Сальери нашего времени

- Я тоже пишу музыку, - глаза высокого, тощего донельзя паренька светились призрачной надеждой, - если можно, то хотел бы показать вам свой Этюд.
Скривившись как от зубной боли, кончиками пальцев брезгливо приняв бережно извлечённый из видавшего виды рюкзака листок, Хрюшкин исподволь принялся изучать молодого человека. Со злорадной ухмылкой оценив его впалые от недоедания щёки, отметив до неприличия затасканную дешевенькую одежонку, он, шумно вдохнув воздух, ощутил тот специфический запах нищеты и бездомности, которым лишенное домашнего комфорта человеческое тело пропитывается за считанные дни. Болезненно вдохновляясь бесправием собеседника, он, злобно осклабившись, хищно, как на плахе, распластал по столу исписанные каллиграфическим почерком строки. На жабьем расплывшемся лице промелькнул ужас: « - Да, это он, он!», - дикий всё поглощающий страх захлестнул его, в голове мигом пронеслась вся предыдущая жизнь. Стараясь схватить каждую ноту, каждую длительность, вглядывался он в злополучный листок: « - Сомнений быть не может», - обречённо вздохнув, он поднял на юношу глаза и, встряхиваясь словно от страшного сна, истошно завопил:
- Почему, почему, все решили, что могут тащить ко мне всякую дрянь?!! – с искажённым лицом потрясая сделавшимся сразу жалким и мятым листком, визгливо по бабьи заголосил Хрюшкин. – Почему, почему, спрашивается, ковыряться должен я в этом вашем говне? – смяв своей жирной бесформенной ладонью злополучные ноты, он взмахнул было ими, готовясь будто швырнуть автору в лицо, но, заметив появившегося на крик коллегу, живо расправив злосчастную бумагу, закричал:
- Гляньте, гляньте, только какую дрянь вынужден я держать в руках! Почему они несут и несут это мне?
Привычный к выходкам обитателя кабинета гость, кинув на измятый листок беглый взгляд, дипломатично выдавил что-то невнятное.
- Вот, вот, - обрадовался экзекутор, - я и говорю – дрянь! Они думают, мне и дела нет, как ковыряться в этом говне!
Покосившись на сомнительные доспехи молодого человека, коллега, сдержанно кивнув, потянулся к выходу, а Хрюшкин, завидев уже нового зрителя, возопил:
- Нет, ну чего вы там прячетесь, идите сюда, гляньте только, какую гнусь вынужден я держать в руках!
Коллеги не были людьми злыми, но жизнь их – бесцветная рутина, а спектакли бесноватого композитора вносили в их прозябание недостающую перчинку. Молодой человек не спорил, он пребывал в глухом оцепенении, всё, что служило предметом бессонных ночей, смыслом полуголодного его существования, всё, что представлялось проблеском света в безысходной тьме мрачного туннеля обыденности, было испохаблено, раздавлено чужими безжалостными руками. Тщетно пытаясь забрать свой листок, он, сопровождаемый злобными напутствиями, ушёл в беспощадные реалии девяностых и на семь долгих лет оставил сочинительство. Хрюшкин же, чья недобрая мертвящая воля долгие годы не давала ему покоя, заставляя вспоминать и вспоминать этого парня, словно гадкий неугомонный бес сидел в нём, и по прошествии многих лет подталкивал писать в соцсетях очередную «громилку», правда, назвать того мальчика по имени он так и не решиться. Что-то удерживало его, какая-то проглядывавшая в авторе Этюда, смутно угаданная им сила.
Справедливости ради нужно сказать – жгучую ревность испытывал он не только к живым своим современникам. Изучая ноты какого-нибудь Метнера, он, раскачиваясь всей своей тяжеловесной тушей, мучительно страдал:
« - Ну как же просто всё, совсем ведь, по большому счёту, незатейливо, но… попробуй напиши!» - и, отыскав какой-нибудь мелкий стилистический ляп или композиционный огрех, радостно оживлялся: А-а-а, вот и он тоже…! Но, убеждая, нередко, других, сам в глубине души прекрасно знал – что нет, не «тоже», далеко не тоже! Да что там Метнер! Наткнувшись как-то на умершего в начале прошлого века в нищете Таррегу, взвыл он от бессильной злобы и зависти. Лёгкая как дыхание естественность, удивительная простота и красочность одновременно так разительно контрастировали с собственной его тяжеловесной вычурностью, претенциозно перегруженной псевдо-современной актуальностью, что хотелось кататься по полу и биться об стену. Он и выл… разражаясь в адрес умершего более ста лет назад испанца каскадом гневно-уничижительных реплик.
