Плач о сыне представления о смерти в народном плач

Представления о смерти в народном плаче и научном осмыслении

Между землёй, принимающей в свои молчаливые объятия, и небом, безмолвно взирающим с высоты, между пронзительным плачем материнского сердца и бесстрастным скальпелем учёной мысли пролегает одна и та же бездонная тайна — тайна смерти. Она вечно ускользает от сетей рационального постижения, бросая вызов самому человеческому разуму, но трепетно и интуитивно улавливается народной душой, облекаясь в метафоры и символы, чья глубина порой затмевает самые дерзновенные гипотезы науки.

Русский, латышский и литовский фольклор с пронзительной точностью фиксирует онтологический разрыв, зияющую рану, возникающую со смертью ребёнка: «О сыру землю рожденье укрывается! Во глубок погреб рожденье опущается!... К тебе – мое рожденье сердечное!» В этих словах, вырванных из глубин страдания, скрыт горький парадокс: то, что вышло из материнской утробы, из средоточия жизни, возвращается в холодную, безмолвную утробу земли. Цикл, казалось бы, замыкается, но это замыкание – не гармония возвращения к истокам, а зияющая рана разлуки, экзистенциальный разлом.

Материнская связь с сыном – это не просто биологическое родство, это священная нить, вплетенная в саму ткань мироздания. Это своего рода космическое сопричастие, и его насильственный обрыв – не просто личная трагедия, а онтологическая катастрофа, сотрясающая основы бытия, вопиющее нарушение богоданного порядка вещей. Мать и сын – не просто два существа, соединенные узами крови, но две сущности, чьи судьбы переплетены на бытийном уровне. Именно поэтому смерть сына воспринимается как крушение целого мира.

В плачах, этих живых свидетельствах неутешного горя, мать говорит о передаче сыну сокровенного, интимного знания: «Я открыла свою белую грудинушку и вынула свое ретливое сердечушко, и показала свои тайности и хитрости, а ты их верил своей сударыне-матушке...». Здесь мы прикасаемся к древнейшему, архетипическому представлению о том, что истинное знание – знание о жизни, о выживании, о смысле – передаётся не столько через слова или заученные действия, сколько через самоё сердце. Сердце матери — не просто мышца, перекачивающая кровь, но хранилище сакральных тайн рода, бытия, и, возможно, самого смысла существования, тех интуитивных прозрений, что не выразить словами.

Эта интуиция находит удивительные параллели в современных научных представлениях. То, что в народной традиции поэтически именуется «тайностями и хитростями» сердца, современная наука начинает описывать языком эпигенетики — наследования признаков и предрасположенностей, не записанных напрямую в жестком коде ДНК, но передающихся через поколения как тончайшая настройка живой системы. Знание, которое мать передаёт сыну, – это не только культурный код и биологическое наследие, закодированное в спиралях ДНК и эпигенетических маркерах; это еще и невыразимый опыт души, эстафета света, мудрости и любви, передаваемая из поколения в поколение. И обрыв этой эстафеты – одна из самых глубоких ран.

Одним из самых мучительных, экзистенциально невыносимых аспектов смерти сына является её вопиющая противоестественность, нарушение священного порядка вещей. Народное сознание, не обремененное философскими абстракциями, но остро чувствующее правду жизни, выражает это через образ несостоявшегося продолжателя рода, незажженного очага, оборванной надежды: «Я-то думала, я-то надеялась, что выращу своего сыночка, себе великую заменушку». «Земли матери да он не пахарь, Не кормитель вам желанныим родителям..», «Некому да поить, некому да кормить будет, да некому схоронить будет..».

В этих словах – не просто личное горе, но крик о сломанной стреле времени, об абсурдном, противоестественном нарушении глубинного, почти священного порядка бытия, где древо рода должно давать новые побеги, а не терять молодые ветви. Смерть сына – это зияющая пустота в будущем, смерть самого продолжения. Особенно остро это отчаяние звучит в причитании: «Оставил нас без поры, безо времени, да не в свою ведь очередь...». В этих словах – ощущение нарушения фундаментального закона жизни, где старшие должны уходить раньше младших, передав им пламя жизни. Эта народная интуиция находит скорбное подтверждение в современных исследованиях, которые показывают, что преждевременная смерть детей наносит родителям тяжелую психологическую травму. Это не просто личная трагедия, разрывающая сердце, но зияющая пустота нарушенного обетования, экзистенциальный удар по самой фундаментальной структуре человеческого существования и его осмысленности.

