Мария Петровых. Биография в письмах 1942 - 1958
БИОГРАФИЯ В ПИСЬМАХ
1942 – 1958
I
Известие о начале Великой Отечественной войны настигло Марию Петровых в один из самых тяжелых периодов ее жизни. В марте 1941 года ушел из жизни ее отец, Сергей Алексеевич Петровых, а месяцем позже сгорел дом ее семьи в Сокольниках. В июле Мария Сергеевна увозит в Чистополь четырехлетнюю дочь Арину, а ее мать, Фаина Александровна, остается в Москве и под бомбами ждет страхового пособия за сгоревший дом. Для семьи важна каждая копейка; в пожаре сгорело почти все имущество, а перспективы заработка в Чистополе весьма туманны.
Муж Марии Сергеевны, Виталий Дмитриевич Головачев, находился тогда в заключении, куда попал в 1937 году по сфабрикованному обвинению. Официальное извещение о его кончине в лагере якобы от пеллагры, достигшее Чистополя в середине июня 1942 года, стало для Марии Сергеевны двойным ударом: ни о какой болезни Виталий Дмитриевич ей не писал и больным его никто из близких не видел. Истинные причины его гибели так и остались загадкой.
Вернувшись в Москву осенью 1942 года, Мария Сергеевна впала в глухое оцепенение: столичная жизнь была в ее сознании тесно связана с Виталием Дмитриевичем, с их общим прошлым. В эвакуацию она уезжала в надежде на скорую встречу с мужем, а обратно вернулась вдовой.
Лишь в буре – приют и спасение,
Под нею ни ночи, ни дня.
Родимые ветры осенние,
Хоть вы не оставьте меня!
Вы пылью засыпьте глаза мои,
И я распознать не смогу,
Что улицы всё те же самые
На том же крутом берегу.
Что город всё тот же по имени,
Который нас видел вдвоем…
Хотя бы во сне – позови меня,
Дай свидеться в сердце твоем!
12 сентября 1942 года
Выжить физически помог Марии Сергеевне дух взаимопомощи, который в писательской среде того времени был гораздо сильнее, чем в наши дни. Благодаря участию Б.Л. Пастернака и А.А. Фадеева трудовая жизнь ее была более или менее устроена: она заключила договор с издательством на перевод книги литовской поэтессы Саломеи Нерис. Но душевное состояние Марии Сергеевны с каждым месяцем ухудшается. Никакой радости не приносит ей больше и столь увлекавшая ее прежде литературная жизнь. Через силу она поддерживает общение с друзьями и коллегами, ходит на творческие вечера, но между ней и внешним миром как будто образовалась непрошибаемая стена. Только со старшей сестрой Катей Маруся по-прежнему открыта, но уже много лет их разделяют большие расстояния. Выйдя замуж за физика Виктора Викторовича Чердынцева, Екатерина Сергеевна живет там, куда его направляют по службе.
«Моя единственная! – пишет сестре М. Петровых 16 сентября 1943 года. – Пишу тебе в день твоего рождения. Мне сегодня особенно больно оттого, что мы не вместе. А люблю я тебя еще горячее, чем всегда, если это только возможно. Как я тоскую о тебе. Ты мне нужнее всех на свете. Вернее сказать, кроме Арины и тебя мне никого не надо.
Солнышко ты мое бесценное, я всем сердцем с тобою. Ты единственный друг мой, только с тобою я говорю (мысленно) с окончательной откровенностью. Столько людей вокруг меня, и все чужие и ненужные. Перед всеми я в неоплатном долгу, потому что не могу отвечать таким же доверием, каким меня одаряют» [17].
Но не только болью утрат были памятны для Марии Петровых военные годы. Это было время знаменательных перемен в ее литературной судьбе. Именно тогда наметился круг основных тем ее дальнейшего творчества. Помимо объемного цикла стихов о разлуке с любимым у нее появляются первые гражданские стихи и стихи с мотивом молчания, который станет одним из ведущих в ее зрелой лирике.
Хоть не лелей, хоть не голубь,
Хоть позабудь о нем, –
Оно пускает корни вглубь,
И это день за днем.
То, что запало нам в сердца,
Как хочешь назови,
Но только нет ему конца,
Оно у нас в крови.
Всё больше мы боимся слов
И верим немоте.
И путь жесток, и век суров,
И все слова не те.
А то, о чем молчим вдвоем,
Дано лишь нам двоим.
Его никак не назовем,
Но неразлучны с ним.
Начало 1940-х
В этот же период Мария Петровых впервые ощутила силу воздействия своего таланта на читающую публику. В мае 1942 года Б.Л. Пастернак организовал ее творческий вечер в чистопольском Доме учителя. И когда Мария Сергеевна прочла свои стихи, в которых горечь личных переживаний неотделима от ощущения общей беды, со сцены она уходила под грохот аплодисментов. Именно с лирики военных лет начался долгий путь Марии Петровых к более широкой аудитории.
Спустя много лет Надежда Чертова, тоже пережившая эвакуацию в Чистополь, отправляя сохранившийся в ее архиве автограф стихотворения Марии Сергеевны ее дочери Арине, напишет:
«Я же помню, как Машенька читала это стихотворение в Чистополе, в Доме Учителя, и зал ответил ей настоящей овацией. Это был год войны, и у каждой из нас много скопилось горя и боли за детей и за мужей, – вот и откликнулось так горячо. Стихотворение же само по себе замечательное по открытости души.
Ты думаешь, что силою созвучий
Как прежде жизнь моя напряжена.
Не думай так, не мучай так, не мучай, –
Их нет во мне, я как в гробу одна.
Ты думаешь – в безвестности дремучей
Я заблужусь, отчаянья полна.
Не думай так, не мучай так, не мучай, –
Звезда твоя, она и мне видна!
Ты думаешь – пустой, ничтожный случай
Соединяет наши имена.
Не думай так, не мучай так, не мучай, –
Я – кровь твоя, и я тебе нужна.
Ты думаешь о тихой, неминучей,
О гибели, что мне предрешена.
Не думай так: мятется прах летучий,
Но глубь небес бестрепетно ясна» [16].
Как мы знаем, муж Марии Петровых погиб в заключении. Но она вознеслась над личной ситуацией и приняла в сердце боль всех женщин, переживающих разлуку с любимым в годы войны. Это и сделало ее глашатаем общенародной скорби.
В середине 1960-х годов лирика М. Петровых военных лет потрясет воображение армянского критика Левона Мкртчяна, который подвигнет Марию Сергеевну на издание ее первого авторского сборника.
«Я взял с собой для работы вырезки, выписки, – пишет он Марии Сергеевне в июле 1967 года. – Есть и Ваши стихи:
Грустила я за свежими бревенчатыми стенами,
Бродила пламеневшими лесами несравненными,
И светлыми дубровами, и сумрачными чащами,
От пурпура – суровыми, от золота – молчащими.
Чудные стихи. Или вот еще:
У меня большое горе,
И плакать не могу.
Мне бы добрести до моря,
Упасть на берегу.
Не слезами ли, родное,
Плещешь через край?
Поделись хоть ты со мною,
Дай заплакать, дай!
Дай соленой, дай зеленой,
Золотой воды,
Синим солнцем прокаленной,
Горячей моей беды.
Какая доподлинность во всем этом. И почему Вам так трудно собрать все это, неужели Вам это не нравится, и Вы хотите невозможного?» [11]
И хотя, став впоследствии литературным конфидентом М. Петровых, Л. Мкртчян ознакомился со всем ее поэтическим наследием, о стихах военного времени он продолжал говорить с особым трепетом.
«Стихотворение М. Петровых «1942 год», – пишет Мкртчян в предисловии к первому сборнику Марии Сергеевны «Дальнее дерево», – мне кажется одним из наиболее сильных в русской советской поэзии о войне. Оно и впрямь звучит как «колокол на башне вечевой». В нем голоса тысяч и тысяч людей, проклинающих войну за всех убитых, всех осиротевших, в нем ненависть тысяч и тысяч:
Проснемся, уснем ли – война, война.
Ночью ли, днем ли – война, война.
Сжимает нам горло, лишает сна,
Путает имена.
О чем ни подумай – война, война.
Наш спутник угрюмый – она одна.
Чем дальше от битвы, тем сердцу тесней,
Тем горше с ней» [52:7 – 8].
Исследователи творчества Марии Петровых не раз задавались вопросом, почему в послевоенные годы она не написала ни одного стихотворения о войне, почему так скудны ее воспоминания о Чистополе. Вероятно, причина в том, что в этот период ее переполняли переживания еще более острые, чем ненависть к врагу и надежда на победу.
Конечно, страшны вопли дикой боли
Из окон госпиталя – день и ночь.
Конечно, страшны мертвецы на поле,
Их с поля битвы не уносят прочь.
Но ты страшней, безвинная неволя,
Тебя, как смерть, нет силы превозмочь.
По цензурным соображениям в своих автобиографиях Мария Сергеевна заштриховала все события, связанные с арестом и безвременной гибелью мужа. Но на деле любое упоминание о Чистополе неизбежно будило в ее памяти череду воспоминаний о личной трагедии…
В конце октября 1975 года Мария Сергеевна получила письмо от культуролога Геннадия Муханова, в котором он обратился к ней с просьбой написать о своей жизни в Чистополе.
«Книга о Камазе – это о преображении Камы и ее берегов, – замечает он в конце письма. – Помните ли Вы Каму?» [16]
Что ответила Мария Сергеевна Муханову и ответила ли вообще, нам не известно. Но в дневнике ее вскоре появилась следующая запись.
«Вероятно, что вам не копали обычную братскую яму.
Видно, бросили в Каму иссохшие ваши тела.
Потому что на синюю Каму, красивую Каму
Я без ужаса и содроганья глядеть не могла.
Где могила твоя? Я уже никогда не узнаю.
Где-то под Соликамском. Я тоже на Каме жила
В 41-м и 42-м, той весною…» [22:12]
В поздние годы жизни разговор о войне и эвакуации стал для Марии Сергеевны немыслим без раскрытия всех скобок. Но на такой разговор ей не хватило уже времени и сил.
II
Взгляд на судьбу Марии Петровых, как человека, пережившего в 1942 году тяжелый душевный кризис, предполагает более пристальное изучение всех обстоятельств ее дальнейшей жизни, которые помогли ей этот кризис преодолеть.
Немалую роль в бытовом обустройстве Марии Сергеевны в военные и послевоенные годы сыграло ее знакомство с Александром Фадеевым, который не только заинтересовался ее творчеством, но и был облечен реальной властью. Когда Александр Александрович вник в личные обстоятельства Марии Сергеевны, стремление помочь было для него естественным. По свидетельству С. Преображенского, Фадеев много помогал литераторам, а пострадавшие от репрессий занимали в этом кругу особое место.
«В архиве писателя хранится немало копий характеристик, писем и записок Фадеева в различные инстанции с просьбой «рассмотреть» или «ускорить рассмотрение дела», учесть, что человек «осужден несправедливо» или что при рассмотрении вопроса был «допущен перегиб», с просьбой «отменить решение» об исключении из партии и т.п. Сохранились письма и о помощи, в том числе материальной, которую Фадеев оказывал семьям известных ему людей (семьи некоторых арестованных он буквально содержал на свои средства), а также его письма, в которых он защищает писателей, несправедливо пострадавших от всякого рода «проработок» того времени» [63:XXIII].
