Мария Петровых. Биография в письмах 1942 - 1958

МАРИЯ ПЕТРОВЫХ

БИОГРАФИЯ В ПИСЬМАХ
1942 – 1958


I

В ГОДЫ ВОЙНЫ

Известие о начале Великой Отечественной войны настигло Марию Петровых в один из самых тяжелых периодов ее жизни. В марте 1941 года ушел из жизни ее отец, Сергей Алексеевич Петровых, а месяцем позже сгорел дом ее семьи в Сокольниках. В июле Мария Сергеевна увозит в Чистополь четырехлетнюю дочь Арину, а ее мать, Фаина Александровна, остается в Москве и под бомбами ждет страхового пособия за сгоревший дом. Для семьи важна каждая копейка; в пожаре сгорело почти все имущество, а перспективы заработка в Чистополе весьма туманны.
Муж Марии Сергеевны, Виталий Дмитриевич Головачев, находился тогда в заключении, куда попал в 1937 году по сфабрикованному обвинению. Официальное извещение о его кончине в лагере якобы от пеллагры, достигшее Чистополя в середине июня 1942 года, стало для Марии Сергеевны двойным ударом: ни о какой болезни Виталий Дмитриевич ей не писал и больным его никто из близких не видел. Истинные причины его гибели так и остались загадкой.
Вернувшись в Москву осенью 1942 года, Мария Сергеевна впала в глухое оцепенение: столичная жизнь была в ее сознании тесно связана с Виталием Дмитриевичем, с их общим прошлым. В эвакуацию она уезжала в надежде на скорую встречу с мужем, а обратно вернулась вдовой.

Лишь в буре – приют и спасение,
Под нею ни ночи, ни дня.
Родимые ветры осенние,
Хоть вы не оставьте меня!

Вы пылью засыпьте глаза мои,
И я распознать не смогу,
Что улицы всё те же самые
На том же крутом берегу.

Что город всё тот же по имени,
Который нас видел вдвоем…
Хотя бы во сне – позови меня,
Дай свидеться в сердце твоем!

12 сентября 1942 года

Выжить физически помог Марии Сергеевне дух взаимопомощи, который в писательской среде того времени был гораздо сильнее, чем в наши дни. Благодаря участию Б.Л. Пастернака и А.А. Фадеева трудовая жизнь ее была более или менее устроена: она заключила договор с издательством на перевод книги литовской поэтессы Саломеи Нерис. Но душевное состояние Марии Сергеевны с каждым месяцем ухудшается. Никакой радости не приносит ей больше и столь увлекавшая ее прежде литературная жизнь. Через силу она поддерживает общение с друзьями и коллегами, ходит на творческие вечера, но между ней и внешним миром как будто образовалась непрошибаемая стена. Только со старшей сестрой Катей Маруся по-прежнему открыта, но уже много лет их разделяют большие расстояния. Выйдя замуж за физика Виктора Викторовича Чердынцева, Екатерина Сергеевна живет там, куда его направляют по службе.

«Моя единственная! – пишет сестре М. Петровых 16 сентября 1943 года. – Пишу тебе в день твоего рождения. Мне сегодня особенно больно оттого, что мы не вместе. А люблю я тебя еще горячее, чем всегда, если это только возможно. Как я тоскую о тебе. Ты мне нужнее всех на свете. Вернее сказать, кроме Арины и тебя мне никого не надо.
Солнышко ты мое бесценное, я всем сердцем с тобою. Ты единственный друг мой, только с тобою я говорю (мысленно) с окончательной откровенностью. Столько людей вокруг меня, и все чужие и ненужные. Перед всеми я в неоплатном долгу, потому что не могу отвечать таким же доверием, каким меня одаряют» [20].

Но не только болью утрат были памятны для Марии Петровых военные годы. Это было время знаменательных перемен в ее литературной судьбе. Именно тогда наметился круг основных тем ее дальнейшего творчества. Помимо объемного цикла стихов о разлуке с любимым у нее появляются первые гражданские стихи и стихи с мотивом молчания, который станет одним из ведущих в ее зрелой лирике.

Хоть не лелей, хоть не голубь,
Хоть позабудь о нем, –
Оно пускает корни вглубь,
И это день за днем.

То, что запало нам в сердца,
Как хочешь назови,
Но только нет ему конца,
Оно у нас в крови.

Всё больше мы боимся слов
И верим немоте.
И путь жесток, и век суров,
И все слова не те.

А то, о чем молчим вдвоем,
Дано лишь нам двоим.
Его никак не назовем,
Но неразлучны с ним.

Начало 1940-х

В этот же период Мария Петровых впервые ощутила силу воздействия своего таланта на читающую публику. В мае 1942 года Б.Л. Пастернак организовал ее творческий вечер в чистопольском Доме учителя. И когда Мария Сергеевна прочла свои стихи, в которых горечь личных переживаний неотделима от ощущения общей беды, со сцены она уходила под грохот аплодисментов. Именно с лирики военных лет начался долгий путь Марии Петровых к более широкой аудитории.
Спустя много лет Надежда Чертова, тоже пережившая эвакуацию в Чистополь, отправляя сохранившийся в ее архиве автограф стихотворения Марии Сергеевны ее дочери Арине, напишет:

«Я же помню, как Машенька читала это стихотворение в Чистополе, в Доме Учителя, и зал ответил ей настоящей овацией. Это был год войны, и у каждой из нас много скопилось горя и боли за детей и за мужей, – вот и откликнулось так горячо. Стихотворение же само по себе замечательное по открытости души.

Ты думаешь, что силою созвучий
Как прежде жизнь моя напряжена.
Не думай так, не мучай так, не мучай, –
Их нет во мне, я как в гробу одна.

Ты думаешь – в безвестности дремучей
Я заблужусь, отчаянья полна.
Не думай так, не мучай так, не мучай, –
Звезда твоя, она и мне видна!

Ты думаешь – пустой, ничтожный случай
Соединяет наши имена.
Не думай так, не мучай так, не мучай, –
Я – кровь твоя, и я тебе нужна.

Ты думаешь о тихой, неминучей,
О гибели, что мне предрешена.
Не думай так: мятется прах летучий,
Но глубь небес бестрепетно ясна» [19].

Как мы знаем, муж Марии Петровых погиб в заключении. Но она вознеслась над личной ситуацией и приняла в сердце боль всех женщин, переживающих разлуку с любимым в годы войны. Это и сделало ее глашатаем общенародной скорби.

В середине 1960-х годов лирика М. Петровых военных лет потрясет воображение армянского критика Левона Мкртчяна, который подвигнет Марию Сергеевну на издание ее первого авторского сборника.

«Я взял с собой для работы вырезки, выписки, – пишет он Марии Сергеевне в июле 1967 года. – Есть и Ваши стихи:

Грустила я за свежими бревенчатыми стенами,
Бродила пламеневшими лесами несравненными,
И светлыми дубровами, и сумрачными чащами,
От пурпура – суровыми, от золота – молчащими.

Чудные стихи. Или вот еще:

У меня большое горе,
И плакать не могу.
Мне бы добрести до моря,
Упасть на берегу.

Не слезами ли, родное,
Плещешь через край?
Поделись хоть ты со мною,
Дай заплакать, дай!

Дай соленой, дай зеленой,
Золотой воды,
Синим солнцем прокаленной,
Горячей моей беды.

Какая доподлинность во всем этом. И почему Вам так трудно собрать все это, неужели Вам это не нравится, и Вы хотите невозможного?» [14]

И хотя, став впоследствии литературным конфидентом М. Петровых, Л. Мкртчян ознакомился со всем ее поэтическим наследием, о стихах военного времени он продолжал говорить с особым трепетом.

«Стихотворение М. Петровых «1942 год», – пишет Мкртчян в предисловии к первому сборнику Марии Сергеевны «Дальнее дерево», – мне кажется одним из наиболее сильных в русской советской поэзии о войне. Оно и впрямь звучит как «колокол на башне вечевой». В нем голоса тысяч и тысяч людей, проклинающих войну за всех убитых, всех осиротевших, в нем ненависть тысяч и тысяч:

Проснемся, уснем ли – война, война.
Ночью ли, днем ли – война, война.
Сжимает нам горло, лишает сна,
Путает имена.

О чем ни подумай – война, война.
Наш спутник угрюмый – она одна.
Чем дальше от битвы, тем сердцу тесней,
Тем горше с ней» [56:7 – 8].

Исследователи творчества Марии Петровых не раз задавались вопросом, почему в послевоенные годы она не написала ни одного стихотворения о войне, почему так скудны ее воспоминания о Чистополе. Вероятно, причина в том, что в этот период ее переполняли переживания еще более острые, чем ненависть к врагу и надежда на победу.

Конечно, страшны вопли дикой боли
Из окон госпиталя – день и ночь.
Конечно, страшны мертвецы на поле,
Их с поля битвы не уносят прочь.
Но ты страшней, безвинная неволя,
Тебя, как смерть, нет силы превозмочь.

По цензурным соображениям в своих автобиографиях Мария Сергеевна заштриховала все события, связанные с арестом и безвременной гибелью мужа. Но на деле любое упоминание о Чистополе неизбежно будило в ее памяти череду воспоминаний о личной трагедии…
В конце октября 1975 года Мария Сергеевна получила письмо от культуролога Геннадия Муханова, в котором он обратился к ней с просьбой написать о своей жизни в Чистополе.
«Книга о Камазе – это о преображении Камы и ее берегов, – замечает он в конце письма. – Помните ли Вы Каму?» [19]

Что ответила Мария Сергеевна Муханову и ответила ли вообще, нам не известно. Но в дневнике ее вскоре появилась следующая запись.

«Вероятно, что вам не копали обычную братскую яму.
Видно, бросили в Каму иссохшие ваши тела.
Потому что на синюю Каму, красивую Каму
Я без ужаса и содроганья глядеть не могла.

Где могила твоя? Я уже никогда не узнаю.
Где-то под Соликамском. Я тоже на Каме жила
В 41-м и 42-м, той весною…» [25:12]

В поздние годы жизни разговор о войне и эвакуации стал для Марии Сергеевны немыслим без раскрытия всех скобок. Но на такой разговор ей не хватило уже времени и сил.


II

АЛЕКСАНДР ФАДЕЕВ

Взгляд на судьбу Марии Петровых, как человека, пережившего в 1942 году тяжелый душевный кризис, предполагает более пристальное изучение всех обстоятельств ее дальнейшей жизни, которые помогли ей обрести равновесие.
Немалую роль в бытовом обустройстве Марии Сергеевны в военные и послевоенные годы сыграло ее знакомство с Александром Фадеевым, который не только оценил ее поэтическое дарование, но и был облечен реальной властью: в ту пору он занимал пост секретаря, а затем генерального секретаря Союза советских писателей. Когда Александр Александрович вник в личные обстоятельства Марии Сергеевны, стремление помочь было для него естественным. По свидетельству С. Преображенского, Фадеев много помогал литераторам, а пострадавшие от репрессий занимали в этом кругу особое место.
«В архиве писателя хранится немало копий характеристик, писем и записок Фадеева в различные инстанции с просьбой «рассмотреть» или «ускорить рассмотрение дела», учесть, что человек «осужден несправедливо» или что при рассмотрении вопроса был «допущен перегиб», с просьбой «отменить решение» об исключении из партии и т.п. Сохранились письма и о помощи, в том числе материальной, которую Фадеев оказывал семьям известных ему людей (семьи некоторых арестованных он буквально содержал на свои средства), а также его письма, в которых он защищает писателей, несправедливо пострадавших от всякого рода “проработок” того времени» [67:XXIII].
По натуре Мария Сергеевна была человеком «диковатым» и болезненно самолюбивым; она напрочь лишена была способности поддерживать знакомство с «нужными людьми» и обращаться к ним с личными просьбами. Но к Фадееву она обращалась, не предаваясь длительной рефлексии, и это полностью его заслуга. Он умел предложить помощь в таких выражениях и так расшаркаться, чтобы опекаемый без лишнего смущения ее принял.

«После года ленинградской блокады я, полуживая дистрофичка последней стадии, с двумя младшими детьми была эвакуирована в Казахстан, – вспоминает соратница Фадеева по большевистскому подполью З. Секретарева. – Старший сын затерялся где-то на дорогах войны, а муж, будучи на переднем крае Ленинградского фронта, очень волновался за нашу судьбу.
<…>
Мне вспоминается Сашино письмо, в котором он заботливо выспрашивал, чем бы он мог помочь нам. Зная мой независимый характер, Саша свою помощь предлагал тактично, чтобы не задеть моего самолюбия, и не настаивал больше, когда я, поблагодарив его за участие, ограничилась просьбой выписать дефицитную тогда “Литературную газету”» [66:64 – 65].

«Предупредительная внимательность Фадеева распространялась не только на его здравствующих товарищей и друзей, но и на семьи уже умерших, – вспоминает С. Преображенский. – Все это тоже было одной из сторон фадеевского характера» [67:XX].

И все же Марию Петровых глава Союза писателей среди своих многочисленных подопечных выделял особо. Внутренним складом и отчасти внешне Мария Сергеевна напоминала Фадееву его первую юношескую любовь, Александру Филипповну («Асеньку») Колесникову.