Перед лицом невыносимой реальности смерти народное сознание ищет спасения в языке метафор, создавая сложную систему кодов, чтобы хоть как-то осмыслить и пережить немыслимое. К умершему сыну применяются перифрастические наименования, заимствованные из всех сфер мироздания, но особенно часто – из мира природы: «Недозреша в сыром бору ягодиночка»; «Ой да мое красно солнышко, не росла в поле травиночка да недозрелая яблонька».

В этих пронзительных метафорах – не только отчаянная попытка осмыслить невыразимое, найти в вечном круговороте природы хоть какой-то аналог сломанной человеческой судьбе, но и инстинктивное стремление удержать образ ушедшего, не дать ему раствориться в холодной абстракции небытия, вплести его в ткань вечно живой памяти. Умерший сын – это недозревший плод, сломленный цветок, прерванное развитие, нарушенный природный цикл. Через эти образы народное сознание интуитивно постигает фундаментальные законы жизни и смерти, которые современная наука описывает языком энтропии, термодинамики живых систем и необратимо прерванных процессов морфогенеза.

Особенно глубокий философский и экзистенциальный смысл заключён в древнейшем изоморфизме дерева и человека, находящем яркое выражение в плачах:

«Как у яблони коренье булатное,
Так твои-то скорые ноженьки;
Как у яблони сучки ветки до сырой земли,
Так твои белые бумажные рученьки...
На яблони цветики лазуревы,
Как твое белое румяное личико;
Вершинки на яблони сухо-красного золота,
Как твои-то молодецкие волосы...
Как у тебя, яблунь, верба кудреватая,
Нонь посохло коренье булатнее,
Подломились твои скорые резвые ноженьки».

Здесь человек предстаёт не просто как часть природы, но как микрокосм, повторяющий в себе структуру Мирового Древа, оси мира. Ноги – корни, связывающие с землёй-матерью, дающие опору и силу; руки – ветви, тянущиеся к небу, к свету, к другим людям; лицо – цветы, выражающие мимолетную красоту и хрупкость жизни; волосы – вершина, устремленная к космическим высотам. Смерть в этой всеобъемлющей системе символов – это не просто засыхание, а крушение целой вселенной, которой был этот уникальный человек-древо; это обрыв корней, питавших его земной силой, и слом вершины, тянувшейся к небесному свету. Это молчание там, где звучала музыка жизни, пустота на месте оси мира. Современная антропология, глубинная психология и даже психосоматика находят в этом древнем образе глубокое понимание человеческой природы: вертикальность как основа сознания, двусторонняя симметрия как матрица восприятия мира, диалектика верха и низа как отражение духовного и материального начал.

В арсенале метафор, призванных противостоять разрушительной силе смерти, особое место занимает металлический код, и прежде всего – золото: «сыночек мой, золотой перстенек». Золото в мифопоэтической традиции множества культур – символ нетленности, вечности, божественного света, застывшего в материи. Называя сына «золотым перстеньком», мать интуитивно выражает не только его драгоценность, но и веру в некое нетленное ядро его существа, в то, что истинная природа ребёнка, его «золотая» сущность, неподвластна тлению и распаду.

Золотой перстень – это также символ цикличности, замкнутого круга бытия, где смерть – лишь часть вечного возвращения, переход в иное состояние. Эта интуиция перекликается с фундаментальным законом сохранения энергии в физике: энергия не исчезает, она лишь трансформируется. Человек-перстень – это не просто замкнутый энергетический контур; это символ вечного возвращения, но также и уникальный отпечаток, который, даже изменяя форму, оставляет свой след в энергетическом поле мира, в памяти любящих.

Образ сына-птицы – один из самых древних и универсальных в осмыслении души и смерти: «Обиделась ты на меня, моя милая пташечка,... Улетела ты от меня... в дальнюю сторонушку». «Уж милый мой сыночек,... Ой ты, сизый мой да голубочек, Ясный мой да соколочек». В этих нежных и скорбных именованиях – представление о душе как о крылатом, свободном существе, о смерти – как о полете, о преодолении земного притяжения, об уходе в иные, неведомые миры, оставляя позади опустевшее тело-клетку.

