Гибралтарский пролив

1

Три недели назад я покинул берег Гибралтарского пролива и оказался в Западной Африке, вооружённый «Винчестером» двенадцатого калибра, походной формой, в которой получалось бы слиться с красно-коричневыми песками, и ещё небольшим запасом провианта. Здесь, на безлюдных просторах, во всю шла охота на антилоп, называвшихся дукерами; я же выслеживал рыжебокого дукера – маленькую антилопу, высотой не более сорока сантиметров. Дукеры были пугливыми животными. Чуть охотник начинал к ним приближаться, так вся стайка разбегалась по кустам, а если подходил ближе, скажем, делал хотя бы короткий шаг, то дукеры сразу пускались наутёк.

Но в Африке я был не по своей воле. Я, признаться, не любил охоту и тем более не любил убивать зверей. В жизни мне ни разу не приходилось обижать живое существо. Однако ж вот я стоял посреди бескрайних африканских просторов с «винчестером» наперевес и глядел в бинокль в предрассветном тумане. Обычно в это время дукеры выходили на поиск пропитания; они жевали упавшие фрукты, если такие и находились здесь, грызли листочки и ветки, в общем, представляли из себя всем знакомых безобидных травоядных животных.

Дукер – его мясо – нужен был одному белому старику, которого звали Джим, и у меня не оказалось иного выбора, кроме как выучиться в одиночку охотиться на пугливых животных, чтобы день на днём вставать до рассвета, цеплять на шею бинокль, ружьё через плечо, а после отправляться на несколько долгих и одиноких часов за эту глухую африканскую деревушку на поиски антилоп. Джим поговаривал, что найдёт мне нескольких помощников, ведь на дукера следовало охотиться иначе, чем делал это я. То есть для такого дела нужно бы собрать человек пять и вооружить их «винчестерами»; тогда охотники бы, распугав всех антилоп, шли бы ровным строем и открывали меткий огонь по кустам по команде. Охота на дукера была деликатным делом, очень деликатным. Один я уже три недели как бродил по африканским равнинам, глядел на редкие горы и иногда набредал на границу Сахары.
И всё прошедшее время мысли о берегах Гибралтарского пролива меня не покидали. Целясь в куст, где сидел дукер, я мог думать только о шуме волн, разбивающихся о камни высоких склонов, о живописных скалистых пляжах, о зелёной траве и чёрной земле. На берегу пролива я провёл, без преувеличения, всю свою жизнь до некоторых пор. И даже в Африке, в богом забытом месте, Гибралтарский пролив не шёл прочь из моей головы. Я мечтал поймать дукера и наконец вернуться туда; часть меня понимала, что путь назад мне заказан, а часть всё ещё верила на скорое возвращение домой – я неизменно, все три недели придерживался второй своей части.

В Африке вместо шума волн кругом раздавалась тишина. Порой её разрезал леденящий душу лай шакалов, порой до моих ушей доносилось рычание львов, оставшихся в этих местах в небольшом количестве, и в такие моменты я непременно разворачивался и шёл в деревушку – к ней хищники не приближались. Иногда, сидя на облезших деревьях, за мной наблюдали уродливые грифы. Вся эта природа была, конечно, несравнима с красотой берегов Гибралтарского пролива.

Больше всего я боялся диких собак. Хотя Джим и уверял, мол, их давно тут не видели, одна только мысль о встрече с ними бросала меня в дрожь; страх перед дикими собаками – отнюдь не безосновательный каприз против предрассветных вылазок, уж тем более против вылазок после заката. Когда я ещё жил на берегу пролива, по неосторожности мне довелось нарваться на разъярённую уличную псину (пусть она и не шла ни в какое сравнение с теми дикими собаками, встречавшимися мне с некоторой периодичностью в Африке), которая едва ли не отцапала мне ногу, отчего я до сих пор ходил прихрамывая. На охоте недуг сильно мешал мне карты.
Этим ранним утром я снова выбрался из деревушки и пошёл бродить по местам, далёким от человека. Здесь на многие километры простирался пёстрый красно-оранжевый мир, местами окроплённый зелёными шапками деревьев, местами – выступами гор, наверху оканчивающихся небольшими плато, где обычно, как мне казалось, на наблюдательных постах сидели грифы. Долгими часами я бродил, глядя в бинокль, и сегодня мне особенно не везло: поблизости не оказалось ни одного дукера, ни одного моего билета на тёплые берега пролива. Вскоре я оказался на открытой местности, не обременённой искривлёнными деревцами, а потому стал с особенным упорством вглядываться в даль.