По натуре Мария Сергеевна была человеком «диковатым» и болезненно самолюбивым; она напрочь лишена была способности поддерживать знакомство с «нужными людьми» и обращаться к ним с личными просьбами. Но к Фадееву она обращалась, не предаваясь длительной рефлексии, и это полностью его заслуга. Он умел предложить помощь в таких выражениях и так расшаркаться, чтобы опекаемый без лишнего смущения ее принял. Показательным в этом контексте представляется письмо Александра Александровича к своей подруге юности А.Ф. Колесниковой, с которой он разлучился в годы Гражданской войны и спустя почти тридцать лет вступил в многотемную переписку.
«Асенька!
Исполните одну мою просьбу. Разрешите мне достать Вам путевку на курорт… Ведь Вы ее заслужили: Вы – опытная учительница, с громадным стажем, отдающая всю себя своему делу, – орденоносец. Мне, как депутату-писателю, хорошо известному в учительской среде, так много приходится устраивать таких путевок для учителей (конечно, не только для них) – и не только от моего избирательного округа, а из разных областей – и часто людям, гораздо менее этого заслуживающим, чем Вы. Поверьте, я настолько сам щепетилен в таких вопросах, что никогда не предложил бы Вам этого из личных чувств, но здесь мной руководит сама правда божья, – согласитесь же…» [63:306 – 308].
Не Фадеев с высоты своего положения благосклонно соглашается помочь, а подопечный оказывает честь своему патрону, приняв его помощь. В таком же духе Александр Александрович написал Марии Сергеевне весной 1956 года, пытаясь избавить ее от чувства неловкости за то, что он продлил ей путевку в санатории.
«Милая моя Машенька!
Все-таки я ужасно рад, что ты согласилась продлить хотя бы на половинный срок. Но этого, конечно, мало. Ей-богу, финансовый вопрос здесь имеет самое малое значение: деньги ты всегда можешь достать, и никакой нет проблемы, чтобы их «отработать», когда поправишься. Ведь ты талантлива по-настоящему и на редкость добросовестна и ответственна перед собой и перед обществом и можешь сделать и сделаешь еще так много» [8].
В обоих случаях Фадеев подчеркивает, что оказывает помощь не своим хорошим знакомым, а одаренным и ответственным работникам, которые плодами своей деятельности заслужили всяческую заботу.
«Предупредительная внимательность Фадеева распространялась не только на его здравствующих товарищей и друзей, но и на семьи уже умерших, – вспоминает С. Преображенский. – Все это тоже было одной из сторон фадеевского характера» [63:XX].
И тем не менее Мария Сергеевна обращалась к Фадееву редко. Из ее личной переписки мы видим, что значительную часть жизни она бедствовала и старалась решать все свои проблемы сама. Но Марии Петровых было свойственно гипертрофированное чувство благодарности, поэтому каждый случай помощи со стороны Фадеева она вспоминала как некий дар свыше, особенно если дело касалось не ее самой, а ее близких. Вспомним и мы несколько таких случаев.
В начале января 1943 года Мария Сергеевна получила письмо из Калинина от институтского друга Арсения Тарковского. В бою он был тяжело ранен и потерял левую ногу, но после недолгой реабилитации его собирались отправить долечиваться куда-то в «глубокий тыл». А для возвращения в столицу был необходим особый запрос со стороны влиятельной организации.
«Сделай то, о чем я прошу тебя во что бы то ни стало, – завершает свое письмо Арсений Александрович. – Подыми на ноги своих подруг, друзей, разыщи Тоню и помоги ей в хлопотах» [Прил. 1].
О том, как разрешилась эта тревожная ситуация, пишет в своих мемуарах дочь Тарковского, Марина Арсеньевна:
«Через Союз писателей с помощью Фадеева и Шкловского Антонина Александровна достала пропуск и привезла папу в Москву. В январе он уже лежал в Институте хирургии у Вишневского, и профессор сам произвел ему еще одну ампутацию. Потом жена ухаживала за ним дома» [61:307].
В конце 1940-х годов на волне космополитической кампании исключение из Союза писателей нависло над Семеном Липкиным, с которым Мария Петровых так же, как и с Тарковским, была дружна со студенческой скамьи.
«Меня страшило исключение из Союза писателей, – вспоминает Семен Израилевич, – из того самого, из которого впоследствии я вместе с Инной Лиснянской вышел по собственной воле. Василий Гроссман, разделявший мою тревогу (исключение из Союза писателей в те годы грозило арестом), попросил Константина Симонова за меня заступиться. О том же попросила Фадеева Мария Петровых – она была с ним в дружеских отношениях. Да и со мной раньше Фадеев был в хороших отношениях. Маруся сказала, что Фадеев меня примет у себя дома в 10 часов утра – за день до заседания секретариата» [44:481].
Вмешательство Фадеева помогло: Липкин не был исключен из СП и тем более не был арестован.
Еще на излете войны начался новый и очень важный этап в жизни Марии Петровых: она подключается к работе по переводу армянской поэзии. Осенью 1944 года вместе с Верой Звягинцевой она едет в Ереван по приглашению поэта Наири Зарьяна, который тогда занимал пост первого секретаря Союза писателей Армении [37:263]. Вероятно, здесь тоже не обошлось без участия Фадеева. Если Вера Клавдиевна к тому времени уже зарекомендовала себя как первоклассный переводчик с армянского, то Марию Сергеевну в Армении никто не знал. Получить приглашение от руководства армянского СП она могла только по чьей-то рекомендации. В дальнейшем Марии Сергеевне не раз приходилось пересекаться с Александром Александровичем по линии русско-армянской литературной дружбы. В последних числах сентября 1945 года Ереван снова посетила делегация российских литераторов, куда входили Фадеев, Тарковский и Звягинцева.
«Завтра вылетят наши гости и расскажут тебе подробно обо всем, – пишет Марии Петровых Наири Зарьян. – Не могу гордиться, что мы их в этот раз приняли достойно, хотя провели немало чудесного времени в дружеских беседах и воспоминаниях о тебе. Арсений и А<лександр> А<лександрович> очаровали всех нас. Вера уже была наша. Жаль, что тебя не было» [12].
В июле 1947 года на дружеской встрече писателей в Москве побывала армянский прозаик и публицист Анаит Саинян. По этому поводу Сильва Капутикян пишет Марии Сергеевне:
«Анаит приехала из Москвы, восхищенная Фадеевым, Бородиным, тобою, и вообще Москвой и ее людьми» [13].
А через пару дней и сама Саинян обращается к Марии Петровых с письмом благодарности:
«За все мои страдания я вознаграждена была знакомством в Москве с группой людей (среди них с Вами и с Сергей Петровичем) , существование которых утвердило во мне уважение, любовь и веру в жизнь, без чего теряет смысл творческий путь.
<…>
Также передайте привет Михаилу (отчества не помню, автору книги о Достоевском) , скажите ему, что часто вспоминаю его рассказ о певце, нашедшем приют и ласку в Москве и не поторопившемся возвращаться на родину» [13].
Однако за фасадом этих трогательных встреч развернулась ситуация, для Марии Сергеевны довольно трудная и неприятная. В начале 1945 года она заключила с «Советским писателем» договор на перевод трагедии Наири Зарьяна «Ара Прекрасный». Книгу надо сдавать в октябре 1945 года, но из-за домашних хлопот и постоянных недомоганий Мария Сергеевна не укладывается в сроки.
«Ведь мне действительно трудно, Катенька, – жалуется она сестре в феврале 1946 года. – Еще до поездки в Казахстан у меня было заключено соглашение с изд-вом «Советский писатель» (с Бородиным) на перевод пьесы Наири, который я должна была сдать в середине октября! А у меня сейчас – в феврале – сделана только половина. Весь сентябрь я лежала, плохо себя чувствовала. (Простить себе не могу той расслабленности!) И потом все было так: день хожу – день лежу, ни в живых, ни в мертвых.
Каждый рабочий час я ценю на вес золота, – время, когда я свободна от домашних дел и никто мне не мешает. Я ведь не могу работать в присутствии другого человека, совсем не могу! Даже при Арине я работаю, как следует, только тогда, когда она спит. Ведь я кроме всего прочего всегда работаю вслух.
Ведь я живу совсем без денег, никакую денежную работу, чтобы поправить свои денежные дела, я брать не могу, ото всего отказываюсь, т.к. иначе перевод пьесы еще надольше затянется, а у меня и так отношения с Бородиным под сильной угрозой, и это все мучает меня невозможно. Не говоря уже о письмах Наири, который меня торопит» [17].
А торопить Наири потихонечку начал еще с конца сентября 1945 года.
«Я сейчас живу мечтою видеть перевод «Ара». Ты мне не пишешь, как идет дело. Я уверен, что твоя чудная душа уже переварила мои глупости и по-прежнему сияет благосклонностью к этому произведению. Акоп Коджоян сделал замечательные иллюстрации, которые очень понравились Арсению и другим. Ты передай об этих иллюстрациях Бородину» [12].
В ноябре этого же года Наири пишет Марии Сергеевне о том, как тяжело ему одному ухаживать за больной женой и тремя детьми.
«Я сейчас заинтересован в форсировании твоей работы над «Ара» и в моральном, и в материальном смысле» [12].
Но Мария Сергеевна не только не может «форсировать» свою работу над переводом, но и наверстать упущенное время. Дело серьезное. Вышли уже все допустимые сроки задержки и теперь речь идет о переносе книги в план следующего года. Это ЧП!
Вмешался Фадеев, и тут нельзя не отметить его талант переговорщика.
«Я очень рад, что «Ара» отнесен на 1946 год, – умиротворенно пишет Наири в конце апреля 1946 года. – Это избавит нас от мучительной спешки. Мне об этом писал и Фадеев» [12].
А ведь больше всех торопился именно Наири. И вдруг он как будто сам приветствует увеличение сроков работы. Интересно, что после этого случая Наири пару раз пытался при содействии Марии Сергеевны подобраться к Фадееву, чтобы устроить какие-то свои дела.
«Меня интересует вопрос: стоит ли Пастернак на своем обещании редактировать твой перевод «Ара»? Если нет, то ты попробуй повлиять на него через Фадеева. Ты же пользуешься его расположением» [12].
И еще чуть позднее:
«Любопытно знать, в какой стадии сейчас находится дело издания. Может быть, напишешь мне. Кусакян в Ереване обещал показать мне свое предисловие к «Ара», но не выполнил своего обещания. Постарайся уговорить кого надо, чтобы пустили вещь без предисловия Кусакяна и вообще без всякого предисловия» [12].
Под псевдонимом «кто надо», вероятно, тоже подразумевается глава Союза писателей.
Но и в этом случае Фадеев помог не своей хорошей знакомой, а талантливому и высококвалифицированному переводчику. Хотя и медлительному. Иной бы на его месте перестраховался и попросил издателя отдать перевод другому специалисту. Но Фадеев создал все условия для того, чтобы именно Мария Петровых могла закончить эту работу, и чутье его не подвело. Перевод трагедии Наири Зарьяна будет признан одной из лучших работ Марии Петровых в области перевода армянской поэзии.
«Ярким свидетельством мастерства Петровых-переводчицы явилась большая и трудная работа по переводу знаменитой трагедии Наири Зарьяна «Ара Прекрасный», – пишет Л. Мкртчян в предисловии к «Дальнему дереву». – М. Петровых отлично передала мужественный, дышащий глубокой страстью язык героев трагедии. Она сохранила высокий слог речи персонажей, не подменив его цветистостью, сохранила лапидарность языка, часто переходящую в афористичность. Петровых индивидуализировала язык героев трагедии и стиховыми приемами: она допускает в речи ассирийцев женские и дактилические окончания, тогда как речи действующих лиц-армян имеют лишь мужские окончания, вообще характерные для армянского языка» [52:13].
