Глава 18
Он пережил ужасный день, за которым последовала ещё более ужасная ночь, которую он провёл, не раздеваясь и на ногах, мысленно вновь переживая странную ситуацию, в которой оказался. Вновь и вновь перебирал он происшедшее минута за минутой, в поисках того момента, в который события вышли из-под контроля, и пытаясь понять, мог ли он действовать иначе.
Всё произошло с такой непостижимой быстротой. Он мирно спускался по лестнице, на сердце было лёгко, письмо, этот потенциальный источник неприятностей, надёжно спрятано в кармане. И неожиданный дерзкий налёт в ту минуту, когда он погрузился в сладостное предвкушение сценки под нарядной ёлкой, что ожидала его на следующий день. Он даже не сразу понял, что случилось. Придя в себя, он тут же вспомнил о том предмете, который первым приходит на ум всякому немецкому офицеру при нападении на него, - о сабле.
Но сабля была под плащом, а плащ был застёгнут. Когда же он извлёк её, противник уже бежал. Затем погоня, которой опять же препятствовал его тяжёлый, намокший от снега плащ, погоня, во время которой среди обрывков диких мыслей, что носились в его голове, одна неотвратимо выступала вперёд: «Если я сейчас его не достану, я погиб!», и которая внезапно оборвалась при крике полицейского «Halt!». Он остановился, чувствуя боль в груди, и осознал, что он уже не может бежать так быстро, как раньше, из-за своего ранения. «Если б не это, я уже настиг бы его!» Он почувствовал, что судьба смеётся над ним.
Мог ли он поступить по-другому? Он всё время возвращался к этому вопросу, каждый раз ощущая себя беспомощной игрушкой в руках фатума. Открыто восстать против закона в лице полицейского казалось невозможным, даже в пылу тех диких страстей, что обуревали его тогда. Однако он знал, что окажись полицейский хотя бы на десять ярдов дальше в ту минуту, успей он пролить хотя бы каплю крови своего врага, - и сейчас он не мучился бы так, ибо оскорбление было бы смыто кровью. А теперь оно осталось неотмщённым, и таким и останется, несмотря ни на какое количество запоздало пролитой крови, - так гласил армейский кодекс чести.
В какой-то момент он спросил себя, не поможет ли ему забвение, но понял, по здравом размышлении, что нет. Даже если полицейский не расслышал его имени, или забыл его, даже если этот случай, банальный, честно говоря, вообще нигде не всплывёт, для него это ничего не изменит. Пусть никто ничего не узнает, он сам будет знать! И как он сможет смотреть в глаза своим товарищам с таким тайным знанием! Удар, на который он не ответил, оскорбление, за которое никто не заплатил! Боль в виске, что он ещё ощущал, была ничто, по сравнению с той сердечной болью, что он испытывал. Задолго до рассвета он выработал единственно возможный, как ему казалось, план действий. Дело казалось безнадёжным, с какого угла не посмотри, он не мог припомнить в своей жизни до сих пор ничего похожего, ничего, что помогло бы ему принять правильное решение, тем не менее, он сохранял слабую надежду, возможно, потому что был ещё очень молод.
Надежда не оставила его и после беседы с полковником фон Грюневальдом, которому он нанёс визит на следующее утро, так рано, как только позволяли приличия.
Несмотря на то, что тёмное облако стояло перед его внутренним взором, он изложил обстоятельства кратко и просто, и было мгновенье, когда он почувствовал себя почти счастливым. Камень упал с его души, когда позорная тайна вышла наружу. Он понял, что неспособен таиться и жить с пятном на совести, как ни в чём не бывало. Но это была всего лишь передышка, облака расступились на миг, чтобы сомкнуться опять. Во время молчания, воцарившегося после его признания, он пережил другую внутреннюю борьбу. Накануне ночью он уже подобрал слова, с которыми обратится с просьбой об отставке – он хотел предупредить этот удар, а не ожидать его, раз он всё равно неизбежен – но сейчас слова эти не шли с его губ. Он вдруг вспомнил Тёклу. Она так гордилась его униформой, и вот теперь он явится к ней в новом статусе, не только без униформы, но и без какой-либо профессии. Господи, если б сегодня было не Рождество! Пусть бы это был любой другой день! Тогда бы он заговорил, просил бы отставки, но разве нельзя ему остаться самим собой хотя бы ещё на один только вечер, самый прекрасный вечер года? Если он отложит тяжёлую обязанность на завтра, что это изменит? А вдруг он вообще сможет избежать этой участи? Но в глубине души он знал, что надеяться не на что, когда, затаив дыхание, смотрел в лицо полковника, ожидая приговора.