Пустырь тянулся по меньшей мере на полкилометра во все стороны. За ним и до самой линии горизонта высились прямоугольные горные выступы, иным словом необычной формы скалы, за которыми, насколько я себе мог представить, всходило солнце. Над скалами застыла привычная им жизнь грифов и других хищных тварей, обитавших в подобных местах; на небе к тому часу не осталось уже ни облачка после вчерашнего на редкость хмурого дня. Однако ж в Западной Африке, как известно, каждый божий день неизменно палило солнце на всякое живое существо, как если бы бог хотел испытать жителей этого проклятого места на прочность. Что же! Я, признаюсь, находился на грани.

Впрочем по утрам не было причин жаловаться на полуденный зной, покуда оставалась ещё в воздухе та ночная прохлада, ради которой стоило вставать ни свет ни заря. Кругом меня окружали отступающие сумерки, похожие на обрывистый полупрозрачный туман; туман этот обволакивал весь затянутый тишиной пустырь, безмолвные скалы и деревья с кустиками. Предрассветный сумрак сквозил по безлюдным просторам, не встречающий препятствий. Под ногами он, стоило появиться тоненьким первым лучам, отливал серебристым.

Я пересёк две трети пустыря и остановился: у подножия скал замелькало чьё-то шевеление, и робкий свет коснулся пушистого оранжевого бока дукера. Животное рассеяно глядело по сторонам (и меня смутило, что он был здесь совсем один). Медленно, стараясь не издавать ни звука, я поднял «винчестер» и принялся прицеливаться. Дукер стоял неподвижно. Я положил палец на курок и, когда уже стал совсем уверен в меткости выстрела, а палец мой застыл у курка, что-то сковало меня по рукам и ногам – я совсем не мог пошевелиться. Животное смотрело на меня в упор; дукер не моргал, не отворачивал маленькой головы. Он глядел на меня, в самом деле глядел со всей той осознанностью, какая в редкие моменты доступна невинным, в сущности, да неразумным животным, оказавшимся волею судьбы под прицелом чьего-нибудь охотничьего ружья.

Вновь одолели меня прежние сомнения. Ведь я не нуждался в мясе дукера; я стоял на земле сытый, одетый и обутый. И не выпадет на мою долю никакой пользы от одного, от двух или, скажем, даже от трёх убитых и съеденных дукеров. Старик Джим отправит меня на следующую охоту – до тех пор, пока дукеры не перестанут бродить в округе его деревушки, и пока её бедные жители, три с половиной десятка дрожащих негров, не наедятся вдоволь. А любому человеку будет мало и четырёх, и пяти дукеров, и даже, как угодно, дюжины или двух.

Но как я хотел выбраться их Африки! Как я хотел снова оказаться на берегах Гибралтарского пролива, как тянуло меня к шуму прибоя, к запаху водорослей и рыбы, как я мечтал об утреннем бризе вместо воя диких собак и лая шакалов, вместо молчаливого взгляда одиноких грифов… И, пожалуй, в эту минуту я был готов убить хоть двух дукеров, если бы старик Джим мигом вернул мне собственную волю. Но африканская тюрьма – этот пустырь и эта деревушка с неграми и Джимом, - они держали меня так крепко, что, даже обладая свободной волей, ни за что я бы не вырвался обратно, к берегам пролива. Он оставался красивой картинкой в моих мечтах, превратился в вечный спутник моего беспокойного сна.

