Жизнь за кулисами науки. Глава 3

Глава 3. Мои «университеты»

Тот факт, что экономику РФ в 1990-е годы сильно трясло и штормило, общеизвестен. Сильный удар по рядовым гражданам был нанесен еще в 1992 году, когда я учился на четвертом курсе: стало большой неожиданностью, что с некоторого понедельника чашка кофе стала стоить целую стипендию. Так начались реформы Гайдара, названные  «шоковой терапией»: молодые экономисты ставили свои эксперименты на соотечественниках. Ситуация потом то выравнивалась, то снова скатывалась к кризису, инфляция галопировала. Зарплаты м.н.с. и учительницы едва хватало сводить концы с концами, и по приезде в Дубну в 1994 году у нас не было даже элементарной бытовой техники. Но наша группа готовила заявку на грант Сороса, и я, как владевший Латехом, был востребован на этапе ее оформления. Группа отнеслась к подготовке очень серьезно, описывая все свои лучшие достижения и планы ближайших экспериментов. Калинников тогда ворчал, что в виде заявок Сорос собирает все лучшие идеи ученых, чтобы ими могли воспользоваться и закрепить за собой приоритет на Западе, но я эту логику тогда понимал слабо, наука ведь международна, да и что такое приоритет в ней, разве это столь важно? В группах, согласно требованиям Фонда, должны были быть молодые, и я как раз «работал молодежью», мой интеллектуальный вклад был еще не наравне с другими, но вполне трудовой. Не было сомнений, что, если бы молодежь не создавала преимуществ для заявки, я работал бы столь же усердно, но про грант и не узнал бы. Однако я не просто узнал о нем и был в списке получателей, но и, поскольку участвовал в оформлении, знал и суммы. Мы выиграли грант, и я получил причитающиеся мне 500 долларов: это была по тем временам неслыханная сумма для м.н.с. Мы с женой купили и телевизор с видеомагнитофоном, и пылесос, и пальто, и много еще необходимых в быту вещей, которых не имели до того. Поели хороших продуктов и накормили детей.


Фонд Сороса, видимо, хорошо изучил, с каким обществом имеет дело, поэтому деньги выдавали лично в руки каждому участнику проекта. Мы все вместе ездили в Москву, по очереди заходили в офис на Миклухо-Маклая и получали банкноты в руки. Мне тогда казалось, что это общепринято и так бывает всегда. Но это было не так. Уже много позже мне доводилось наблюдать, как средства грантов передавались полностью в распоряжение менеджеров, а те перераспределяли их не пропорционально трудовому вкладу, а в зависимости от статуса и личных отношений. Поэтому нередко случалось, что средства делились между начальством, до рядовых исполнителей мало что доходило, и зачастую поэтому работа оказывалась сорванной. Но Фонд Сороса выбрал единственно верную схему, и поэтому, мне кажется, его гранты были наиболее продуктивными и дали отличные результаты. Мы весь год экспериментировали на ЯСНАППе, хорошо отчитались и даже смогли получить продление гранта на следующий год. Тогда я уже купил домой компьютер IBM PC 286 с интернетом (через модем и телефонную линию) и стиральную машинку.  Оказывалось, что если иметь западные гранты, то можно было жить в науке и в РФ.


Но на этом гранты для меня заканчивались. Кажется, были потом еще гранты РФФИ, однако масштаб их был совсем не тот, и до меня если что-то доходило от них, то только крошки. Подспорьем было, если я ехал на пару недель в командировку в Чехию: там, помимо работы, я знакомился с Европой и привозил сэкономленные суточные. Наблюдая за сотрудниками из других групп и лабораторий, я видел, что достойный уровень жизни в те времена, помимо, конечно, администраторов, могли себе позволить лишь те из них, кто регулярно командировался на Запад. Работавшие в Отделе нейтринные группы регулярно ездили во Францию, иногда на длительные сроки. Другие группы в ЛЯП и ЛФЧ (Лаборатории Физики Частиц, которая впоследствии слилась с Лабораторией Высоких Энергий, ЛВЭ, образовав ЛФВЭ) регулярно и надолго ездили в ЦЕРН. В принципе, из Института за рубеж ездили немало, по всей Европе и в США.


 Вообще, все проекты ОИЯИ можно разделить условно на домашние, выполняемые на установках ОИЯИ, и выездные, где установка находилась за рубежом. Соответственно, были выездные и «домашние» сотрудники. Выездным, например в ЦЕРН, ОИЯИ платил командировочные, в те годы, если не ошибаюсь, 120-150 долларов в сутки (доллар тогда стоил в РФ 5-6 тысяч рублей, а килограмм говядины – 16000 рублей), а учитывая, что и жилье, и транспорт, и проезд им предоставлялся, проведя месяц-два в ЦЕРНе, такие сотрудники весь период до следующей поездки могли жить в Дубне совершенно безбедно. Никакие экономические пертурбации в стране местонахождения ОИЯИ им были не страшны.


Поездки в ЦЕРН и остальную Европу оказывали воздействие и на культуру. Молодые ученые, по происхождению и воспитанию – советские ребята, знакомились с культурой европейских стран, замечательной архитектурой городов, горнолыжными курортами Швейцарии и, конечно же, гастрономией. Приобретшие за долгие месяцы командировок новые привычки потреблять только входившие тогда в обиход россиян знаменитые сыры с плесенью и французское вино, молодые и не только ученые везли «Дор Блю» и «Камамбер» в чемоданах, возвращаясь в Дубну. Культурные, сырно-винные и экономические аспекты командировок в Европу органично дополняли научно-технологические, то есть наладку оборудования, которое в основном и обслуживали в ЦЕРН. Безусловно, и научное оборудование там было на более высоком уровне, поэтому работать на нем было интереснее. Именно такой комбинированный, всеохватный интерес к сотрудничеству с Европой, как научный, так и общекультурный, и объясняет, на мой взгляд, те совершенно впечатляющие объемы оборудования и материалов, которые в те голодные в общем-то 1990-е были изготовлены и отправлены в ЦЕРН как из ОИЯИ, так и из РФ. При этом я вовсе не хочу сводить выездное сотрудничество в тот период к лишь «колбасному»: палитра была много разнобразнее, однако хочу подчеркнуть всесторонность международных контактов, когда бытовые аспекты подчас выступали на первый план лишь ввиду перманентной экономически кризисной ситуации в стране местонахождения ОИЯИ.


Читая опубликованное европейскими социологами (Boisot и др.) исследование коллаборации ATLAS на LHC, я наткнулся на отрывок интервью неназванного молодого российского ученого, который признавался, что не может представить себе жизни в науке, если ему пришлось бы вернуться из ЦЕРНа, в первую очередь отмечая, что способен выживать в РФ лишь благодаря суточным. Символ успеха в карьере поэтому для него – это только ЦЕРН. Это соответствует и моим наблюдениям. Например, я знал несколько молодых ребят, на ранних этапах работы в ОИЯИ попавших в длительные командировки в Западную Европу, но потом по разным причинам отлученным от их продолжения. Это стало для них таким ударом, как экономическим, так и статусным, что они покинули не только ОИЯИ, но и науку вообще. Их руководители, с первых дней работы этих молодых ученых показавшие им лишь парадную сторону науки, вопреки ожиданиям, создали у них ложное впечатление, что в наука не последнюю роль играют развлечения и гастрономия в Европе, и это привело к травматичному опыту при столкновении с реальностью. Все в жизни надо заслужить, у всего есть своя цена.


Конечно, во второй половине 1990-х, с невыплатами зарплат, которые случались и в ОИЯИ, потеря такого канала доходов для отлученных от длительных поездок могла стать настоящей трагедией, что в особенности усугубилось дефолтом 1998 года. Мне помнится заседание Научно-Технического Совета ЛЯП в те годы, где как раз обсуждался вопрос отсутствия денег на зарплаты (российским сотрудникам) в Институте. Кто-то поднял вопрос о том, что в бюджете ОИЯИ деньги в принципе есть, это валютные взносы стран-участниц. Не использовать ли их пока на эти цели? Но ведущий заседание только и смог выдавить нечто вроде «иностранцы же это не поймут», и вопрос закрыли. Как я понимал, руководство ездило в командировки регулярно, а сытый голодного не разумеет. Кому был в те годы сыр с плесенью, а кому – хлеб с плесенью. Я тогда впервые отчетливо ощутил, что, чтобы жить достойно в науке в РФ, видимо, нужно быть или администратором, или иностранцем и жить по другим стандартам.


В дни выдачи зарплаты, «корешки» - бумажки с распечатанной суммой зарплатных начислений и отчислений всех сотрудников подразделений - выкладывались стопкой в кабинете сотрудницы, выдававшей зарплату, и у некоторых сотрудников любимым занятием было рыться в этих корешках, изучая, кто сколько «получает». В «корешки» иностранных сотрудников сначала вносили также их пересчитанные в рубли по курсу валютные зарплаты и перестали это делать, как я слышал, только после того как кто-то из «зарплатных исследователей» обнаружил, что если зарплаты российских сотрудников исчислялись условно тысячами рублей, то у их иностранных коллег – миллионами. В реальности, по-моему, те не получали таких сумм в рублях, деньги зачислялись на их счета в своих странах, но само впечатление от этих сумм, производимое на российских ученых, нередко вынужденных подрабатывать торговлей на рынке и извозом, чтобы прокормить семьи,  было неизгладимым.


С одной стороны, можно сказать, что такое имущественное неравенство лишь укрепляло в иностранцах созданный художественной литературой традиционный образ русских: они не очень ценят себя и друг друга, живут нелогично, обречены вечно страдать и покоряться судьбе. В те годы была популярна концепция, что раз в РФ много природных ресурсов, то все наукоемкие изделия можно купить, своя наука не особенно нужна, тем более она международна. Зачем платить своим ученым? Даже многие сотрудники из стран-участниц, наблюдая за ситуацией, быстро укреплялись во мнении, что они здесь – элита. Однако слышал я и что у коллег из стран Центральной Азии отношения между собой мало отличались от российских. С другой стороны, имущественное неравенство в науке создается и в индустриально развитых странах Азии, где отношение к своим в целом тоже хуже, чем к «западным» иностранцам. Например, я слышал такое о китайской науке. Но там, по моим сведениям, «свои», которые прошли жесткий отбор для обучения или работы по свободному найму на Западе, также рассматривались как ученые «высшей пробы» в отношении зарплат и должностей. В российской же культуре «проба» обычно связывалась с положением в административной иерархии. Но я должен здесь пояснить, что говорить об особом пиетете можно было лишь в отношении более «западных» иностранцев, сотрудников из Центральной и Западной Европы. Сотрудники из стран СНГ, как правило, не были много  более обеспеченными, и отношение к ним было в целом, как к людям из бывшего СССР. Но в отношении многих благ они считались также иностранцами, и за их успехами следили землячества и их руководство, оказывавшее помощь и поддержку при необходимости.