«Ему нравилась одна девочка, – рассказывает А.Ф. Колесникова о самой себе, – и часто было можно видеть его горячий, ревнивый, а иногда тревожный взгляд, которым он следил за этой девочкой, тоже не очень уравновешенной, легко переходившей от бурного смеха к мечтательности, к тихой грусти…» [66:11 – 17]

Чувство осталось неразделенным. Будучи Сашиной ровесницей, Ася ощущала его сильно моложе себя и не воспринимала как потенциального ухажера. А затем Гражданская война разлучила их на несколько десятилетий. Но первая любовь оставила глубокий след в памяти Фадеева, пробуждая самые лучшие движения его души.
И вот осенью 1942 года Мария Петровых словно протянула ему руку из далекой романтической юности. Та же мечтательность и тихая грусть… Убитая горем, она тоже не заметила Фадеева, и сценарий возвышенной безответной любви повторился в его воображении.
Много лет Фадеев по-рыцарски опекал Марию Сергеевну и восхищался ею на расстоянии, не пытаясь всерьез за ней ухаживать. Ведь в том и ценность возвышенного чувства, что оно никогда не спустится на грешную землю. Нотки утонченной романтики звучат и в самом последнем письме Александра Александровича, которое он отправил Марии Сергеевне за несколько недель до смерти.

«Тебе отпущены ум, талант, совесть, способность сильно чувствовать, умение отделять для души все чистое и настоящее от фальшивого и мелкого; внешнее никогда не заслоняет для тебя внутреннее; душевные движения твои естественны и жизненны, как ты их ни затуманиваешь; духовный мир твой полон обаяния человеческого и женского <…> ты ведь человек очень индивидуального, незаурядного, залунного облика <…> даже если мимо идешь, нельзя на тебя не оглянуться, а присмотришься – и сразу очень влечет к тебе» [10].

«Машенька», – так обращался Фадеев к Марии Петровых. Кажущаяся короткость на деле обнажает очень далекую дистанцию. Родные и близкие друзья Марии Сергеевны называли ее только Марусей. В «Машеньке» Фадеев видел ту ипостась Марии Петровых, о которой говорили «тихая», «скромная». Другие грани личности Марии Сергеевны были Фадееву неведомы и не интересны. В ней он искал не реальную женщину, а мечту, недостижимый идеал.
Расположением к себе генсека Мария Сергеевна не злоупотребляла. Из ее личной переписки мы видим, что значительную часть жизни она бедствовала и старалась решать все свои проблемы сама. Но Марии Петровых было свойственно гипертрофированное чувство благодарности, поэтому каждый случай помощи со стороны Фадеева она вспоминала как некий дар свыше, особенно если дело касалось не ее самой, а ее близких. Вспомним и мы несколько таких случаев.

В начале января 1943 года Мария Сергеевна получила письмо из Калинина от институтского друга Арсения Тарковского. В бою он был тяжело ранен и потерял левую ногу, но после недолгой реабилитации его собирались отправить долечиваться куда-то в «глубокий тыл». А для возвращения в столицу был необходим особый запрос со стороны влиятельной организации.
«Сделай то, о чем я прошу тебя во что бы то ни стало, – завершает свое письмо Арсений Александрович. – Подыми на ноги своих подруг, друзей, разыщи Тоню и помоги ей в хлопотах» [Прил. 1].
О том, как разрешилась эта тревожная ситуация, пишет в своих мемуарах дочь Тарковского, Марина Арсеньевна:

«Через Союз писателей с помощью Фадеева и Шкловского Антонина Александровна достала пропуск и привезла папу в Москву. В январе он уже лежал в Институте хирургии у Вишневского, и профессор сам произвел ему еще одну ампутацию. Потом жена ухаживала за ним дома» [65:307].

В конце 1940-х годов на волне космополитической кампании исключение из Союза писателей нависло над Семеном Липкиным, с которым Мария Петровых так же, как и с Тарковским, была дружна со студенческой скамьи.

«Меня страшило исключение из Союза писателей, – вспоминает Семен Израилевич, – из того самого, из которого впоследствии я вместе с Инной Лиснянской вышел по собственной воле. Василий Гроссман, разделявший мою тревогу (исключение из Союза писателей в те годы грозило арестом), попросил Константина Симонова за меня заступиться. О том же попросила Фадеева Мария Петровых – она была с ним в дружеских отношениях. Да и со мной раньше Фадеев был в хороших отношениях. Маруся сказала, что Фадеев меня примет у себя дома в 10 часов утра – за день до заседания секретариата» [44:481].

Вмешательство Фадеева помогло: Липкин не был исключен из СП и тем более не был арестован.

Еще на излете войны начался новый и очень важный этап в жизни Марии Петровых: она подключается к работе по переводу армянской поэзии. Осенью 1944 года вместе с Верой Звягинцевой она едет в Ереван по приглашению поэта Наири Зарьяна, который тогда занимал пост первого секретаря Союза писателей Армении [41:263]. Вероятно, здесь тоже не обошлось без участия Фадеева. Если за плечами Веры Клавдиевны к тому времени были уже сотни страниц прекрасно переведенных произведений с армянского, то Марию Сергеевну в Армении никто не знал. Получить приглашение от руководства армянского СП она могла только по чьей-то рекомендации. В дальнейшем Марии Сергеевне не раз приходилось пересекаться с Александром Александровичем по линии русско-армянской литературной дружбы. В последних числах сентября 1945 года Ереван снова посетила делегация российских литераторов, куда входили Фадеев, Тарковский и Звягинцева.

«Завтра вылетят наши гости и расскажут тебе подробно обо всем, – пишет Марии Петровых Наири Зарьян. – Не могу гордиться, что мы их в этот раз приняли достойно, хотя провели немало чудесного времени в дружеских беседах и воспоминаниях о тебе. Арсений и А<лександр> А<лександрович> очаровали всех нас. Вера уже была наша. Жаль, что тебя не было» [15].

В июле 1947 года на дружеской встрече писателей в Москве побывала армянский прозаик и публицист Анаит Саинян. По этому поводу Сильва Капутикян пишет Марии Сергеевне:

«Анаит приехала из Москвы, восхищенная Фадеевым, Бородиным, тобою, и вообще Москвой и ее людьми» [16].

А через пару дней и сама Саинян обращается к Марии Петровых с письмом благодарности:

«За все мои страдания я вознаграждена была знакомством в Москве с группой людей (среди них с Вами и с Сергей Петровичем) , существование которых утвердило во мне уважение, любовь и веру в жизнь, без чего теряет смысл творческий путь.
 <…>
Также передайте привет Михаилу (отчества не помню, автору книги о Достоевском) , скажите ему, что часто вспоминаю его рассказ о певце, нашедшем приют и ласку в Москве и не поторопившемся возвращаться на родину» [16].

Однако за фасадом этих трогательных встреч развернулась ситуация, для Марии Сергеевны довольно трудная и неприятная. В начале 1945 года она заключила с «Советским писателем» договор на перевод трагедии Наири Зарьяна «Ара Прекрасный». Книгу надо сдавать в октябре 1945 года, но из-за домашних хлопот и постоянных недомоганий Мария Сергеевна не укладывается в сроки.
 
«Ведь мне действительно трудно, Катенька, – жалуется она сестре в феврале 1946 года. – Еще до поездки в Казахстан у меня было заключено соглашение с изд-вом «Советский писатель» (с Бородиным) на перевод пьесы Наири, который я должна была сдать в середине октября! А у меня сейчас – в феврале – сделана только половина. Весь сентябрь я лежала, плохо себя чувствовала. (Простить себе не могу той расслабленности!) И потом все было так: день хожу – день лежу, ни в живых, ни в мертвых.
Каждый рабочий час я ценю на вес золота, – время, когда я свободна от домашних дел и никто мне не мешает. Я ведь не могу работать в присутствии другого человека, совсем не могу! Даже при Арине я работаю, как следует, только тогда, когда она спит. Ведь я кроме всего прочего всегда работаю вслух.
Ведь я живу совсем без денег, никакую денежную работу, чтобы поправить свои денежные дела, я брать не могу, ото всего отказываюсь, т.к. иначе перевод пьесы еще надольше затянется, а у меня и так отношения с Бородиным под сильной угрозой, и это все мучает меня невозможно. Не говоря уже о письмах Наири, который меня торопит» [20].

А торопить Наири потихонечку начал еще с конца сентября 1945 года.

«Я сейчас живу мечтою видеть перевод «Ара». Ты мне не пишешь, как идет дело. Я уверен, что твоя чудная душа уже переварила мои глупости и по-прежнему сияет благосклонностью к этому произведению. Акоп Коджоян сделал замечательные иллюстрации, которые очень понравились Арсению и другим. Ты передай об этих иллюстрациях Бородину» [15].

В ноябре этого же года Наири пишет Марии Сергеевне о том, как тяжело ему одному ухаживать за больной женой и тремя детьми.

«Я сейчас заинтересован в форсировании твоей работы над «Ара» и в моральном, и в материальном смысле» [15].

Но Мария Сергеевна не только не может «форсировать» свою работу над переводом, но и наверстать упущенное время. Дело серьезное. Вышли уже все допустимые сроки задержки и теперь речь идет о переносе книги в план следующего года. Это ЧП!
Вмешался Фадеев, и тут нельзя не отметить его талант переговорщика.

«Я очень рад, что «Ара» отнесен на 1946 год, – умиротворенно пишет Наири в конце апреля 1946 года. – Это избавит нас от мучительной спешки. Мне об этом писал и Фадеев» [15].

А ведь больше всех торопился сам Наири. И тут вдруг он сам же начинает приветствовать увеличение сроков работы. Интересно, что после этого случая Зарьян пару раз пытался при содействии Марии Сергеевны подобраться к Фадееву, чтобы устроить какие-то свои дела.

«Меня интересует вопрос: стоит ли Пастернак на своем обещании редактировать твой перевод «Ара»? Если нет, то ты попробуй повлиять на него через Фадеева. Ты же пользуешься его расположением» [15].

И еще чуть позднее:

«Любопытно знать, в какой стадии сейчас находится дело издания. Может быть, напишешь мне. Кусакян в Ереване обещал показать мне свое предисловие к «Ара», но не выполнил своего обещания. Постарайся уговорить кого надо, чтобы пустили вещь без предисловия Кусакяна и вообще без всякого предисловия» [15].

Под псевдонимом «кто надо», вероятно, тоже подразумевается глава Союза писателей. Однако не стоит переоценивать роль Александра Фадеева в литературной судьбе Марии Петровых. К ее оригинальным стихам он относился прохладно и продвигал ее исключительно как переводчика. Но зато в сфере перевода он выделял ее среди единиц, которых считал способными перевести произведение близко к оригиналу, сохранив при этом собственное литературное «я».

«В переводах, если они очень хороши, – писал Фадеев Расулу Гамзатову в ноябре 1953 года, – обязательно сказывается индивидуальность поэта-переводчика. Если же переводчик – малоквалифицированный поэт, он неизбежно лишает стих оригинала его природной мускулатуры. В наше время можно назвать, однако, несколько поэтов-переводчиков, имеющих собственную душу и в то же время, – а может быть, именно благодаря этому, – стремящихся максимально правдиво выразить душу оригинального произведения. К таким переводчикам я отношу Петровых, Звягинцеву, Липкина; к таким же переводчикам я отношу Хелемского, когда он не слишком торопится» [67:482].

Вера Фадеева в переводческий дар Марии Петровых даже несколько опережала впечатления от реальных ее достижений. До «Ара Прекрасного» у нее не было опыта перевода трагедии в стихах. И тут такая задержка… Иной бы на месте Фадеева перестраховался и попросил издателя отдать перевод другому специалисту. Но Фадеев создал все условия для того, чтобы именно Мария Петровых могла закончить эту работу, и чутье его не подвело. Перевод трагедии Наири Зарьяна будет признан одной из лучших работ Марии Петровых в области перевода армянской поэзии.

«Ярким свидетельством мастерства Петровых-переводчицы явилась большая и трудная работа по переводу знаменитой трагедии Наири Зарьяна «Ара Прекрасный», – пишет Л. Мкртчян в предисловии к «Дальнему дереву». –  М. Петровых отлично передала мужественный, дышащий глубокой страстью язык героев трагедии. Она сохранила высокий слог речи персонажей, не подменив его цветистостью, сохранила лапидарность языка, часто переходящую в афористичность. Петровых индивидуализировала язык героев трагедии и стиховыми приемами: она допускает в речи ассирийцев женские и дактилические окончания, тогда как речи действующих лиц-армян имеют лишь мужские окончания, вообще характерные для армянского языка» [56:13].

Говоря о практической помощи Фадеева, нельзя не вспомнить, что еще в 1943 году он предлагал Марии Сергеевне в качестве компенсации за сгоревший дом в Сокольниках две комнаты в коттедже на территории Переделкина. Здесь он даже прыгнул чуть выше своей головы, ибо в военные годы получить жилье в Москве и ее ближайших окрестностях было чрезвычайно трудно.
Между тем к середине 1940-х Фадеев уже сам нуждался в помощи. Не сумев еще в юности правильно расставить приоритеты, он всю жизнь пытался совмещать литературно-общественную работу и художественное творчество. А такая нагрузка была ему не по силам. И уже к концу войны непосильная нагрузка в полной мере отразилась на его здоровье и душевном состоянии: пошаливало сердце, печень, все больше обострялись издавна сложные отношения генсека с «зеленым змием». Круг переживаний, которые в ту пору не давали покоя Александру Александровичу, становится ясен из его переписки с близкими людьми.