Говоря о благотворительности Фадеева, нельзя не вспомнить, что еще в 1943 году он предлагал Марии Сергеевне в качестве компенсации за сгоревший дом в Сокольниках две комнаты в коттедже на территории Переделкина. Здесь он даже прыгнул чуть выше своей головы, ибо в военные годы получить жилье в Москве и ее ближайших окрестностях было чрезвычайно трудно.
Между тем к середине 1940-х Фадеев уже сам нуждался в помощи. Не сумев еще в юности правильно расставить приоритеты, он всю жизнь пытался совмещать литературно-общественную работу и художественное творчество. А такая нагрузка была ему не по силам. И уже к концу войны непосильная нагрузка в полной мере отразилась на его здоровье и душевном состоянии: пошаливало сердце, печень, все больше обострялись издавна сложные отношения с «зеленым змием». Круг переживаний, которые в ту пору не давали покоя Александру Александровичу, становится ясен из его переписки с близкими людьми.
«Моя работа, – писал он М.И. Алигер в ноябре 1944 года, – общественное и моральное значение которой я теперь сам не имею права недооценивать, эта моя работа по многу часов в день (в известной отрешенности от семейных проблем и обстоятельств), наедине с природой и господом богом, прежде всего сказала мне, что в моей жизни я всегда и главным образом был виноват перед ней, перед работой. Всю жизнь, в силу некоторых особенностей характера, решительно всегда, когда надо было выбирать между работой и эфемерным общественным долгом, вроде многолетнего бесплодного «руководства» Союзом писателей, между работой и той или иной семейной или дружеской обязанностью, между работой и душевным увлечением, между работой и суетой жизни, – всегда, всю жизнь получалось так, что работа отступала у меня на второй план. Я прожил более чем сорок лет в предельной, непростительной, преступной небрежности к своему таланту, в том неуважении к нему, которое так осудил Чехов в известном письме к своему брату» [63:192 – 193].
Подобные всплески откровенности в письмах Фадеева нередки. Понимала ли Мария Сергеевна, какие тяжелые мысли и неразрешимые противоречия порой разрывают душу ее влиятельного коллеги? Скорее всего, догадывалась. Помимо художественного таланта ей была дана способность дарить свет людям. Даже тогда, когда сама она угасала, люди приходили к ней, охваченные полнейшей безысходностью, а уходили, как после сеанса у хорошего психотерапевта.
«Я к Вам приходила в самые тяжелые для меня минуты, – пишет Марии Сергеевне Анаит Саинян в июне 1947 года, – когда отчаяние душило меня, когда мне казалось, что нет больше сил дальше жить, и каждый раз я расставалась с Вами с облегченным сердцем, утешенная Вашим искренним сочувствием» [13].
Мария Сергеевна интуитивно чувствовала, когда ее тепло может согреть человека, и тогда приходила сама. Мы полагаем, что именно это полусознательное чувство собственной нужности и привело в свое время юную Марусю к Анне Андреевне Ахматовой.
«3 сентября 1933 г. я впервые увидела ее, познакомилась с нею, пришла к ней сама в Фонтанный дом.
Почему пришла?
Стихи ее знала смутно, к знаменитостям тяги не было никогда. Ноги привели, судьба, влечение необъяснимое. Не я пришла – мне пришлось. «Ведомая», – написал обо мне Н.Н. Пунин. Это правда. Пришла, как младший к старшему» [22:28].
Но и «старший» не остался в накладе. В лице Маруси Анна Андреевна обрела не только интересного собеседника, но и безотказного помощника в делах житейских.
Сходный порыв возникал временами у Марии Сергеевны и по отношению к Александру Фадееву. В начале мая 1947 года, воспользовавшись поводом поблагодарить генсека за какое-то очередное благодеяние, Мария Сергеевна написала ему:
«Дорогой Александр Александрович!
Благодарю Вас за Ваше внимание ко мне. Очень прошу – дайте возможность повидать Вас, мне это действительно нужно. Будьте так добры – позвоните. Ведь я же в большом долгу перед Вами и очень хочу с Вами говорить.
Вместе с этим письмом передаю другое, которое Н.В. Чертова написала, имея в виду нас обеих.
Сердечно приветствую Вас.
М. Петровых» [3].
Довольно странно звучит фраза: «Я в большом долгу перед Вами и поэтому очень хочу с Вами общаться». Думается, что за этим неумелым предложением своей компании скрывалась идея более определенная, которую неловко высказать прямо: «Вы очень много для меня сделали, а ведь и я тоже могу быть Вам полезна».
Однако за все четырнадцать лет знакомства им так и не удалось достичь той степени взаимного доверия, без которой люди просто не могут помочь друг другу в трудные минуты. Причин тому несколько. Наиболее очевидная – хроническая нехватка времени, которую оба постоянно испытывали.
Переписка Фадеева испещрена извинениями за недостаточное внимание к людям в связи с отсутствием времени.
Из письма В.В. Вишневскому, отправленного весной 1943 года:
«Стало очень много работы и всяческой суеты в связи с устройством материально-бытовых дел. Я было начал писать повесть и двигать вперед «Удэге», но все это пришлось отложить в сторону. Иногда не удается просто поговорить с человеком по душам. Когда здесь был В. Саянов – виделись мы с ним только мельком. С Кроном удалось поговорить более душевно, но, к сожалению, виделись мы с ним за все время пребывания его здесь тоже не более 2-3 раз. Если в разговорах с ними ты почувствуешь хотя бы отдаленную нотку обиды на меня, ты постарайся разъяснить им мое разнесчастное положение» [63:179 – 180].
Из письма К.М. Симонову от 1 мая 1948 года:
«Последние трое суток, перед отъездом в Барвиху, у меня так много дел и столько остатней литературной работы, что я от нервничания и переутомления сплю по 4-5 часов в сутки и никак не могу уснуть днем.
Все это привело меня в крайний упадок, и я очень извиняюсь, что не приду разделить твою трапезу с немецкими писателями, с коими провел вчера два с половиной часа» [63:237].
Из письма З.И. Секретаревой и К.П. Серову от 24 февраля 1950 года:
«Лежат и лежат ваши письма, которые всегда доставляют мне такую радость, а ответить я все не имею времени: или в разъезде, или так перегружен, что сплю по 4-5 часов в сутки. С грустью замечаю, что под старость становлюсь все добросовестнее в скучных и запутанных делах Союза писателей, от чего страдают, однако, все друзья и близкие знакомые» [63:287].
Мероприятия Союза писателей, партийные обязанности, загранкомандировки, чтение чужих рукописей, собственное литературное творчество, – в таком калейдоскопе дел действительно нелегко выкроить даже пару часов для простого человеческого общения. А пагубная страсть к спиртному создает дополнительные преграды. Ведь дружеские встречи в художественной среде редко бывают совсем безалкогольными.
Из письма Ю.Н. Либединскому от 25 октября 1948 года:
«Прости, что с таким опозданием отвечаю на твое письмо и что ни я, ни Лина не смогли попасть на ваше семейное торжество.
<…>
Я все еще перерабатываю молодую гвардию и старую и, учитывая известные слабости моей натуры, избегаю светской жизни» [63: 246 – 247].
В преддверии своего пятидесятилетия Фадеев обратился в Секретариат Правления Союза писателей с еще более откровенным заявлением:
«Я категорически возражаю против устройства какого бы то ни было «приема» или «банкета» по окончании вечера и вообще в связи с датой моего пятидесятилетия. Во-первых, мне трудно выдержать подобный «прием» или «банкет» по состоянию здоровья» [63:383].
Но соблюдать режим полного воздержания Фадееву не удавалось, и здоровье его продолжало расшатываться, отнимая у него недели, а то и месяцы жизни, которые он проводил на больничной койке, а затем в санатории в Барвихе. Ну, а Марии Сергеевне с ее пониженным жизненным тонусом времени едва хватало, чтобы без катастрофических задержек сдать очередную работу и уладить основные домашние дела.
Помимо нехватки времени и серьезных проблем со здоровьем Фадеев испытывал затруднения, без которых не обходится жизнь людей публичных. Его везде узнавали, официально признанный круг его близких знакомых давно сложился. Для приватных встреч с людьми, которые в этот круг не входили, нужно было создавать особые условия.
Когда весной 1950 года Асенька Колесникова собралась наконец в Москву, Фадеев сразу же озаботился поиском места, где они могли бы общаться без внешних помех.
«До начала отдыха у Вас будет несколько свободных дней в Москве, – пишет он 18 мая 1950 года, – и я Вас очень прошу не останавливаться у Вашей знакомой на Сретенке, адрес которой Вы мне как-то давали, а разрешить мне на эти несколько дней устроить в гостинице Вас с вашим чемоданчиком, чтобы Вы были совершенно свободны, независимы и чтобы эти дни я Вас мог видеть и мы могли бы свободно и подолгу обо всем говорить.
<…>
В противном случае Вы (а вместе с Вами и я) попадем в зависимость от распорядка жизни других людей и будем чувствовать себя очень связанными. Конечно, мы можем уходить куда-нибудь (а я думаю, мы посмотрим вместе в Москве то, что Вам будет интересно), но в любом месте – на улице, в парке, в театре, в музее, картинной галерее – мне будут попадаться бесчисленные знакомые и просто знающие и глазеющие на меня люди (возьмите одних московских школьников!), и о чем мы сможем с Вами поговорить в такой обстановке? Когда я буду приезжать к Вам в дом отдыха, там, конечно, можно будет гулять по лесу, но и там в известной мере будет связывать ощущение некоторой условности – все-таки Вы будете жить среди коллектива и он, даже находясь за нашими плечами, привнесет внешние условности…» [63:332 – 333].
Те же опасения высказывает Фадеев в письме к Марии Сергеевне от 29 марта 1956 года, отправленном ей в санаторий имени Горького в подмосковном Щелкове.
«Милая Машенька!
Счастлив был слышать твой голосок.
Несмотря на расстояние, он звучал даже звонче, чем из дому. Я все-таки ужасно рад за тебя, – что ты в санатории, что комната отдельная. И теперь, правда, главное в том, чтобы уж это до конца использовать, получить продление хотя бы еще на полсрока.
Мне так хочется увидеться с тобой где-нибудь на природе, ходить и говорить бесконечно. Да ведь в санатории это не выйдет, если бы я приехал. Вышло бы, если бы я был лесничим с Алтая, приехавшим в гости к тебе. И, конечно, очень жаль порой, что я не лесничий. Но ведь его жизнь кажется такой издалека. Наверно, свои склоки, и тоже мало платят, что приходится казенный лес воровать. И только кажется, что вот, мол, – лес, свобода. А на деле – зависимость от любого чиновника из лесного ведомства. Еще приходится начальство на охоту возить…
Нет, Машенька, останемся писателями» [8].
Встреча в санатории все же состоялась, душевного разговора – не получилось. Главной темой стало продление путевки для Марии Сергеевны: она рвалась в Москву и продлевать отдых поначалу категорически отказывалась. Дома ее ждали очередные неотложные дела. О них и были все мысли Марии Сергеевны во время визита Александра Александровича. После его отъезда Мария Сергеевна села за письмо Маршаку, которое дает вполне отчетливое представление о том, как прошла ее встреча с Фадеевым в Щелкове.
«Дорогой Самуил Яковлевич!
Сегодня разговаривать по телефону было невозможно, я ничего не слышала, а Вам нельзя напрягать голос. Завтра позвоню Вам с почтового отделения.