Это были события и факты, которые в те годы формировали мое социальное и экономическое мировосприятие. Основными его чертами стало наблюдение и осознание фундаментальной асимметрии возможностей и прав между российским (постсоветским) и иностранным (западным) в контексте ОИЯИ, глубинной иерархичности и укорененности системы властных отношений в науке и их ведущей роли в любых научных достижениях. Однако, если тогда последнее мне казалось нашей особенностью, попав позже в США, как я писал в предыдущей главе, я осознал, что в тех или иных формах это присутствует в современной науке повсеместно. Все это производило довольно удручающее впечатление на молодого ученого и представляло собой определенные социальные «университеты», школу жизни в науке и школу молодого ученого. Но были позитивные стороны, которые, собственно, наполняли жизнь радостью и смыслом, позволяли развиваться научно и образовательно, жить интересно. Они как раз и были самыми светлыми «университетами», ради которых в науку идти все-таки стоило.


Не помню уже от кого, но с первых лет в ОИЯИ я узнал, что в Дубне практически каждый год проходит уникальная конференция «Наука. Философия. Религия», которая собирала ученых, философов и богословов со священниками вместе. Как я писал раньше, во время учебы я с однокурсниками-соседями по общежитию я зачитывался, помимо научной, и философской и религиозной литературой, но, чтобы все было вместе, да еще на высоком профессиональном уровне, – об этом можно было только мечтать. С первых лет в ОИЯИ и почти до самого своего отъезда из Дубны в США я регулярно ходил на эти конференции. Многие их труды изданы, много информации есть в интернете, но я лишь сформулирую некоторые из своих личных, наиболее ярких, впечатлений.


Открывали конференцию нередко директора ОИЯИ, я помню Алексея Норайровича Сисакяна и Владимира Георгиевича Кадышевского, произносивших приветственное слово. Оба они, насколько я помню, вспоминали Николая Николаевича Боголюбова, который происходил из семьи священника, очень поддерживал диалог с религией и способствовал восстановлению церкви в Ратмино. Таким образом, они считали этот диалог традицией ОИЯИ. От ученых наиболее видными выступающими всегда были теоретик Виктор Николаевич Первушин и известный экспериментатор Владимир Алексеевич Никитин. Они всегда делали замечательные доклады, и даже не из своих узких областей исследования, а с обобщениями, находя богословские или мировоззренческие параллели. Мне тогда запомнился доклад Никитина о том, что если все исторические события, открытия и изобретения нанести на временную ось, то окажется, что плотность событий и интенсивность научно-технического прогресса увеличивается в XX веке с колоссальной скоростью и скоро нас ждет какой-то скачок, бесконечность. Не то переход в иную реальность, не то конец света. Так или иначе, все выступавшие ученые старались делать богословские обобщения, более или менее обоснованные, как бы протягивая руку религии.


Со стороны религии были очень заметные фигуры, например Алексей Ильич Осипов, профессор Московской Духовной Академии, священник и общественный деятель Андрей Кураев, о. Кирилл Копейкин, другие священники из духовных заведений и церквей округи, дубненское священство, например, популярный среди ученых ОИЯИ протоиерей Александр Рудольфович Семенов. Лекции Осипова особенно завораживали: он выступал, словно читал лекцию в богословском учреждении, распевно, как бы проповедуя, и при этом с юмором, который был каким-то особым, священническим, когда он пошучивал над атеистами. Но если все выступавшие ученые (я не припомню атеистических выступлений) говорили позитивно о религии, то священники и богословы о науке практически не говорили. Мне казалось даже напротив, подтекст у многих был таков, что наука, при все параллелях, – не путь к Богу. Для ученого путь к Богу, в общем-то, тот же, что и для любого человека – воцерковление, изучение Священного Писания, исповедь, а наука, скорее, отвлекает. Идеи о том, что наука тоже служение Богу, своего рода священнодействие, импонировавшие ученым, богословы, по-моему, не всегда поддерживали.


С одной стороны, богословы, слышавшие рассказ ученых о том, как те на ускорителе разбивают частицами ядра, чтобы понять их устройство, предлагали правомерную аналогию: если вы разобьете, например, телевизор об стену, то как по вылетевшим частям поймете его устройство и принцип действия? С другой, надо еще понять, что такое наука. Ведь как я видел с первых лет в Институте, какие бы идеи у вас ни были, чтобы решать, какие ядра и чем разбивать на ускорителе, требуется взойти по иерархической лестнице на социальный «верх» и подчинить себе, инструментализировать окружающих, заставить их служить вам. Это занимает долгие годы, и в чем на этом пути заключается служение Богу, если это не служение ближнему, а наоборот – большой вопрос. Можно, конечно, ученому поступать по принципу, который приписывают чикагскому гангстеру Аль Капоне, который якобы говорил, что понял, как надо взаимодействовать с Богом: чтобы заполучить велосипед, он украл его и затем стал молить Бога о прощении. Не согрешишь - не покаешься. В противоположность такому стилю, например, мой старший коллега, профессор Всеволод Михайлович Цупко-Ситников (он мне первый и рассказал о В.А. Никитине, которого хорошо знал, и его роли в организации конференции), в жизни и работе служивший примером бескорыстия и человеколюбия, вообще избегал разговоров о религии и вере. Видимо, богословы эту этическую амбивалентность науки понимали хорошо и не очень верили, что то, что большинство нынешних ученых делает в своих лабораториях, стоит считать именно священнодействием.


Еще можно было верить, что Ньютон, не имевший личной заинтересованности в результатах своих исследований и их приложений, работавший индивидуально, видел в своих занятиях лишь служение Богу. Но уже ядерные теоретики XX века (хотя бы Оппенгеймер и Эйнштейн) задумывались о возможном применении своих открытий, и Оппенгеймер, как известно, считал, что вина за ядерное оружие лежит и на ученых, за что и поплатился. Хотя это старый спор - об ответственности ученых за свои исследования (мол, ножом можно и хлеб нарезать, и человека убить), но многие философы закономерно указывают, что ученый действует не в вакууме, а в конкретном контексте, социуме, кем-то финансируется и должен учитывать риски и возможные применения своих открытий. Думать о социуме (и ближнем своем), нести ответственность перед потомками, заботиться о сохранении жизни на Земле – без этого наука вряд ли достойна считаться священнодействием и не отличается от любопытства за государственный счет или бизнеса.


Но эти мысли из области этики науки пришли ко мне позже, а тогда профессиональные философы на конференции практически не были представлены и заметных докладов не делали. Причину этого я вижу в следующем. Философия науки критикует основания науки, а философия религии – критически анализирует религиозные учения. Чтобы съесть желуди познания, философ часто подрывает корни. В этом смысле философы вряд ли могли служить связующим звеном между остальными участниками.  И ученые, и богословы говорили на своих языках, но и философы говорят на своем. Тут нужны были философы, желающие и способные вырабатывать язык общения между наукой и религией, заниматься синтезом, но найти их крайне сложно. Понятно, что в годы СССР многие разделы философии не развивались, основными философскими дисциплинами были марксистско-ленинская диалектика и научный атеизм, а институциональная философия была, в первую очередь, кузницей идеологических кадров. Возможно, просто не нашли специалистов, или не знали, где их искать (надо сказать, что ближе всех к синтезу был недавно почивший о. Кирилл Копейкин). Хотя для философов и социологов науки наблюдать и анализировать, каким образом и почему опытные ученые-физики, что экспериментаторы, что теоретики, начинают приходить к богоискательству – мне кажется, могло представлять исследовательский интерес.


Но как же интересно было быть участником-слушателем! В одном зале Дома международных совещаний собирались не только ученые, богословы и философы, вперемежку сидели и верующие, не только из близлежащих приходов, но и дальних мест, и просто интересующиеся. Никого специально не звали и не требовали регистраций или взносов. В лучшие годы выступления заканчивались просто краткими репликами с мест, когда обычные горожане и прихожане делились своим восприятием докладов и выступлений, собственным научным и религиозным опытом, а батюшки рассказывали об общении с паствой, добрых делах, которые люди делают в их приходах и населенных пунктах. Я не запомнил там представителей других конфессий, хотя их участие было бы очень уместным, учитывая многонациональность и связанную с ней многоконфессиональность Института. Помню только, что как-то был американский пастор.


Иногда к концу конференции, к вечеру, в зале возникал такой уют, такое единение душ и взаимопонимание, что мне начинало казаться, что именно там зарождается гражданское общество. Лица людей светлели. Я к тому времени уже побывал в Чехии, друзья-коллеги оттуда возили меня в маленькие городки, и я с восхищением наблюдал, что практически все чехи общаются там даже с незнакомыми им чехами как с соседями и приятелями, доверяют им, здороваются, улыбаются, разговаривают, что мне очень импонировало. У нас же если в доперестроечные годы доверие между людьми еще существовало, то в обществе, травмированном разгулом криминала и безнравственности 1990-х и предельно атомизированном, человек человеку не был другом. И то, что я видел на той конференции, для меня выглядело как робкие ростки зарождающегося общественного доверия, возникающего на религиозной почве. Мне казалось, что еще немного - и русские могут стать в этом отношении похожими на чехов и другие восточноевропейские народы в отношении межчеловеческих связей.


Но ростки остались лишь ростками, и когда я, уже живя в Америке и приехав в Дубну в отпуск, как-то зашел в Дом международных совещаний на конференцию с таким же названием, то не узнал не только никого из участников, но и не понял вообще, кто докладчики и какие идеи они хотели донести: звучал какой-то идеологизированный бред. Было впечатление, что некие новые спонсоры под брендом известной конференции привезли своих людей совсем с другими целями и интересами. Но в годы моей научной молодости именно конференция «Наука. Философия. Религия» давала мне основания верить, что в науке есть люди с чистыми помыслами, которые стремятся к чему-то светлому, и они среди нас. Давала основания верить в науку. Она была для меня таким «университетом» истинных научных ценностей.


Но были и более формальные, физические «университеты», в которых я занимался. Как я писал в прошлых главах, к моменту приезда в Дубну я имел довольно неплохую подготовку в прикладной ядерной физике, но особенности физики структуры атомного ядра изучал уже в ходе работы в группе, от старших коллег и из литературы, которую они мне рекомендовали или давали читать. И мне изначально хотелось большего. Я был очень мало знаком, например, с физикой элементарных частиц, с теоретической физикой, но очень хотел освоить и их. Осваивать эти области «самоучкой» мне казалось весьма неэффективно, потому что только общаясь с квалифицированным преподавателем и задавая ему возникающие вопросы, человек может по-настоящему понять, как читать и понимать сложные моменты. Тут мне приходила на ум аналогия из «Учения Дона Хуана» Кастанеды: чтобы идти по пути Знания и не сбиться с дороги, не попасть куда не надо, нужен проводник, человек Знания, который покажет путь.


Поэтому, когда в 1998 году, уже в возрасте около 30 лет, я прочитал в газете «Дубна» объявление, что в дубненском филиале НИИЯФ МГУ открывается магистратура, я не задумываясь отправился туда поступать. Как оказалось впоследствии, запуск магистратуры МГУ в филиале тогда оказался «фальстартом»: не все формальности были соблюдены, и официально магистратура тогда не заработала (ее открыли только в 2025 году). Но несмотря на неготовность документов в филиале, его сотрудники отнеслись ко мне крайне благожелательно. Особенно большую роль сыграли директор филиала Татьяна Всеволодовна Тетерева и заведующая учебной частью Изабелла Федоровна Вдовина. Первое, что они сделали, это разрешили мне посещать все лекции и семинары наравне с магистрантами и сдавать экзамены и зачеты по ним, а также выдали табель с «шапкой» магистратуры МГУ, чтобы мне могли заносить туда оценки. Поскольку занятия начинались с утра, мне требовался особый график работы, но и коллеги в группе, и руководство ЛЯП, видя мою тягу к учебе, без разговоров пошли навстречу и график утвердили. В утра до обеда я занимался, а потом еще до позднего вечера работал в Лаборатории.