Первые десять лет социального своего успеха панически боялся он разоблачения. Боялся того самого мальчика из сказки который простодушно вдруг скажет – а король то голый! Знал, знал, досконально знал, конечно, до тонкости понимал,  ч т о  именно он делает, ценность и качество своих опусов. Нет, полной бездарностью он не был, скорее из тех, про кого говорится: на безрыбье и рак рыба! И боялся, панически боялся появления той настоящей «рыбы», страдал, метался. Про подобных, с присущей ему меткостью и глубиной заметил Достоевский, что самый несчастный, самый неприкаянный и самый болезненный тип - среднего по своим дарованиям умника. Счастливы, - утверждал писатель, - совсем уж ограниченные серые люди, незатейливым умишком своим способны убедить они себя в чём угодно: в масштабности несущественных своих дарований, праве собственном взирать на других свысока. Но трагичен тип человека неглупого, обладающего даже определёнными способностями, но до большого, главного при этом дотянуть не сумевшего. И ходит такой беспокойно, и сам мучительно понимает, что далеко не «Наполеон», а, ох, как хочется, ой, как завидно тем другим - настоящим, кто хоть чуть, хоть на йоту выше, в чём-то хоть лучше… но тсс… об таком страшно и думать! И умён, умён этот не-Наполеон, но ум его направлен на другое - умеет занять место в обществе и всех в своём праве убедит, в талантах больших своих уверит, но слишком много в нём умного, тонкого даже, чтобы убедить в этом - себя. И вот мучительно точит несчастного недополеона мысль, что должен, должен появиться «он»! Нет, не тот, простодушный мальчик из сказки выкрикнувший слова про голого короля. Насобачился таких, Хрюшкин затыкать и затаптывать без счёта и без следа, другой, другой! Тот самый, «Наполеоном» который этим станет или просто даже сделает весомый к этому шаг, что самому Хрюшкину было не сделать. И все вокруг тогда, сравнив его с этим самым мальчиком, сразу поймут - кто есть, кто! Вот чего боялся он, вот что было ужасом мучительных ночных кошмаров его. Мальчика этого ненавидел он сразу, авансом, ненавидел фибрами всеми страстной своей души. И обмануть его тут не могло  н и ч е г о, знал он, что мальчики эти бывают и простодушны, и милы, готовы «опираться», «отдавать должное», считать почтительно «основоположником», а затем… кто, кто, потом остановит этого набравшего силу, приобретшего масштаб творца? Кто вспомнит о нём, Хрюшкине, кем останется он, когда появиться тот… Нет, топтать, топтать и топтать, мы, слава богу, ещё имеем кой-какой вес.
Мучительней всего было то, что сам он лучше кого бы то ни-было сознавал положение вещей и на восхвалявших его смотрел с подозрением. Нет, безусловно, тянулся он, страстно от похвал зависел, болезненно в них нуждался, но было и другое, главное. С внутренним глубоко запрятанным недоверием смотрел он на своих восхвалянтов, гадая: кто это? Те самые непонимающие ничего простецы? Или такие же как он расчётливые умники, возвеличивающие его с тайными своими целями? А заметить нужно, что сделался со временем он человеком не просто влиятельным – знаковым! Как в эзотерических некоторых сообществах принять у старшего по иерархии бывает обязательным этапом посвящения, так и музыка Хрюшкина сделалась непременным условием социального успеха, заявкой о лояльности, показателем интегрированности в определённого рода среду. Сыграть Хрюшкина, да вдобавок ещё, громко на публику им восторгнуться, отдать, так сказать, «должное», заменило в их кругах инициацию, к которой с зоркой чуткостью карьеристов спешили приобщиться все жаждущие успеха, и, пав в эту бездну, бдительно затем блюли, чтобы и другие не избегли чаши сей тоже.