«Моя работа, – писал он М.И. Алигер в ноябре 1944 года, – общественное и моральное значение которой я теперь сам не имею права недооценивать, эта моя работа по многу часов в день (в известной отрешенности от семейных проблем и обстоятельств), наедине с природой и господом богом, прежде всего сказала мне, что в моей жизни я всегда и главным образом был виноват перед ней, перед работой. Всю жизнь, в силу некоторых особенностей характера, решительно всегда, когда надо было выбирать между работой и эфемерным общественным долгом, вроде многолетнего бесплодного «руководства» Союзом писателей, между работой и той или иной семейной или дружеской обязанностью, между работой и душевным увлечением, между работой и суетой жизни, – всегда, всю жизнь получалось так, что работа отступала у меня на второй план. Я прожил более чем сорок лет в предельной, непростительной, преступной небрежности к своему таланту, в том неуважении к нему, которое так осудил Чехов в известном письме к своему брату» [67:192 – 193].

Подобные всплески откровенности в письмах Фадеева нередки. Понимала ли Мария Сергеевна, какие тяжелые мысли и неразрешимые противоречия порой разрывают душу ее покровителя? Об этом она могла только догадываться. Принимая в Марии Сергеевне лишь светлую сторону ее натуры, Фадеев тоже поворачивался к ней только светлой своей стороной. Можно даже сказать, что главной чертой их отношений было глубокое незнание друг друга. Но именно в таком виде они и были дороги Фадееву.
Чтобы как-то объяснить, рационализировать свой интерес к Марии Сергеевне, Фадеев временами говорил ей, что хотел бы обсудить с ней очень важный вопрос, но не сейчас, а как-нибудь потом, в более спокойную минуту. Время шло, а разговор все откладывался. Болезненно ответственная и тревожная Мария Сергеевна принимала заявления Фадеева за чистую монету, думая, что разговор с ней может действительно в чему-то ему помочь. Однажды она даже попыталась ускорить события. В начале мая 1947 года, воспользовавшись поводом поблагодарить генсека за какое-то очередное благодеяние, Мария Сергеевна написала ему:

«Дорогой Александр Александрович!

Благодарю Вас за Ваше внимание ко мне. Очень прошу – дайте возможность повидать Вас, мне это действительно нужно. Будьте так добры – позвоните. Ведь я же в большом долгу перед Вами и очень хочу с Вами говорить.
Вместе с этим письмом передаю другое, которое Н.В. Чертова написала, имея в виду нас обеих.

Сердечно приветствую Вас.
М. Петровых» [3].

Разговор, скорее всего, состоялся, но, как всегда, был обо всем и ни о чем. Фадеев умел бесконечно долго «заполнять эфир», не сказав при этом ничего определенного. Но общение с «Машенькой» сыграло свою важную роль, подтолкнув Фадеева к шагу, на который он все никак не мог решиться: написать самой Колесниковой.

«Милая Ася! – начинает он свое письмо от 1 июня 1949 года. –  Вот наконец и я пишу Вам, пишу, когда Вы, должно быть, уже перестали считать меня хорошим человеком. Пишу один в комнате, в санатории под Москвой. Бушует гроза, окна открыты, уже очень поздний вечер, и мне очень хорошо, как бывало хорошо в детстве и в юности, когда за окном так же рвалась в темноте молния и лил шумный весенний дождь. И я не скрою, что мне хотелось бы быть сейчас подле Вас, потому что Вы тоже – моя далекая милая юность…» [67:260 – 263]

Вот этот разговор был действительно нужен Фадееву. Его разрыв с Колесниковой произошел стихийно, и между ними осталось много недосказанного.

«Когда я в тридцатых годах разошелся с женой и мысленно перебирал вновь и вновь всю свою жизнь, я тогда впервые понял, что эта четырехлетняя любовь к Вам – с отроческих лет до юношеского возмужания – не могла быть случайной. Она означала, что было в Вашем внешнем и внутреннем облике что-то необыкновенно покорявшее меня и, очевидно, очень мне необходимое» [67:299 – 305].

«Я без конца смотрел на Вашу маленькую-маленькую карточку. Сквозь жизненные невзгоды и бури, правдивой и суровой печатью отложившиеся на Вашем прекрасном лице, я видел, я вижу все ту же Асю, и сердце мое сжимается от тоски и от счастья…» [67:295 – 298]

Перед вновь обретенной подругой юности Фадеев раскладывает уже знакомый нам набор комплиментов:

«Вы были девушкой с поэтической душой и, конечно, очень выделялись в довольно, в общем, заурядной, зараженной мелким практицизмом среде. А я тоже был мальчишкой с божьей искрой в душе и, конечно, не мог не почувствовать этого в Вас и не выделить Вас среди других. И Вы действительно были очень романтической девушкой, полной таинственных душевных движений, – не притворных (как это бывает у многих девушек), а действительных, не осознанных Вами, порожденных Вашей природной талантливостью» [67:311 – 320].

Ср. со словами Фадеева из его последнего письма к Петровых:

«… душевные движения твои естественны и жизненны, как ты их ни затуманиваешь; духовный мир твой полон обаяния человеческого и женского <…> ты ведь человек очень индивидуального, незаурядного, залунного облика…»

Но и с «подлинной» Колесниковой Фадеев не предполагал развивать реальные отношения. Идеал должен оставаться нетронутым.

«Спасенье наше, что жизнь наша до краев преисполнена деятельности и что мы не утратили любви к природе, к хорошим людям, ко всему этому трудному и прекрасному миру, в котором живем. Будем счастливы и тем, что нашли друг друга и можем дружить. А реальную личную жизнь нашу мы не должны и не можем ставить в зависимость друг от друга, – это уже невозможно, и это уже «против бога», как сказали бы в старину…» [67:376 – 379]

Адресованные Колесниковой письма-исповеди занимают особое место в литературном наследии Фадеева и собранные воедино читаются как своего рода эпистолярный роман. Воспоминания о революционной юности были необходимы Александру Александровичу еще и для того, чтобы глубже проникнуть в душу героев «Молодой гвардии», которую он тогда перерабатывал.

«Помню, когда я впервые прочла «Молодую гвардию», – вспоминает Вера Инбер, – подумала: «Очевидно, у самого Фадеева была чистая, прекрасная юность, целомудренная и поэтичная первая любовь» [66:477].

К сходному выводу приходит и Константин Федин:
«Я думаю, не ошибусь, если скажу, что молодость влечет к себе Фадеева как едва ли не главный герой его творчества – та юность мира, которая пришла, чтобы революционно обновить всю землю. И это не потому только, что он – поэт «Молодой гвардии», а потому, что определяющие суть его творчества герои-большевики наполняют его книги могучей убежденностью в этом обновлении земли духом молодости» [66:481].

К началу 1950-х годов общение Петровых с Фадеевым практически сошло на нет. После недолгой передышки на семью Марии Сергеевны обрушилась новая череда несчастий. В марте 1952 года в муках скончалась Фаина Александровна, а в декабре 1953 года самая старшая из сестер Петровых, Елена Сергеевна, потеряла единственную дочь Тату. Весной 1954 года Мария Сергеевна впервые рассказала Арише правду об отце. К разговору она была не готова, но обстоятельства вынудили: Арина хотела поступать на филфак МГУ, а для дочери репрессированного путь в учебные заведения такого уровня был закрыт. Мучительная личная драма, постигшая Марию Сергеевну в этот период, тоже усилила ее потребность в затворничестве.
Фадеев тем временем продолжал разрываться между литературным творчеством и «общественными нагрузками», теряя остатки здоровья. С начала весны 1952 до конца лета 1953 года он перенес четыре госпитализации.
«Я болен, – пишет он А.А. Суркову в апреле-мае 1953 года. – Я болен не столько печенью, которая для врачей считается главной моей болезнью, сколько болен психически. Я совершенно, пока что, неработоспособен» [67:429 – 453].
В марте 1954 года Фадеев потерял мать и вскоре снова загремел в больницу. 
«При дневном свете я могла хорошо разглядеть Сашу, – вспоминает Зоя Секретарева, ставшая гостем Фадеева в палате «Кремлевки». – Он был очень бледен. А полосатая пижама синевато-голубых тонов придавала безжизненному цвету его лица, почти сливавшемуся с цветом очень поредевших, совсем седых волос, какой-то голубоватый, прозрачный оттенок. И глаза Саши на этот раз показались совсем светлыми, каких я у него никогда не знала.
Многое свидетельствовало о том, что Саша находится в предельно возбужденном состоянии. Движения его были порывисты, резки. Он то ложился, вернее, валился с размаху навзничь на кровать и лежал так, закинув руки за голову, несколько минут, то порывисто срывался с кровати и метался по комнате. И в том и в другом положении он говорил, говорил безудержно на самые разные темы» [66:66 – 67].

Последний запой случился у Фадеева осенью 1955 года, и с тех пор он уже почти не вылезал из больницы. Даже в работе XX Съезда КПСС ему не удалось принять участие: на больничную койку он угодил 13 января, а выписался только 31 марта. Но к концу курса лечения он почувствовал себя немного лучше и решил возобновить общение с Марией Сергеевной, которую не видел более четырех лет: последний раз они встречались на его 50-летии в декабре 1951 года.
Общение началось заочно. На Беговую Фадеев позвонил из больницы во второй половине марта, застав Марию Сергеевну в тот момент, когда она уже собралась уезжать в санаторий им. Горького, что в подмосковном Щелкове. Но Фадеев связался с ней и там, подозвав ее к телефону кого-то из администрации, а затем отправил ей в санаторий письмо, где вновь зазвучала идея давно назревшего задушевного разговора.

«Милая Машенька! – писал он 29 марта 1956 года. – Счастлив был слышать твой голосок.
Несмотря на расстояние, он звучал даже звонче, чем из дому. Я все-таки ужасно рад за тебя, – что ты в санатории, что комната отдельная. И теперь, правда, главное в том, чтобы уж это до конца использовать, получить продление хотя бы еще на полсрока.
Мне так хочется увидеться с тобой где-нибудь на природе, ходить и говорить бесконечно. Да ведь в санатории это не выйдет, если бы я приехал. Вышло бы, если бы я был лесничим с Алтая, приехавшим в гости к тебе. И, конечно, очень жаль порой, что я не лесничий. Но ведь его жизнь кажется такой издалека. Наверно, свои склоки, и тоже мало платят, что приходится казенный лес воровать. И только кажется, что вот, мол, – лес, свобода. А на деле – зависимость от любого чиновника из лесного ведомства. Еще приходится начальство на охоту возить…
Нет, Машенька, останемся писателями» [10].

Впервые после длительной паузы Мария Сергеевна увидела Фадеева 7 апреля 1956 года на открытии выставки Мартироса Сарьяна в Залах Академии художеств (Кропоткинская улица, д. 21). Но говорили в основном об искусстве. Соприкоснувшись с прекрасным, Мария Сергеевна вернулась в санаторий, а через неделю, 15 апреля, туда же приехал Александр Александрович выбивать место для своего человека. К Марии Сергеевне он тоже не преминул заглянуть, но их общение ограничилось обсуждением бытовых вопросов. Фадеев сделал очередной красивый жест – своей властью продлил Марии Сергеевне путевку в санатории, а она уже вознамерилась возвращаться в Москву к своим бесчисленным делам и заботам. После его отъезда Мария Сергеевна села за письмо Маршаку, которое дает вполне отчетливое представление о том, как прошла ее встреча с Фадеевым в Щелкове.

«Дорогой Самуил Яковлевич!
Сегодня разговаривать по телефону было невозможно, я ничего не слышала, а Вам нельзя напрягать голос. Завтра позвоню Вам с почтового отделения.
Я совсем не хотела продлевать путевку, но всю эту неделю была нездорова и до этого еще у меня было здесь несколько приступов печеночных.
А сверх всего директор моего санатория получил письмо от Александра Александровича с просьбой о продлении моей путевки.
Надо сказать, меня глубоко тронуло это письмо. Сегодня Александр Александрович был у меня в санатории (я позвонила Вам после его отъезда). Он привез в санаторий одну свою знакомую (из Кривого Рога), она страдает гипертонией и ежегодно лечится в этом санатории.
Ал. Ал. очень уговаривал меня сегодня продлить путевку еще на целый срок (т.е. на 24 дня!) или хотя бы на полсрока.
Арина тоже была у меня сегодня и тоже уговаривала меня здесь остаться.
Я им обещала, что останусь еще на 12 дней, но потом я подумала обо всех своих делах и решила вернуться раньше» [10].