Хотя график у научных работников в ОИЯИ и так был довольно свободный и в принципе можно было просто договориться в группе, я предпочел все оформить официально. Во-первых, если бы меня зачислили магистрантом МГУ формально, что вроде бы могло произойти со дня на день, это могло потребоваться для оформления приказа. Во-вторых, именно в том году дирекция ОИЯИ предприняла одну из многих попыток контролировать приход сотрудников на работу и уход с нее, и даже перед проходной ЛЯП посадили табельщицу, по фамилии Быстрова, которая отмечала в своем журнале входящих на площадку. Работать и учиться одновременно было трудно, но я радовался, что мне представилась возможность восполнить недостаток знаний.


Занятия проходили в двух местах – в филиале НИИЯФ МГУ на Ленинградской и в Учебно-Научном Центре (УНЦ) ОИЯИ, который занимал этаж в Лаборатории Информационных Технологий (ЛИТ). Руководила УНЦ Светлана Петровна Иванова, которая тоже проявляла ко мне всяческое участие. Занимался я с магистрантами различных ведущих вузов, которые заканчивали свое образование в ОИЯИ. Там учились ребята из МГУ, МИФИ, МФТИ и некоторых вузов стран-участниц, например Тбилисского университета. По завершении обучения они получали дипломы своих вузов и при желании - сертификат об окончании УНЦ. Насколько я понимаю, план был таков, что успешно выполнившие образовательную программу УНЦ могли использовать сертификат как «вкладыш» в дипломы, что было актуально для тех, у кого специальность по диплому не соответствовала, например, профилю последующего образования в аспирантуре и диссертации. В сертификате указывалась специальность «01.04.16 физика атомного ядра и элементарных частиц», что соответствовало специальности аспирантуры, и это, видимо, могло избавить обладателя сертификата от дополнительных экзаменов при последующем поступлении в таковую. Для меня дополнительные экзамены не были страшны, я любил и хотел учиться и шел туда именно ради знаний. Но обладать дипломом магистратуры или сертификатом по «чистой» физике мне казалось важным именно для идентичности. Я четко видел всегда бытовавшее в ОИЯИ статусное разделение на «физиков» и «нефизиков/недофизиков» и очень хотел даже формально считаться полноценным физиком, а не инженером или технологом по образованию.


Пара лет, которые я занимался в неоткрытой магистратуре МГУ и УНЦ, были для меня запоминающимся и  счастливым временем. А сами лекции и семинары – просто «пиршеством духа». Я наслаждался даже тем, что получал настоящее «дубненское» образование, узнавал именно то и так, что требуется для работы «чистым» физиком в ОИЯИ. Физику элементарных частиц преподавали по очереди три лектора: это были В.А. Никитин, уже знакомый мне тогда по конференции «Наука. Философия. Религия», Олег Антонович Займидорога и Алексей Алексеевич Тяпкин, известный ученый и заведующий кафедрой в НИИЯФ МГУ. Лекции были замечательные. Никитин рассказывал о дифракционной физике и постановке экспериментов в этой области на примерах из Фермилаб, экспериментов, которые он сам организовывал в 1970-е. По удивительному стечению обстоятельств, попав позже в Фермилаб, я познакомился и с американскими коллегами Никитина, которые его эксперименты хорошо помнили и участвовали в них, о чем сделал небольшое историческое исследование.


Из лекций Займидороги я впервые услышал о теореме Геделя, о том, что множество истинных и множество математически доказуемых утверждений не совпадает. Экспериментаторы делали из этого вывод о том, что не все истинные утверждения могут следовать из физических теорий. Иначе говоря, в теории (основанной на математике) не может быть всей истины. Это была вольная и не вполне точная интерпретация теоремы, которая поддерживала эмпиризм - убеждение, что знания можно получать из опыта, а не только теорий. Но тогда я впервые увидел, насколько важно для экспериментаторов показать свою независимость от теории, автономию и как много среди серьезных экспериментаторов убежденных эмпиристов (это убеждение разделялось и американскими экспериментаторами).


Тяпкин был очень интересным человеком, и мне запомнилось, как он говорил об экспериментальных поисках преонов - гипотетических частиц, которые находятся в кварках, а также рассказывал интересные истории из своей научной жизни и общения с другими учеными. Рассказывал, об изобретенных им искровых камерах и о вопросах, связанных с научными приоритетами. О Тяпкине написано довольно много, он занимался различными исследованиями в физике, даже вопросами основ квантовой механики и теории относительности, подчас нестандартно, публикуя препринты ОИЯИ. Он в те годы мне запомнился человеком, который за словом в карман не лез и не лебезил перед авторитетами. Меня только удивляло, как его терпели. Так, на одном большом семинаре в ЛТФ он полемически публично сказал одному крупному ученому-теоретику: «Ты же и в Новосибирск уезжал, только чтобы академиком стать». А на одном из НТС ЛЯП, где говорили об истории и первых годах Лаборатории, вспоминали основателей, вышел и просто пояснил истоки научных достижений тех или иных ученых в эксперименте, сказав в заключение: «У нас было в начале три типа частиц доступно на Фазотроне: протоны, нейтроны и мюоны. И эксперименты распределяли так. Самый интересный и новый, перспективный по открытиям – мюоны – отдали Понтекорво, потому что он иностранец. Следующий – протоны, взял себе Мещеряков, потому что он был директор. Лишь последний, вторичные нейтроны, достался мне». Вот и говорите потом, что научные интересы и достижения определяются не контролем над ресурсами. Сейчас таких личностей, как Алексей Алексеевич, способных сказать правду в лицо власть предержащим, в науке не осталось.


Электрослабое взаимодействие преподавалось Степаном Агароновичем Бунятовым, который не только рассказывал о теориях и экспериментах, в которых проявляется это взаимодействие, но и давал глубокие представления о контексте, событиях и персоналиях, связанных с ним. Некоторые студенты шутили, что Бунятов читает «историю», но именно такая подача материала мне очень импонировала. Он захватывающе рассказывал и о масштабе энергий, при котором все взаимодействия должны теоретически объединиться, и о неудачных и даже ошибочных экспериментах по определению массы нейтрино (17-кэвное нейтрино), и о потенциале Хиггса, по форме напоминающем бутылочное дно. Бунятов не злоупотреблял формулами, но давал богатую фактологию. Я наслаждался тем, как читают лекции в «чистых» физических университетах.


Физику высоких энергий преподавал Михаил Григорьевич Сапожников, тот самый автор книги «Антимир-реальность?», которой меня наградили в школьные годы в Вологде! Сам факт того, что я учусь в Дубне у человека, чья книга и привела меня в Дубну, казался мне чуть ли не знаком судьбы. И как лектор он был совершенно замечателен. Сапожников рассказывал и о погрешностях в экспериментах, о симметриях в мире частиц и связанных с ними инвариантностях, комбинированной четности, охватывая весь спектр проблем физики частиц, учил понимать на пальцах масштаб констант взаимодействия, рекомендовал хорошую литературу, а базовым учебником по его курсу был оксфордский учебник Перкинса. Сами лекции Сапожникова проходили как беседы со слушателями, они были очень демократичными.


Читались и чисто теоретические курсы, в которые я вгрызался как мог. Квантовую теорию поля читал Николай Борисович Скачков, и это был довольно сложный курс, который я зубрил не только на лекциях, но и в свободное время. Семинарские занятия по дисциплине вела преподавательница МГУ, если правильно помню, по фамилии Докучаева, и она же принимала экзамен. Там произошла забавная ситуация. Я ответил по билету и решил задачи без ошибок, но преподавательница сказала, что ставит мне только четверку. Мне этого казалось мало, так как учился я для себя, от души, и поэтому стремился, конечно, к максимальному баллу.  Кроме того, я не понимал, за что именно оценка снижена. На мой удивленный вопрос Докучаева пояснила: «Ну Вы же у нас не учились в МГУ на младших курсах, это только магистратура. А курс основан и на базовом курсе «квантовая механика», который Вы у нас не изучали. А вдруг Вы там чего-то не знаете, что должны знать наши студенты? Я вот Вам поставлю отлично, а пробел потом обнаружится, и что мне скажут в МГУ?» - «Задайте мне любой вопрос или дайте задачу из базовой квантовой механики», - попросил я. «Ну, это другой курс, я его не веду», - ответила она и поставила-таки четверку. Можно было, наверное, подойти к лектору и попросить пересдать, но я не стал этого делать: я много раньше видел, как некоторые студенты выпрашивали оценки, и считал это недостойным.


Более того, я начинал понимать, что в условиях наличной российской культуры образования Докучаева не так уж неправа. И от людей из МГУ и других ведущих вузов, в том числе профессоров, я слышал, с каким пиететом они рассуждали о «базовом» образовании, которому придавали гораздо больший вес, чем образованию, полученному на более поздних этапах жизни, в особенности, второму. Если тут уместно привести метафору, то, по их мнению, человек изначально обладает некоторой образовательной «девственностью», целомудрием, и первое, базовое образование ложится на личность и фундаментально формирует ее как нечто особенно чистое, непорочное и надежное. Как первая любовь. Это выглядело так, что для получения образования, по крайней мере некоторых его видов, а именно базового, предшествующее другое образование является фактически недостатком, познавательным пороком, делая второе базовое образование фактически невозможным. Как осетрина, которая бывает только первой свежести. Поэтому, как и в случае с порядком соавторов из моего первого доклада, я решил, что это такая культура в научном мире, а старшие, видимо, просто лучше меня понимают, что на самом деле правильно. Значит, совершив такой грех, как изучение квантовой химии в техническом вузе, я исключил для себя возможность познать квантовую теорию поля на отлично, по стандартам МГУ. Мозги засорил. Также я отметил, что проблема первичности и вторичности образования – недоисследованная тема в философии образования. Тут либо это некий предрассудок, который нужно опровергать, либо тут есть зерно истины, и тогда это нужно всем объяснять еще в школе, на каких-нибудь “уроках о важном”.


Сделаю тут небольшое отступление по поводу систем образования и связанной с ними культурой. Работая позже в американской лаборатории и большой физической коллаборации, я, безусловно, с первых дней интересовался биографиями своих американских коллег. О том, что высший менеджмент представлен лишь выпускниками нескольких элитных вузов в американском смысле, я уже писал. Кроме них есть довольно широкий слой профессоров американских университетов и ведущих ученых, которых, по российским меркам, тоже нельзя было бы в полной мере назвать такими выпускниками. В вузах Лиги плюща, как и в любых американских вузах, самый дорогой для студента и его родителей этап – бакалавриат. Так называемый undergraduate. В Вузах Лиги плюща он безумно дорог, не у многих американцев есть возможность платить за него по 60000 долларов в год или брать такие образовательные кредиты. Вот на следующем этапе, graduate, магистратуры и PhD, обычно совмещенных, обучение уже может частично покрываться за счет подработки студента или грантов, а уж PhD, как правило, покрывается полностью, даже стипендию платят, на которую можно как-то существовать.


