не от грубости. От бессилия. От того, что не могла сказать даже: «Спасибо, я плохо говорю по-немецки». На следующий день она выучила эту фразу наизусть.

Однажды утром в почтовом ящике она нашла письмо. От матери. Почерк был дрожащий, как будто написанный в спешке:
«Леночка, милая. Надеюсь, ты добралась хорошо. Пиши чаще. Тут всё по-старому. Я нашла твою тетрадь с выписками из Гёте. Ты же мечтала поехать в Германию ещё в институте. Может, теперь это и есть твоя судьба. Береги себя. Я скучаю. Мама».
Лена положила письмо на подоконник. Потом достала его снова. Потом спрятала под подушку. Ответ написала вечером. Долго выбирала слова, чтобы не звучать ни жалующейся, ни чужой.

— Как пишут отсюда письма в СССР? — спросила она у Давида.

Он достал из ящика тонкий конверт и марку с Моцартом.

— Пиши. Отнеси на почту. Только не забудь индекс. И не пиши про меня лишнего.

— Я поняла, — кивнула Лена.

Через три недели она записалась на бесплатные языковые курсы в районной волонтерской школе. Там было много иностранцев — турки, югославы, румыны. Преподавательницей была пожилая австрийка с добрым лицом и медленной речью.

— Guten Tag, — сказала она. — Ich hei;e Frau Reiter. Wir lernen zusammen.

Лена сидела в последнем ряду, рядом с женщиной в платке, которая говорила только по-сербски. Они кивали друг другу каждый день. Через месяц Лена могла заказать кофе. Через два — попросить справку в управлении района. Через три — рассказала, как зовут её мать.

— Ты хорошо продвигаешься, — заметил Давид за ужином.

Они редко ели вместе. Но в тот день Аня уехала к сестре в Линц, и в квартире было необычно спокойно. Он принёс пиццу и поставил на стол.

— Спасибо, — Лена кивнула. — Это... не так сложно, когда начинаешь понимать.

— Ты молодец. Я знал, что справишься.

— Ты часто помогаешь другим?

— Иногда. Когда могу. Когда чувствую, что должен.

— А почему — я?

Он замолчал. Потом сказал:

— Потому что ты была одна. Потому что ты выглядела, как человек, который не притворяется.

Иногда они разговаривали по вечерам — не как муж и жена, а как случайные соседи. Давид рассказывал о своей бабушке, бежавшей из Черновцов в 1940-м. О том, как учился в Израиле. Как переехал в Вену. Как встретил Аню на демонстрации против войны в Ливане.

— Она не знает всего. Мы не всё друг другу говорим. Но живём вместе. Это уже что-то, — сказал он однажды.

— Ты её любишь?

— А ты?

Лена улыбнулась, глядя в кружку с остывшим чаем.

— Я? Я пока что люблю хлеб с тмином. И то, что в магазинах никто не шепчет мне вслед «жидовка».

Он не засмеялся, только кивнул.

— Это хороший знак. Значит, ты начинаешь дышать.

На курсах Лена познакомилась с пожилой еврейкой по имени Фрида, приехавшей из Кишинёва ещё в 1970 году. Та сразу поняла, кто она, и после занятий сказала:

— Идём со мной. Я тебя познакомлю с нашими.

— С какими — нашими?

— Увидишь.

Они шли по узким улицам, потом зашли в скромное кафе, где пахло борщом и укропом. В углу сидели трое мужчин и женщина с сединой в пучке.

— Вот, — сказала Фрида. — Это Лена. Она — новенькая.

— Ты с кем? — спросила женщина.

— По вызову мужа.

— Настоящего?

— Не совсем, — Лена опустила глаза.

— А-а. Значит, спасалась.

С этого дня Лена стала ходить туда регулярно. Иногда просто пила чай. Иногда помогала читать письма. Иногда слушала, как поют под баян «Тум балалайку».
Письма от матери стали реже. Последнее пришло в декабре. В нём был куплет из Пастернака:
«Но и тогда среди шума и ада
Он наступал, величав и текуч...»
Лена читала его много раз. Потом написала:
«Мама, я жива. Я уже не так боюсь. Здесь другие люди. Я учусь. Я почти не плачу. И я верю, что всё это было не зря».

Письмо ушло с маркой и новым адресом — теперь она снимала отдельную комнату у пожилой австрийки, фрау Штайнер, в районе Зибершторф. Там были шторы с цветами, маленький электрический чайник и радиоприёмник, где каждый вечер звучал голос Дианы Росс.

Давид позвонил в январе.

— Мы с Аней уезжаем в Зальцбург. Там работа. Я перевожу квартиру на тебя. Ты хочешь остаться?

— Да, — ответила Лена. — Я останусь.

 Тогда через полгода подадим на развод. Всё будет по закону.

— Спасибо, Давид. За всё.

— Нет. Это тебе — спасибо. Ты показала мне, что даже фикция может быть честной.

На следующее утро Лена пошла по заснеженной улице. В сумке у неё был словарь, тетрадь и письмо от матери. Она остановилась у витрины булочной и увидела своё отражение. Женщина в тёмном пальто, с короткой стрижкой и уверенной походкой.
Она подумала: «Это — я. И это — моя жизнь. Не чужая. Уже не спасённая. А своя».
И впервые за много месяцев — улыбнулась.