Я совсем не хотела продлевать путевку, но всю эту неделю была нездорова и до этого еще у меня было здесь несколько приступов печеночных.
А сверх всего директор моего санатория получил письмо от Александра Александровича с просьбой о продлении моей путевки.
Надо сказать, меня глубоко тронуло это письмо. Сегодня Александр Александрович был у меня в санатории (я позвонила Вам после его отъезда). Он привез в санаторий одну свою знакомую (из Кривого Рога), она страдает гипертонией и ежегодно лечится в этом санатории.
Ал. Ал. очень уговаривал меня сегодня продлить путевку еще на целый срок (т.е. на 24 дня!) или хотя бы на полсрока.
Арина тоже была у меня сегодня и тоже уговаривала меня здесь остаться.
Я им обещала, что останусь еще на 12 дней, но потом я подумала обо всех своих делах и решила вернуться раньше» [8].
А в календаре уже 15 апреля. До майской трагедии осталось меньше месяца. Но голова Марии Сергеевны забита собственными делами и заботами. Даже если Фадеев и хотел поделиться с ней своими переживаниями, он увидел, что сейчас не время. Да и поздно было уже что-то менять.
На протяжении всех лет знакомства Фадеев поворачивался к Марии Сергеевне лишь светлой стороной своей личности. Их отношения не были омрачены ссорами или обидами, не были осложнены тайнами, вредными для репутации. Каким Фадеев преставал перед Марей Сергеевной можно понять из письма Екатерины Сергеевны, которая с ним лично не была знакома и знала его только по рассказам сестры.
«Марусенька, какое ужасное потрясение – смерть А<лександра> А<лександровича>, – пишет Е.С. Петровых 30 мая 1956 года. – Как невероятно, что такой человек, как он, мог лишить себя жизни. Я до сих пор не могу поверить этому. Через что он прошел, чтобы так окончить! Неужели это было неотвратимо? Или приступ отчаянья от бессилья бороться со своей болезнью? Я знаю его только через тебя, и ощущение его, как человека здорового, жизнеутверждающего, сильного, работоспособного, делают такую его смерть невероятной.
Душенька дорогая моя, какая это утрата для тебя. Как прекрасно и чисто относился он к тебе – так же, как и ты к нему» [8].
Вероятно, весьма далекому от идеала Фадееву очень льстило, что «Машенька» видит только его достоинства, и разрушать свой светлый образ в ее глазах на пороге вечности ему не хотелось.
Последний раз Мария Петровых видела Александра Фадеева 12 апреля 1956 года, за день до его самоубийства. Но и тогда никакого разговора по душам у них не получилось.
«Сколько тайн ты унес с собою. Я так ничего и не узнала», – записала Мария Сергеевна в своем дневнике [8].
Но она была уверена, что эта светлая сторона у Фадеева действительно была и именно ее стремилась изобразить в своих стихах. Так родился у нее образ утонченного богоподобного голубого героя не вполне разгаданной трагической судьбы.
Скорей бы эти листья облетели!
Ты видел детство их. Едва-едва,
Как будто в жизни не предвидя цели,
Приоткрывалась зябкая листва, –
«Плиссе-гофре», как я тогда сказала
О листиках зубчатых, и в ответ
Смеялся ты, и вот тебя не стало.
Шумит листва, тебя на свете нет,
Тебя на свете нет, и это значит,
Что света нет… А я еще жива.
Раскрылись листья, подросла трава.
Наш долгий разговор едва лишь начат.
На мой вопрос ты должен дать ответ,
А ты молчишь. Тебя на свете нет.
9 августа 1956 года
Мы еще не раз коснемся взаимоотношений Марии Петровых с Александром Фадеевым и становления его лирического образа в ее поэзии. А сейчас хотелось бы вернуться в середину 1940-х и понять, какие же события в жизни Марии Сергеевны вывели ее из тяжелейшего душевного кризиса.
Осенью 1943 года от предложенных Фадеевым двух комнат в Переделкине Мария Сергеевна отказалась, опасаясь, что в писательском поселке ей трудно будет ограничить человеческое общение, к которому она в ту пору была совершенно не расположена. Увы, бытовое обустройство лишь облегчало ей существование, но не могло вернуть ей ощущение полноты жизни, и она продолжала угасать.
Поселившись вдвоем с дочерью в комнатенке коммунальной квартиры в Гранатном переулке, Мария Сергеевна полностью отдалась работе. А из ее переписки со старшей сестрой мы уже знаем, как трудно было ей сосредоточиться в условиях густонаселенной коммуналки. В этот период у Марии Сергеевны происходит полное эмоциональное выгорание с утратой способности плакать. Внутреннее напряжение доходит у нее до такой степени, что она не может расслабиться, не может отдохнуть, даже когда для этого создаются все условия.
Положение Фаины Александровны еще тяжелее: после пожара на 5-м Лучевом просеке у нее нет своего угла. Она живет то у сына Владимира на Лесной, то у племянницы Таты в Сокольниках, то у Маруси на Гранатном.
Человеком Фаина Александровна была тяжелым: скрытным, замкнутым, обидчивым, подозрительным. Ужиться с ней было дано не каждому. Но всех детей своих она горячо любила и старалась помочь. А судьба Маруси после трагедии 1942 года тревожила ее непрестанно. Из писем Фаины Александровны к Кате мы узнаем, как протекали будни Марии Сергеевны в первые годы после возвращения из Чистополя в Москву.
Октябрь 1944 г.:
«Маруся жила в Переделкине с первых чисел сентября до 28-го/X, но, на мой взгляд, нисколько не поправилась: ни нервы не стали лучше, если не хуже, и не пополнела. Скоро едет в Армению, как я Тебе писала, – ведь она теперь переводит с армянского языка, и ей прислали оттуда вызов. Умоляю ее лечиться, но почти уверена, что не будет: говорит, я еду туда работать, а не лечиться» [19].
Август 1945 г.:
«... Она больна. Как это тяжело! У нее плохо с сердцем… Была у Егорова, взял за визит 200 р., а осмотрел, как говорит Маруся, очень поверхностно. Так душа болит о ней: уж очень трудна жизнь ее, а здоровье плохое и сил мало» [19].
Октябрь 1945 г.:
«Очень Маруся плохо все себя чувствует, часто болит лоб и вообще недомогание какое-то. Как ее жаль мне и помочь ничем не могу. Хоть какой-либо светлый луч в ее судьбе!» [19]
Сентябрь 1946 г.:
«Сейчас я приехала от Маруси; ездила за карточкой хлебной. Приходится ей из-за меня беспокоиться; она и так загружена всякой работой и хлопотами. 31-го VIII они приехали из Переделкина, где Маруся пробыла август м-ц; но ее работа постоянно требовала бывать в Москве и подолгу. Так что, ничего она не отдохнула.
<…>
Трудно всем живется. У Маруси нет одеяла. Купить нет никакой возможности; спит под пальто» [19].
Еще через полгода в кругу Марии Сергеевны о ней заговорили, как о человеке, которому недолго уже осталось. В апреле 1947 года Екатерина Сергеевна, всполошенная новостями о сестре, которыми поделилась с ней переводчица Разия Фаизова, спешно строчит в Москву:
«Марусенька, любимая моя! Только вчера твоя знакомая передала мне твое письмо, а сегодня она уже уезжает или уже уехала.
<…>
Сказала она только, что ты очень похудела и продолжаешь худеть и сейчас, но к врачу не идешь. Марусенька, такое отношение к себе, имея ребенка, – преступление. Ты вот заботишься о маме, посылаешь ее к врачам, хотела вызвать врача домой, это все очень хорошо с твоей стороны, но почему же в отношении себя ты так небрежна, так непростительно невнимательна? Кроме очень большого зла себе, а в первую очередь Арине, ты ничего не достигнешь. Надо следить за здоровьем, надо, надо, надо! Это, конечно, трудно и неприятно, но еще больше – это необходимо.
<…>
Большое спасибо тебе за карточки, хотя твоя фотография является печальным подтверждением того, что рассказывала Фаизова» [17].
Отдельные слова Кати можно истолковать так, будто она усматривает в поведении сестры целенаправленное самоумерщвление. Но ее предположения вряд ли можно считать обоснованными. В силу обостренного чувства ответственности Маруся никогда бы не лишила своей заботы несмышленого ребенка и пожилую мать. А к врачам она неохотно обращается просто потому, что в глубине души чувствует бессилие медицины перед своим недугом. Большинство Марусиных недомоганий носит психическую природу. Гибель Виталия повергла ее в состояние шока, вывести из которого ее могло бы только не менее сильное потрясение…
III
Какого же рода потрясение было необходимо Марии Сергеевне? Чтобы ответить на этот вопрос, попробуем разобраться, какие качества Виталия Головачева делали его столь незаменимым в жизни его супруги.
Пожалуй, наиболее яркой чертой его личности был не просто высокий жизненный тонус, а некая сверхэнергетика, порой на грани человеческих возможностей. Все свои замыслы, будь то изучение нового языка или создание группы «Борьба», Виталий воплощал в жизнь решительно и последовательно; никогда по своей воле он не бросал дело на полдороге. Работоспособности ему тоже было не занимать. В бытность свою сотрудником завода «Комсомолец» Виталий одновременно работал в заводской библиотеке, писал статьи для местной печати, преподавал русский язык, вел литературный кружок, готовился к поступлению в пединститут и еще когда-то ухитрялся читать и обсуждать с единомышленником философские труды на иностранных языках.
За полгода до гибели, на этапе из Медвежьегорска в Соликамск, Виталий начал изучать армянский язык. Познакомился с армянином из числа этапируемых и решил времени даром не терять. А вы наверняка представляете себе условия этапирования осужденных: скученность, антисанитария, нехватка еды, а иногда и воды. И вот в таких вот условиях Виталий начал изучать язык новой для себя языковой группы.
Популярность как черта личности была также присуща Виталию. Он был человеком открытым, дружелюбным, с лёгким и ненавязчивым чувством юмора. Люди тянулись к нему. Куда бы он ни попал (на Литературные курсы, завод «Комсомолец», этап, лагерь), тут же обрастал новыми знакомыми. Властолюбивым он не был, но нередко становился в компании лидером просто в силу человеческого обаяния.
В феврале 1941 года Катя ездила к Виталию на свидание в лагерь и по возвращении с восторгом сообщила Марусе:
«Как мы с ним встретились, писать лишнее. Он выглядит очень хорошо, свежий, бодрый и такой же чудесный, как и раньше. <…> Чичкин Витаху прямо обожает и не может ни минуты прожить без него. <…> Вообще надо сказать, что Виташку в театре тоже обожают» [10].
Весьма вероятно, что среди обожателей Виталия находились и представительницы прекрасной половины, но он был однолюбом и никогда не давал Марусе поводов для ревности. И все же она ревновала его. Ревновала к самому себе. Поглощенный своими бесчисленными интересами и нацеленный на реализацию своей внутренней «программы», он порой казался Марусе холодноватым и безучастным.
У Виталия были большие задатки общественного деятеля. Он мыслил в масштабах всего государства. Ему тесны были жизненные рамки среднестатистического советского интеллигента: работа, семья, театры, музеи, интеллектуальные застолья... Когда большевики агрессивно подавляли оппозицию, Виталий примкнул к группе активных оппозиционеров. Когда началась Великая Отечественная война, он рвался на фронт.
«Может быть (о, если бы!), сочтут возможным заменить оставшиеся 8 месяцев на работу для фронта в любых условиях, любым образом, – пишет он жене из Усольлага. – Одна мысль об этом поддерживает меня теперь, дает силу продолжать жизнь, в других отношениях бесполезную» [9].