Поэтому у немалого числа видных профессоров академический путь был таким. Они заканчивали этот самых бакалавриат, который, по обсуждавшимся выше российским меркам, закладывает базовое образование, в недорогих местных вузах - там, где выросли, у которых не было особого имени и репутации, иногда не совсем по будущей специальности. Зато родители студента и он сам могли их оплатить или взять образовательный кредит. На этом этапе они трудились изо всех сил, рвали и метали, проходили интернатуры и практики, делали первые публикации и доклады на конференциях, собирали портфолио, и уже на PhD поступали в вузы самого первого ряда на стипендии. Там, попадая в элитную «сеть», они получали поддержку и дальше шли на постдоки и младшие преподавательские позиции в престижные лаборатории или университеты и постепенно становились профессорами. При этом многие из них в своих автобиографиях даже не всегда указывали свои непрестижные бакалавриаты, а только PhD из элитных вузов. И это было логично, так как они считались graduates, что здесь тождественно понятию выпускник, именно этих вузов. В этом есть некая парадоксальность и коренное различие между образовательными системами постсоветской культуры и Запада. В западной культуре человек считается выпускником по последнему, высшему уровню, и PhD считается и научной, и образовательной степенью, поскольку на Западе образование и наука нераздельны. А в РФ всегда существовала тенденция образовательные и научные степени разделять.


Я не готов с ходу объяснить причины этого, это интересный вопрос для философии образования, но, размышляя, я пришел к некоторым выводам. Даже на Западе, встречая других научных эмигрантов из русскоязычного пространства, слыша от них вопрос «что Вы закончили?», сразу понимаешь, что подразумевается уровень бакалавриата или специалиста. Слыша же подобный вопрос от американцев, понимаешь, что имеется в виду PhD, то есть высший уровень. Тут возможны два объяснения. Первое, что русскоязычных больше интересует не высшая квалификация нового знакомого, а его сеть русскоязычных связей, в кем и в каком городе он сидел за партой, жил в общежитии, дружил. Поиск общих знакомых. Американца же больше интересует именно ваш квалификационный уровень (конечно, если вы не выпускник американского вуза, когда могут интересовать ваши профессора). Но есть, на мой взгляд, и другой аспект. Позволю себе предположить, что в русскоязычном пространстве, которое имеет менее старые и более специфичные традиции образования, чем на Западе, образование больше ассоциируется с пассивным академическим опытом, если можно так сказать, опытом совместных образовательных страданий. Это опыт сидения за партой, подчинения учителю и выполнения (или обхода) его требований, опыта отношений с сокурсниками в ходе занятий, таких как списывание и совместное «валяние дурака».


Здесь вспоминается и традиция раннесоветского «бригадного метода» обучения, когда кто-то в группе выполнял и сдавал все задания, кто-то играл иные роли в коллективе, а оценку получала вся «бригада». Безусловно, в такой ситуации формировались особые отношения, а понимание, кто из какой «бригады», говорило многое о человеке, его связях и способностях. В западной же системе все сугубо индивидуально, списывание и валяние дурака не практикуется, а как раз самостоятельности и индивидуального тем больше, чем выше уровень образования. И наиболее самостоятельный уровень, конечно, научная работа с профессором над диссертацией. То есть, представления об образовании различны в том, что для пост-советского человека это интуитивно стадия пассивного «вбивания» суммы знаний в голову и подчинения, а для западного – становления самостоятельной личностью. Иначе говоря, для «нашего» человека, что ж это за образование, если оно без розг? Недаром даже по словарю Даля слово “наказанье” может означать учение и науку. «Будет вам наука».


Но вернусь снова к периоду учебы в так и не открывшейся тогда магистратуре филиала НИИЯФ МГУ.  Курсы «Группы и алгебры Ли в теории элементарных частиц» и «Квантовая хромодинамика» читал А.А. Владимиров, физик-теоретик из ЛТФ. Там я разобрался и что такое SU(3)xSU(2)xU(1), и как это работает, узнал, как работают генераторы группы и как операторы «вращаются» по пространству представления, как «обходить» диаграмму Фейнмана, составляя лагранжиан взаимодействия. Меня радовало, что я приобщаюсь к «высокому», теоретическому знанию, мысленно шутя, что генератор группы у теоретика – это вам не мотор-генератор для инженера. Как я узнал тогда в учебной части, составляя свой учебный план, студенты из разных вузов имели разные планы, да и по тем же предметам кому-то требовался экзамен, а кому-то – только зачет. Я шел по программе магистратуры МГУ и сдавал экзамен по теории групп Владимирову чуть ли не единственный на потоке. Я честно и с удовольствием перемножал несложные матрицы, получил свое «отлично», хотя и не смог толком ответить на вопрос преподавателя, зачем именно мне нужна магистратура и его предмет. Что она дает человеку, уже работающему в науке? Себе я отвечал так: «для знаний». Из любви к познанию, зачем же еще. Меня радовало то, что я взял эту высоту, что я знаю все то, что знают ребята, приходящие из «чистых» физических университетов, в том числе теоретики. Я могу понимать практически все, что делается в физике, чем это не достойная цель?


Были в моем плане и теоретические ядерные курсы, позволявшие мне глубже разбираться уже в непосредственной области моей деятельности в ЛЯП. Мне запомнились курсы структуры ядра и ядерных реакций. Первый читала С.П. Иванова, первый директор УНЦ. Курс был чисто теоретический, содержал много выводов формул, сечений реакций, спектроскопических факторов. На первой парте сидели ребята из Физтеха, которые занимались традиционным для физтехов занятием – поиском ошибок в выводе у преподавателя. Цепко следуя за выводом, они могли спросить Иванову неожиданно: «А где у Вас левый верхний индекс, который есть на предыдущей строке?» или нечто в этом роде. Вообще, это занятие, которое мотивировало студента глубоко вникать в объясняемый материал. Также опытные преподаватели иногда специально допускали описки, чтобы отследить, понимают ли студенты, что им объясняют. Второй курс читал А.И. Вдовин, физик-теоретик из ЛТФ, курс тоже включал много выводов формул и хорошие физические пояснения, кроме того, были и семинарские занятия, которые вел его младший коллега Алексей Северюхин, на которых мы решали теоретические задачи. Решение квантовомеханических задач, даже простых, позволяло как бы «почувствовать» физику, преподаваемую теоретически, интериоризировать ее.


Вообще, физтехи не просто отлично учились, они еще и параллельно  строили свое будущее. Мало кто из них оставался в ОИЯИ, возможно, они что-то знали. Их любимый образовательный «спорт» был такой. Они сдавали американские экзамены (в Москве были центры), обычно, GRE (общеобразовательный), GRE (специальность), и английский язык (TOEFL), рассылая результаты по американским университетам прямо из этих центров, там были свои каналы. Многих принимали на PhD на стипендию в очень неплохие университеты, иногда даже Лиги плюща, причем даже только после бакалавриата. Это позволяло потом делать прекрасные карьеры в американской науке и за ее пределами. Именно наблюдая за ними, я понял, что там открываются возможности, которых у меня никогда не будет здесь. Это отложилось в моей голове.


Но вернемся к учебе. Из других курсов запомнились лекции по нейтронной физике, преподававшиеся кафедрой нейтронографии НИИЯФ; в частности, лекции читал С.А. Гончаров. Лекции были хорошие и даже не совсем непривычные для меня: материал перекликался с физикой твердого тела, которую преподавали мне в Техноложке, хотя подача отличалась. Еще с этой кафедры лекции иногда читались В.Л. Аксеновым. Он интересно рассказывал про движение фононов в твердом теле (он сам был автором одной из известных теорий, связанных с фононами), но еще интереснее – о работе ученых. Например, он приводил примеры из собственной научной молодости, о том, что очень важная составляющая научной жизни – неформальное общение и обсуждения в кругу крупных ученых за чашкой чая. Если не ошибаюсь, он вспоминал И.М. Франка, может быть, еще кого-то из основателей Лаборатории нейтронной физики (ЛНФ). Это было созвучно и моему ощущению того, что многое в науке можно понять, общаясь за чаем с хорошими учеными, даже не с Нобелевскими лауреатами. Это ведь тоже «университеты» человека, и я предполагаю, что во многом они позволили самому Аксенову, выпускнику Томского государственного университета, не очень влиятельного в ОИЯИ, на мой взгляд, сформироваться как видному ученому. Тут, конечно, особенность заключалась в том, что он был теоретиком. В сообществе же экспериментаторов, как я тогда слышал от ровесников, отношение к молодежи, защитам, в ЛНФ мало отличалось от ляповского.  И рассказ на лекции о ключевой роли неформального общения в науке был не менее важен, чем теоретическое содержание.


Еще одним очень запомнившимся курсом в УНЦ была «Релятивистская ядерная физика», которую читал в ту пору директор ЛВЭ Александр Иванович Малахов, а семинарские занятия вел Евгений Борисович Плеханов, ученый секретарь Лаборатории, специалист в квантовой механике. Александр Иванович был ближайшим учеником Александра Михайловича Балдина, который, собственно, был создателем направления релятивистской ядерной физики (РЯФ) и продолжал ее развивать. И Балдин, и Малахов были представителями научной школы МИФИ. Меня сразу удивило, что, хотя дисциплина изучала реакции частиц и ядер при высоких энергиях, где проявляются релятивистские эффекты, она использовала совершенно концептуально иной язык описания, чем изучавшаяся мной в других курсах квантовая теория поля и квантовая хромодинамика (КХД). РЯФ Балдина не использовала метод построения лагранжианов, а опиралась на собственные представления о геометрии пространства, симметрии (автомодельность), язык «пространства 4-скоростей».


Философски подход Балдина опирался на идеи Гейзенберга о том, что физическая теория должна описывать наблюдаемые эмпирически величины, а не умозрительные,  как, например, температура кварк-глюоной плазмы. Вообще, считается очевидным, что в основе всех физических теорий и законов лежат симметрии, и они представляют в науке большую ценность, чем конкретные теории, они считаются более фундаментальными. С этим тоже спорят философы, говоря, что поиск симметрий может был ложным путем, в основе которого – наши эстетические представления, указывая на стагнацию в физике в последние десятилетия. Есть и другие аргументы: даже допуская, что симметрии должны лежать в основе теорий, очевидно, что симметрий очень много, и выбор того, на какие из них опираться, произволен и сводится опять же к эстетическому выбору теоретика или традиции. И если в основе КХД и других теорий Стандартной Модели лежат калибровочные симметрии и ренормгруппа, то в основе теории РЯФ Балдина лежало самоподобие, симметрия решений (что соответствовало гейзенберговской идее опоры на наблюдаемые в теории). Особенно важным мне показалось то, что в ОИЯИ не учили в физике высоких энергий только одному доминирующему в сообществе подходу как единственно истинному (КХД), а знакомили с альтернативными теориями, показывая плюрализм науки.