Но особенно поразительно и глубоко описание воздействия смерти на сына-птицу: «Уж отпало у меня да право крылышко, отлетело у меня да лево перышко...». Здесь мы сталкиваемся с удивительной, почти пророческой интуицией народного сознания, которая находит неожиданный отклик в научных открытиях XX века. М. Гарднер, ссылаясь на Луи Пастера, отмечает: «Пастер был прав... когда утверждал, что лево-правая симметрия – ключ к тайне жизни. В каждой живой клетке на земле заложены правые спирали нуклеиновой кислоты. Асимметричная спиральная структура – несомненно основа жизни». Народное сознание, скорбя, интуитивно улавливает эту фундаментальную асимметрию жизни и необратимость ее нарушения через образ отпавшего правого крылышка и отлетевшего левого перышка – образ щемящей, невосполнимой потери. Эта асимметрия – не просто поэтическая фигура, но интуитивное прозрение в фундаментальную структуру бытия, где жизнь – это танец симметрии и диссимметрии. Потеря одного крыла – это не просто уменьшение, это невозможность полета, крушение самой способности к жизни, к трансценденции.
Идеи В.И. Вернадского о диссимметрии живого вещества и ее космических причинах развивают эту интуицию на строго научном уровне. Смерть, согласно Вернадскому, есть «разрушение пространства-времени организмов», уникальной живой структуры. Однако, через симметрию поколений во времени, через непрерывную цепь рождений и смертей, осуществляется сохранение особого энантиоморфного (D –L – право-левого пространства) пространства-времени живых существ в биосфере.

В этом представлении смерть предстаёт не как абсолютное исчезновение, а как часть грандиозного космического процесса, где асимметрия индивидуальной жизни находит своё разрешение и продолжение в симметрии поколений, в непрерывности эстафеты жизни. Это перекликается с народным представлением о продолжении рода как об онтологической компенсации смерти. Но в случае безвременной кончины сына этот механизм даёт страшный сбой, компенсация не срабатывает, оставляя зияющую брешь. Горе становится невыносимо острым, ибо нарушается сам космический баланс, возникает мучительная, неразрешимая асимметрия – асимметрия без надежды на восстановление гармонии в привычном течении рода. Это как если бы в сложном танце жизни и смерти один из партнеров внезапно исчез, оставляя другого в незавершенном, болезненно асимметричном движении.

Заключительный образ народного плача, рисующий космическое отдаление и одновременно всеприсутствие умершего, поражает своей глубиной: «О мое дитятко, моя земная былинка, моя лесная птичка, моя небесная звездочка, моя горная ягодка». Здесь сын предстаёт как существо, преодолевшее границы своего земного воплощения, принадлежащее теперь всем четырём стихиям: земле (былинка, укорененность), воздуху (птичка, свобода), огню (звёздочка, свет) и воде (горная ягодка, растущая у чистых источников, символ обновления).

В этом образе – не просто пассивное растворение в космосе, но, возможно, и преображение, обретение нового, вселенского статуса. Умерший не исчезает бесследно, а становится частью вечного взаимодействия стихий, быть может, тихим голосом в шуме ветра, далеким светом звезды, нежной влагой росы – неуловимым, но вечным присутствием в ткани мироздания. Современная наука с её представлением о вечном круговороте веществ в природе, о неуничтожимости энергии и информации, лишь подтверждает эту древнюю интуицию: мы действительно не исчезаем бесследно, а возвращаемся в великий круговорот космической жизни, оставляя свой след.
В этом удивительном сплаве пронзительной народной мудрости и пытливого научного поиска мы обнаруживаем не антагонизм, а глубокое взаимодополнение: и то, и другое, каждое своим языком, стремится прикоснуться к одной и той же вечной тайне — тайне жизни и смерти, тайне хрупкого и драгоценного человеческого существования, вечно балансирующего между земным прахом и небесной высью.
____________________

М. Гарднер. «Этот правый, левый мир». М., 1967, с. 134.
Причитания Северного края, собранные Е.В. Барсовым. Ч. 1. Плачи похоронные, надгробные и надмогильные. М., 1872.


Рецензии