Конечно, столь горячее рвение помочь фронту не может не вызывать уважения. Но почему же в других отношениях Виталий считает свою жизнь бесполезной? Разве не будет от него пользы, если он вернется домой и станет опорой своим близким? Какое же место в его картине мира занимает любовь и семья?
Ответ на этот вопрос мы находим в постскриптуме к этому же письму:
«Только напишешь имя Твое любимое на конверте, и чувствуешь уже каплю жизни, прилившую к сердцу» [9].
Любовь поддерживает в Виталии жизненные силы, но не дает ощущения смысла жизни. Понятно, что близкую женщину такая позиция не может не обижать. В то же время своей непоколебимой целеустремленностью Виталий передавал Марусе ощущение их общего движения, общей перспективы. Причем это ощущение Виталий начал передавать ей еще во время первого своего срока, когда их отношениях только-только начали выходить за рамки дружеских. В декабре 1929 года из Вишерского лагеря Виталий пишет:
«Сейчас жадность к Тебе неизмеримо глубже, чем когда бы то ни было, и тревогой, и болью за Тебя полнится во мне все. Береги же себя.
В осязании Твоих писем неизбывная радость и неутолимая тоска о будущем» [9].
И во время последнего срока в каждом своем письме Виталий старался Марусю поддержать и приободрить.
29 декабря 1940 года:
«Малышенька, я, кажется, нагрузил Тебя поручениями с избытком. Прости меня за это.
Сам я здоров, и если бы не нервирующая обстановка в театре, чувствовал бы себя прекрасно».
23 июня 1941 года:
«Ты сама знаешь, что прошлый раз постарались меня даже и уберечь от возможных неприятностей. А сейчас в случае чего, я, кажется, буду иметь даже некоторую возможность выбора своего направления. Я вполне здоров».
29 августа 1941 года:
«Прекрасный женок мой, я здоров духом и телом. Не тревожься обо мне. В следующем письме буду более подробен. Кроме некоторого сегодняшнего утомления переезд никак на мне не отразился».
10 октября 1941 года:
«Я больше месяца здесь, на Каме. Совершенно здоров».
Даже в своем последнем письме от 1 января 1942 года, умирающий, Виталий шлет своей избраннице слова поддержки:
«Уже недолго ждать, нежность моя, кровь моя, уже меньше полугода осталось нашей разлуке; последние полгода пролетят быстро, тем более, что каждый день теперь приносит радость; свет снова утверждается на закате родины нашей…» [9].
В отношениях с Марусей Виталий был лидером, и с его гибелью из ее мировидения ушел образ будущего. Добавим сюда свойственное Марусе специфическое переживание любви-Эроса как своей собственной энергии и глубинной связи с природой. Летом 1934 года, когда Виталий уже прочно вошел в Марусину жизнь в качестве нового избранника, она написала Кате:
«Любовь живет в сердце почти неощутимо, как его биенье. Мы ведь редко думаем о животворном биении сердца, но мы всем существом знаем его. Так же и любовь. Если мир светел и радостен, если жить хочется, – это она. Когда же не станет ее, мир почернеет, как труп» [17].
А вот что пишет Маруся самому Виталию в январе 1940 года:
«Пиши мне на Сокольники. Очень жду твоего письма.
Если бы знал ты, как я переполнена тобою! Все московские дела и заботы где-то на поверхности, а все существо мое – это ты» [10].
С момента окончательного воссоединения с Виталием Маруся стала ощущать его как часть своего собственного существа и окружающего пространства. Именно поэтому его гибель стала их общим концом. Ушло ощущение полноты жизни, пропали слезы, прекратилось творчество. Навалились болезни. Маруся угасает на глазах у растерянных друзей и близких, которые ничего не могут поделать.
И все же мы сильно упростим ситуацию, если скажем, что спасти Марию Сергеевну могло бы новое чувство. Чтобы снова кем-то увлечься, ей нужно было сначала выйти из затянувшегося полуживого состояния. Зная биографию Марии Сергеевны, мы без сомнений можем утверждать, что из большинства тяжелых жизненных ситуаций она выкарабкивалась за счет собственных внутренних ресурсов. Но не после трагедии 1942 года. Вывести ее из оцепенения мог только мощнейший внешний толчок, вмешательство сокрушительных внешних сил. Но разве в реальной жизни можно на такое надеяться?
IV
Ранняя осень 1947 года не предвещала никаких перемен в жизни Марии Петровых. Все тем же удрученным тоном в начале сентября Фаина Александровна пишет Кате:
«Маруся, по-моему, ничего не поправилась за 15 дней, которые она провела в доме творчества. Не правда ли, и невозможно за такой короткий срок поправиться?!
<…>
Маруся получила приглашение в Баку на какое-то торжество, когда я у нее была за получением пенсии. При мне она не решила, ехать или нет, главное – не из-за Ириночки, а, по-моему, из-за своего здоровья. Она худа и бледна и все курит и курит» [20].
В последнюю неделю сентября 1947 года в Баку писательское сообщество отмечало юбилей азербайджанского классика Низами Гянджеви. Организаторы прислали Марии Сергеевне официальное именное приглашение. Отказаться неудобно. Утешая себя тем, что мероприятие продлится всего неделю, Мария Сергеевна решила все-таки ехать. И вдруг случилось невероятное! Из Баку она вернулась другим человеком. Даже маленькая Ариша сразу заметила чудесное преображение матери.
«Дорогие Катя и Ксана! – пишет она тетушке и двоюродной сестре в Алма-Ату. – Извините меня за то, что опоздала с поздравлением. Я закрутилась с делами. Месяц назад мама ездила в Баку. Там ей очень хорошо было жить. Питание хорошее, часто бывали всякие вечера. Один раз мама была на вечере в 171 бакинской школе. Там состоялся вечер, посвященный Низами. Там мама прочитала свое стихотворение и перевод. Кроме мамы там выступали двое мужчин. После выступления мужчинам подарили по подстаканнику, а маме хрустальную маленькую вазочку.
За время отъезда мама поправилась, а как приехала, опять снова-здорово, закрутилась-замоталась и похудела, осталась, как была» [21].
После этого сообщения проницательная Катя не могла не заподозрить появление в жизни Маруси неких «внешних влияний». Ездила, значит, отдыхать в дом творчества и не отдохнула, а тут после командировки с плотной программой мероприятий вдруг расцвела.
«Ты так мало в своих редких письмах пишешь о себе, – осторожно подбирается она к сестре с вопросом в декабре 1947 года. – Я просто ничего не знаю, но каким-то верхним чутьем я чувствую, что у тебя что-то в жизни необычайное. Правда это?» [23]
«В жизни моей и впрямь творится необычайное, – отвечает через некоторое время сестра, – я счастлива и несчастна, как никогда. Ты не волнуйся за меня, лучше – радуйся! В жизни моей бывают дни прекрасные» [23].
Что же произошло в Баку во время юбилейных торжеств? Кому удалось растопить заледеневшее сердце Марии Сергеевны? Говорить об этом мы можем лишь предположительно, потому как имени своей новой пассии Мария Сергеевна в тот период не называет. Из тех, в ком литературные круги подозревали героя ее романа, на мероприятии присутствовали двое: Александр Фадеев и Павел Антокольский.
22 сентября 1947 года в 19:00 состоялось расширенное заседание президиума Союза советских писателей СССР совместно с пленумом правления ССП Азербайджана. Вступительную речь произнес А.А. Фадеев, а П.Г. Антокольский выступил с докладом на тему «Низами и советская культура».
В этой поездке Мария Сергеевна начала вести дневник, который свидетельствует о ее возвращении к оригинальному творчеству. Для удобства дальнейшего разговора будем называть этот дневник «Бакинским» [ФМП. Оп. 53. Д. 23].
Одна группа набросков написана от мужского лица, в другой намечается мужской образ, похожий на Александра Фадеева, а в третьей – появляется еще некто, вошедший в жизнь автора в виде потока энергии и движущихся пейзажей. Во всех набросках проглядывают мотивы стихотворения «Назначь мне свиданье», ранняя редакция которого выйдет из-под пера Марии Петровых шестью годами позже.
Рассмотрим наиболее завершенные варианты набросков.
1. От мужского лица
Откуда ты взялась?
Как залетела ты из чащи?
Нежданная моя, внезапная краса!
Зачем, нежданная, мерцаешь горячо…
Уже смеркается, закат темнеет рдяно.
И звезды вспыхнули одна в ответ другой.
И с гостьей тайною, с подругою нежданной,
Я как с невестою по улицам иду [Л. 23об].
Мужское лирическое «я» Марии Петровых из этой зарисовки не получило дальнейшего развития. Но мотив тайной встречи повторится в «шедевре любовной лирики».
И с гостьей тайною, с подругою нежданной,
Я как с невестою по улицам иду.
Ты вспомни о первом смятении тайном,
Когда мы бродили вдвоем по окрайнам,
Меж домиков тесных,
по улочкам узким…
2. Лирический образ Александра Фадеева
И был со мной человек
Великого очарованья.
Я еще сильнее полюбила синеву небес,
Потому что в ней твоя сила.
Смотрю в глаза твои, как в небо.
Это осень твоя молодая,
Напоенная жизнью грядущей и жизнью былой.
Как жить мне, тебя не видя.
Мы так высоко поднимались.
И печаль о тебе так светла.
В тебе одном нерасторжимо
Очарованье неба и земли [Л. 6].
Фадеевский образ кажется довольно статичным, а в тоне автора проступает какая-то отстраненная созерцательность, вероятно, навеянная восточной поэзией, которая на мероприятии в больших количествах читалась и обсуждалась. Из этого наброска в будущий «шедевр любовной лирики» войдет только мотив восхождения лирических героев.
Мы так высоко поднимались.
И печаль о тебе так светла.
Но здесь нет страсти, пронизывающей все законченные варианты «Назначь мне свиданье». Страсть и биение жизни придут из другого источника. А синеглазый персонаж будет «заморожен» до конца 1950-х годов. В первой редакции «Назначь мне свиданье» цвет глаз лирического героя не прорисован.
Хотя бы в последний, последний мой час
Назначь мне свиданье у ясных глаз.
3. Поток энергии и движущиеся пейзажи
Много радостных дней у меня на веку.
Полумесяц Баку.
Видно, по сердцу были крутые пути.
К поднебесью стремятся дороги,
Уходящие в небо отроги.
Ветер горный летит навстречу.
Кто встретился мне? Лишь ветер, который…
Прикаспийская степь разноцветная…
Бурое море.
Всему виною твои цветы.
Как счастлива я, милый, что со мною твои цветы.
Единственною радостью земною – твои цветы [Л. 1].
Какой крутой дорогой
Мы к небу поднимались.
За нами крутые дороги,
Приведшие на небеса.
Дорога уводила в небо,
Не отрываясь от земли.
Нас на небо вела дорога,
Мы шли сквозь ветер [Л. 4].
Выпьем за город Баку!
Между прочим…
Черный город, мы сердца своего не опорочим.
Семицветная нефть.
Семицветные волны Каспийского моря.
Силою пламени…
Тайнами полны…
Как же ты высоко увела меня…
Это город удачи.
Средоточье богатства, труда и удачи.
Черный город вечером светел душою.
Это нефть семицветная, свет и тепло.
Я люблю этот город… [Л. 5].
Мотивно-образные ряды, которые Мария Сергеевна прорабатывает в этих набросках, созвучны стихотворению Павла Антокольского «Баку» (1938):
Город по ночам лежал подковой,
Весь в огнях – зеленых, желтых, красных.