Так прошло около двух лет совмещения работы и учебы, я изучил, сдал все курсы, которые читались в НИИЯФ МГУ и УНЦ, по крайней мере имевшие отношение к физике, а также занес их все в табель с эмблемой магистратуры МГУ. Однако магистратура в филиале так и не была открыта. Мне хотелось, как и предполагалось изначально, завершить свое обучение защитой диплома, и Т.В. Тетерева и И.Ф. Вдовина, очень мне сочувствовавшие, посылали меня в МГУ для личного разговора с ответственной за магистратуру на физическом факультете по фамилии, если правильно помню, Сухарева. Мне запомнился последний разговор с ней, и нарратив его был примерно следующий. В дубненском филиале НИИЯФ МГУ магистратура не открыта, она есть в основном МГУ, на Воробьевых горах. Но там нужно большей частью и учиться, слушать лекции и сдавать экзамены, а не в Дубне. Кроме того, говорила Сухарева, у меня уже есть законченное высшее образование, диплом специалиста. Вот если я поеду в Техноложку и привезу оттуда документ, что там признают мой диплом дипломом бакалавра – вот тогда я смогу поступить на бюджет в магистратуру МГУ, и то не в Дубне. А так – второе образование платное. И они бы рады мне помочь, говорила Сухарева, да никак не могут: за ними строго следит Счетная палата. Вот если я поеду в Министерство образования РФ и получу разрешение принять меня на бюджет – тогда возможно. К тому же, зачем мне этот диплом магистратуры, он не поможет мне защитить кандидатскую диссертацию, завершила Сухарева.


Я ее по-своему понимал, особенно аргумент про Счетную палату. За несколько лет до этого прогремела история, как из Дома Правительства в связи с предвыборной кампанией Ельцина вынесли полмиллиона долларов в коробке из-под ксерокса, это была норма для политической жизни страны. Но вот принять на бюджет магистранта с дипломом специалиста – вот тут экономика страны бы точно надорвалась. Насчет диссертации, скорее всего, она была тоже права: я уже попал в некоторую «потенциальную яму», и выбраться из нее диплом как таковой вряд ли помог бы. Тем не менее, я серьезно думал уже тогда о поступлении на PhD в западный университет на физику, и небезосновательно полагал, что диплом МГУ по физике был бы здесь большим плюсом (хотя американцы, как оказалось, придавали больший вес именно своим экзаменам и связям в профессиональном сообществе). Да и вообще, я два года честно отучился и хотел это задокументировать. Я поехал было в Министерство образования, посидел перед входом и поразмышлял. Пропустят ли меня дальше проходной и к кому? Чем я обосную просьбу об исключении из правил? До меня дошло, что кто-то, ОИЯИ или МГУ, должен был меня в этом поддерживать, дать какие-то направления для министерства. Что значит зайти туда с улицы? Даже без коробки из-под ксерокса. По наивности, я не сразу осознал, что мне просто отказали, предложив «принести воды в решете». И я побрел к метро, чтобы ехать на Савеловский вокзал и в Дубну.


Хоть диплом магистратуры МГУ я и не получил, но основное из того, что я хотел и к чему стремился, я все же добыл – знания. Теперь я уже понимал физику, которую делают в Дубне, как теорию, так и эксперимент, а что недопонимал – знал, где найти источники и как разобраться. Я начал нередко ходить на семинары в разные лаборатории, никак не связанные с моей деятельностью в группе в ЛЯП, но заинтересовавшие меня научно, поскольку я разбирался в их проблематике. Это было здорово, это давало совсем другое качество жизни в науке! Главное, что теперь я мог сдать любые необходимые экзамены и подтвердить свой уровень, если потребуется. Я полноценно чувствовал себя ученым, значит, это того стоило. Но все-таки, имея в голове мысль об отъезде в западную аспирантуру, я пошел в УНЦ к Светлане Петровне и попросил выдать мне сертификат УНЦ. Она знала, что я выполнил всю программу обучения с лихвой и без вопросов выдала документ. У него был номер 2, что также наполнило меня гордостью: документы номер 1 часто резервируются для «особых людей» и почетных целей, а мой, второй, был, видимо, именно «первым», но практическим, трудовым. Более того, под ним поставили подписи академики Кадышевский и Сисакян. И если Сисакяну на подпись сертификат я передал через его секретаря, то к Кадышевскому меня допустили лично, он подписал его при мне и тоже спросил: «А зачем он Вам?» - на что я тоже не ответил, лишь промямлил нечто невнятное. А что я мог сказать? «Чтобы уехать от вас за лучшей долей?» Это было бы забавно. Сверху я поставил печать ОИЯИ, «с домиком». Я был уверен, что ни в одном, самом лучшем и престижном вузе РФ, не выдают дипломов, где стояли бы подписи сразу двух академиков, директоров ОИЯИ. А у меня такой сертификат был!


Самим фактом, что мне удалось изучить все интересовавшие меня дисциплины в НИИЯФ и УНЦ, даже не будучи формально с ними аффилиированным, я обязан не только своему настойчивому желанию учиться, но и замечательным людям, которые создавали для этого все условия, хотя и не были ни формально, ни даже неформально (ввиду моей непринадлежности к их «сетям») обязаны этого делать. Это Т.В. Тетерева, И.Ф. Вдовина и С.П. Иванова. И тогда, и позже я, конечно, узнавал, что отдельные ребята из ОИЯИ, которые имели сильную поддержку своих сетей или высокоавторитетных руководителей, получали и вторые дипломы, и дипломы разных вузов одновременно, и ни Счетная палата, ни кто другой не были этому помехой: главное, бумаги правильно оформить. Вообще, в стране была полная образовательная чехарда (которая, кажется, до сих пор не закончилась), и при умении и контроле за ресурсами можно было делать вообще все что угодно. Как, впрочем, везде. Но у парня из Череповца, попавшего в ОИЯИ через Техноложку, ничего из этого не было и близко, денег на еду не всегда хватало. Да и время было такое, что люди если что и хотели делать, то лишь то, что были делать обязаны, и то нередко из-под палки. Поэтому-то и Тетеревой (из МГУ), и Вдовиной (к сожалению, не знаю ее академического происхождения), и Ивановой (из Воронежа), создавшим все условия для моего образования, хотя никак не обязанным этого делать, я до сих пор испытываю самую глубокую признательность.


Параллельно с экзаменами в НИИЯФ и УНЦ сдал я в те годы и кандидатские экзамены. Мне сказали, и это, по крайней мере, в те годы было совершенно правильно, что даже если у вас в данный момент нет возможности защитить диссертацию, то сдать экзамены нужно как можно раньше, в первые же годы работы. Чем моложе человек, тем проще ему учить новое и сдавать экзамены, и психофизиологически, и технически. Сначала я сдал философию. Принимала экзамен комиссия из Института Философии, привозимая из Москвы, из сектора философии естествознания, возглавляемая Еленой Аркадьевной Мамчур, которую побаивались и которая была строгим экзаменатором. Один из вопросов представлял собой сдачу реферата на заранее выбранную тему. Была опция выбрать тему самому на предварительную подготовку, и я выбрал вопрос о научной истине. Я выбрал его, поскольку сам хотел честно в нем разобраться. Рассуждал я довольно наивно, так. Мы, ученые, ищем истину, поэтому, чтобы быть наиболее эффективным ученым, нужно узнать, что есть научная истина с научно-философской точки зрения и как ее достичь. Так сказать, чтобы искать истину осознанно и грамотно, четко отличая ее от неистины и заблуждений. Чтобы стать более хорошим ученым. Я нашел в библиотеке книгу Э.М. Чудинова «Природа научной истины» и писал реферат по ней. Книга меня захватила, в особенности тем, что была написана без «воды», присущей русскоязычным философским учебникам времен СССР, языком, доступным мне тогда. Как я потом узнал, Чудинов в годы СССР преподавал философию на кафедре философии МФТИ (где позже я работал над философской диссертацией) и хорошо умел доносить мысли до физиков. Физтехи были очень требовательными к преподавателям и могли настоять на замене некомпетентного, поэтому те, кто преподавал им, даже философы, были как на подбор знающими и способными четко донести до физика смысл философских идей.


Я писал реферат честно и с интересом, потому что искал ответы на вопросы, волновавшие меня. Картина, которая мне открывалась в книге Чудинова, меня озадачивала. Оказывалось, концепций истины и представлений о том, что она есть, было много. Самая, казалось бы, очевидная, корреспондентная теория, что истина есть соответствие наших представлений положению дел, действительности, оказывалась проблематичной. Представления и действительность – разнородные понятия, которые нельзя сравнивать (как, например, частицу и мысль о ней). Были там концепции, говорящие, что истинное знание непротиворечиво (но ведь могут быть и конкурирующие теории внутренне непротиворечивы, теории тяготения Ньютона и Эйнштейна например, что тут истинно?), конвенционалистская теория Пуанкаре (истинно то, о чем договорились – как это было знакомо!), релятивизм (есть не истины, а субъективные мнения). Было у Чудинова и про ad hoc (чего изволите) в научном познании.


С одной стороны, я с многим соглашался, многое видел вокруг (конечно, как договорятся авторитеты, так и будет истинно). С другой, задумывался. Наука декларирует, что ищет истину. Но что такое истина – неясно, точного ответа нет. Так как же мы можем утверждать что-либо о мире, считать, облучать, мерить, если даже не можем сказать, истинно это или нет? Ладно, если кто-то занимается своими исследованиями в свободное время, в кабинетной тиши. А зачем тратить миллионы долларов на все эти ускорители, реакторы, ЦЕРНы? Согласен, что прикладные технологии могут улучшать жизнь, делать ее удобной (тогда как раз стали появляться мобильные телефоны, кардинально изменившие наш быт). Но искать разные эфемерные частицы, когда неясно, а вдруг они не истинны вообще? Начинать нужно не с науки, а с философии! Вот к какому выводу я пришел, готовясь к первому кандидатскому экзамену. Если не уеду за границу – уйду в философию рано или поздно. Тогда я еще не знал, что спустя около двадцати лет, Институт Философии будет моей ведущей организацией для кандидатской диссертации по философии, а сектор философии естествознания напишет положительный отзыв. Но тогда Елена Аркадьевна поставила за реферат четверку, написав резолюцию: «Книга хорошая, можно поставить 4». Почему «четыре» я спрашивать не стал: тоже, наверное, базовый курс не изучил. В отзыве на диссертацию потом оценки, конечно, не было, но думаю, ниже, чем на 5, они бы не пропустили.


С кандидатскими экзаменами по философии в ОИЯИ было связано много анекдотов. Говорили, что, если человек шел на тройку, его спрашивали, написана диссертация или нет, так как троечный экзамен действовал недолго, кажется, три года. Не успеешь защититься – придется пересдавать. Но один молодой ученый ОИЯИ от души любил философию и зачитывался «Критикой чистого разума» Канта в свободное время. На кандидатском экзамене он захотел «об этом поговорить» и поговорил, на что экзаменаторы сказали, что тот неправильно понял классика. Не знаю, о чем конкретно шла речь, но молодого ученого такое отношение к его увлечению настолько возмутило, что он возразил им в духе «вы сами ничего не понимаете!», после чего не вышел даже на тройку. Ему поставили два, и молодому ученому пришлось пересдавать экзамен через полгода. Он пересдал, но вопросы трансцендентного и трансцендентального, видимо, уже не поднимал.