Последний раз Мария Петровых видела Александра Фадеева 12 мая 1956 года накануне его самоубийства. Встретились они возле памятника Гоголю. Но разговора по душам у них так и не получилось.
«Сколько тайн ты унес с собою. Я так ничего и не узнала», – записала Мария Сергеевна в своем дневнике [11].
Много лет она не могла простить себе, что не распознала тяжелого состояния Фадеева и не попыталась предотвратить его трагический конец. Ей казалось, если человек потянулся к ней в те дни, когда не принял еще самого страшного решения, значит, она могла и обязана была что-то сделать. Но если бы она имела возможность взглянуть на ситуацию со стороны, то увидела бы, что в последние годы жизни Фадеев все чаще избегал общения с друзьями, предпочитая им компанию людей далеких. Это был своего рода уход от реальности. Близкий человек будет со знанием дела расспрашивать о здоровье или погрузится в сочувственное молчание. А едва знакомому человеку Фадеев волен рассказать о себе лишь то, что захочет.
Отношения Фадеева с Колесниковой за эти годы очень сильно изменились. Отстраненная восторженность в его письмах к ней все чаще уступает место живому дружескому участию и непосредственным человеческим проявлениям. Но, став Фадееву близким человеком, Асенька перестала быть для него источником омоложения и душевного очищения. С ней он такой, какой есть. Еще в сентябре 1951 года Фадеев писал ей:
«И так же, как и ты чувствуешь себя вправе – а вернее, это получается само собой, – писать мне обо всем, что переживаешь, большое оно или малое, огорчит ли меня или нет, – так и я ничем не хочу перед тобой “казаться”, пишу тебе, когда есть возможность…» [67:376 – 379]

А перед Марией Сергеевной он все еще хотел «чем-то казаться». И задача ее была довольно проста: не лезть в душу, видеть его таким, каким он себя проявляет, и самой тоже не выходить из образа, столь милого его сердцу. Побыть с ним «Машенькой» – это все, что она могла для него сделать.

III

ПАВЕЛ АНТОКОЛЬСКИЙ

Предыстория

Событием на грани мистики стало появление в жизни Марии Петровых Павла Антокольского, созвучного ей поэта и коллеги по переводческому цеху, с которым она долгое время входила в состав Бюро Секции переводчиков национальных литератур.
Познакомились они в Баку ранней осенью 1947 года на торжествах по случаю 800-летия азербайджанского классика Низами Гянджеви; Антокольский приехал туда с докладом на тему «Низами и советская культура». Даже удивительно, что их личная встреча состоялась так поздно. Ведь они принадлежали к одному литературному кругу. Как и Мария Сергеевна, Павел Григорьевич неплохо знал Пастернака и с юных лет был дружен с Верой Клавдиевной Звягинцевой. В сферу переводов Петровых с Антокольским тоже пришли примерно в одно время. И, тем не менее, до сентября 1947 года в документах личного архива М. Петровых никаких следов ее общения с П. Антокольским мы не находим.
Будучи утаенной сердечной привязанностью Марии Сергеевны, Павел Григорьевич в ее заметках и письмах нередко фигурирует в зашифрованном виде; почти неизученным до сих пор оставалось литературное влияние П. Антокольского на творчество М. Петровых. К моменту знакомства с Марией Сергеевной Павел Григорьевич был много лет женат вторым браком на актрисе Зое Константиновне Бажановой. Но, как показывает наше исследование, именно Антокольскому было суждено вернуть Марию Сергеевну к жизни и вдохновить.
Однако обо всем по порядку.
Попробуем вернуться в начало 1940-х и узнать, какие события в жизни Марии Петровых предшествовали ее встрече с Павлом Антокольским.
Осенью 1943 года от предложенных Фадеевым двух комнат в Переделкине Мария Сергеевна отказалась, опасаясь, что в писательском поселке ей трудно будет ограничить человеческое общение, к которому она в ту пору была совершенно не расположена.
Поселившись вдвоем с дочерью в комнатенке коммунальной квартиры в Гранатном переулке, Мария Сергеевна полностью отдалась работе. А из ее переписки со старшей сестрой мы уже знаем, как трудно было ей сосредоточиться в условиях густонаселенной коммуналки. В этот период у Марии Сергеевны происходит полное эмоциональное выгорание с утратой способности плакать. Внутреннее напряжение доходит у нее до такой степени, что она не может расслабиться, не может отдохнуть, даже когда для этого создаются все условия.
Положение Фаины Александровны немногим легче: после пожара на 5-м Лучевом просеке у нее нет своего угла. Она живет то у сына Владимира на Лесной, то у племянницы Таты в Сокольниках, то у Маруси на Гранатном.
Человеком Фаина Александровна была тяжелым: скрытным, замкнутым, обидчивым, подозрительным. Ужиться с ней было дано не каждому. Но всех детей своих она горячо любила и старалась помочь. А судьба Маруси после трагедии 1942 года тревожила ее непрестанно. Из писем Фаины Александровны к Кате мы узнаем, как протекали будни Марии Сергеевны в первые годы после возвращения из Чистополя в Москву.

Октябрь 1944 г.:

«Маруся жила в Переделкине с первых чисел сентября до 28-го/X, но, на мой взгляд, нисколько не поправилась: ни нервы не стали лучше, если не хуже, и не пополнела. Скоро едет в Армению, как я Тебе писала, – ведь она теперь переводит с армянского языка, и ей прислали оттуда вызов. Умоляю ее лечиться, но почти уверена, что не будет: говорит, я еду туда работать, а не лечиться» [22].

Август 1945 г.:

«... Она больна. Как это тяжело! У нее плохо с сердцем… Была у Егорова, взял за визит 200 р., а осмотрел, как говорит Маруся, очень поверхностно. Так душа болит о ней: уж очень трудна жизнь ее, а здоровье плохое и сил мало» [22].

Октябрь 1945 г.:

«Очень Маруся плохо все себя чувствует, часто болит лоб и вообще недомогание какое-то. Как ее жаль мне и помочь ничем не могу. Хоть какой-либо светлый луч в ее судьбе!» [22]

Сентябрь 1946 г.:

«Сейчас я приехала от Маруси; ездила за карточкой хлебной. Приходится ей из-за меня беспокоиться; она и так загружена всякой работой и хлопотами. 31-го VIII они приехали из Переделкина, где Маруся пробыла август м-ц; но ее работа постоянно требовала бывать в Москве и подолгу. Так что, ничего она не отдохнула.
<…>
Трудно всем живется. У Маруси нет одеяла. Купить нет никакой возможности; спит под пальто» [22].

Еще через полгода в кругу Марии Сергеевны о ней заговорили, как о человеке, которому недолго уже осталось. В апреле 1947 года Екатерина Сергеевна, всполошенная новостями о сестре, которыми поделилась с ней переводчица Разия Фаизова, спешно строчит в Москву: 

«Марусенька, любимая моя! Только вчера твоя знакомая передала мне твое письмо, а сегодня она уже уезжает или уже уехала.
<…>
Сказала она только, что ты очень похудела и продолжаешь худеть и сейчас, но к врачу не идешь. Марусенька, такое отношение к себе, имея ребенка, – преступление. Ты вот заботишься о маме, посылаешь ее к врачам, хотела вызвать врача домой, это все очень хорошо с твоей стороны, но почему же в отношении себя ты так небрежна, так непростительно невнимательна? Кроме очень большого зла себе, а в первую очередь Арине, ты ничего не достигнешь. Надо следить за здоровьем, надо, надо, надо! Это, конечно, трудно и неприятно, но еще больше – это необходимо.
<…>
Большое спасибо тебе за карточки, хотя твоя фотография является печальным подтверждением того, что рассказывала Фаизова» [20].

Отдельные слова Кати можно истолковать так, будто она усматривает в поведении сестры целенаправленное самоумерщвление. Но ее предположения вряд ли можно считать обоснованными. В силу обостренного чувства ответственности Маруся никогда бы не лишила своей заботы несмышленого ребенка и пожилую мать. А к врачам она неохотно обращается просто потому, что в глубине души чувствует бессилие медицины перед своим недугом …

В Баку

Ранняя осень 1947 года не предвещала никаких перемен в жизни Марии Петровых. Все тем же удрученным тоном в начале сентября Фаина Александровна пишет Кате:
«Маруся, по-моему, ничего не поправилась за 15 дней, которые она провела в доме творчества. Не правда ли, и невозможно за такой короткий срок поправиться?!
<…>
Маруся получила приглашение в Баку на какое-то торжество, когда я у нее была за получением пенсии. При мне она не решила, ехать или нет, главное – не из-за Ириночки, а, по-моему, из-за своего здоровья. Она худа и бледна и все курит и курит» [23].

На юбилей великого классика, который предполагалось отмечать в последнюю неделю сентября, организаторы прислали Марии Сергеевне официальное именное приглашение. Отказаться неудобно. Утешая себя тем, что мероприятие продлится всего неделю, Мария Сергеевна решила все-таки ехать. И вдруг случилось невероятное! Из Баку она вернулась совсем другой: помолодевшей, посвежевшей, похорошевшей. Даже маленькая Ариша сразу заметила чудесное преображение матери.

«Дорогие Катя и Ксана! – пишет она тетушке и двоюродной сестре в Алма-Ату. –  Извините меня за то, что опоздала с поздравлением. Я закрутилась с делами. Месяц назад мама ездила в Баку. Там ей очень хорошо было жить. Питание хорошее, часто бывали всякие вечера. Один раз мама была на вечере в 171 бакинской школе. Там состоялся вечер, посвященный Низами. Там мама прочитала свое стихотворение и перевод. Кроме мамы там выступали двое мужчин. После выступления мужчинам подарили по подстаканнику, а маме хрустальную маленькую вазочку.
За время отъезда мама поправилась, а как приехала, опять снова-здорово, закрутилась-замоталась и похудела, осталась, как была» [24].

Бакинский флер с Марии Сергеевны быстро спал, но момент внезапного просветления был очевиден. И у проницательной Кати почти не оставалось сомнений, что жизнь сестры затронули некие «внешние влияния».

«Ты так мало в своих редких письмах пишешь о себе, – осторожно подбирается она к сестре с вопросом в декабре 1947 года. – Я просто ничего не знаю, но каким-то верхним чутьем я чувствую, что у тебя что-то в жизни необычайное. Правда это?» [27]

«В жизни моей и впрямь творится необычайное,  – отвечает через некоторое время Маруся, – я счастлива и несчастна, как никогда. Ты не волнуйся за меня, лучше – радуйся! В жизни моей бывают дни прекрасные» [27].

Довольно отчетливо присутствие Павла Антокольского рядом с Марией Петровых в те незабываемые сентябрьские дни ощущается через его литературное вторжение в ее лирический мир, запечатленное в ее дневнике, который для удобства дальнейшего разговора предлагаем называть «Бакинским» [ФМП. Оп. 53. Д. 23]. Записи в дневнике говорят о том, что в этой поездке Мария Сергеевна впервые после длительного перерыва вернулась к оригинальному творчеству. В ряде набросков проглядывают мотивы стихотворения «Назначь мне свиданье на этом свете…», ранняя редакция которого выйдет из-под пера Марии Петровых шестью годами позже.

Выпьем за город Баку!

Это город удачи.

Средоточье богатства, труда и удачи.

Черный город вечером светел душою.

Прикаспийская степь разноцветная…

Семицветные волны Каспийского моря.

Это нефть семицветная, свет и тепло.

Я люблю этот город… [26:5].

Мотивно-образные ряды, которые Мария Сергеевна прорабатывает в этих набросках, созвучны стихотворению Павла Антокольского «Баку» (1938):

Город по ночам лежал подковой,
Весь в огнях – зеленых, желтых, красных.
И всю ночь от зрелища такого
Оба мы не отрывали глаз.
Нам в лицо дышала нефть и горечь
Крупного весеннего прибоя.
Праздничное голошенье сборищ
Проходило токами сквозь нас.

Мне затем подарен этот город,
Чтобы я любил свою работу,
Чтобы шире распахнул свой ворот
И дышал до смерти горячо.

Писано в Баку, восьмого мая,
В час, когда в гостинице всё тихо
И подкова города немая
Розовым подернута еще.

Судя по всему, именно через поэзию Антокольского Мария Сергеевна начала воспринимать Баку как «Город Огней» и прочувствовала связь между нефтедобычей и разноцветными переливами волн Каспийского моря.

Назначь мне свиданье в том городе южном,
Где ветры гоняли по взгорьям окружным,
Где море пленяло волной семицветной,
Где сердце не знало любви безответной.

Напомним, что более двух лет Мария Петровых не писала стихов. Она активно занималась переводами, но оригинальных произведений не было даже в набросках. Поэтому закономерным представляется, что возвращение к собственному творчеству началось у нее с заимствований. Как и восстановление душевных сил, лирический мир ее пришел в движение под воздействием мощного толчка извне.
Антокольский умел увлечь собеседника тем, чем сам был глубоко увлечен. Осенью 1947-го он приехал в Баку не первый раз. Он был влюблен в этот город и знал все самые притягательные его достопримечательности.