С этими невесёлыми мыслями я, наконец, опустил ружьё. С секунду я продолжал глядеть в ответ на дукера, а после развернулся и зашагал прочь, покуда солнце уже начало подниматься и антилопа, повстречавшая меня в минувший час, на сей раз была последней. Но вмиг меня охватила злость; что, в самом деле, неужели я не могу просто взять и убить его? Кому станет хуже в этом мире? Дукером больше, дукером меньше – да на кой чёрт человеку с ружьём тяготить себя размышлениями о нужде и голоде, когда дело касается охоты! Ведь оружие – непобедимая сила, безоговорочная правда и единая истина. Стоило мне развернуться, стоило только вновь положить палец на курок, как дукера и след простыл. Со злости я разок выстрелил в пустое место. Звуки стрельбы всколыхнули сидевших в округе грифов; по крайне мере, мне показалось, что далеко позади птицы махнули длинными крыльями, перелетая на соседние деревья, но продолжающие пристально за мной следить.

Вернулся в деревушку я с окончательно разгоревшимся на горизонте рассветом. Жители уже стали предаваться ежедневной суете: от халупы к халупе забегали женщины, словно чего-то им надобно было найти, дети высыпали на улицы, и в хрупких хижинах зашевелились прочие тонкие люди, высохшие на местном беспощадном солнце. Впрочем, не все дома в деревушке были именно такими, то есть будоражащими сознание. Старик Джим, например, ошивался в приличном доме, гораздо более внушительным, чем деревянная халупа. Да другие жилища по его сторону деревни выглядели прилично; туда-то я и возвращался с пустыми руками, как многие дни до этого.

Джим встретил меня на пороге с сигаретой в зубах. Первым делом он, конечно, поинтересовался добычей. Я хмуро рассказал ему короткую историю о пустыре и дукере, который успел убежать прежде, чем пуля пролетела мимо его рыжей туши. Тогда Джим повторил мне слова, какие он всегда произносил, когда слышал жалобы на плохое оружие, плохое самочувствие или, как случалось совсем изредка, на хромоту. На нежелание охотиться я никогда ему не жаловался. Вот, что он сказал: «Ты, приятель, стало быть, всё начинаешь забывать, кому нужен дукер. Погляди-ка вокруг, на этих бедных негров – как они будут без мяса? Как они будут жить? Ты смотри, не забывай, законы этих мест суровы: либо мы их, либо они нас. Если ты не убьёшь дукера, приятель, нас всех в этой деревне ждёт верная смерть. Ну, как? Один дукер или по меньшей мере три десятка людей, которых ты видишь каждый день?» И мне не оставалось ничего иного, кроме как согласиться.

Я вошёл в дом и лёг на жёсткую кровать. Глупо смотрел в потолок, пока усталость не взяла своё, и тогда я вновь погрузился в мечты о Гибралтарском проливе…
На берегах осталась вся моя жизнь! Там меня ждали родные и близкие, пока я сидел в Африке, под чудовищно жарким солнцем, пока бродил я среди шакалов и диких собак. И мне снилось, будто бы снова я шёл вдоль скалистого берега и смотрел, как поутру волны совсем стихли, и как на горизонте бледная голубизна неба сливается с нежно-бирюзовым морем. Внизу, у воды, кричали чайки; за спиной моей в спокойной тишине мельком колыхались высокие пальмы, и я шёл по выложенной камнем узкой дорожке, шёл всё вперёд и вперёд… Вдали уже стали видны белоснежные испанские дома. Они стояли как бы друг на друге, поднимаясь вверх по берегу, становясь единой кучей нагромождённых каменных строений. В такие часы на улице ещё никто не показывался. Потому-то я стоял на дорожке в одиночестве, и в одиночестве я вдыхал мягкий морской воздух.

Я должен был вернуться к Гибралтарскому проливу! Мне нельзя было здесь оставаться. В Африке, в этой засушливой глуши, я был словно в тюрьме. Я сидел на цепи у старика Джима и ходил на охоту, как если бы я в один миг стал собакой. Но разве можно отобрать у человека его волю? Разве можно заставить его делать то, что противно самому человеческому существу? Это, конечно, весьма осуществимо, и я сам в этом смог убедился; покуда уж существует зло в нашем мире, всегда будут те, кому оно нужно, и также будут те, кто будет заниматься его распространением – я в своём заточении был как раз в числе вторых. Но если существует некая разница между первыми и вторыми, тем более когда вторые находятся в неволе (не как правило, зато мы часто становимся свидетелями подобных случаев), то, стало быть, людям надо бы снять вину с распространителей и переложить её на нуждающихся во зле.