Второй анекдот из жизни связан с индийским аспирантом Харфулом Кумаватом. Харфул был аспирантом крупного ученого и специалиста по математическому моделированию ядерных взаимодействий профессора Владилена Сергеевича Барашенкова, с кем мы сотрудничали. Харфул был исключительно способный и трудолюбивый парень, но защититься хотел за два года, а не за три, как минимально было положено, в Лаборатории информационных технологий (ЛИТ). Как иностранцу, ему, естественно, пошли навстречу, сделав исключение, да еще и при помощи столь влиятельного ученого, как Барашенков, но защищаться ему нужно было на русском языке (который он освоил с нуля, заведя подругу-дубненку) и сдать обычные кандидатские экзамены в ОИЯИ. Часть своей работы Харфул делал в нашей группе и поэтому приходил пить чай с нами, в кабинет В.М. Цупко-Ситникова. И вот однажды он пришел с рассказом, что сдал кандидатский по философии на три. «Почему только три?»- спросили мы. Оказалось, срезали на дополнительном вопросе. И этот дополнительный вопрос, как ни удивительно это нам показалось, был об … индийской философии. «Как же так, удивились мы, ты же все знаешь?» - «Да,- застенчиво улыбнулся Харфул, - я-то знаю, но вот они не знают». Шутят же про философов, что они знают все о ничто и ничего обо всем.


Следующим сданным мной экзаменом был иностранный язык. Сдать его было несложно, принимали его сотрудники ОИЯИ. Я прочитал вслух заметку из Scientific American сотруднику международного отдела по фамилии Кронштадтов и прошел устное собеседование с М.В. Фронтасьевой из ЛНФ - владеющие английским научные сотрудники выступали экзаменаторами. Я ответил на вопросы, споткнулся только на слове “abroad”. «Ну, значит еще не были», - резюмировала экзаменатор. Этот экзамен был самым простым для меня, так как к тому времени, хоть я и не был еще abroad, но интенсивные занятия английским в студенческие годы помогли.


Специальность всегда сдавали последней, и туда обязательно входил вопрос по тематике будущей диссертации. Сдавал я комиссии, состоявшей из А.А. Тяпкина, В.А. Никитина и К.Я. Громова, специальность была «физика атомного ядра и элементарных частиц». Со всеми экзаменаторами я был уже знаком, так как Тяпкин и Никитин преподавали в НИИЯФ, где я тогда начал заниматься, а Громов работал в НЭОЯСиРХ, Отделе, где работал и я. Экзамен шел весь вечер, один из вопросов был по тематике отдела: двойной бета-распад. Знания были свежими, и я с удовольствием ответил. Тяпкин сначала подтрунивал, спрашивал: «А альфа-частица – элементарная частица?», видимо принимая меня за инженера, но потом, убедившись, что базовую «матчасть» я понимаю, перешел к более серьезным вопросам. Еще один вопрос в билете был, кажется, по детекторам частиц, а еще один – по фокусировке в ускорителях, хотя специальность моя была чисто физическая, не ускорительная. Как выяснилось, Тяпкин с Никитиным любили этот вопрос, просили меня объяснять, почему Фазотрон в ЛЯП – со слабой фокусировкой, а Синхрофазотрон – с сильной. Просили нарисовать, как движется протон в ускорителе, а дипольная и квадрупольная линзы действует на него в Синхрофазотроне.


Как физик-пользователь, я должен был понимать, почему слабая фокусировка - у ускорителей с более низкой энергией, но высокой интенсивностью, а сильная фокусировка – наоборот, с высокой энергией, но низкой интенсивностью. Я потом увидел, как это выглядит на практике в эксперименте: на Фазотроне наши облучения длились минуты, а на Синхрофазотроне – сутками, и то не всегда набирали нужный интеграл. В вопросе про искровые камеры Тяпкин сам рассказывал много об истории их создания, различные контроверзы, рассказывал историю про некоего Геловани, но уже не помню какую. Последним вопросом, рефератом, были изотопные сепараторы онлайн того типа, что стоял на ЯСНАППе, и принцип действия которого, разделение по отношению заряда к массе, я тогда уже хорошо изучил на практике. Мы сидели за столом и беседовали вокруг и около вопросов в билетах, время от времени экзаменаторы задавали мне какой-нибудь вопрос «вбок», прощупывая глубину знаний, или просили написать формулу или сделать оценку эффекта, затем рассказывали что-нибудь сами. Этот экзамен мне запомнился как долгая интересная научная дискуссия с хорошими учеными, что полезно и само по себе.


Однако и сдав все кандидатские экзамены, и проработав почти до конца 1990-х, я не имел большой надежды защитить диссертацию в ЛЯП. Я рассматривал варианты, связанные с зарубежной аспирантурой. При этом я не только изучал различные вузы, в первую очередь американские, условия поступления и обучения, переписывался с научными группами, набиравшими аспирантов, но и готовился к экзаменам. В свободное время я прорешивал задачники GRE, а также, раздобыв учебник TOEFL с кассетой, тренировался на время сдавать тест и сравнивал с ответами. Самостоятельно я набирал более 550 баллов, если правильно помню, что уже было проходным баллом в некоторые американские вузы. Однажды, когда в ОИЯИ проходила международная конференция по ядерной физике (не помню уже какая), где наша группа и я выступали с докладами и было много иностранных специалистов, была организована поездка по Волге для участников на корабле. В конференции участвовал известный американский специалист по структуре ядра Рик Кастен, профессор Йельского университета. На корабле, улучив момент, когда он был не занят, я подошел к нему представиться, рассказал, что занимаюсь исследованиями в этой же области физики и ищу возможность поступить в аспирантуру. Не возьмет ли он в свой университет на PhD? Кастен вполне доброжелательно ответил, что знаком с исследованиями моих коллег, высоко оценил наш уровень и сказал, что в аспирантуру он взять, конечно, может. Но выбрать аспиранта он может не «с улицы», а из числа заявок, официально поступивших на факультет и предложенных ему на выбор, то есть из тех, кто подал весь набор требуемых документов, включая результаты экзаменов. Вот если я подам документы стандартным образом, то дальше он уже отбирает сам, и у меня есть хороший шанс.


Итак, конкретный шанс забрезжил, и я уже было собрался в Москву сдавать экзамены. Но тут важно учитывать контекст. Мы с семьей жили в служебной квартире на Блохинцева, и так как зарплаты едва хватало на жизнь, о собственной квартире и думать не могли. Если по приезде в Дубну у нас была временная прописка, то через пару контрактных сроков бюрократические правила изменились, и ОЖОС и отдел кадров поставили мне условие выписаться и прописаться где угодно (!) Все попытки как-то объяснять ситуацию, просить чего-то и приносить письма поддержки (супруга добыла такое письмо аж в горуно) оказывались тщетными. У администраторов был на все ответ один: или вы идете на любые наши условия, либо мы вас увольняем. Один жилищный вице-директор (не помню уже точно должность и фамилию) сказал даже так: «Если что, мы скажем Кадышевскому, и он Вас уволит». Делать было нечего. Мы выписались и поехали в Череповец проситься прописаться к родителям. Они были не против, но тут восстал жилищный отдел мэрии Череповца – не хватало метража. Нашлись какие-то исключения. В качестве «снова череповчан» приехали продолжать контракт в ОИЯИ. Это был хороший «университет» отношения администрации к людям, научным работникам. Поэтому мне было совершенно понятно, что поступи я в йельскую или любую другую аспирантуру, семью моментально выгнали бы из служебного жилья. С другой стороны, на стипендию аспиранта семьей из четырех человек было не прожить, а чтобы дети росли в Череповце, мы не хотели. Конечно, защитившись в Йеле, можно было бы сделать элитную карьеру в американской академии, но, пока я учусь, семья просто могла распасться. И мы решили отложить планы отъезда до лучших времен. Точнее, решил главным образом я, так как, хотя ретроспективно супруга допускала, что могла после моего отъезда снять жилье в Дубне, но «задним умом» рассуждать сложно.


Я не знаю, изменилось ли что-либо с тех пор в отношении обеспечения сотрудников жильем, но мне врезалась в память одна встреча чиновника мэрии Дубны (его фамилия, кажется, была Рябов) с молодыми учеными по поводу программы льготного жилья для них. Идея льготного жилья была неплоха, но один из молодых ученых встал и задал вопрос: зарплата все равно много меньше стоимости квартиры и кредита, как тут быть? Все, что смог посоветовать чиновник – искать дополнительные доходы: «Никто вам не говорит, что квартиру можно построить на зарплату!» По залу прокатился смешок. Так что, возможно, времена и изменились, но, как говорилось в классическом перестроечном фильме «Интердевочка», у нас «времена всегда … одни и те же».


Оставшись в ЛЯПе, помимо работы я активно участвовал в мероприятиях научной молодежи, в первую очередь Объединения молодых ученых и специалистов (ОМУС). Это были конференции и  школы. Председателем ОМУС был Максим Анатольевич Назаренко, позже ставший директором дубненского филиала МИРЭА. Назаренко был талантливым организатором, да и вообще ОМУС играл такую роль кузницы руководящих кадров: те, кто выбивался в руководители этой организации, как правило, впоследствии продолжали играть руководящие роли в ОИЯИ. Максим Анатольевич был по образованию математиком, научным происхождением из МГУ, и совместно с другим интересным омусовцем того времени, Алексеем Чуриным (из МИФИ), они занимались теорией нейронных сетей и попытками их применить к описанию экспериментов в ОИЯИ. По крайней мере, я точно слышал это от них. Хоть тогда прорывных результатов и не последовало, но этими идеями они, мне кажется, предвосхитили то, что спустя только десятилетия стало революцией, связанной с машинным обучением, а может быть, и с зарождающимися цифровыми двойниками. В ОИЯИ всегда были люди с хорошими идеями.


На одной из конференций ОМУС я организовывал и вел секцию по структуре ядра, и В.Г.Кадышевский вручил мне диплом за лучшую секцию, но я не чувствовал себя прирожденным организатором чего-либо. Очень хороши были и школы ОМУС на Липне, туда приезжали интересные лекторы, жарились шашлыки, пелись песни, в общем, было все для культурной социализации молодых ученых. Я не стремился демонстрировать там организаторские таланты, которыми вряд ли обладал, но участвовал всегда именно ради атмосферы. Дело в том, что все приходят из разных вузов, и нужно на работе строить новые «сети» связей. Это тем более возможно, чем более человек молод и у него нет каких-то «классовых» профессиональных предрассудков. Там были разные ребята, и экспериментаторы из разных лабораторий, и теоретики, и, возможно, инженеры, но все собирались за одними столами, играли вместе в игры на свежем воздухе, жарили шашлыки, пели песни, и так создавали неформальные связи, которые длились потом иногда на протяжении всей карьеры. Неформальные связи в науке важнее формальных.


ОМУС (а ранее СМУиС, Совет Молодых Ученых и Специалистов) был кузницей руководящих кадров с самого основания. Если не ошибаюсь, его председателем был в свое время и А.Н. Сисакян, ставший впоследствии вице-директором и директором ОИЯИ. Был им и А.В. Тамонов, будущий руководитель Управления социальной инфраструктуры ОИЯИ. Да и многие руководители ОМУС заняли позже заметные места в структуре Института. Впервые тогда на конференции ОМУС, проходившей в Ратмино, мое внимание  привлек будущий директор ОИЯИ Григорий Владимирович Трубников. Он выделялся как видный и харизматичный молодой ученый с громким голосом и уверенным тоном, за которым всегда следовала ватага его молодых друзей. «Этот человек – явный лидер», - сразу же подумал я тогда. Мне рассказали, что и Трубников, и его друзья, которых я видел на конференции ОМУС, – команда академика Игоря Николаевича Мешкова, выпускника МГУ, который тогда, кажется, приехал из Новосибирска и стал Главным инженером ОИЯИ. Годы спустя многие бывшие молодые ученые из команды Мешкова оказались на разных ответственных позициях в ОИЯИ.