«Для того, чтобы хоть что-нибудь понять в гениальном творчестве Низами, – вдохновенно восклицает Павел Григорьевич с трибуны Второго всесоюзного съезда писателей, – надо хотя бы раз в жизни полюбоваться на его ровесницу, на горную красавицу, озеро Гёйгёль, в окрестностях его родного города Гянджи, ранее Кировобада; надо хотя бы раз в жизни ощутить атмосферу азербайджанского базара с его лудильщиками-паяльщиками, с запахами вина, кожи, бараньих шкур, москатели, надо хотя бы раз в жизни вдохнуть прохладу голубых мечетей и развалин в старом Баку, надо услышать гортанный распев ашуга под шмелиное зудение старческой зурны» [7:14].

Схематично прогулки по городу запечатлены и в «Бакинском дневнике» Марии Петровых. Причем наиболее активно она осматривает город 28 и 29 сентября, уже после всех официальных мероприятий, наедине со своим спутником. Скорее всего, эту запись Мария Сергеевна сделала уже по возвращении в Москву, пораженная тем, насколько стремительно развивались новые романтические отношения.

«22-го – открытие заседания в 7 часов вечера.
Мы увидели друг друга.
24-го вечером – выезд в Кировобад.
Встреча в вагоне.
25-го – мавзолей Низами – днем. Вечером – открытие сессии в Академии наук.
26-го – поездка в горы. Крутая дорога. Барашек, кизил. Вечером – отъезд в Баку.
Григорян на вокзале.
27-го вечером – торжественное собрание. Закрытие. Концерт. Ложа.
«Завтра утром Вам позвоню. Вы не сердитесь на меня?» – «Конечно, нет, что вы? Наоборот».
28-го утром звонок. Встреча около гостиницы. Вверх.
29-го утром звонок. Встреча около гостиницы. Через жаркий город вверх – в другую сторону. Мечеть. Сквер. Больница. Сквер. Ашуги.
30-го утро – у меня дома» [26:2].

То есть «в переулке Гранатном».

И снова мы узнаем мотивы будущего «шедевра любовной лирики». Однако читатель, привыкший связывать замысел «Назначь мне свиданье…» с образом Александра Фадеева, может нам возразить: имени своего спутника Мария Сергеевна в дневнике не называет, а Фадеев тоже присутствовал на мероприятиях!
Все верно. На мероприятиях Фадеев присутствовал. Но сразу же после чествования Низами он уехал на охоту в предгорья Большого Кавказа. Воспоминания об этом приключении оставил Николай Тихонов:

«Туманным сентябрьским утром 1947 года небольшая компания на двух машинах покинула Баку и направилась в дальний путь. Всего нас было восемь человек: Александр Александрович Фадеев, Самед Вургун, я, один почтенный пограничник, человек серьезный и понимающий в охотничьих делах, затем ученый муж, специалист по лесному хозяйству, и настоящий егерь, знаток звериного и птичьего мира, два водителя, хорошо знавшие все дороги Закавказья.
<…>
Только что кончилось празднование великого Низами, и в памяти еще жили самые живописные картины юбилейных торжеств» [66:421 – 422].

Обратим внимание на даты. По сообщению Тихонова, Фадеев с группой товарищей покинул Баку сразу после юбилейных мероприятий и при этом «туманным сентябрьским утром». Торжества по поводу Низами закончились 27 сентября. Сентябрьских утр осталось совсем немного: 28-го, 29-го и 30-го. А из дневника Марии Сергеевны следует, что 28-го и 29-го она со своим спутником бродила по горам в окрестностях Баку, а уже 30-го они вместе вернулись в Москву и прямиком проехали на Гранатный.

Из воспоминаний современников

Наиболее ранние наблюдения мемуаристов, подтверждающие знакомство Марии Петровых с Павлом Антокольским, также относятся ко второй половине 1940-х годов.

«Война завершилась, – вспоминает Яков Хелемский. – Я демобилизовался, хотя и не сразу. Все начиналось заново. Постепенно входя в московскую литературную жизнь, я сперва потянулся к своим довоенным друзьям и давним наставникам. Потом привычный круг стал расширяться. Зазвучали имена молодых, пришедших с фронта.
<…>
Знакомили нас дважды (с Петровых. – А.Г.). Первая встреча случилась в писательском клубе, где Антокольский, окруженный друзьями, возглавлял стихийно возникшее застолье. Заметив меня, он издал боевой клич: «К нам, к нам!», подкрепляя приглашение бурными жестами. За ресторанным столиком, где нашлось место и для меня, оказалась Петровых» [57:226].

Разговор не сложился. Слишком шумно было и многолюдно. Но вскоре Яков Александрович вновь встретил Марию Сергеевну в гостях у Веры Клавдиевны Звягинцевой в Хоромном тупике. И один нюанс, возникший в ходе их беседы, напомнил Якову Александровичу о знакомстве Марии Сергеевны с Антокольским.

«… Тут она вдруг рассмеялась, весело, озорно, от всей души. Так же смеялась она в писательском клубе, когда за столом лихо актерствовал неотразимый Павел Григорьевич. Это я еще тогда приметил» [57:228].

Минуя подробности, Хелемский выделяет деталь весьма существенную: Антокольскому удавалось благоприятно воздействовать на эмоциональное состояние Марии Сергеевны. Сходное наблюдение мы находим в мемуарах Давида Самойлова:

«Я впервые увидел Марию Сергеевну через несколько лет после войны, в обстановке для нее необычной: в Литовском постпредстве нескольким переводчикам вручались грамоты Верховного Совета.
За банкетным столом напротив меня сидела хрупкая большеглазая женщина лет сорока, бледная и как будто отрешенная от всего происходящего. Впоследствии я узнал, как мучительны были для нее многословные чествования и официальные мероприятия. Она чувствовала себя здесь чужой.
Она была хороша, хотя почему-то трудно ее назвать красавицей. Во внешности ее были усталость, одухотворенность и тайна. Я попробовал с ней заговорить. Она ответила односложно.
Мы встречались иногда в Клубе писателей, раскланивались. Никогда не заговаривали друг с другом.
Однажды в Клубе Павел Григорьевич Антокольский подозвал меня к столику, где сидел с Марией Сергеевной. Она протянула мне руку, маленькую, сухую, легкую. Назвалась. Назвался и я.
Павел Григорьевич любил оживленное застолье. Еще кого-то подозвал, заказал вина.
Возник какой-то веселый разговор.
Павел Григорьевич был особенно приподнят, остроумен, вдохновен. Мария Сергеевна говорила мало, негромко, мелодичным приятным голосом. Она была другая, чем в Литовском постпредстве. В ней чувствовалась внутренняя оживленность, внимание ко всему, что говорилось, особенное удовольствие доставляли ей речи и шутки Павла Григорьевича» [63:282].

«Мне выпало общаться с Марией Сергеевной в ее уже немолодые годы, – дополняет свои мемуары Яков Хелемский. – И, представьте себе, несмотря на тогдашнюю сдержанность и сложные обстоятельства жизни, я порой наблюдал вспышки ее веселья – возникавшие внезапно. О, как она преображалась, когда за дружеским столом в ЦДЛ лихо актерствовал в роли тамады Павел Антокольский, когда произносил возвышенно-остроумные тосты кто-либо из армянских друзей. Правда, она через несколько минут могла погрустнеть и уйти в себя. Но улыбчивые отголоски давно ушедшей юности, хоть и нечасто, напоминали о давнем свойстве этой щедрой натуры» [68].

Последнее наблюдение Хелемского очень тонкое. Не зная всех обстоятельств трагического прошлого Марии Сергеевны, он почувствовал, что внутри нее как бы затаилась некая подавленная личность, которая лишь изредка давала о себе знать. И Антокольскому удавалось будить и вытягивать на свет эту подавленную личность. В его присутствии Мария Сергеевна становилась похожей на себя прежнюю, какой она была до трагедии 1942 года. В этом и состоял секрет его успеха у Марии Сергеевны.
Но это еще не весь секрет, а лишь зримая его сторона. А если мы копнем чуть глубже, то увидим многочисленные пересечения в биографиях Антокольского и Петровых, которые, вероятно, создавали у них ощущение общего прошлого и долгого совместно пройденного пути. В юности оба они пробовали свои силы в театре, где развили свою природную способность к перевоплощению.

«Культура Павла Антокольского, – вспоминает С.С. Лесневский, – явилась не только начитанностью, но и кровной памятью родства народов и гениев. Подлинный русский интеллигент, советский патриот, он был в высочайшей степени наделен «чувством как бы круговой поруки всего человечества» (А. Блок). И при этом Антокольский имел потрясающий дар искреннего перевоплощения, способность ощущать себя как бы другим человеком. Артист – вот что хочется сказать о нем прежде всего; во всем он был артист. Сюда относится и непосредственно театральное начало, коренящееся в судьбе Антокольского, в природе его поэтического мирочувствия; и виртуозность мастера, у которого все поет, к чему он ни прикоснется; и колоссальный темперамент, сотрясающий залы и сердца; и обращенность к слушателям, к народу – высокий демократизм романтического театра поэзии» [47:521].

Сходным образом характеризует дарование Марии Петровых ее школьная подруга Маргарита Салова:

«Она воспринимала все тонко, всем своим существом. Относилось ли это к литературе, либо к жизни.
И, наконец, еще ребенком она умела перевоплощаться. Передавать чувства, даже неведомые ей, причем чаще это было не подражание, а творческое предвидение.
Вот все это и сделало ее непревзойденным мастером перевода» [8:6].

Работая над стихотворным произведением, Петровых и Антокольский придирчиво следили за тем, чтобы при восприятии текста на слух не получалось нелепостей и смысловых искажений.
Забавное, но весьма характерное свидетельство обостренного поэтического слуха Антокольского мы находим в мемуарах Марка Соболя. Впервые придя к Антокольскому домой, после непродолжительной церемонии знакомства, Марк Андреевич по просьбе радушного хозяина начал читать свои стихи:
– “Фунту лиха понимающие цену…”
– Это что за Фунтулиха такая?! – резко оборвал Павел Григорьевич [47:353].

С такой же претензией обрушилась однажды Мария Сергеевна на свое собственное творение:
«У меня в книге такая накладка, звуковая накладка! – терзается она в письме к одному из своих давних почитателей. – Когда я заметила, я ахнула. В стихотворении “Давно я не верю надземным широтам…” сказано: “Я верю, душа остается близ тела”, получается “блистело”. Я, конечно, исправлю, но как я этого не заметила?» [50:75]

На уровне человеческих отношений общей чертой Петровых и Антокольского было искреннее и бескорыстное движение к людям, стремление помочь ближнему, нередко даже в ущерб самому себе.

«Дед дарил многим, – рассказывает внук Антокольского А.Л. Тоом. – Он дарил вещи, книги, идеи и просто деньги. Любил угощать и подвозить на такси. Легко и просто дарил свой труд, щедро правя чужие стихи и переводы. Если в кармане у него лежало несколько сотен рублей, то он ощущал себя сказочно богатым (влияние нищей молодости), и ему хотелось тут же показать, проявить свои финансовые возможности. Идеальным дополнением к прекрасной щедрости была бы проницательность в отношении людей, но ее не было» [47:514].

К аналогичному выводу относительно Марии Сергеевны приходит ее мать, Фаина Александровна:

«Ты угадала, – пишет она Кате в марте 1951 года, – что Марусе очень трудно работать. Откуда еще силы находятся! Спит мало, курит не переставая. Работу свою, перевод для Тильвитиса, кончила всю. И надо бы непременно ей отдохнуть. Но она взяла для кабардинцев перевод. Это непростительно! Когда я ей говорила, зачем взяла опять, она ответила, что «я не могу не работать». Это потому, что она в высшей степени неразумно тратит деньги. Это не ее заработка не хватает, а люди так жестоки, что обирают ее «в долг» без отдачи и без зазрения» [23].

Иногда в проявлении щедрости наши герои доходили до полного безрассудства.

«Антокольский был необыкновенно добр и отзывчив, – вспоминает С.Е. Голованивский, – но в своей доброте подчас удивительно наивен. Когда у него были деньги, он не думал о том, что они ему понадобятся и завтра, и раздавал их направо и налево, получая при этом огромное удовольствие.
    Как-то в гардеробе одного министерства, куда мы пришли по какому-то делу, я заметил, что, получая пальто, он вместо обычной мелочи сунул швейцару довольно крупную купюру. Когда мы вышли на улицу, я сказал ему, что это неприлично – так поступать нельзя.
    – А мне не жалко! – воскликнул он.
    – Но ведь швейцар подумает, что у тебя деньги ворованные!
    – Почему?! – искренне удивился Павел.
    – Да потому, что человек, честно получающий зарплату, не в состоянии давать столько швейцару.
    – Неужели подумает? – поразился он. И, минуту помолчав, согласился: — А ведь ты прав. Подумает, что вор, это еще куда ни шло. А то ведь еще и за дурака примет!» [47:238 – 339].

Похожий случай вышел у Марии Сергеевны с домработницей, которая приглашена была для помощи по дому, а превратилась едва ли не в еще одного иждивенца на хрупких плечах добросердечной хозяйки.

«А домработница ест и за себя, и за нее, – с возмущением пишет Кате Фаина Александровна в сентябре 1947 года. – Маруся с ней ненормально деликатна: работы почти не требует, а угощает, как самую дорогую гостью. Сама говорит, что она, наверное, считает меня неумной. Только это, ради Бога, между нами, слышишь, Катюша?! Это очень важно» [23].