Очертания берегов пролива тем временем, пока моё сознание поглощали мрачные мысли, бледнели, и вскоре совсем растворились в мутной пелене беспокойного сна. А я уже не мог перестать думать. И мне, как силуэты во мраке, мерещились дукеры с простреленными тушами, головами, с отстреленными лапами, которые корчились в мучениях, лёжа на красном песке. И никто иной как распространитель зла должен был закончить начатое. Тогда я возводил свой «винчестер» и опускал курок, а после по спине моей катился холодный пот.
Я не хотел убивать дукера.


2

Охота в сумерках – дело деликатное. Предрассветные сумерки, в отличие от вечерних, были по меньшей мере не особо опасными, чтобы охотник, преодолевая африканские красно-оранжевые просторы, всегда находился настороже. Но с заходом солнца в безлюдных местах начиналось всё самое страшное, что только существует в Африке, помимо, быть может, голода и жажды, которые в большинстве своём касались только людей. В такое время не следовало даже убирать пальца с курка. И ваше гладкоствольное ружьё, а порой карабин, всегда глядел по сторонам и заглядывал за спину, как бы ни одно животное, чью территорию вы как бы нечаянно пересекли, не вздумало встать на защиту. Только оно, конечно, вздумает.

В вечерних сумерках дукеры снова становились активны после длинного жаркого дня. Я и представить себе не мог, где они бродят, поэтому шёл наугад; оттого-то и постоянно оборачивался кругом, прислушивался, боясь услышать вой или рычание шакалов, а чего похуже – диких собак. Они пугали меня до дрожи.

Больше я не стал соваться в пустырь, куда меня угораздило забрести тем же утром. В горах нечего было искать дукеров, и я решил отправиться на поиски маленьких антилоп в зелёные места, поближе к деревьям, кустам и скудным речкам. Через полчаса безостановочного пути я оказался на пологом берегу бедной речушки, начинавшейся далеко за горизонтом и заканчивающейся у берега океана, многими километрами от места моей охоты. При взгляде на воду мне вспомнился Гибралтарский пролив.

Я сел на корягу и стал глядеть на речку. Вода в ней казалась странного цвета, возможно оттого, что почва здесь вся была похожа на красные пески, полные железного оксида. Ни в какое сравнение африканская река, конечно, не шла с водами пролива; всё мне было в этой земле противно, я не мог на неё смотреть, не мог наслаждаться безлюдными видами, этими дикими пустырями. Трудно вообразить себе, как может кому-то нравиться жить в Западной Африке; трудно представить, кому может потребоваться творить здесь скверные дела – казалось, бог уже поиздевался над местными просторами достаточно, сделал их непригодными для человека.

Столь же трудно осознать в полной мере мысли желающего принести зло в эти места. Зла было достаточно, безусловно, в каждой точке земного шара, однако ж это было самое обыкновенное зло, которое к человеку не имело отношения. Его можно смело назвать законом природы. Точно также как, например, в Африке дикие звери нападали на дукеров, в сибирской тайге волки нападали на косуль, а в тропическом лесу тайра охотилась на белок и мелких птиц. И если уж бог послал на Землю всех этих разномастных тварей, если уж заставил он их поедать друг друга, то ничего противоестественного в этом не было.