Говорили, что это стиль Мешкова: он использует свой авторитет, чтобы максимально продвигать членов своей команды. Академики,  включая и Сисакяна, и Матвеева, и Мешкова, - люди опытные и, несомненно, заметили, насколько Трубников выделялся среди других ребят и оказали ему необходимое покровительство. Возможно, в поддержке своей команды проявился новосибирский стиль Мешкова либо личные качества, но это было не очень типично для остального ОИЯИ. Интересно, что в той команде, насколько я мог судить со стороны, все были выходцами из разных вузов, не из МГУ или Новосибирска. В ОИЯИ продвигали обычно отдельного человека, как я описывал в прошлой главе, а не всех подчиненных. Наш отдельский Шеф, например, вообще максимально подавлял и лишал будущего своих непосредственных подчиненных, раздавливал как личностей. Поэтому мероприятия ОМУС – это и площадка, где проявляются личные и деловые качества молодежи и старшие товарищи могут вас заметить и поддержать, а вы можете распознать, кто имеет большой потенциал.


Была и еще одна замечательная площадка неформального общения не только молодежи, но и ученых всех возрастов, которая мне многое дала тогда. Это была Школа по физике высоких энергий в Гомеле. Школа проходила летом, и узнал о ней я в ходе мероприятий ОМУС от Назаренко. Я очень заинтересовался Школой, и Назаренко предложил помочь мне на нее попасть. Он представил меня ответственному за участников ЛЯП, и тот разрешил начать оформление. Как выяснилось, это была загранкомандировка в Беларусь, и мне даже выдали командировочные в валюте, чего сроду не ожидал. Ехали на автобусе. Разместили нас шикарно, в санатории «Золотые пески» на берегу реки Сож, вблизи Гомеля. Кормили совершенно по-ресторанному, и персонал относился, как к элите, даже был включен разнообразный массаж. Как-то на завтраке, получив столь нежную и сочную курицу, какую никогда до этого не пробовал (хотя под Череповцом была неплохая птицефабрика Малечкино и я понимал толк в хорошей курятине), я поинтересовался у официантки: «У вас из своего хозяйства-то курица?» Та куда-то ушла, и вскоре выбежала повариха, которая выглядела взволнованной: «Вам не понравилась курица?». «Да что Вы, наоборот, пальцы проглотишь», - успокоил ее я и отметил, что к нам относятся с большим вниманием и предупредительностью. Потом я еще несколько раз замечал, что отношение к ученым в Беларуси было не как у нас, уважительное, как было до 1990х.


Были замечательные лекции и не менее замечательная жизнь после лекций. Мы купались в Сожи и даже переплывали ее с ребятами, а по вечерам собирались у костра, говорили и пели песни. До вечера работал магазин «Дубок», где можно было купить напитки (еды и так хватало), например замечательное пиво «Речицкое». Там, у костра, я впервые услышал полный вариант «Дубинушки». Его исполнял, аккомпанируя себе на гитаре, Шура Ильичев, теоретик из Белорусского государственного университета, и делал это столь выразительно и колоритно, что я хоть и слышал версию, что это неофициальный гимн физфака МГУ, но благодаря исполнению Ильичева у меня сложилось стойкое впечатление, что это гимн всех физфаковцев, да и физиков вообще. «Дубинушка», конечно, песня профессионально-шовинистическая, в первом же куплете есть слова: «Только физика – соль! остальное все – ноль! А биолог и химик – дубина». Я весело во весь голос подпевал вместе со всеми «биолог и химик – дубина!». Ох уж мне все эти «нефизики»!


Мы опять возвращаемся к вопросу идентичности в науке. Она исключительно важна. Идентичность с одной стороны сплачивает, а с другой – очерчивает круг «своих». Мы – это не они, мы - физики, не химики и не биологи. Совершенно забавным мне показалось, когда много лет спустя, уже в наши дни, я увидел материал, как вновь набранные магистранты МГУ на базе филиала НИИЯФ в Дубне (теперь ее все-таки открыли официально) поют песню на новый лад, «юрист и филолог – дубина!» Сначала меня это озадачило – зачем классику переделали? Но, дочитав материал до конца, понял: в Дубне планируют открывать направления радиобиологии и радиохимии. То есть биолог и химик теперь для физиков «свои», значит, не дубины. Линия, разграничивающая идентичности, сдвинулась, и теперь дубинами стали гуманитарии. Так что же, «лирики снова в загоне» ? Хотя поется ведь там самокритично, что и физики сами дубины. Это все, конечно, юмор. Серьезно лишь то, насколько идентичность - сложный и важный вопрос в любом социуме. И он не естественнонаучный, а философский и социологический.


Но вернусь вновь к гомельской Школе. В кулуарах, между лекциями, видные научные руководители ОИЯИ непосредственно общались там с участниками. И вот как-то я присел в кресло к столику в фойе, а рядом, в соседнем кресле, с кем-то разговаривал сам А.Н. Сисакян. Насколько помню, с ним оживленно общался один из молодых ученых, сделавших впоследствии хорошую административную карьеру. «Один из будущих выдвиженцев», - подумал я. Возможно, поначалу завистливо. Но вот они договорили, молодой человек отошел, и Сисакян на какое-то время остался сидеть один, практически в соседнем кресле. Я задумался. Вообще, это шанс о себе заявить. Можно, наверное, заговорить с Алексеем Норайровичем, представиться, рассказать что-нибудь интересное о себе, предложить инициативу. Вдруг он заинтересуется и возьмет на заметку и моя карьера пойдет вверх? Делают же так некоторыe. Но в этой, как и других подобных ситуациях, меня что-то внутреннее останавливало. Я почувствовал, что у меня ничего бы не вышло, поскольку я всегда говорю то, что думаю, это, наверное, даже наследственная черта, и далеко бы я не продвинулся. Да и одного общения «по верхам» недостаточно, если тебя твои непосредственные начальники не хотят продвигать. Даже если «пожалует царь, но не пожалует псарь» -ничего не выйдет. Значит это не мое, мой путь иной. Минут через пять Сисакян встал из кресла и ушел. Я тоже встал и пошел на следующее заседание, уже твердо понимая, что в жизни разные дороги, и нужно найти только свою и следовать ей.


Были на гомельской школе и выезды в город, и тут у меня был план. В Гомеле жил друг детства, Дима Лукашков. В Череповце мы жили даже сначала в одном доме, потом в соседних дворах. Позже он был свидетелем на моей свадьбе, а мы с женой приезжали на его свадьбу в Гомель. У меня был адрес, я нашел его и позвонил в дверь. Дима открыл сам и, казалось, даже не очень удивился, увидев меня на пороге, хотя мы не виделись к тому времени лет десять и я не предупреждал о своем приезде. Мы поехали куда-то посидеть и вспомнить нашу молодость (точнее, детство). А в следующий раз, когда нас из санатория привезли в город на автобусе централизованно, Дима встретил нас и сказал сопровождающим, что хочет меня забрать. Те были несколько удивлены, как мне показалось, во-первых, тем, что у меня здесь есть друзья, а во-вторых, Дима в те годы, помимо занятий бизнесом, вел телепередачу на гомельском канале и был человеком в городе узнаваемым. «Да, - гордо посмотрел я на сопровождающих, -у меня есть здесь известные друзья!»


Состоялись и другие очень полезные научные контакты на той Школе. Общаясь с ребятами-теоретиками, я узнал про ICTP, Международный центр теоретической физики в Триесте, в Италии. Оказывается, там регулярно проходят теоретические школы, длящиеся от недели до месяца, куда молодой ученый может попасть в качестве слушателя. Но что было наиболее важным, они полностью оплачивали пребывание там, давали неплохие суточные. Невыездным, «домашним» ребятам начальство в ответ на просьбу отправить в загранкомандировку часто говорило: «Мы (ОИЯИ) даем вам статус сотрудника международной организации, а остальное вы ищите себе сами». Это было как в анекдоте про милиционера из 1990-х, которому на жалобу на низкую зарплату ответили: «Мы выдали тебе наган, а дальше крутись сам как хочешь». И Триест был именно одним из мест, где за статус и хорошее научное портфолио давали деньги – суточные - и давали возможность побывать в Италии. И где об этом было узнать, как не в неформальном общении с друзьями-коллегами, в сети, которую строят на таких мероприятиях? Мне показали вебсайт, и я тут же увидел открытый прием заявок на долгую, почти месячную, школу по ядерным реакторам и ядерным реакциям. Это было именно то, что нужно! Вернувшись в Дубну, я сразу же заполнил заявку.


Время шло, а ответ из Триеста мне не приходил. Я утром и вечером заглядывал в почтовый ящик на входе в НЭОЯСиРХ, но там было пусто. Основные коммуникации тогда были еще в бумажном виде, электронная почта была дополнительной. Школа идеально подходила мне по тематике исследований, у меня по этой теме уже куча публикаций и докладов, но неужели в первый раз – и отказ! Все сроки прошли, но из Триеста ничего не было. И вдруг приходит дублирующее электронное письмо, говорящее, что я принят на Школу и нужно срочно подавать документы на итальянскую визу. Оказалось, бумажный пакет с документами тоже приходил, но где-то затерялся. Уже общаясь с ребятами из российских институтов на разных школах, я слышал много поучительных историй, как их начальство прятало приглашения молодым ученым за рубеж, то ли из вредности, то ли чтобы не разбежались. Был ли это такой же случай? Не знаю. Я пришел к Калинникову, который начал, конечно, с вопроса: «Кто будет азот заливать?», но я ответил, что это лишь четыре недели, а по возвращении я все, что скажут, залью азотом и чем угодно. Тот запрещать не стал, поворчал, что, мол, Триест раньше был территорией Словении, а передача его Италии была политическим решением, но меня его политика мало интересовала. Выражаясь словами Новгородова, «у нас – своя драка».


В Триесте я неплохо попрактиковал английский и подтянул его, хотя там говорить по-английски было несложно. Почти все были неносители языка, выражались просто и ясно. То есть я уже тогда хорошо понял, что это был не английский язык как родной язык, на котором говорят и думают англичане и американцы, а такой глобальный интеръязык на его базе, хотя и необязательно хорошо понятный носителям «настоящего» английского языка. Как мы в шутку называли его на школе с другими русскоязычными ребятами, «суржик». Формально, с лингвистической точки зрения, это было хотя и забавно, но неточно: суржик – это креол, язык из смеси двух самостоятельных активных языков, который достаточно полон, что может быть родным языком человека. Я потом встречал в Фермилабе человека, чьим родным языком был настоящий суржик – креол русского и украинского языков. Правильнее считать такой «глобальный английский» пиджином, упрощенным фонетически и грамматически английским языком, который предназначен для определенных функций, служебным языком. Им несложно овладеть на уровне обсуждения, например, физических формул, выполнения технических команд и инструкций, но вот назвать правильно предметы быта, части и органы тела, растения, выразить правильно чувства и эмоции языковых средств недостаточно. Нам для понимания лекций и болтовни с другими слушателями его хватало, если не усложнять.