В одно и то же время Мария Сергеевна и Павел Григорьевич теряют самых близких людей. В 1941 году оба они похоронили отцов, а летом 1942 года, когда Мария Сергеевна узнала о гибели мужа, Павел Григорьевич получил похоронку на сына. И в преодолении горя они прошли похожий путь. Выплеснув свою боль в стихах на смерть Виталия Дмитриевича, Мария Сергеевна отгородилась от мира и впала в творческое безмолвие. Созвучные переживания доверил своему дневнику Павел Григорьевич. Написав поэму «Сын», он подолгу не испытывает вдохновения и тяготится нарушением связи с внешним миром.

«Со стихами у меня полный швах и провал, – констатирует он 25 октября 1943 года. – Не только не могу их писать, но и не хочется: всякий язык кажется приблизительным, бедным, чужим. И рифма, и ритм, раздражают, как условность. Я ничего не могу cказать в стихах такого, что не было сказано до меня тысячу раз. Ведь это и прежде бывало, что я подолгу не писал стихов, но так катастрофически дело не обстояло никогда. Я знаю, или вернее догадываюсь, в чем секрет. В отсутствии перспективы… Все, все упирается в гибель Вовы. Как просто и как неожиданно разрешилась сложная история моего существования. Жил – очень интересно и одухотворенно, умел увлекаться и служить другим, написал несколько книг… И все, все перетянула на своих весах гибель рожденного мною человека. Пока Вова жил и рос на моих глазах, я восхищался им безмерно и болезненно любил его, но никогда не думал, что он – солнце, вокруг которого вертится моя вселенная. Оказалось, что это именно так. Вот почему можно прикидываться живым, деятельным, заинтересованным в чем-то. Можно увлечься внешними событиями, чужими словами, но стоит вспомнить о главном, и от всего отшвыривает, как сильным током» [46:198 – 199].

И здесь мы обнаруживаем следующую параллель в биографиях М. Петровых и П. Антокольского. Поэма «Сын» принесла Павлу Григорьевичу всенародное признание и стала одним из самых ярких произведений советской литературы военных лет. Не столь масштабно, но в том же направлении цикл любовных стихов Марии Петровых 1941 – 1945 годов повлиял на ее дальнейшую творческую судьбу.
В лирике Марии Петровых 1940-х годов наиболее отчетливо проявилось свойственное ей обостренное ощущение трагического в жизни и искусстве, которое роднит ее с Павлом Антокольским.

«Многие путают трагедию и трагическое в искусстве с пессимизмом, – писал Антокольский в своей работе “Поэты и время”. – Вредная путаница! У трагедии нет ничего общего с пессимизмом». <…> Трагедия может вывернуть человека наизнанку, но человек в конечном счете поблагодарит ее за громовой урок о вечном торжестве жизни» [32:29]

Об этом же говорит Мария Петровых в одной из своих дневниковых записей:

«Смысл жизни не в благоденствии, а в развитии души» [58:366].

Но и обилием биографических параллелей не исчерпываются обстоятельства, способствовавшие стремительному сближению Марии Сергеевны с Павлом Григорьевичем. Приглядевшись к Антокольскому с еще более близкого расстояния, мы увидим, что он был очень похож на Виталия Головачева. Внешнего сходства никакого, а по темпераменту и духовному складу они были как две капли воды. Широта интересов, феноменальная работоспособность, остроумие и красноречие, артистизм и огромная палитра контактов. Оба были людьми непосредственными, выделяющимися даже в многоликой художественной среде. Головачев еще в бытность свою студентом Литературных курсов поражал однокашников духовной зрелостью и мастерством пианиста. Антокольский потрясал умы современников манерой чтения стихов – своих и чужих.

«Природный дар красноречия, – пишет об Антокольском Л.А. Озеров. – Развитый общением, трибуной, частым чтением стихов. Собеседованиями на темы поэзии и театра. Еще более самим театром. Голос громкий, четкий, жест, за которым неизменно: “Оратор римский говорил”. Желание быть трибуном или бардом выбрасывало руку вперед, вернее – кулак ввысь, как можно выше. В нем жили Барбье и Гюго. Еще глубже в историю – Вийон, якобинец, санкюлот» [47:176].

Антокольский был старомоден и эксцентричен: курил трубку, носил бабочку вместо галстука и начал ходить с тростью в возрасте чуть за сорок, когда в качестве опоры она была ему совершенно не нужна. Он мог отпустить скользкую шутку и выразиться нецензурно. Причем не в подвыпившей компании близкий друзей, а в полуофициальном разговоре с коллегами.

«Романтика и высокий пафос, – пишет А.А. Саакянц, – оттенялись в живой, артистичной натуре Павла Григорьевича неким, я бы сказала, антипуританизмом «ёры, забияки», который он любил порой шутливо выставить напоказ. «Вам приходилось когда-нибудь толкать мешок с мокрым навозом?» – как-то спросил он, имея в виду человека, который ему не нравился и с которым, по его мнению, бессмысленно и неприятно было иметь дело. «Мешок… с чем?» – растерялась я. «С мокрым навозом. Толкаешь его, толкаешь…» – дальше следовала картина во всей своей осязаемости. Но злобы в этом все-таки не было. Был юмор, пусть ядовитый. Сердясь не всерьез, Павел Григорьевич любил употреблять нецензурные словечки, наподобие тех, что в сочинениях Пушкина заменены многоточием. Один раз в телефонном разговоре пригвоздил таким образом какое-то заседание, где, как он считал, занимались пустой болтовней. Слово это он два-три раза (так как я не разобрала поначалу) прогудел в трубку…» [47:421]

«Бросалась в глаза его раскованность и демократичность в поведении, – рассказывает бывший студент Антокольского А.М. Ревич, – свойственная лучшим представителям русской интеллигенции. А то, что он бывал эксцентричен, так в этом, как я уже сказал, выражалась его естественная раскованность, хотя многим она казалась актерством. Его поступки были неожиданными, и сам он был неожиданным. Когда впервые он появился как руководитель поэтического семинара в нашей институтской аудитории, я был поражен полным несоответствием моего представления о нем с подлинным его обликом. Он оказался мал ростом и очень подвижен.
<…>
При первом его появлении в аудитории стоял нечленораздельный, совсем школьный гомон. Взрослые люди двадцати с лишним лет, многие в кителях и гимнастерках при боевых орденах, старались друг друга перекричать, как первоклашки. И вдруг раздался все перекрывающий, пронзительный, в два пальца мальчишеский свист. И, как из-под земли, озорно скаля зубы, над кафедрой возник наш руководитель. И все смолкли. Так началось наше первое занятие в семинаре Павла Антокольского в Литературном институте имени А.М. Горького осенью 1947 года» [47:340 – 341].

Антокольскому еще была свойственна такая трудноуловимая черта, как человеческое обаяние, привлекавшее к нему людей вне зависимости от возраста и пола, в чем также обнаруживается его сходство с Головачевым.
Вот как описывает молодого Антокольского его первая жена, актриса Наталья Щеглова, которая не сразу согласилась выйти за него замуж, но очарована им была с первой встречи и навсегда:
«Я тогда не хотела и думать о замужестве. Ни за что! Никаких детей! Хотела быть только артисткой. И мы продолжали с Павликом просто дружить. А он был такой очаровательный – с ним нельзя было не дружить. Внешне рядом с красавцем Юрой Завадским он, конечно, проигрывал, но обаяние было такое, что не замечались его недостатки. И темперамент этот, горящие глаза! Его все любили» [47:14].

Почти в тех же выражениях Катя Петровых описывает успех Виталия среди артистов Медвежьегорского театра:

«Чичкин Витаху прямо обожает и не может ни минуты прожить без него. <…> Вообще надо сказать, что Виташку в театре тоже обожают» [13].

Но и все вышесказанное не дает еще однозначного понимания, почему именно Головачев и Антокольский были удостоены дамского расположения Марии Сергеевны. В ее окружении всегда можно было отыскать не один десяток артистичных, остроумных, эрудированных и общительных кавалеров. Разгадка кроется в том, что у завоевателей сердца Марии Сергеевны все привлекательные свойства усиливались за счет их избыточного энергетического заряда. Выраженные «доноры», которые стремятся отдавать себя без остатка – любимому делу, новым интересам, людям.
Поселившись в Егорьевске после первого срока, Виталий одновременно работал в технической библиотеке, писал статьи для местной печати, преподавал русский язык, вел литературный кружок, готовился к поступлению в пединститут и еще когда-то ухитрялся читать запрещенную литературу и зарабатывать новый лагерный срок.
За полгода до гибели, на этапе из Медвежьегорска в Соликамск, Виталий начал изучать армянский язык. Познакомился с армянином из числа этапируемых и попросил его стать своим репетитором. А вы наверняка представляете себе условия этапирования осужденных: скученность, антисанитария, нехватка еды, а иногда и воды. И вот в таких вот условиях Виталий начал изучать иностранный язык новой для себя языковой группы.
Это же свойство, хотя и несколько иначе проявленное, мы наблюдаем и у Павла Антокольского.

«Ему постоянно нужны были все новые и новые увлечения, – пишет Л.А. Озеров, – он был занят все новыми и все более молодыми поэтами. Он входил в быстрый контакт с молодыми. И позволял им делать с собой и своим временем что угодно. Звонить в любое время суток. Заглядывать в его дневник. Брать на дом книги. Просить или требовать рекомендации, рецензии, предисловия. Он быстро забывал неурядицы и неблагодарность. И продолжал раздаривать свое внимание и свое время» [47:182].

«В сущности, мир, в котором он жил, была поэзия, и только поэзия, – так характеризует Антокольского В.А. Каверин, – а то, что происходило вне ее, казалось ему не стоящим серьезного внимания. Он жил поступками. Равномерное течение жизни, ее последовательность для него существовали только в прошлом, а в настоящем не имели особого значения. По правде говоря, подчас он производил впечатление человека, выходящего за естественные нормы человеческого существования» [47:63 – 64].

Именно эти «сверхчеловеческие черты» и покоряли сердце инертной Марии Сергеевны, вечно страдавшей от недостатка воли и жизненного тонуса.

Я всегда дивлюсь тебе как чуду.
Не найти такого средь людей.
Я до самой смерти не забуду
Беспощадной жалости твоей.
«Что же это за игра такая…», 1949

Однако было между Головачевым и Антокольским одно весомое различие. У Виталия Дмитриевича темперамент был сглажен его глубокой рациональностью, завидным душевным равновесием и устойчивостью мировоззрения; у Павла Григорьевича весь темперамент хлестал наружу. Он был импульсивен, вспыльчив и непоследователен.
Виталий Дмитриевич Марию Сергеевну будоражил, но вместе с тем дарил ей ощущение постоянства и перспективы. Павел Григорьевич – будоражил, и на этом – все. Он был совершенно непредсказуем и в считанные минуты мог несколько раз изменить свое мнение.

«Был крупный случай с Павликом, – рассказывает своей близкой подруге Вера Звягинцева в июле 1934 года. – Он напечатал статью “против сердечности меня и Пастернака”, как сказал он сначала, а когда мне ее прочли (Гудзий по телефону), оказалось, что она против личного в поэзии, короче же говоря: против “небывалого товара”. Павлик сначала сам звонил, не рассердилась ли я на нее, а когда я ее увидела и позвонила ему, он уже отрекался, что она против меня, а говорил, что против Уткина и вообще что он перегнул палку и усиливал линию, как бывает, когда дерешься за что-нибудь» [41:101 – 102].

Эту особенность Павла Григорьевича Мария Сергеевна не принимала, считая ее проявлением безнравственности. Ложь и притворство станут основными качествами лирического «ты» Павла Антокольского в ее любовной лирике конца 1940-х – 1950-х годов.

Ты что ни скажешь, то солжешь,
Но не твоя вина:
Ты просто в грех не ставишь ложь,
Твоя душа ясна.

И мне ты предлагаешь лгать:
Должна я делать вид,
Что между нами тишь да гладь,
Ни боли, ни обид.

О доброте твоей звонят
Во все колокола…
Нет, ты ни в чем не виноват,
Я клевещу со зла.

Да разве ты повинен в том,
Что я хочу сберечь
Мученье о пережитом
Блаженстве первых встреч.

Ты позабыл давным-давно,
Что говорил любя.
А мне поднесь темным-темно
На свете без тебя.

Позднее Мария Сергеевна заменила последнюю строфу на более нейтральную:

Я не права – ты верный друг,
О нет, я не права,
Тебе лишь вспомнить не досуг,
Что я еще жива.

<...>

ПРИЛОЖЕНИЯ


1.
Письмо А.А. Тарковского к М.С. Петровых через полевую почту в Москву.
1 января 1943 года

Милая Маруся!