Женщины, всегдашние эти спутницы и рабыни успеха льнули к нему как мухи, и он любил их тоже. Но не за то вовсе, за что любят обычно женщин, вернее, не только за это. Присущая им несклонность к излишним рефлексиям, вот что по настоящему привлекало его. Знал он, что «она» при наличии социального успеха не станет никогда загоняться: справедливо ли это в самом деле или нет? Действительно ли большой он талант или просто удачно угодил в струю? Зато парни, всегдашние эти собственные и чужие ревизоры внушали никогда не стихающую настороженность. Знал он, чувствовал, ведал, что придёт, появится рано или поздно тот, чья «ревизия» станет для него последней. Какой-нибудь, никому доселе не известный паренёк, несколькими своими вещами поставит жирную точку на всех его десятилетиями «продвигаемых» опусах. С тоскливым недоверием глядел Хрюшкин в будущее. Слишком хорошо известна история музыки, лучше многих других понимал он, как скоро безжалостная пыль времени покрывает работы всех этих «социально активных, славой блистающих». Со жгучим недоверием всматривался он в лица молодых музыкантов, кто, кто, первый из них начнёт пересмотр? Кто, стыдливо потупившись, назовёт вещи своими именами и поведает миру, как давил он на них, травить вынуждая таланты подлинные! Кто припомнит свершенные по указке его подлости? Судорожно бросало его в отношении к ним от льстивого заискивания до безудержного хамства.
Балуясь, подобно многим в их кругах, разговорчиками об упадке культуры, он прекрасно знал, что расцвета её ему не перенесть. Придумал себе и отговорку - для того чтобы иметь право его критиковать нужно быть… он и сам, правда, толком не мог сказать, кем для этого нужно быть, но права такого ни за кем из своих знакомых не признавал. Зато, для того чтобы восторженно его нахваливать, не нужно было быть никем, кроме как… карьеристом и лизоблюдом либо ничего не смыслящим в музыке простецом. Осознавать это было мучительно. Десятилетиями отлюбезничав, отулыбавшись, рассыпавшись в ответ на незаслуженную похвалу в реверансах, он, оставшись затем наедине с собой, мучительно размышлял - кто они вокруг него? И кто он сам? Расхваливавших его он в тайниках души своей презирал, тех же, кто позволял себе в нём усомниться – ненавидел! Ненавидел и немногих, осторожно отмалчивающихся, старательно, как чего-то постыдного, его пьес избегавших, знал, знал, слишком хорошо понимал, что кроется за этим. В виде мелочной мести всем почти в музыкальной среде, присвоил тайком он обидные прозвища. Все, все они были перед ним виноваты, сам «Он» вынужден общаться с какими-то там «этими».
У Гоголя наткнулся, вычитал он, что только заслуженная слава приносит радость, незаслуженная – жжёт, толкает на подлости, порождает страх и озлобление. Ой, прав был классик, ох, как прав, и точит, точит последние годы мысль – что, если бы просто занимался он своим делом? Не интриговал, не подличал, не гадил коллегам? Не рвался самочинно в «классики» и «корифеи»? Сколько сил, энергии, сердца, потрачено на пустые, никак, по большому счёту, не связанные с творчеством вещи! Что если бы выбрал он другой путь? И тогда, возможно, не стал бы он гением тоже, но музыка его была бы светла и чиста. Музыка, а не эти, переполненные самомнением и претензией конструкты! Но сразу же приходила спасительная всё оправдывающая мысль: да ведь они-то, затоптанные когда-то им композиторы, музыканты, тоже всего лишь хотели заниматься своим делом, и что? Разве так можно? Разве сейчас так получится? Нет, нет, не я такой, жизнь такая! Но вновь и вновь живой укоризной проходит в памяти вереница оплёванных и задавленных им людей, людей со сломанными судьбами, далеко не только коллег – композиторов, нет, будучи в силах, каждое встреченное им дарование норовил обесценить, принизить, загнать в прокрустово ложе лукавых собственных представлений! Только свои, близкие знали, как настойчиво, с какой неистовой волей дёргая за все доступные ниточки, втаптывал в грязь он, выталкивал на обочину творческой и профессиональной жизни любой замеченный им талант, чувствуя к нему такую неутолимую и иступленную злобу, будто дар этот, свыше данный, украден был лично у него - Хрюшкина! Тяжко, тоскливо, муторно, разум, вот вечный наш экзекутор, напыщенный индюк, болван беспросветный, убедит себя в чём угодно и будет счастлив, а он вынужден подводить страшные итоги. Эх, сейчас бы тогдашнего мальчика, вот кто понял бы, вот с кем нашлось бы о чём поговорить. Без дураков, о настоящем, о большом, о главном! Но нет, не состоится такой разговор, не примет тот мальчик уже протянутой руки, да и разве в нём одном только дело? С какой безжалостной неумолимой бесповоротностью мчится поток времени, как тяжек этот груз, как фальшивы людские репрезентации, страшно, ой, как страшно стать лицом к вечности…
Конец.


Рецензии