В Триесте нам, помимо суточных, выдавали талоны на питание, на которые кроме еды можно было купить вино, причем на один талон, бывало, давали по 12 пакетов красного вина, и вечер мы проводили за долгими беседами со слушателями из разных стран третьего мира, что было незабываемым временем. Вино позволяло легко преодолевать языковой барьер. Я много узнавал о жизни людей в других странах, их традициях и характерах, работе. Это было больше, чем только школа по ядерной физике, а и «университет» международного общения. Из лекторов русскоязычным был только один, А.А. Говердовский из Обнинска, с которым мы с другими русскоязычными участниками из СНГ, которых было несколько человек, тоже любили общаться после лекций на разные околонаучные темы. Мне его лекции очень нравились: четкие и внятные, и английским он владел хорошо, да и человек он был интересный, харизматичный. Большинство лекторов были американцы или сотрудники МАГАТЭ. Это был другой «срез» иностранцев, чем в ОИЯИ, хотя среди лекторов МАГАТЭ были западные славяне. Я тогда оценил средиземноморскую диету, сыры, оливки, хорошее красное вино, жизнь в Италии, даже привык к этому за месяц и почувствовал, почему «церначи», как называют неформально ученых из групп, выездных в ЦЕРН, так дорожат своим положением. Как тут не дорожить.


Еще одно запоминающееся итальянское путешествие в годы работы в ЛЯП, тоже за счет принимающей стороны, состоялось у меня на Сицилию, на виллу «Санта Текла», на Школу по ядерной астрофизике. Нашел я эту школу благодаря молодому теоретику Алексею Илларионову, с которым много общался и на гомельской Школе. Мы независимо подали заявки, и оба были приняты. Организаторы Школы, некая группа статусных европейских ученых открывала новое исследовательское направление и получила под это большой грант, поэтому для принятых участников условия были фантастические: кормили бесплатно и даже оплачивали авиабилет. Это было ключевым условием в моем положении – не имея толком средств на еду, на билет в Италию было не собрать. Но так как из Рима нужно было еще добраться до Сицилии и обратно, то не хватало около 100 долларов. Где их взять? Как оказалось, в то время группа молодых теоретиков и околотеоретиков, к которой принадлежал Алексей, собиралась на разные зарубежные мероприятия, и их ситуации были сходны с моей. И я узнал, что в ОИЯИ существует Фонд дирекции, некий резерв средств, который дирекция использует по своему усмотрению. Хотя, думал я, почему только этот? И как говорили, иногда молодые теоретики просили А.Н. Сисакяна выделить им немного средств, по бедности, на поездку. Примкнул к ним и я, написав заявление на имя Сисакяна, в котором просил выделить из Фонда 100 долларов на поездку. Мое заявление вернулось для разбирательства, строка с суммой была подчеркнута жирной линией.


Вскоре меня вызвал польский вице-директор ОИЯИ Хмельовски и стал расспрашивать, почему я написал заявление. Вот, говорю, хочу на Сицилию, а денег нет совсем. «Вы теоретик?» - спросил Хмельовски. «Ну, чтобы да, так нет», - отвечаю. «Вы работаете у Бруданина? - назвал он тогдашнего директора ЛЯП. - Почему у него не просите?» «Это не его тема, говорю, не даст, а поехать хочется». Я подумал, что зря я затесался к теоретикам, пес приблудный, сейчас мне Бруданин всыплет. Вскоре меня вызвал Бруданин с тем же вопросом: «Почему у Сисакяна деньги просите, а не в ЛЯПе у нас?» Мне было некомфортно разговаривать с Бруданиным: у него всегда была напряженная мимика и дергался глаз. «Тяжела ты, шапка Мономаха», – думал я про него. Я ответил ему так же, мол, это не Ваша тема, и интереса меня посылать в Италию Вам нет, а из Фонда дирекции многие просят. Мне же чуть-чуть. «Ладно, я Вам дам», - сказал Бруданин, но лично ничего не дал, потому что других заявлений я больше не писал, однако деньги в кассе выдали. Когда я позже размышлял, про чем тут был Бруданин, единственная мысль, которая пришла в голову, была такова: Фонд дирекции, видимо, делился между дирекциями лабораторий (либо они имели там долю), и эти 100 долларов дали из доли Бруданина, раз я был из его Лаборатории. Но это в теории, а как там что делили на самом деле, я представления не имею, о чем не жалею.


Так или иначе, я прилетел в Рим, гулял там до вечера, ожидая поезда на Сицилию. Доехал на метро до Коллизея, купил в магазине поблизости пакет красного вина за одно евро (денег было немного), забрался на гору около Коллизея и сидел, глядя на Рим в лучах заходящего солнца, попивая вино. Уже на поезде встретились с Алексеем. Поезд был забавный. Ночью нас разбудили, крича что-то по-итальянски, мы не поняли, но другие люди в вагоне перевели, что этот вагон не идет в Катанию, нужно идти в конец состава. Мы дошли, часть вагонов отцепили, мы ехали еще, но вскоре поезд встал, и всех попросили выйти. Оказалось, что мы дальше будем плыть на пароме, а наш поезд разобрали и тоже загнали на паром через Mессинский пролив. Маршрут мне предложил Алексей, который, как все теоретики, уже много поездил по миру и знал все «злачные места», и я не пожалел. Была теплая темная звездная ночь, мы стояли у борта парома, а величественная статуя Христа Вседержителя на холме светилась огнями. Стоя у борта парома и наблюдая всю эту красоту со стаканом вина, я чувствовал, что все «хождения по МУКам» на ЯСНАППе, нервотрепка с Калинниковым и Бруданиным, эпопея со 100 долларами были не напрасны, я увидел настоящую красоту и почувствовал радость.


Но радость и веселье были еще и впереди. На вилле, где проходила Школа по ядерной астрофизике, нас ждало обслуживание на высшем уровне. Каждому вручили по корзине с дарами Италии, которые я привез домой (в наборе были каперсы, которые мы попробовали впервые, их, к тому же,  оказалось очень вкусно добавлять в солянку). Кормили в ресторане самыми изысканными блюдами, вина лились рекой, включая особые розовые газированные, которые в РФ тогда стоили астрономические суммы. Некоторые ребята из наших голодных краев заходили только завтракать по нескольку раз: можно было прийти к открытию ресторана, позавтракать, сходить покупаться в море и снова позавтракать, уже перед лекциями. Школа была вскоре после 11 сентября 2001 года, и в небе барражировали вертолеты НАТО, а по ночам в море плавали светящиеся точки-аквалангисты. В промежутках между лекциями и после них мы компанией ребят и девчонок из РФ и СНГ веселились, смеялись, танцевали, шутили на берегу моря, радовались жизни как могли. Наши западные знакомые спрашивали некоторых ребят: «Почему вы все время шумите и танцуете, как пьяные?» Мы только смеялись: мы все вырвались из мрачной и нищенской жизни в райский уголок, некоторые впервые в жизни, как тут не веселиться?


Воздух свободы кружил голову. Одна девушка, кажется, Лена из Питера, довольно случайно попавшая на Школу, сказала нам, что у нее есть цель – выйти замуж за западного иностранца. Цель была серьезная. По вечерам она пропадала с новыми знакомыми, а в конце вечера приходила к нашей компании и объявляла: все, она без пяти минут замужем, завтра ей сделают предложение. Но на следующий день ситуация менялась: с тем, вчерашним, молодым человеком отношения закончились, но уже есть новый, и уж он-то точно женится. Но приходил новый день, и все повторялось. С одним итальянцем она, кажется, даже ездила в соседний город на смотрины к маме. И вот настал последний день Школы. Жили мы в номерах по двое, и поскольку Лена на весь вечер ушла к уже стопроцентному жениху, ее соседка привела своего ухажера, чтобы весело провести последний вечер. Но едва они заперлись и приступили к развлекательной программе, как в их дверь начали ломиться. По голосу это была Лена, которая согласно планам должна была вернуться лишь на следующее утро. Соседка с другом пытались сделать вид, что их нет дома, надеясь довести развлечение до логического завершения, но Лена не уходила, громко стучала, и ей пришлось открыть. На шум подтянулись и другие знакомые. Лена была крайне возмущена и негодовала, рассказывая нам свою историю. Оказалось, что, когда она пришла к последнему жениху, у него в номере оказалось еще несколько прошлых кандидатов. И после выпивки и закуски женихи предложили ей устроить маленькую совместную групповушку. А Лена оскорбилась, что ее приняли за девушку легкого поведения, и ушла, хлопнув дверью да еще и нарушив планы соседки.


Мы сочувствовали Лене, что иностранные женихи не поняли русскую душу девушки. Она была общительная и амбициозная девушка и тянулась к западным женихам не ради групповых развлечений. Уставшие от кризисов 1990-х, бедности, терактов, бескультурья, молодые люди хотели жить в развитых странах, видеть достаток, красивую архитектуру, море, хорошо питаться и одеваться. Да и растить детей в цивилизованных условиях. Лена, хотя и физик по образованию, работала вообще не в науке, и приехала сюда не лекции слушать, а устраивать личную жизнь. И если у нас в ОИЯИ были какие-то возможности поездок, у кого-то даже регулярные, что было у нее? «Бандитский Петербург»? Замуж в тот раз она так и не вышла. На обратном пути со Школы мы летели одним рейсом, но сидели в разных концах салона. Незадолго перед посадкой она подошла ко мне и стала активно обсуждать какие-то события на Школе, чем меня несколько удивила, поскольку прежде особого интереса болтать со мной не проявляла. Интерес Лены прояснился, когда она уточнила, встречает ли меня машина и не подброшу ли я ее до Москвы. Мне пришлось ее расстроить, пояснив, что машина, которая встречает меня, служебная, да и едет в Дубну не через Москву, и девушка пошла социализироваться дальше по салону. Выходя из самолета, я заметил, что она прибилась к какой-то компании новых знакомых и оживленно там общалась, и я надеюсь, что ее довезли куда надо и поездка закончилась для девушки благополучно. Я немного жалею только о том, что не подал ей идею устроиться в ОИЯИ. Если и не командировки, то ученые-иностранцы там были в достатке.


Подводя итог этой главе, посвященной моим «университетам», суммирую, что я отношу к таковым. Это были и формальные образовательные институции, НИИЯФ МГУ (в котором я учился, хотя и не стал выпускником) и УНЦ ОИЯИ (который закончил и формально), которые дали мне все, что я хотел знать и понимать о науке в ОИЯИ. Это были и жизненные «университеты», научившие понимать, как распределяются гранты, какие деления на категории есть в науке, чем ценно международное сотрудничество. Это была и школа отношений между учеными, между начальниками и подчиненными, россиянами и иностранцами, молодежью и старшими. Также школа ученых, которые, несмотря на окружающую прагматическую реальность, стремились к высокому и тянулись к вере. И школы столь важной вещи, как научная социализация: ОМУС и зарубежные школы, от Беларуси до Италии. Все эти «университеты» были важными и насыщенными событиями и ощущениями. Многое стало возможно только благодаря бескорыстной помощи и участию хороших людей. Они – главное в науке.


Рецензии