Не растеривайся от того, что я напишу тебе, мне нужна твоя помощь.
Брось, пожалуйста, все, поезжай к Тоне.
Я был ранен, после этого у меня ампутировали левую ногу. У меня тяжелое состояние не из-за этого, с ногой все хорошо, а из-за нервов и психастении. Я писал Тоне, но боюсь, что письмо ей может затеряться, поэтому пишу и тебе, чтобы ты ей его прочла. Если ее не будет дома – разыщи, или найди ее, что хочешь сделай, но повидай немедленно. Она должна достать ходатайство Союза писателей, Всеславянского комитета, м.б. распоряжение Щербакова, и с ними отправиться в Главное санитарное управление РККА (Красной Армии). Оттуда, из его лечебного отдела, должны дать телеграмму по адресу: 28655-Д (так!), чтобы меня отсюда, где я лежу, немедленно перевезли в Москву. Здесь меня будут держать 10 дней, после чего эвакуируют в глубокий тыл (не Москва).
Врачи говорят, что Москва для меня лучшее лекарство и везти меня не только можно (в Москву), но надо.
Распоряжение Гл. санитарного управления необходимо (оно должно быть сделано по телефону).
Я чувствую себя настолько хорошо, что пишу тебе вот это.
Прости, что письмо такое деловое.
С Новым годом.
Сделай то, о чем я прошу тебя во что бы то ни стало. Подыми на ноги своих подруг, друзей, разыщи Тоню и помоги ей в хлопотах.
Ранен я был 13-го декабря.

Целую тебя.
А. Тарковский

2.
Письмо М.С. Петровых к А.А. Фадееву.
28 июня 1950 года

Л. 1

Дорогой Александр Александрович!

Горячо благодарю Вас за Вашу большую заботу обо мне и моей семье.
Трудно найти слова, чтобы выразить Вам мою признательность.
Мне так нравится жить на новом месте, что уезжать никуда не хочется.
И все же придется поехать в Литву на месяц: Тильвитис, поэму которого я перевожу, очень на этом настаивает.
От всей души желаю Вам здоровья и всего самого хорошего в жизни.
Передайте мой искренний привет Ангелине Осиповне.

Всегда преданная Вам,
М. Петровых
28/VI – 50.

Л. 2
Александр Александрович, сердечно благодарю Вас за книгу.
Очень прошу уделить мне полчаса, если не сегодня, то в один из самых ближайших дней. Мне до крайности нужно поговорить с Вами*.
М. Петровых
[3]

* Скорее всего, М.С. хочет поговорить о Тарковском, который недавно писал ей о своих ужасных жилищных условиях и просил ее напомнить Фадееву о том, что он обещал поспособствовать (См. письмо Тарковского к Петровых от 09.06.1950 г. [ФМП. Оп. 15. Д. 8]).

3.
Переписка Е.С. Петровых с М.С. Петровых и П.Г. Антокольским 1952 года

3.1.
П.Г. Антокольский – Е.С. Петровых из Москвы в Алма-Ату
3 февраля 1952 года

Дорогая Екатерина Сергеевна!

Хочу, хотя и с большим опозданием, но все-таки написать Вам о житье-бытье Вашей сестрицы.
Докладываю, что в знакомом Вам домике на Беговой улице перемен, заметных глазу, не произошло, – если не считать того, что большой Штоковский стол прочно водворился налево от окна, но зато лампа (висячая) перегорела и вот уже пять дней бездействует.
Маруся, правда, сдала книгу Маркарян и тем самым несколько освободилась от тягчайшей заботы, но в силу своего характера постоянно мечется между тремя-четырьмя обязательствами или обещаниями, и поэтому то время зря теряет, то нервничает зря, то еще что-нибудь.
Но это, Екатерина Сергеевна, не должно Вас беспокоить. Ведь я не кляузу строчу, а просто хочу живее обрисовать образ Вашей сестры.
Вообще же, живет она – как надо, неплохо. Выражение лица у нее бывает разное. Если не слишком замученное за день, то веселое и доброе.
Ариша молодчина, характер показывает все реже и реже и очень часто с трогательной нежной заботой обращается к своей матери.
Общие наши дела и заботы (литературно-общественные) растут ужасно, а иногда – лихорадочно. Жаловаться на это не приходится. Так складывается жизнь у всех людей нашего круга. Это уже судьба.
Могу еще сообщить Вам, что при перевыборах в Бюро Секции Маруся получила рекордное число голосов: 46 из 51-го.
Низко кланяюсь Вам, милая Екатерина Сергеевна!  Как же это Вас угораздило повредить себе руку!!! Насчет катка в Москве можете совершенно не бояться: у нас большей частью оттепель, так что рискуешь скорее замараться в рыжей слякоти, нежели куда-нибудь свалиться.
Будьте же здоровы, дорогая, поцелуйте Вашего сынишку.

Ваш Павел Антокольский

P.S. Есть предположение, что мне разрешат тоже посетить Ксану. Тогда напишу Вам подробно все как было.

П.

3.2.
М.С. Петровых – Е.С. Петровых из Москвы в Алма-Ату
5 марта 1952 года

СЕГОДНЯ НОЧЬЮ СКОНЧАЛАСЬ МАМА КРЕПКО ЦЕЛУЮ=МАРУСЯ-

3.3.
М.С. Петровых – Е.С. Петровых из Москвы в Алма-Ату
8 марта 1952 года

Моя самая родная и любимая!

Если бы ты знала, как трудно и тяжело писать.
Вчера, в 5 часов дня, мы похоронили маму на Введенских горах, как она хотела, но, к моему большому огорчению, не совсем рядом с папиной могилой, а через одну могилу, – иначе было невозможно.
Мама последнее время чувствовала себя хуже и хуже. Боли в груди учащались, приступы были все продолжительнее.
<…>
5/III, среда.
Проснулась с чувством выздоровления, с бодрым голосом, с интересом к жизни. В этот день она немного больше поела. Я кормила ее манной кашей, киселем, поила чаем. От бульона она отказалась.
Утром пришла Антонина, нашла несомненное улучшение, сказала, что пришлет сестру снять кардиограмму. Мне сказала, что все обошлось, но нужен покой. Все же обещала вечером быть непременно.
До середины дня все шло хорошо. День был солнечный. Мама любовалась ярким солнцем, говорила: «Совсем весенний день».
<…>
К вечеру я очень устала и прилегла в ее комнате. Проснулась я от ее громкого голоса. Она изумленно и настойчиво спрашивала: «Где же наш Коля? Коля-то наш где?»
Не знаю, во сне или наяву она спрашивала. Когда я подошла к ней, она спала.
<…>
Я все время была около мамы. Она, к моему великому горю, пришла в себя. Я к рукам ее клала грелку, к ногам бутылку с горячей водой. Но она с непостижимой силой вырывала руки свои холодеющие из моих рук и взмахивала ими. Один раз обхватила мою голову и крепко прижала к своей груди. Крикнула один раз: «Маруся!», – и металась, металась. Пришла сестра (мне казалось, что прошла вечность, а оказывается, за ней ходили всего 7 минут) и сказала: «Уже поздно».
Началась агония. Я попросила сделать укол, и сестра его сделала. Но было действительно уже поздно. Мама умерла.
Только через полтора часа приехала неотложка, и врачу пришлось лишь констатировать смерть. Видимо, это был второй инфаркт. Вот и все.
Пока я пишу тебе это письмо, мне кажется, я схожу с ума.
<…>
В мед. заключении районной поликлиники указано, что причина смерти – инфаркт миокарда. Что бы ни было – мамы нет. А так как около нее была я, то вся ответственность – на мне.
Мне тяжело, Катюша. О похоронах тебе, вероятно, писала Вера Иосифовна. Было много моих друзей. Были Петрусь, Юра Бородкин, Павел Григорьевич, Вера Клавдиевна, Вера Аркадьевна, Сёма, Арсений, Наташа Беккер, Лиза, Лёля Резникова с мужем, которого мама прямо-таки любила. Была Ек<атерина> Вас<ильевна>, Коля, Вера. Я всех сейчас не вспомню.
Похоронами ведал наш литфондовский хоронильщик – Арий Давидович. Накануне я с Павлом Григорьевичем ездила на Введенские горы – выбирать место.
<…>
Я напишу тебе еще. А сейчас очень устала, сил нет.

Крепко целую тебя, Витю и Витюшку.

Твоя Маруся

3.4.
Е.С. Петровых – П.Г. Антокольскому из Алма-Аты в Москву
9 марта 1952 года

Дорогой Павел Григорьевич!

Вы – единственный, кроме Маруси, кому мне хочется написать сейчас.
Простите, что не собралась ответить на Ваше письмо и поблагодарить за все. Как часто мысленно я обращалась к Вам с самыми хорошими словами.
До сих пор не могу понять и осознать происшедшего. Смерть – естественный закон, но каким противоестественным представляется он, когда уходит близкий, любимый человек. Я так горюю, что не была около мамы в ее последние дни и минуты.
Павел Григорьевич, прошу Вас, напишите мне о маме все, что Вы знаете. Я думаю, что Марусе сейчас слишком трудно сделать это.
Я знаю, неуместно благодарить Вас за то, что в эти дни Вы были около Маруси, но, когда я думаю о Вас, самое благодарное, полное нежности чувство охватывает меня.
Простите, что пишу так нескладно. Я никогда не умела выразить свои мысли на бумаге, а сейчас тем более.
Будьте всегда и во всем благополучны, мой дорогой.
Ваша ЕкПетровых

3.5.
Е.С. Петровых – М.С. Петровых из Алма-Аты в Москву
24 марта 1952 года

Марусенька, самая родная, самая близкая!

Позавчера я получила твое письмо. Я не хотела, чтобы ты писала мне сейчас и просила Павла Григорьевича, чтобы он сделал это, но наши письма, видимо, разошлись. Друг мой единственный, бесценный, так горюю я, что не была около мамы в те минуты, не пыталась облегчить ей ее страданья, не разделила с тобой все горе. Обнимаю тебя крепко, моя самая любимая!
Нестерпимую боль причинили мне слова о твоей ответственности. Родная, как это ни трудно, сделай усилие над собой и взгляни на все объективно. У мамы были две неизлечимые и смертельные болезни – рак и грудная жаба. <…> И безусловно то, что маму при повторном инфаркте спасти было нельзя. Иногда удается спасти при повторных инфарктах людей с относительно здоровым сердцем. Мамино сердце, помимо сильной возрастной изношенности, уже много лет было поражено тяжелейшей болезнью. И на фоне ракового заболевания! Это случай безнадежный. Так мне сказал очень хороший врач.
Дорогая моя, родная моя! То, что случилось, непреодолимо и надо смириться перед этим. И поверь мне, что маму сильно огорчили бы твои мысли и страданья, если бы она могла их знать.
<…>
Ты, моя хорошая, сделала все, что было возможно. Поверь мне, это не слова утешенья, это – истинно так.

3.6.
П.Г. Антокольский – Е.С. Петровых из Москвы в Алма-Ату
25 марта 1952 г.

Дорогая Екатерина Сергеевна!

Ваше письмо пришло, когда у меня уже несколько дней лежал ответ на Ваше первое. Но теперь он аннулируется. Там я ссылался на то, что Маруся уже послала Вам свое обстоятельное о кончине Вашей мамы.
Сейчас отвечу Вам относительно Маруси. Вам – издалека – все представляется в более тяжелых и болезненных тонах, нежели здесь на самом деле.
Угрызения Маруси, ее самобичевания это, по сути дела, очень обыкновенное выражение горя. Такое выражение горя я и сам испытывал, и видел у многих, очень многих, близких и далеких.
И у Маруси это совсем не назойливые, непрерывные Idee fixe, как Вам могло показаться, а живая, человеческая горечь, которую должен (именно должен) пережить каждый честный и чуткий человек.
По правде, я не вижу в этом ничего невропатологического, из-за чего следовало бы бить тревогу.
Тем более, что в общем все постепенно успокаивается.
Конечно, для Маруси смерть мамы была ударом – внезапным, крайне тяжелым, который должен был Марусю ошеломить. Но ведь на ее плечи легли все житейские заботы – кладбище, разговоры с чужими людьми и т.д. Два или три дня непрерывно на людях! Непрерывно, в необычном для нее темпе. Именно эти заботы, эта нервная обстановка помогли Марусе мобилизовать самообладание и выдержку. Они оказались благодеянием для ее души. В этом Вы можете мне совершенно поверить, дорогая Екатерина Сергеевна!
Завтра ее день рождения. Ей нет охоты справлять его, но какие-то близкие придут наверняка, их надо принимать и занимать. Под носом у Маруси всегда два или три «срочных» перевода, которые надо гнать и гнать, и с которыми вечно опаздываешь. Это вечный наш удел. Но это держит в такой упряжке, из которой кучер не освобождается даже на ночь, даже в стойле.
Недавно у нас происходило обсуждение «Нартов» – сплошные восхваления и фимиам. Пятеро переводчиков чувствовали себя именинниками, дай им боже здоровья!
В общем, в этой части нашей жизни (литературно-общественной) все у нас, как было при Вас, в декабре. Чуть менее напряженно, но все-таки.
Низко Вам кланяюсь, милая Екатерина Сергеевна. Всегда готов отписывать Вам обо всем, что происходит на Беговой, 1/А, 46, кв. 2.
Будьте здоровы, счастливы и по возможности спокойны душой.

Ваш Павел

3.7.
Е.С. Петровых – П.Г. Антокольскому из Алма-Аты в Москву
6 апреля 1952 года

Дорогой Павел Григорьевич!

