Бег в котурнах на длинные дистанции 18 Тайга 3
Женя Шевченко.
« Черный ворон.»
Гр. Черный Государь .
Свобода сей светочь ума , теплотвор жизни ,
была всегда и везде достоянием народов,
вышедших из грубого невежества . И мы не
можем жить подобно предкам нашим , ни
варварами , ни рабами .
Петр Каховский. Из письма Николаю Первому.
Раб , прикоснувшийся земли Русской , становится
свободным. Разделение между благородными и
простолюдинами не принимается поелику противно
Вере , по которой все люди братья…
Никита Муравьев. Проект Конституции.
Отцы были русскими , которым страстно хотелось
стать французами , сыновья были по воспитанию
французами , которым страстно хотелось стать
русскими.
Василий Ключевский.
Январь 82 года. Таежный Ангарск. Последние дни
пребывания . Можно было насладиться Байкалом , но
куда он денется - 35 млн. лет уже в него смотрятся
звезды . Поехали с Леной поклониться нашим любимым
декабристам. Мемориал , посвященный гордым страдальцам,
хлестал колючий морозный ветер. Даже здесь они не нашли
покоя.
Так случилось - озера я до сих пор я не увидел . Вот уж воистину :
когда можешь , но не хочешь , когда захочешь - не сможешь .
А нынешний мемориал похож на сидельца Нерчинска , который
вернулся домой после долгих каторжных работ - он разрушается.
Изменилось отношение к декабризму : ныне Трубецкой и Волкон-
ский - деструктивные бунтари , смутьяны , баламуты .
Власть сакральна - ей видней , свобода- химера , эволюция - путь,
народ - дети , священство - пестун , доверие , ожидание , терпение-
в душе …
Лишь тайга еще жива , да Байкал все еще тянется в виноватой улыбке
Как было.
В год 1826, января дня седьмого, по восшествии на Престол Императорский Мы, Николай Первый, вняв тщательному следствию и допросу мятежных умов, что дерзнули нарушить стройность порядка, повелеваем:
Оных подданных , что на Сенатской площади, под ветром и выстрелом, стояли не как солдаты — а как тени, вырезанные из картона, с одичавшими глазами и словами на холоде застывшими, — всех поимённо:
Рылеева, Пестеля, Бестужева - Рюмина, Муравьёва, Кюхельбекера — предать суду высшему.
А тем из них, кто не замыслил цареубийства и в тайных обществах больше мечтал, нежели действовал, повелеваем:
Сослать в Сибирь.
В острог, в Нерчинск, где стужа входит в кости, а тишина — в язык.
Чтобы там, на рассыпчатом снегу, между кирзой и тачкой, каждый выучился слову служба заново.
Чтобы не думалось, что мысль — выше трона, а дружба — важней присяги.
Но и — чтобы помнили: Россия велика не по числу страниц, а по суровости меры.
Император Николай.
Княгиня Трубецкая , изнеженная француженка , сменив туфельки с пряжкой на валенки долгие годы была рядом с мужем
У неё были две шали: одна для выходов, другая для сна. Обе потёрлись почти одинаково, и различала их только она сама — по складке у края, по памяти прикосновения.
Вторую неделю мёрзло зеркало. От этого в нём отражалась не она, а какая-то женщина из других времён — то ли французская гувернантка, то ли прачка с горки.
Письмо от отца лежало непрочитанное. Он писал, что всё ещё надеется. А она — что всё уже произошло. Надежда осталась там, как зонтик в вагоне: вежливо, неуместно, бесполезно.
Князь — её муж — строгал что-то в углу. Из дерева выходила лошадка, корявая и кроткая. Он знал, что не игрушка нужна ребёнку, которого у них нет, — нужна цель. Цель быть руками.
Она выучила шить по-мужицки — крупными, нескладными стежками. Эти швы напоминали ей шаги по снегу: тяжёлые, неровные, но ведущие куда-то.
Иногда она вспоминала бал в Михайловском. Там она впервые увидела, как мужчина смотрит сквозь женщину — туда, где начинаются идеи.
Мария Волконская , оставив малолетнего сына в Петербурге , уехала к ссыльному мужу на долгие тридцать лет…
Она стояла у окна, не глядя. Петербург не прощался — просто таял, как всегда в марте. Капли на подоконнике стучали в такт лошадиным копытам где-то внизу — и это был единственный ритм, которому ещё хотелось верить.
Служанка осторожно поставила чемодан. Он пах лавровым мылом и театральной пудрой — как будто туда, в Сибирь, поедут не вещи, а воспоминания, переодетые в дорожное.
На комоде — щётка для волос, письмо от отца, серёжка без пары. Всё осталось нарочно. Чтобы потом, если кто спросит: «Она уехала навсегда?» — можно было сказать: нет, вот же, вещи ждут.
Отец говорил строго, не глядя на неё: — Ты едешь не к мужу. Ты едешь к каторжнику.
Она молчала. В этом молчании были четыре оперы, три выученные языка, две детские болезни, один Петербург. И все они теперь — в её решении.
Шуба оказалась тяжелее, чем ожидалось. Не по весу — по смыслу. В ней было всё: сопротивление, страх, тёплый мех ожидания и морозная подкладка будущего.
Карету подали в два часа дня. Снег был рассеян, как пепел после балета. На лестнице она остановилась и провела рукой по перилам, будто на прощание гладила прошлое.
«Прощай, город, где меня любили не за то, что я — я», — сказала она почти шёпотом.
На Дворцовой площади лошадь споткнулась. Возница выругался, но она этого не слышала. У неё в ушах уже звучала Сибирь, ее таежная молитва
во спасения любимого человека, князя - узника, его друзей- соратников, , которые не одолели престол, но одолели страх. ибо честь — их венец, и мужество — их царство.
Внемлет земля сибирская такому стону узника ,
связанного не только железом , но и
тяжестью собственного дерзновения. Там, под свинцовым небом Нерчинским, где зима держит цепи суровее темницы, а ветер воет, как ангел гнева, суждено было падшим сынам Отечества — знатным, образованным, благородным — вкушать хлеб страдания.
Утро их начиналося не светом радости, но ударом надзирательского кнута. Скованные в кандалы, которые глухо звенели на ледяной груди земли, шли они в штольни рудников — в те темные утробы земли, где не дышит жизнь, а смерть, как тень, скользит по стенам.
Там, в глубинах шахт, где солнце — лишь воспоминание, а день от ночи не отличим, изнемогали руки их, прежде державшие книги, перья, шпаги. Князья и офицеры, воспитанники лучших училищ, познавали лопату и кайло. Вот дивное дело духа! — не унижались в этом они, но поднимались душой. Там, где плоть гнила от сырости, где кровь смерзалась в жилах, зажигалась мысль, нетленная и ясная, как светильник в тьме пещеры.
Не было среди них бунта, не было всхлипов мятежных — была тишина твердая, как гранит, и благородство, какое носят в себе только те, кто ради идеала согласен стать прахом.
Такова была их Голгофа. Ибо Нерчинск — не просто край, но чаша горькая, преподнесённая им за вину любви к Отечеству. Не осуждением, но величием покрывается память их. И ныне, глядя в ту даль ледяную, таежную , слышим мы не скрежет оков, но музыку стойкости, благородства и надежды.
Свидетельство о публикации №225051001052