И всю ночь от зрелища такого
Оба мы не отрывали глаз.
Нам в лицо дышала нефть и горечь
Крупного весеннего прибоя.
Праздничное голошенье сборищ
Проходило токами сквозь нас.
Мне затем подарен этот город,
Чтобы я любил свою работу,
Чтобы шаре распахнул свой ворот
И дышал до смерти горячо.
Писано в Баку, восьмого мая,
В час, когда в гостинице всё тихо
И подкова города немая
Розовым подернута еще.
Судя по всему, именно через поэзию Антокольского Мария Сергеевна начала воспринимать Баку как «Город Огней» и прочувствовала связь между нефтедобычей и разноцветными переливами волн Каспийского моря.
Назначь мне свиданье в том городе южном,
Где ветры гоняли по взгорьям окружным,
Где море пленяло волной семицветной,
Где сердце не знало любви безответной.
Напомним, что более двух лет Мария Петровых не писала стихов. Она активно занималась переводами, но оригинальных произведений не было даже в набросках. Поэтому закономерным представляется, что возвращение к собственному творчеству началось с заимствований. Как и восстановление душевных сил, лирический мир ее пришел в движение под воздействием мощного толчка извне.
Если все вышеприведенные наброски мы склонны расценивать прежде всего как результат художественного творчества, то следующая запись представляется более биографической. Скорее всего, эту запись Мария Сергеевна сделала уже по возвращении в Москву, пораженная тем, насколько стремительно развивался бакинский романтический сюжет.
22-го – открытие заседания в 7 часов вечера.
Мы увидели друг друга.
24-го вечером – выезд в Кировобад.
Встреча в вагоне.
25-го – мавзолей Низами – днем. Вечером – открытие сессии в Академии наук.
26-го – поездка в горы. Крутая дорога. Барашек, кизил. Вечером – отъезд в Баку.
Григорян на вокзале.
27-го вечером – торжественное собрание. Закрытие. Концерт. Ложа.
«Завтра утром Вам позвоню. Вы не сердитесь на меня?» – «Конечно, нет, что вы? Наоборот».
28-го утром звонок. Встреча около гостиницы. Вверх.
29-го утром звонок. Встреча около гостиницы. Через жаркий город вверх – в другую сторону. Мечеть. Сквер. Больница. Сквер. Ашуги.
30-го утро – у меня дома» [Л. 2].
То есть «в переулке Гранатном».
И снова мы узнаем мотивы будущего «шедевра». Однако образ героя-любовника здесь густо заштрихован. Кто же все-таки составил компанию Марии Сергеевне на прогулках по осеннему Баку? Антокольский остается под вопросом. Всегда лучше оставить знак вопроса, пока не появятся неопровержимые факты. А шансы Фадеева ограничиваются периодом юбилейных торжеств, ибо сразу же после чествования Низами он уехал на охоту в предгорья Большого Кавказа. Воспоминания об этом приключении оставил Николай Тихонов:
«Туманным сентябрьским утром 1947 года небольшая компания на двух машинах покинула Баку и направилась в дальний путь. Всего нас было восемь человек: Александр Александрович Фадеев, Самед Вургун, я, один почтенный пограничник, человек серьезный и понимающий в охотничьих делах, затем ученый муж, специалист по лесному хозяйству, и настоящий егерь, знаток звериного и птичьего мира, два водителя, хорошо знавшие все дороги Закавказья.
<…>
Только что кончилось празднование великого Низами, и в памяти еще жили самые живописные картины юбилейных торжеств» [62:421 – 422].
Обратим внимание на даты. По сообщению Тихонова, Фадеев с группой товарищей покинул Баку сразу после юбилейных мероприятий и при этом «туманным сентябрьским утром». Торжества по поводу Низами закончились 27 сентября. Сентябрьских утр осталось совсем немного: 28-го, 29-го и 30-го. А из дневника Марии Сергеевны следует, что 28-го и 29-го она со своим спутником бродила по горам в окрестностях Баку, а уже 30-го они вместе вернулись в Москву и прямиком проехали на Гранатный.
V
Наиболее ранние наблюдения мемуаристов, подтверждающие знакомство Марии Петровых с Павлом Антокольским, также относятся ко второй половине 1940-х годов.
«Война завершилась, – вспоминает Яков Хелемский. – Я демобилизовался, хотя и не сразу. Все начиналось заново. Постепенно входя в московскую литературную жизнь, я сперва потянулся к своим довоенным друзьям и давним наставникам. Потом привычный круг стал расширяться. Зазвучали имена молодых, пришедших с фронта.
<…>
Знакомили нас дважды (с Петровых. – А.Г.). Первая встреча случилась в писательском клубе, где Антокольский, окруженный друзьями, возглавлял стихийно возникшее застолье. Заметив меня, он издал боевой клич: «К нам, к нам!», подкрепляя приглашение бурными жестами. За ресторанным столиком, где нашлось место и для меня, оказалась Петровых» [53:226].
Разговор не сложился. Слишком шумно было и многолюдно. Но вскоре Яков Александрович вновь встретил Марию Сергеевну на квартире у Веры Клавдиевны Звягинцевой в Хоромном тупике. И один нюанс, возникший в ходе их беседы, напомнил Якову Александровичу о знакомстве Марии Сергеевны с Антокольским.
«… Тут она вдруг рассмеялась, весело, озорно, от всей души. Так же смеялась она в писательском клубе, когда за столом лихо актерствовал неотразимый Павел Григорьевич. Это я еще тогда приметил» [53:228].
Минуя подробности, Хелемский выделяет деталь весьма существенную: Антокольскому удавалось благоприятно воздействовать на эмоциональное состояние Марии Сергеевны. Сходное наблюдение мы находим в мемуарах Давида Самойлова:
«Я впервые увидел Марию Сергеевну через несколько лет после войны, в обстановке для нее необычной: в Литовском постпредстве нескольким переводчикам вручались грамоты Верховного Совета.
За банкетным столом напротив меня сидела хрупкая большеглазая женщина лет сорока, бледная и как будто отрешенная от всего происходящего. Впоследствии я узнал, как мучительны были для нее многословные чествования и официальные мероприятия. Она чувствовала себя здесь чужой.
Она была хороша, хотя почему-то трудно ее назвать красавицей. Во внешности ее были усталость, одухотворенность и тайна. Я попробовал с ней заговорить. Она ответила односложно.
Мы встречались иногда в Клубе писателей, раскланивались. Никогда не заговаривали друг с другом.
Однажды в Клубе Павел Григорьевич Антокольский подозвал меня к столику, где сидел с Марией Сергеевной. Она протянула мне руку, маленькую, сухую, легкую. Назвалась. Назвался и я.
Павел Григорьевич любил оживленное застолье. Еще кого-то подозвал, заказал вина.
Возник какой-то веселый разговор.
Павел Григорьевич был особенно приподнят, остроумен, вдохновен. Мария Сергеевна говорила мало, негромко, мелодичным приятным голосом. Она была другая, чем в Литовском постпредстве. В ней чувствовалась внутренняя оживленность, внимание ко всему, что говорилось, особенное удовольствие доставляли ей речи и шутки Павла Григорьевича» [59:282].
«Мне выпало общаться с Марией Сергеевной в ее уже немолодые годы, – дополняет свои мемуары Яков Хелемский. – И, представьте себе, несмотря на тогдашнюю сдержанность и сложные обстоятельства жизни, я порой наблюдал вспышки ее веселья – возникавшие внезапно. О, как она преображалась, когда за дружеским столом в ЦДЛ лихо актерствовал в роли тамады Павел Антокольский, когда произносил возвышенно-остроумные тосты кто-либо из армянских друзей. Правда, она через несколько минут могла погрустнеть и уйти в себя. Но улыбчивые отголоски давно ушедшей юности, хоть и нечасто, напоминали о давнем свойстве этой щедрой натуры» [64].
Последнее наблюдение Хелемского очень тонкое. Не зная всех обстоятельств трагического прошлого Марии Сергеевны, он почувствовал, что внутри нее как бы затаилась некая подавленная личность, которая лишь изредка давала о себе знать. И Антокольскому удавалось будить и вытягивать на свет эту подавленную личность. В его присутствии Мария Сергеевна становилась похожей на себя прежнюю, какой она была до трагедии 1942 года. Вероятно, в этом и состоял главный секрет его успеха у Марии Сергеевны.
<…>
ПРИЛОЖЕНИЯ
1.
Письмо А.А. Тарковского к М.С. Петровых через полевую почту в Москву.
1 января 1943 года
Милая Маруся!
Не растеривайся от того, что я напишу тебе, мне нужна твоя помощь.
Брось, пожалуйста, все, поезжай к Тоне.
Я был ранен, после этого у меня ампутировали левую ногу. У меня тяжелое состояние не из-за этого, с ногой все хорошо, а из-за нервов и психастении. Я писал Тоне, но боюсь, что письмо ей может затеряться, поэтому пишу и тебе, чтобы ты ей его прочла. Если ее не будет дома – разыщи, или найди ее, что хочешь сделай, но повидай немедленно. Она должна достать ходатайство Союза писателей, Всеславянского комитета, м.б. распоряжение Щербакова, и с ними отправиться в Главное санитарное управление РККА (Красной Армии). Оттуда, из его лечебного отдела, должны дать телеграмму по адресу: 28655-Д (так!), чтобы меня отсюда, где я лежу, немедленно перевезли в Москву. Здесь меня будут держать 10 дней, после чего эвакуируют в глубокий тыл (не Москва).
Врачи говорят, что Москва для меня лучшее лекарство и везти меня не только можно (в Москву), но надо.
Распоряжение Гл. санитарного управления необходимо (оно должно быть сделано по телефону).
Я чувствую себя настолько хорошо, что пишу тебе вот это.
Прости, что письмо такое деловое.
С Новым годом.
Сделай то, о чем я прошу тебя во что бы то ни стало. Подыми на ноги своих подруг, друзей, разыщи Тоню и помоги ей в хлопотах.
Ранен я был 13-го декабря.
Целую тебя.
А. Тарковский
2.
Письмо М.С. Петровых к А.А. Фадееву.
28 июня 1950 года
Л. 1
Дорогой Александр Александрович!
Горячо благодарю Вас за Вашу большую заботу обо мне и моей семье.
Трудно найти слова, чтобы выразить Вам мою признательность.
Мне так нравится жить на новом месте, что уезжать никуда не хочется.
И все же придется поехать в Литву на месяц: Тильвитис, поэму которого я перевожу, очень на этом настаивает.
От всей души желаю Вам здоровья и всего самого хорошего в жизни.
Передайте мой искренний привет Ангелине Осиповне.
Всегда преданная Вам,
М. Петровых
28/VI – 50.
Л. 2
Александр Александрович, сердечно благодарю Вас за книгу.
Очень прошу уделить мне полчаса, если не сегодня, то в один из самых ближайших дней. Мне до крайности нужно поговорить с Вами*.
М. Петровых
[3]
* Скорее всего, М.С. хочет поговорить о Тарковском, который недавно писал ей о своих ужасных жилищных условиях и просил ее напомнить Фадееву о том, что он обещал поспособствовать (См. письмо Тарковского к Петровых от 09.06.1950 г. [ФМП. Оп. 15. Д. 8]).
3.
Переписка Е.С. Петровых с М.С. Петровых и П.Г. Антокольским 1952 года
3.1.
П.Г. Антокольский – Е.С. Петровых из Москвы в Алма-Ату
3 февраля 1952 года
Дорогая Екатерина Сергеевна!