Фон Грюневальд слушал, не отводя взгляда с противоположной стены, и ожесточённо дергая свой седой ус. На его костлявом лице читались досада и огорчение. Больше всего на свете остерегался он даже тени скандала на репутации 20-го драгунского полка. Со всей силой души, сосредоточенной на одном-единственном предмете, любил он свой полк и своих людей. Ему нравился и этот молодой человек, хотя он и был обязан ему разочарованием, - тем весомее причина обрушить сейчас на него свой гнев, раз он вовлёк себя и своих товарищей в такое некрасивое дело.
- Во имя всего, что нелепо, что же заставило вас отправиться в такое сомнительное место в такой поздний час? Но если уж отправились, то где была ваша сабля? Что удерживало вас от того, чтобы обнажить её вовремя?
- Меня не предупредили вовремя, - сказал Плетце, не осознавая ироничности своих слов. – Мне помешал поднятый воротник, и ещё этот плащ ужасно мешал. Мне не хватило полминуты.
Полковник задал ещё несколько вопросов и, наконец, сказал с принуждённым спокойствием:
- Довольно, я всё понял. Вы сделали, что могли. Когда я произведу необходимое дознание, я пришлю за вами. Вы же тем временем ждите и будьте в готовности.
Не оставалось ничего другого, как подчиниться. И он ждал и ждал, даже под рождественской ёлкой, со слабо мерцающей надеждой в душе и с дурным предчувствием, которое не могли прогнать ни сияние глаз Тёклы, ни сияние сотен рождественских огоньков, что только вчера он с такой радостью прикреплял к ветвям. Самой горшей мукой для него была необходимость казаться весёлым и не омрачать семейный праздник, ведь Тёкла то и дело спрашивала у него, всё ли хорошо, и он улыбкой успокаивал её беспокойство.
Вызов явиться к полковнику на следующий день он воспринял почти с облегчением. Полковник фон Грюневальд был за столом в кабинете. Когда вошёл лейтенант, он выслал прочь своего адъютанта, как и при первой беседе. С более деревянным лицом, чем обычно, он подтолкнул к лейтенанту какую-то официальную бумагу, из которой тот узнал, что полицейские власти желают получить информацию о том, что произошло между лейтенантом Плетце и Францем Кнопфом вечером 23 декабря.
- Идиот во всём сознался, - сказал полковник с досадой и постучал пальцем по газете рядом с собой. – Похоже, что он обознался, принял вас за гусара, что начал ухаживать за какой-то девкой, на которой тот собрался жениться. Он, конечно, горько сожалеет об ошибке, - полковник отрывисто засмеялся деревянным смехом, - как будто кому-то нужны теперь его сожаления! Почитай, - и полковник, забрав полицейское уведомление из внезапно ослабевших пальцев Плетце, протянул ему газету, заголовок ведущей статьи которой гласил «Мир на земле всем людям доброй воли!»
Едва понимая, что читает, лейтенант пробежал газетные строчки. Его имя не было названо, но нетрудно было понять, о ком идёт речь в радикальном издании, которое описывало драгунского офицера, что «был остановлен буквально в полшаге от того, чтобы святотатственно обагрить мостовую кровью накануне самого мирного праздника, как будто горожанам мало ужасных воспоминаний о недавней кровавой бане. Пока власти смотрят сквозь пальцы на подобные злодеяния, - гремел далее журналист, - мира на земле не дождаться никаким людям, будь то доброй, или недоброй воли!»
Плетце тихо положил газету на стол. Это даже хорошо, теперь прочь все сомнения! Он ощущал на себе взгляд полковника и, казалось, читал в нём ожидание, скрытый вопрос. Единственным желанием его было произнести решающее слово, прежде чем это успеет сделать полковник. Глядя прямо в лицо своему начальнику, он сказал:
- Я понял. Пожалуйста, примите моё прошение о позволении сложить с себя звание офицера. Я немедленно подам его в письменной форме. – Он задохнулся и докончил, - так для полка будет лучше всего.
С удивительной быстротой выражение лица полковника изменилось, только что озабоченное, оно выразило облегчение, такое откровенное, что Плетце почти не почувствовал себя уязвлённым. Старый солдат помолчал, борясь с эмоцией, и протянул руку:
- Очень хорошо, - произнёс он глухо. – Ничего другого я от тебя и не ждал. Так лучше для полка, да и для тебя, ведь всё равно никакой суд чести не позволит тебе остаться и сохранить своё место. Ты пал жертвой нелепого стечения обстоятельств. И если мои уверения в моём расположении к тебе могут послужить каким-то утешением, то прими их сейчас.
Крепкое и безмолвное рукопожатие сказало больше, чем множество слов.
Плетце было нечего сказать, и тем лучше, потому что, если б было, голос не повиновался бы ему.