Большое спасибо Вам за письмо. Конечно, Вы правы: мне отсюда все представляется гораздо тяжелее и главное болезненнее. Теперь я почти спокойна за Марусеньку.
А я здесь в полном одиночестве, если не считать моего сынишку, который очень хорош, но еще маловат. Его заветная мечта – стать шофером и «рулить целый день». У него уже есть проект собственной машины, которая «вся легковая, а сзади кузов», т.е. сочетает в себе все прелести грузовика и легковой.
Мне очень бы хотелось, Павел Григорьевич, чтобы Вы повидали мою Ксанушу. Это, очевидно, легче всего будет сделать на майских праздниках.
У нас очень тяжелая весна: была двадцатиградусная жара, пыль, духота, потом дожди, а сегодня с утра снег, который плотно закрыл молодую, зеленую траву и окутал деревья с налитыми уже почками. Все это сопровождается непрерывной сменой давления, что очень скверно действует на общее состояние.
Не знаю, как и благодарить Вас за Ваше обещание писать мне о делах и днях на Беговой. Скажите, Вы ко всем так добры?

Будьте благополучны во всем и всегда, дорогой Павел Григорьевич.

Ваша ЕкПетровых
[Личный фонд Марии Петровых. Опись 54]

4.
Письмо В.К. Звягинцевой к М.С. Петровых из Коктебеля в Москву
Июль 1956 года

Дорогая сестричка, джан, здесь хорошо, хоть и обилие всякого народа.
По вечерам у моря или перед закатом у Юнговой могилы валяюсь на камнях и реву от тоски по Саше, от всяких мыслей, мыслей о прошлом… Но на солнце и в воде, и в дроковой душистой аллее – блаженно и бездумно.
С Макашиной о тебе говорили хорошо, не свожу глаз с одной девочки… Машеньки… Ходила с ней и ее мамой и сестрой в Лягушачью бухту. Иногда сижу с ними и ловлю в ее косо поставленных синих глазах, и в улыбке, и в жадных и властных губах – сходство с дорогими чертами. Улыбка похожа…. Но она некрасива пока.
Ее мама, конечно, спрашивала о тебе и Павле. Я отрицала, сказала, что я всегда с вами и вижу только дружбу, и что ты вообще не склонна… Так же я перед всеми молчу, когда народ удивляется, какие разные девочки у Маргариты…
Я прошу продлить путевку до 1-го, чтоб уехать 2-го и приехать 4-го. Где-то будешь ты, лань?
Целую.
Вера
[Личный фонд Марии Петровых. Опись 14]

ИСТОЧНИКИ

Российский государственный архив литературы и искусства

1. Ф. 613. Оп. 7. Д. 201. М. Петровых. Стихи. Машинопись.
2. Ф. 619. Оп. 1. Ед. хр. 3090. Петровых, Мария. Стихотворения. Авториз. машинопись.
3. Ф. 631. Оп. 15. Ед. хр. 860. Переписка с членами ССП по творческим и организационным вопросам по алфавиту на буквы «М – П».
4. Ф. 634. Оп. 3. Ед. хр. 37. Стенограмма собрания о проблемах советской поэзии. 1949 г.
5. Ф. 1628. Оп. 2. Ед. хр. 1045. Письма А.А. Фадееву.
6. Ф. 2867. Оп. 1. Ед. хр. 25. М.С. Петровых. «Стихи». Автограф, машинопись с правкой автора. Коллекция В.Д. Авдеева.
7. Ф. 3114. Оп. 1. Ед. хр. 624.  П.Г. Антокольский. «Художественные переводы литератур народов СССР». Доклад на Втором всесоюзном съезде писателей. 1 вариант. Октябрь 1954 г.

Личный фонд Марии Петровых

8. Оп. 11. Переписка Е.С. Петровых-Чердынцевой с М.Г. Саловой по вопросу написания воспоминаний о М.С. Петровых.
9. Оп. 14. Переписка М.С. Петровых с В.К. Звягинцевой. 1946 – 1962 гг.
10. Оп. 15. Переписка М.С. Петровых с А.А. Фадеевым и письма с упоминаниями о нем. 1942 – 1957 гг.
11. Оп. 15. 1. Дневник «Фадеевского цикла». 1956 – 1957 гг.
12. Оп. 16. Переписка В.Д. Головачева с М.С. Петровых и Е.С. Петровых-Чердынцевой. 1926 – 1942 гг.
13. Оп. 16.3. В.Д. Головачев: родные, друзья, сокамерники.
14. Оп. 19. Переписка М.С. Петровых с Л. Мкртчяном. 1965 – 1979 гг.
15. Оп. 19.2. Переписка М.С. Петровых с Н. Зарьяном. 1944 – 1962 гг.
16. Оп. 19.3. Переписка М.С. Петровых с армянскими литераторами. 1944 – 1970-е гг.
17. Оп. 21. Переписка М.С. Петровых первой половины 1940-х годов, включая чистопольский период.
18. Оп. 21.1. Переписка М.С. Петровых первой половины 1940-х годов с упоминаниями о В.Д. Головачеве.
19. Оп. 21.2. Чистополь. События и их отголоски.
20. Оп. 33. Переписка М.С. Петровых с Е.С. Петровых-Чердынцевой. Части I и II. 1920 – 1940-е гг.
21. Оп. 34. Переписка М.С. Петровых с Е.С. Петровых-Чердынцевой. Части III, IV и V. 1950-е гг.
22. Оп. 37. Переписка Е.С. Петровых-Чердынцевой с Ф.А. Петровых. Ч. II. 1944 – 1946 гг.
23. Оп. 38. Переписка Е.С. Петровых-Чердынцевой с Ф.А. Петровых. Ч. III. 1947 – 1952 гг.
24. Оп. 48. Переписка А.В. Головачевой с М.С. Петровых и другими родственниками.
25. Оп. 53. Дневники и записные книжки М.С. Петровых. 1947 – 1970-е гг.
26. Оп. 53. Д. 23. «Бакинский дневник» М.С. Петровых. 1947 – 1948 гг.
27. Оп. 54. Письма П.Г. Антокольского и переписка М.С. Петровых с упоминаниями о нем.
28. Оп. 62. Стихи М.С. Петровых 1960 – 1970 гг. Автографы, машин с авт. прав.
29. Оп. 63. Собственноручный самиздат М.С. Петровых. Машинопись с авт. прав.
30. Оп. 64. Стихи М.С. Петровых 1920 – 1970 годов, не вошедшие в сборники.
31. Оп. 66. «Черта горизонта». Переписка составителей сборника с издательством и авторами воспоминаний о М.С. Петровых. 1984 – 1986 гг.

ЛИТЕРАТУРА

32. Антокольский, П.Г. Стихотворения и поэмы. – М.: «Советский писатель», 1982. –  784 с.
33. Антокольский, П.Г. «Баллада о чудном мгновении». В кн.: Строфы века. Антология русской поэзии XX века. – М.: «Полифакт. Итоги века», 1999. с. 298 – 299.
34. Антокольский, П.Г. Дневник (1964 – 1968) / Сост., предисл. и коммент. А.И. Тоом. СПб.: Пушкинский фонд, 2002.
35. Антокольский, П.Г. Далеко это было где-то… – М.: Дом-музей Марины Цветаевой, 2010. – 464 с.
36. Антокольский, П.Г. Путевой журнал писателя. – М.: «Советский писатель», 1976. –  784 с.
37. Багиров оглы Р. Гуссейн. Баку в поэзии Павла Антокольского. – М.: Вестник МГУКИ № 2 (46) март-апрель 2012.
38. Баранская, Н.В. Странствие бездомных. – М.: АСТ: Астрель, 2011. – 637 с.
39. Головкина, А.И. Виталий Головачев и Мария Петровых в письмах военных лет 1941 – 1943: к 115-летию со дня рождения М.С. Петровых (1908 – 1979) / сост. А. Головкина. – М.: Издательство РСП, 2024. – 40 с.
40. Головкина, А. И. Виталий Головачев и Мария Петровых: неоплаканная боль. Девять художественно-документальных очерков. – М.: Издательство РСП, 2024. – 158 с. ил.
41. Дейч, Е.К. Душа, открытая людям. О Вере Звягинцевой: Воспоминания, статьи, очерки / сост. Е. Дейч. – Ер.: Совет. грох, 1981. – 284 с., 10 фото.
42. Звягинцева, В.К. Избранные стихи. – М.: «Художественная литература», 1968. – 272 с.
43. Каверин, В.А. Счастье таланта. Воспоминания и встречи, портреты и размышления. – М.: «Современник», 1989. c. 236 – 252.
44. Кастарнова, А.С. Мария Петровых: проблемы научной биографии: диссертация кандидата филологических наук: 10.01.01 / Кастарнова Анна Сергеевна; [Место защиты: Рос. гос. гуманитар. ун-т (РГГУ)]. – Москва, 2009. – 209 с.
45. Ландман, М.Х. Экспресс времен: Стихи. Воспоминания. Друзья – о Михаиле Ландмане / Михаил Ландман; редактор-составитель Мая Халтурина. – М.: «Волшебный фонарь», 2024. – 336 с., ил.
46. Левин, Л.И. Четыре жизни. Хроника трудов и дней Павла Антокольского. – М.: «Советский писатель», 1978 – 352 с.
47. Левин, Л.И. Воспоминания о Павле Антокольском: Сборник / Сост. Л.И. Левин и др. – М.: «Советский писатель», 1987 – 527 с.
48. Липкин, С.И. Квадрига. – М.: Издательство «Аграф», Издательство «Книжный сад», 1997. – 640 с.
49. Масс, А.В. Писательские дачи. Рисунки по памяти. – М.: «Аграф», 2012. – 448 с.
50. Мкртчян, Л.М. Так назначено судьбой. Заметки и воспоминания о Марии Петровых.
Письма Марии Петровых. – Ер.: изд-во РАУ, 2000 г. –  192 стр. 16 ил.
51. Нагибин, Ю.М. Дневник. – М.: Издательство «Книжный сад», І996. – 741 с.
52. Озеров, Л.А. Воспоминания о П. Антокольском и Л. Первомайском. – М.: Вопросы литературы, 1985/2.
53. Пантелеев, Л. – Чуковская, Л. Переписка (1929 – 1987). Предисл. П. Крючкова. – М.: «Новое литературное обозрение», 2011. – 656 с.: ил.
54. Петровых, Е.С. Мои воспоминания // Моя родина – Норский посад: сборник / ред. и подгот. текстов А.М. Рутмана, Л.Е. Новожиловой; коммент. Г.В. Красильникова, А.М. Рутмана. – Ярославль: Изд-во Александра Рутмана, 2005. С. 7 – 216.
55. Петровых, М. Назначь мне свиданье // День поэзии: сборник / ред. В. Фирсова. – М.: Издательство «Московский рабочий», 1956. c. 70.
56. Петровых, М.С. Дальнее дерево. Предисловие Л. Мкртчяна. – Ереван: Издательство «Айастан», 1968. – 206 с.
57. Петровых, М.С. Черта горизонта: Стихи и переводы. Воспоминания о Марии Петровых / Сост. Н. Глен, А. Головачева, Е. Дейч, Л. Мкртчян. – Ер.: «Советакан грох», 1986. – 408 с., 11 илл.
58. Петровых, М.С. Избранное: Стихотворения. Переводы. Из письменного стола/Сост., подгот. текста А. Головачевой, Н. Глен; Вступ. ст. А. Гелескула. – М.: Худож. лит., 1991. – 383 с.
59. Петровых, М.С. Прикосновенье ветра: Стихи. Письма. Переводы/Сост., подгот. текста А.В. Головачевой, Н.Н. Глен. Вступит. ст. А.М. Гелескула. – М.: Русская книга, 2000. –  384 с.
60. Петровых, М. С. Из тайной глуши / Мария Петровых [сост. А. И. Головкина]. – М.: Издательство РСП, 2025. – 78 с.
61. Ревич, А.М. Записки поэта // Дружба народов, 2006. №6. С. 190 – 191
62. Рубинчик, О.Е., Головкина, А.И. «Ваша осинка трепещет под моим окном…» Переписка А. А. Ахматовой и М. С. Петровых. – М.: «Русская литература», № 1, 2022.
63. Самойлов, Д.С. Мемуары. Переписка. Эссе / Д.С. Самойлов — «WebKniga», 2020 –  (Диалог (Время)).
64. Скибинская, О.Н. Мария Петровых: ярославские проекции / науч. ред. М.Г. Пономарева. – Ярославль: ООО «Академия 76», 2020. – 652 с. + 12 с. ил.
65. Тарковская, М.А. Осколки зеркала / Марина Тарковская. – 2-е изд., доп. – М.: Вагриус, 2006. – 416 с.
66. Фадеев. Воспоминания современников. Сборник. Сост. К. Платонова. – М.: «Советский писатель», 1965. – 560 с.
67. Фадеев, А.А. Письма. – М.: «Советский писатель», 1967. – 848 с.
68. Хелемский, Я.А. Неуступчивая муза. – М.: Вопросы литературы, 2002/3. C. 192 – 213.


Рецензии