Хочу, хотя и с большим опозданием, но все-таки написать Вам о житье-бытье Вашей сестрицы.
Докладываю, что в знакомом Вам домике на Беговой улице перемен, заметных глазу, не произошло, – если не считать того, что большой Штоковский стол прочно водворился налево от окна, но зато лампа (висячая) перегорела и вот уже пять дней бездействует.
Маруся, правда, сдала книгу Маркарян и тем самым несколько освободилась от тягчайшей заботы, но в силу своего характера постоянно мечется между тремя-четырьмя обязательствами или обещаниями, и поэтому то время зря теряет, то нервничает зря, то еще что-нибудь.
Но это, Екатерина Сергеевна, не должно Вас беспокоить. Ведь я не кляузу строчу, а просто хочу живее обрисовать образ Вашей сестры.
Вообще же, живет она – как надо, неплохо. Выражение лица у нее бывает разное. Если не слишком замученное за день, то веселое и доброе.
Ариша молодчина, характер показывает все реже и реже и очень часто с трогательной нежной заботой обращается к своей матери.
Общие наши дела и заботы (литературно-общественные) растут ужасно, а иногда – лихорадочно. Жаловаться на это не приходится. Так складывается жизнь у всех людей нашего круга. Это уже судьба.
Могу еще сообщить Вам, что при перевыборах в Бюро Секции Маруся получила рекордное число голосов: 46 из 51-го.
Низко кланяюсь Вам, милая Екатерина Сергеевна! Как же это Вас угораздило повредить себе руку!!! Насчет катка в Москве можете совершенно не бояться: у нас большей частью оттепель, так что рискуешь скорее замараться в рыжей слякоти, нежели куда-нибудь свалиться.
Будьте же здоровы, дорогая, поцелуйте Вашего сынишку.
Ваш Павел Антокольский
P.S. Есть предположение, что мне разрешат тоже посетить Ксану. Тогда напишу Вам подробно все как было.
П.
3.2.
М.С. Петровых – Е.С. Петровых из Москвы в Алма-Ату
5 марта 1952 года
СЕГОДНЯ НОЧЬЮ СКОНЧАЛАСЬ МАМА КРЕПКО ЦЕЛУЮ=МАРУСЯ-
3.3.
М.С. Петровых – Е.С. Петровых из Москвы в Алма-Ату
8 марта 1952 года
Моя самая родная и любимая!
Если бы ты знала, как трудно и тяжело писать.
Вчера, в 5 часов дня, мы похоронили маму на Введенских горах, как она хотела, но, к моему большому огорчению, не совсем рядом с папиной могилой, а через одну могилу, – иначе было невозможно.
Мама последнее время чувствовала себя хуже и хуже. Боли в груди учащались, приступы были все продолжительнее.
<…>
5/III, среда.
Проснулась с чувством выздоровления, с бодрым голосом, с интересом к жизни. В этот день она немного больше поела. Я кормила ее манной кашей, киселем, поила чаем. От бульона она отказалась.
Утром пришла Антонина, нашла несомненное улучшение, сказала, что пришлет сестру снять кардиограмму. Мне сказала, что все обошлось, но нужен покой. Все же обещала вечером быть непременно.
До середины дня все шло хорошо. День был солнечный. Мама любовалась ярким солнцем, говорила: «Совсем весенний день».
<…>
К вечеру я очень устала и прилегла в ее комнате. Проснулась я от ее громкого голоса. Она изумленно и настойчиво спрашивала: «Где же наш Коля? Коля-то наш где?»
Не знаю, во сне или наяву она спрашивала. Когда я подошла к ней, она спала.
<…>
Я все время была около мамы. Она, к моему великому горю, пришла в себя. Я к рукам ее клала грелку, к ногам бутылку с горячей водой. Но она с непостижимой силой вырывала руки свои холодеющие из моих рук и взмахивала ими. Один раз обхватила мою голову и крепко прижала к своей груди. Крикнула один раз: «Маруся!», – и металась, металась. Пришла сестра (мне казалось, что прошла вечность, а оказывается, за ней ходили всего 7 минут) и сказала: «Уже поздно».
Началась агония. Я попросила сделать укол, и сестра его сделала. Но было действительно уже поздно. Мама умерла.
Только через полтора часа приехала неотложка, и врачу пришлось лишь констатировать смерть. Видимо, это был второй инфаркт. Вот и все.
Пока я пишу тебе это письмо, мне кажется, я схожу с ума.
<…>
В мед. заключении районной поликлиники указано, что причина смерти – инфаркт миокарда. Что бы ни было – мамы нет. А так как около нее была я, то вся ответственность – на мне.
Мне тяжело, Катюша. О похоронах тебе, вероятно, писала Вера Иосифовна. Было много моих друзей. Были Петрусь, Юра Бородкин, Павел Григорьевич, Вера Клавдиевна, Вера Аркадьевна, Сёма, Арсений, Наташа Беккер, Лиза, Лёля Резникова с мужем, которого мама прямо-таки любила. Была Ек<атерина> Вас<ильевна>, Коля, Вера. Я всех сейчас не вспомню.
Похоронами ведал наш литфондовский хоронильщик – Арий Давидович. Накануне я с Павлом Григорьевичем ездила на Введенские горы – выбирать место.
<…>
Я напишу тебе еще. А сейчас очень устала, сил нет.
Крепко целую тебя, Витю и Витюшку.
Твоя Маруся
3.4.
Е.С. Петровых – П.Г. Антокольскому из Алма-Аты в Москву
9 марта 1952 года
Дорогой Павел Григорьевич!
Вы – единственный, кроме Маруси, кому мне хочется написать сейчас.
Простите, что не собралась ответить на Ваше письмо и поблагодарить за все. Как часто мысленно я обращалась к Вам с самыми хорошими словами.
До сих пор не могу понять и осознать происшедшего. Смерть – естественный закон, но каким противоестественным представляется он, когда уходит близкий, любимый человек. Я так горюю, что не была около мамы в ее последние дни и минуты.
Павел Григорьевич, прошу Вас, напишите мне о маме все, что Вы знаете. Я думаю, что Марусе сейчас слишком трудно сделать это.
Я знаю, неуместно благодарить Вас за то, что в эти дни Вы были около Маруси, но, когда я думаю о Вас, самое благодарное, полное нежности чувство охватывает меня.
Простите, что пишу так нескладно. Я никогда не умела выразить свои мысли на бумаге, а сейчас тем более.
Будьте всегда и во всем благополучны, мой дорогой.
Ваша ЕкПетровых
3.5.
Е.С. Петровых – М.С. Петровых из Алма-Аты в Москву
24 марта 1952 года
Марусенька, самая родная, самая близкая!
Позавчера я получила твое письмо. Я не хотела, чтобы ты писала мне сейчас и просила Павла Григорьевича, чтобы он сделал это, но наши письма, видимо, разошлись. Друг мой единственный, бесценный, так горюю я, что не была около мамы в те минуты, не пыталась облегчить ей ее страданья, не разделила с тобой все горе. Обнимаю тебя крепко, моя самая любимая!
Нестерпимую боль причинили мне слова о твоей ответственности. Родная, как это ни трудно, сделай усилие над собой и взгляни на все объективно. У мамы были две неизлечимые и смертельные болезни – рак и грудная жаба. <…> И безусловно то, что маму при повторном инфаркте спасти было нельзя. Иногда удается спасти при повторных инфарктах людей с относительно здоровым сердцем. Мамино сердце, помимо сильной возрастной изношенности, уже много лет было поражено тяжелейшей болезнью. И на фоне ракового заболевания! Это случай безнадежный. Так мне сказал очень хороший врач.
Дорогая моя, родная моя! То, что случилось, непреодолимо и надо смириться перед этим. И поверь мне, что маму сильно огорчили бы твои мысли и страданья, если бы она могла их знать.
<…>
Ты, моя хорошая, сделала все, что было возможно. Поверь мне, это не слова утешенья, это – истинно так.
3.6.
П.Г. Антокольский – Е.С. Петровых из Москвы в Алма-Ату
25 марта 1952 г.
Дорогая Екатерина Сергеевна!
Ваше письмо пришло, когда у меня уже несколько дней лежал ответ на Ваше первое. Но теперь он аннулируется. Там я ссылался на то, что Маруся уже послала Вам свое обстоятельное о кончине Вашей мамы.
Сейчас отвечу Вам относительно Маруси. Вам – издалека – все представляется в более тяжелых и болезненных тонах, нежели здесь на самом деле.
Угрызения Маруси, ее самобичевания это, по сути дела, очень обыкновенное выражение горя. Такое выражение горя я и сам испытывал, и видел у многих, очень многих, близких и далеких.
И у Маруси это совсем не назойливые, непрерывные Idee fixe, как Вам могло показаться, а живая, человеческая горечь, которую должен (именно должен) пережить каждый честный и чуткий человек.
По правде, я не вижу в этом ничего невропатологического, из-за чего следовало бы бить тревогу.
Тем более, что в общем все постепенно успокаивается.
Конечно, для Маруси смерть мамы была ударом – внезапным, крайне тяжелым, который должен был Марусю ошеломить. Но ведь на ее плечи легли все житейские заботы – кладбище, разговоры с чужими людьми и т.д. Два или три дня непрерывно на людях! Непрерывно, в необычном для нее темпе. Именно эти заботы, эта нервная обстановка помогли Марусе мобилизовать самообладание и выдержку. Они оказались благодеянием для ее души. В этом Вы можете мне совершенно поверить, дорогая Екатерина Сергеевна!
Завтра ее день рождения. Ей нет охоты справлять его, но какие-то близкие придут наверняка, их надо принимать и занимать. Под носом у Маруси всегда два или три «срочных» перевода, которые надо гнать и гнать, и с которыми вечно опаздываешь. Это вечный наш удел. Но это держит в такой упряжке, из которой кучер не освобождается даже на ночь, даже в стойле.
Недавно у нас происходило обсуждение «Нартов» – сплошные восхваления и фимиам. Пятеро переводчиков чувствовали себя именинниками, дай им боже здоровья!
В общем, в этой части нашей жизни (литературно-общественной) все у нас, как было при Вас, в декабре. Чуть менее напряженно, но все-таки.
Низко Вам кланяюсь, милая Екатерина Сергеевна. Всегда готов отписывать Вам обо всем, что происходит на Беговой, 1/А, 46, кв. 2.
Будьте здоровы, счастливы и по возможности спокойны душой.
Ваш Павел
3.7.
Е.С. Петровых – П.Г. Антокольскому из Алма-Аты в Москву
6 апреля 1952 года
Дорогой Павел Григорьевич!
Большое спасибо Вам за письмо. Конечно, Вы правы: мне отсюда все представляется гораздо тяжелее и главное болезненнее. Теперь я почти спокойна за Марусеньку.
А я здесь в полном одиночестве, если не считать моего сынишку, который очень хорош, но еще маловат. Его заветная мечта – стать шофером и «рулить целый день». У него уже есть проект собственной машины, которая «вся легковая, а сзади кузов», т.е. сочетает в себе все прелести грузовика и легковой.
Мне очень бы хотелось, Павел Григорьевич, чтобы Вы повидали мою Ксанушу. Это, очевидно, легче всего будет сделать на майских праздниках.
У нас очень тяжелая весна: была двадцатиградусная жара, пыль, духота, потом дожди, а сегодня с утра снег, который плотно закрыл молодую, зеленую траву и окутал деревья с налитыми уже почками. Все это сопровождается непрерывной сменой давления, что очень скверно действует на общее состояние.
Не знаю, как и благодарить Вас за Ваше обещание писать мне о делах и днях на Беговой. Скажите, Вы ко всем так добры?