 Часть 3

Весна в Вене пришла незаметно. Дворники убрали с улиц серый песок, а тополиные ветки покрылись мелкой листвой. В парке Аугартен снова пахло свежим хлебом и тёплым воздухом. Лена шла по аллее с сумкой, полной книг. Она теперь подрабатывала в библиотеке при еврейском культурном центре — помогала сортировать архивные издания, вела карточки, иногда читала пожилым на идише. Работа была временной, но ей нравилось ощущение, что она — часть чего-то живого, пусть и скромного.

В конце марта ей позвонили из района: нужно было продлить вид на жительство. На приёме чиновница в очках полистала документы, кивнула.

— Всё в порядке. Развод оформлен, прописка подтверждена. Через два месяца вы можете подать на постоянный статус. Arbeit? — она подняла бровь.

— Noch nicht. Nur ehrenamtlich, — ответила Лена и, не дождавшись вопроса, добавила: — Ich suche.

Женщина кивнула.

— Viel Gl;ck, Frau Brodsky.

Лена почти не замечала, как привыкает к новой фамилии. Её девичья — Лурье — звучала здесь слишком чуждо, слишком явно. А фамилия Давида, пусть и формально, дала ей возможность стать кем-то другим — и, одновременно, остаться собой.

В начале мая Лена получила письмо. С хрупким советским штемпелем, синим конвертом и кривым, неровным почерком. Адрес был незнакомый.

Она открыла.

«Доченька. Я больше не в Ленинграде. Меня переселили. После допроса… Я чувствую себя плохо. В квартире теперь другие. Письма пересылает знакомая. Пиши на адрес Сони. Я жду. Живу воспоминаниями о тебе. Ты снишься мне часто. Пусть Бог тебя хранит. Мама.»

У Лены перехватило дыхание. Она обняла письмо обеими руками и заплакала, как не плакала уже давно — не от страха, не от боли, а от невыносимого ощущения бессилия. Она не могла вернуться. Она не могла перевезти мать. Она могла только писать.

В ту же ночь она села за стол и написала:

«Мама. Прости, что я здесь. Я пыталась — и выжила. Я учусь. Я работаю. Я помню всё: наш дом, твои руки, вечерние разговоры. Когда-нибудь мы ещё увидимся. Я сделаю всё, что смогу.»

Летом Лена устроилась на работу в небольшой еврейский культурный центр — сначала уборщицей, потом помощником в архиве. Там она встретила Марка — худого мужчину лет сорока пяти с глазами, как у человека, много пережившего. Он приехал из Львова в 1970-м, жил один, переводил с идиша редкие тексты. Они разговаривали редко, но постепенно начали пересекаться всё чаще — в коридоре, на кухне, в читальном зале.

Однажды он протянул ей папку с пожелтевшими письмами.

— Хочешь помочь мне разбирать? Тут письма из Бухареста, довоенные. Надо перепечатать.

— Конечно, — сказала Лена. — Это… настоящая жизнь?

— Настоящая. И очень одинокая, если не читать вслух.

С тех пор по вечерам они сидели в его маленькой комнате, читали письма на идише, переводили. Иногда он включал пластинки — и Лена слышала голоса времён, которых уже не было. Она вспоминала мать, деда, кухню с лампой и яблоками, запах бумаги.

— Ты очень тиха, — сказал он однажды.

— Я слушаю, — ответила она.

— Это — редкий дар.

Однажды она пригласила его в кафе, в то самое, где когда-то Фрида привела её к «нашим».

— Здесь я впервые почувствовала, что не одна, — сказала Лена.

— А теперь? — спросил Марк.

— А теперь… Я не чувствую себя спасающейся. Я чувствую себя живущей.

Он улыбнулся. Без пафоса, без слов — как человек, который понял, что больше не один.

Осенью она узнала, что мать умерла. Письмо пришло от Сони. В нём было всего несколько строк.

«Твоя мама умерла тихо. Заснула и не проснулась. Говорила о тебе до конца. Письма лежали у неё под подушкой. Она верила, что ты спасена. Пусть тебе будет мирно».

Лена пошла на Донской канал. Там, на скамейке, она развернула письмо, положила рядом со старой фотографией — их вдвоём, летней, с мороженым в руках — и осталась сидеть до темноты.

Зимой она подала на гражданство. Долго собирала справки, переводы, писала объяснение. На собеседовании спросили:

— Почему вы хотите остаться в Австрии?

— Потому что мне больше некуда идти, — ответила она. — И потому что я уже здесь. Не только телом. Душой.

Через два года она уже говорила по-немецки свободно, работала в архиве и вела кружок русского языка для пожилых эмигрантов. По вечерам ходила в театр, иногда ездила в Братиславу на день, смотрела на Дунай. Письма матери она держала в коробке, аккуратно перевязанной лентой. Иногда читала их перед сном.

С Марком они не жили вместе. Он остался в своей комнате, она — в своей. Но по пятницам они пили чай и слушали «Мирелу». Он приносил яблоки, она — пирог.

Однажды он спросил:

— Ты жалеешь?

Она ответила не сразу.

— Жалею, что мир устроен так, что приходится уходить, чтобы выжить. Но не жалею, что пошла.

Он взял её руку.

— Это всё, что мы можем: идти. Иногда — через брак, иногда — через боль. Но если дойти — уже много.

Она кивнула.

— Уже много.

Весной она впервые поехала в Иерусалим. Увидела Котель (Стена Плача), прошла по улочкам Меа-Шеарим, купила матери камешек из пустыни. На открытке написала:

«Мама. Я помню. Я здесь — и я не исчезла».

 


Рецензии