Он подумал, что худший момент в его жизни миновал, но ошибся, худшее было впереди. Этим, сверкающим как бриллиант, морозным днём наступившего Рождества он пережил ещё худшие мгновенья, ибо чуть не каждые полчаса в его дверь стучался кто-то из его товарищей, спеша выразить сочувствие, кипя от негодования, и … полностью поддерживая его в решении покинуть полк. И во всех этих участливых лицах, в глазах, на которые наворачивались слёзы, Плетце читал чувство облегчения, а ещё благодарности за то, что избавил их от пятна, что неизбежно легло бы на их репутацию, дойди дело до суда чести. Переполненные этими чувствами, они все так тепло прощались с ним, даже те, с кем он не был особенно дружен, радуясь, что так благополучно избавились от него. Они дружным хором хвалили его за то, что он так мудро и мужественно самоустранился. Они гордились тем, что он не опозорил их, повёл себя достойно, никого не затруднив, не причинив никому хлопот. Все, вплоть до самых младших лейтенантов, чувствовали себя польщёнными – пусть бессознательно – этим новым доказательством того, как крепки и незыблемы традиции и идеалы полка, к которому они имеют честь принадлежать. Решение Плетце – суровое, но иначе и быть не могло. Никто не обмолвился и словом о том, что, возможно, существовал и какой-то другой путь сохранения лица Плетце и всего полка, что, возможно, сохранить самоуважение можно было бы и не уходя из полка. Слушая все эти речи, Плетце понял, каким безумием было с его стороны надеяться на понимание, как призрачна была его надежда на то, что всё каким-то образом устроится к лучшему.
Наконец, все ушли, оставили его одного, и он тяжело опустился на ближайший стул. Он храбро держался до сих пор, благодаря привычке к дисциплине и самоконтролю. Но теперь, когда он один, какой в этом смысл? Намерения его утешителей были благими, но они лишь усугубили ад его депрессии. Вся эта легковесная болтовня лишь заставила его сильнее почувствовать, что он потерял. Пока он так сидел, уронив голову в руки, раскачиваясь своим большим телом из стороны в сторону, словно это механически повторяемое движение могло облегчить его муку, - он почувствовал почти физически, как что-то бесконечно ценное ускользает от него, - что-то, что делало его жизнь славной и прекрасной, - сама жизнь утекала от него, как вода утекает сквозь пальцы, – его прошлое и его будущее, его товарищи, его занятия, самое его место в мире, всё-всё уходило или было готово уйти.
Всё, действительно всё? Он не поднял головы, но механическое раскачивание прекратилось. Сквозь сплошную чёрную пелену пробился лучик света, словно от дальней звезды. Тёкла! Он не может потерять всё, коль скоро она живёт и любит его. Его заледеневшее сердце потеплело, но снова застыло при новой мысли: как она перенесёт это?
Снова его мысли понеслись по кругу, не находя выхода. Как она перенесёт это? Наконец он встал и огляделся в поисках фуражки. Он понял, что не переживёт эту ночь, не получив ответа. Он пойдёт к ней прямо сейчас и всё расскажет. Если что-то способно утешить его в его горе, то только её неизменная любовь.
Он надел фуражку, потянулся к сабле, но едва коснувшись её, отдёрнул руку. Разве это всё ещё его сабля? Имеет ли он право носить её? Не прикажет ли ему любой из его товарищей, которого он встретит на улице, снять её? Он постоял в глубоком раздумье, затем снял фуражку, оставил саблю, и принялся мерить шагами комнату. По крайней мере, надо подождать, пока стемнеет. Сегодня он уже не успеет достать себе другую одежду, значит, надо ждать до темноты.
Стемнело, но он всё метался по комнате, от камина к окну и обратно. Он уже не стремился выйти наружу. Ему казалось теперь, что гораздо лучше будет объясниться в письме. Он не сомневался в её любви, но будет невыносимо видеть её изумление, прочесть горькое разочарование в её глазах. Она так проста, так наивна, она не сможет скрыть своих чувств. К тому же, он вспомнил о её родителях, ведь теперь они могут не захотеть их брака! Это представлялось ему таким очевидным, что он удивлялся, почему не подумал об этом раньше. Они не обязаны держать своё обещание, раз обстоятельства изменились. По чести, не обязаны! Ему была вполне ясна природа приверженности Эльснера к этому союзу. Теперь он, конечно, сделает всё, чтобы не допустить его. И что же, он пойдёт к ней тайком, без ведома её родителей, и вырвет у неё обещание, сыграв на чувстве жалости к нему? Это было бы недостойно, бесчестно!
«Не она, но её отец должен всё узнать первым! Я не пойду к ней, пока она сама не позовёт меня».
Но когда он сел к столу, чтобы написать письмо, его лицо уже не было таким мрачным. В глубине души он знал, она позовёт его!
Свидетельство о публикации №225050800438