Будьте благополучны во всем и всегда, дорогой Павел Григорьевич.
Ваша ЕкПетровых
[Личный фонд Марии Петровых. Опись 54]
4.
Письмо В.К. Звягинцевой к М.С. Петровых из Коктебеля в Москву
Июль 1956 года
Дорогая сестричка, джан, здесь хорошо, хоть и обилие всякого народа.
По вечерам у моря или перед закатом у Юнговой могилы валяюсь на камнях и реву от тоски по Саше, от всяких мыслей, мыслей о прошлом… Но на солнце и в воде, и в дроковой душистой аллее – блаженно и бездумно.
С Макашиной о тебе говорили хорошо, не свожу глаз с одной девочки… Машеньки… Ходила с ней и ее мамой и сестрой в Лягушачью бухту. Иногда сижу с ними и ловлю в ее косо поставленных синих глазах, и в улыбке, и в жадных и властных губах – сходство с дорогими чертами. Улыбка похожа…. Но она некрасива пока.
Ее мама, конечно, спрашивала о тебе и Павле. Я отрицала, сказала, что я всегда с вами и вижу только дружбу, и что ты вообще не склонна… Так же я перед всеми молчу, когда народ удивляется, какие разные девочки у Маргариты…
Я прошу продлить путевку до 1-го, чтоб уехать 2-го и приехать 4-го. Где-то будешь ты, лань?
Целую.
Вера
[Личный фонд Марии Петровых. Опись 14]
ИСТОЧНИКИ
Российский государственный архив литературы и искусства
1. Ф. 613. Оп. 7. Д. 201. М. Петровых. Стихи. Машинопись.
2. Ф. 619. Оп. 1. Ед. хр. 3090. Петровых, Мария. Стихотворения. Авториз. машинопись.
3. Ф. 631. Оп. 15. Ед. хр. 860. Переписка с членами ССП по творческим и организационным вопросам по алфавиту на буквы «М – П».
4. Ф. 1628. Оп. 2. Ед. хр. 1045. Письма А.А. Фадееву.
5. Ф. 2867. Оп. 1. Ед. хр. 25. М.С. Петровых. «Стихи». Автограф, машинопись с правкой автора. Коллекция В.Д. Авдеева.
Личный фонд Марии Петровых
6. Оп. 11. Переписка Е.С. Петровых-Чердынцевой с М.Г. Саловой по вопросу написания воспоминаний о М.С. Петровых.
7. Оп. 14. Переписка М.С. Петровых с В.К. Звягинцевой. 1946 – 1962 гг.
8. Оп. 15. Переписка М.С. Петровых с А.А. Фадеевым и письма с упоминаниями о нем. 1942 – 1957 гг.
9. Оп. 16. Переписка В.Д. Головачева с М.С. Петровых и Е.С. Петровых-Чердынцевой. 1926 – 1942 гг.
10. Оп. 16.3. В.Д. Головачев: родные, друзья, сокамерники.
11. Оп. 19. Переписка М.С. Петровых с Л. Мкртчяном. 1965 – 1979 гг.
12. Оп. 19.2. Переписка М.С. Петровых с Н. Зарьяном. 1944 – 1962 гг.
13. Оп. 19.3. Переписка М.С. Петровых с армянскими литераторами. 1944 – 1970-е гг.
14. Оп. 21. Переписка М.С. Петровых первой половины 1940-х годов, включая чистопольский период.
15. Оп. 21.1. Переписка М.С. Петровых первой половины 1940-х годов с упоминаниями о В.Д. Головачеве.
16. Оп. 21.2. Чистополь. События и их отголоски.
17. Оп. 33. Переписка М.С. Петровых с Е.С. Петровых-Чердынцевой. Части I и II. 1920 – 1940-е гг.
18. Оп. 34. Переписка М.С. Петровых с Е.С. Петровых-Чердынцевой. Части III, IV и V. 1950-е гг.
19. Оп. 37. Переписка Е.С. Петровых-Чердынцевой с Ф.А. Петровых. Ч. II. 1944 – 1946 гг.
20. Оп. 38. Переписка Е.С. Петровых-Чердынцевой с Ф.А. Петровых. Ч. III. 1947 – 1952 гг.
21. Оп. 48. Переписка А.В. Головачевой с М.С. Петровых и другими родственниками.
22. Оп. 53. Дневники и записные книжки М.С. Петровых. 1947 – 1970-е гг.
23. Оп. 54. Письма П.Г. Антокольского и переписка М.С. Петровых с упоминаниями о нем.
24. Оп. 62. Стихи М.С. Петровых 1960 – 1970 гг. Автографы, машин с авт. прав.
25. Оп. 63. Собственноручный самиздат М.С. Петровых. Машинопись с авт. прав.
26. Оп. 64. Стихи М.С. Петровых 1920 – 1970 годов, не вошедшие в сборники.
27. Оп. 66. «Черта горизонта». Переписка составителей сборника с издательством и авторами воспоминаний о М.С. Петровых. 1984 – 1986 гг.
ЛИТЕРАТУРА
28. Антокольский, П.Г. Стихотворения и поэмы. – М.: «Советский писатель», 1982. – 784 с.
29. Антокольский, П.Г. «Баллада о чудном мгновении». В кн.: Строфы века. Антология русской поэзии XX века. – М.: «Полифакт. Итоги века», 1999. с. 298 – 299.
30. Антокольский, П.Г. Дневник (1964 – 1968) / Сост., предисл. и коммент. А.И. Тоом. СПб.: Пушкинский фонд, 2002.
31. Антокольский, П.Г. Далеко это было где-то… – М.: Дом-музей Марины Цветаевой, 2010. – 464 с.
32. Антокольский, П.Г. Путевой журнал писателя. – М.: «Советский писатель», 1976. – 784 с.
33. Багиров оглы Р. Гуссейн. Баку в поэзии Павла Антокольского. – М.: Вестник МГУКИ № 2 (46) март-апрель 2012.
34. Баранская, Н.В. Странствие бездомных. – М.: АСТ: Астрель, 2011. – 637 с.
35. Головкина, А.И. Виталий Головачев и Мария Петровых в письмах военных лет 1941 – 1943: к 115-летию со дня рождения М.С. Петровых (1908 – 1979) / сост. А. Головкина. – М.: Издательство РСП, 2024. – 40 с.
36. Головкина, А. И. Виталий Головачев и Мария Петровых: неоплаканная боль. Девять художественно-документальных очерков. – М.: Издательство РСП, 2024. – 158 с. ил.
37. Дейч, Е.К. Душа, открытая людям. О Вере Звягинцевой: Воспоминания, статьи, очерки / сост. Е. Дейч. – Ер.: Совет. грох, 1981. – 284 с., 10 фото.
38. Звягинцева, В.К. Избранные стихи. – М.: «Художественная литература», 1968. – 272 с.
39. Каверин, В.А. Счастье таланта. Воспоминания и встречи, портреты и размышления. – М.: «Современник», 1989. c. 236 – 252.
40. Кастарнова, А.С. Мария Петровых: проблемы научной биографии: диссертация кандидата филологических наук: 10.01.01 / Кастарнова Анна Сергеевна; [Место защиты: Рос. гос. гуманитар. ун-т (РГГУ)]. – Москва, 2009. – 209 с.
41. Ландман, М.Х. Экспресс времен: Стихи. Воспоминания. Друзья – о Михаиле Ландмане / Михаил Ландман; редактор-составитель Мая Халтурина. – М.: «Волшебный фонарь», 2024. – 336 с., ил.
42. Левин, Л.И. Четыре жизни. Хроника трудов и дней Павла Антокольского. – М.: «Советский писатель», 1978 – 352 с.
43. Левин, Л.И. Воспоминания о Павле Антокольском: Сборник / Сост. Л.И. Левин и др. – М.: «Советский писатель», 1987 – 527 с.
44. Липкин, С.И. Квадрига. – М.: Издательство «Аграф», Издательство «Книжный сад», 1997. – 640 с.
45. Масс, А.В. Писательские дачи. Рисунки по памяти. – М.: «Аграф», 2012. – 448 с.
46. Мкртчян, Л.М. Так назначено судьбой. Заметки и воспоминания о Марии Петровых.
Письма Марии Петровых. – Ер.: изд-во РАУ, 2000 г. – 192 стр. 16 ил.
47. Нагибин, Ю.М. Дневник. – М.: Издательство «Книжный сад», І996. – 741 с.
48. Озеров, Л.А. Воспоминания о П. Антокольском и Л. Первомайском. – М.: Вопросы литературы, 1985/2.
49. Пантелеев, Л. – Чуковская, Л. Переписка (1929 – 1987). Предисл. П. Крючкова. – М.: «Новое литературное обозрение», 2011. – 656 с.: ил.
50. Петровых, Е.С. Мои воспоминания // Моя родина – Норский посад: сборник / ред. и подгот. текстов А.М. Рутмана, Л.Е. Новожиловой; коммент. Г.В. Красильникова, А.М. Рутмана. – Ярославль: Изд-во Александра Рутмана, 2005. С. 7 – 216.
51. Петровых, М. Назначь мне свиданье // День поэзии: сборник / ред. В. Фирсова. – М.: Издательство «Московский рабочий», 1956. c. 70.
52. Петровых, М.С. Дальнее дерево. Предисловие Л. Мкртчяна. – Ереван: Издательство «Айастан», 1968. – 206 с.
53. Петровых, М.С. Черта горизонта: Стихи и переводы. Воспоминания о Марии Петровых / Сост. Н. Глен, А. Головачева, Е. Дейч, Л. Мкртчян. – Ер.: «Советакан грох», 1986. – 408 с., 11 илл.
54. Петровых, М.С. Избранное: Стихотворения. Переводы. Из письменного стола/Сост., подгот. текста А. Головачевой, Н. Глен; Вступ. ст. А. Гелескула. – М.: Худож. лит., 1991. – 383 с.
55. Петровых, М.С. Прикосновенье ветра: Стихи. Письма. Переводы/Сост., подгот. текста А.В. Головачевой, Н.Н. Глен. Вступит. ст. А.М. Гелескула. – М.: Русская книга, 2000. – 384 с.
56. Петровых, М. С. Из тайной глуши / Мария Петровых [сост. А. И. Головкина]. – М.: Издательство РСП, 2025. – 78 с.
57. Ревич, А.М. Записки поэта // Дружба народов, 2006. №6. С. 190 – 191
58. Рубинчик, О.Е., Головкина, А.И. «Ваша осинка трепещет под моим окном…» Переписка А. А. Ахматовой и М. С. Петровых. – М.: «Русская литература», № 1, 2022.
59. Самойлов, Д.С. Мемуары. Переписка. Эссе / Д.С. Самойлов — «WebKniga», 2020 – (Диалог (Время)).
60. Скибинская, О.Н. Мария Петровых: ярославские проекции / науч. ред. М.Г. Пономарева. – Ярославль: ООО «Академия 76», 2020. – 652 с. + 12 с. ил.
61. Тарковская, М.А. Осколки зеркала / Марина Тарковская. – 2-е изд., доп. – М.: Вагриус, 2006. – 416 с.
62. Фадеев. Воспоминания современников. Сборник. Сост. К. Платонова. – М.: «Советский писатель», 1965. – 560 с.
63. Фадеев, А.А. Письма. – М.: «Советский писатель», 1967. – 848 с.
64. Хелемский, Я.А. Неуступчивая муза. – М.: Вопросы литературы, 2002/3. C. 192 – 213.
Свидетельство о публикации №225050900620