Но человек – он всегда шёл против природы. Покуда нет человека ни в одной пищевой цепи, всё, что он может дать окружающему миру взамен, это промышленные отходы и собственные фекалии, в сущности, не приносящие совершенно никакой пользы в картину мира. А когда дело касается других людей, тут уж человек не считает себя обязанным сдерживаться; так рождаются, скажем, войны, убийства, пытки и прочее насилие. Редко так случается, что, разок почувствовав себя сильнее другого, человек скажет себе «нет» и более не возьмёт в руки оружие. Ведь для того оно и было создано, чтобы продолжать за него хвататься. Нечего и вспоминать о вреде, какой всякое человеческое насилие приносит окружающему миру.
Словом, отторжение насилия мешало мне убить дукера. Я бы, вероятно, в жизни не смог поднять дуло «винчестера» даже на диких собак, хотя ненавидел их и боялся, но в то же время я прекрасно понимал, кто будет прав – ведь не они пришли ко мне в дом и клацают пастью; это делаю я. Вместе с тем мечты о возвращении на берега Гибралтарского пролива не покидали меня. И, думал я, никогда не ступать мне снова по скалистому берегу, покуда я всё ещё сижу на коряге у мутной речки, которая отступала от берега каждый год на миллиметр-другой, а негры не отобедали дукером.

И надо думать, нет в этом мире ничего, что могло бы заставить обратить моё отвращение против меня.

Я поднялся с коряги и стал глядеть в бинокль. Кругом сумерки уже сковали и плоские горы, и кривые деревья, и даже пустырь. Но этим вечером на африканских просторах было особенно тихо: до слуха не доносился ни лай, ни вой, ни даже рычание. Я стоял здесь совсем один. Казалось, грифы и те сгинули, утомившись в ожидании моей активной охоты. Решено было воспользоваться тихим моментом и продолжить путь.

Так я пересёк ещё полкилометра вдоль реки среди пустых кустов, где никто не прятался, наблюдал за восходящей луной, уже достаточно яркой на ночном небе, чтобы забрать место скрытого за горизонтом солнечного диска. Стали проступать первые звёзды. Белые точки, они мерцали в вышине, безмолвные и далёкие; точно такие я видел в детстве, стоя на скалистом берегу Гибралтарского пролива. Небо всё же в нашей части земного шара не менялось, будь ты в Западной Африке или, допустим, в Испании.

Остановившись под одиноко стоящим деревом, я стал вглядываться в поросшую высокой сухой травой равнину. По нехитрым соображениям, в таких вот местах обычно прогуливались дукеры и жевали веточки да листочки. Но как бы я ни щурился, как бы ни крутил бинокль, ни одной живой души в округе сиротливой равнины не обнаружил. Здесь было пусто, словно всякая тварь избегала мирного, как казалось, поля. Я решил обернуться и поглядеть на мир в другом направлении. Но и там ничего не оказалось, кроме привидевшихся, а может и нет, грифов, которые позвякивали клювами, сидя на близлежащих скалах и поражённых засухой мёртвых деревьях. Впрочем в живую грифы мне ещё не попадались; бурное воображение дорисовывало их образы само, без моей помощи, и я мог только слепо ему верить, склоняя голову к земле.

Взмах крыльев почудился мне совсем рядом. Я обернулся и отпрянул от дерева, заметив на верхушке искривлённый чёрный силуэт – это в самом деле была нелюбимая мной птица. Гриф глядел на меня сверху вниз и, будь у него желание заняться охотой (хотя по большей части эти птицы были падальщиками), он обязательно ринулся бы вниз. Но я знал, что он останется на месте. Он будет только смотреть.
Вмиг пришла идея застрелить грифа – настолько он меня тревожил одним своим грозным видом. Я пощупал «винчестер», послушно висевший под рукой, поднял ружьё вверх и стал целиться. Тут-то на другое дерево, одно из числа мёртвых, приземлился ещё один гриф и всё также уставился на мою спину, так, что я ощутил его присутствие каждой клеткой тела. Затем послышались всё новые и новые взмахи огромными чёрными крыльями, и деревца, стоящие по окружности равнины, наводнили хищные птицы. Ко мне слетелось по меньшей мере полторы дюжины грифов.

И я стал думать, что, в сущности, убить птицу мне ничего не стоит, ведь это дело совсем иное, нежели чем стрелять в невинных дукеров, которые сами не сегодня завтра окажутся в лапах зверя посерьёзнее. У меня было ружьё! А что мог поставить против гриф? Едва ли его клюв пошёл бы против «винчестера» двенадцатого калибра или, скажем, карабина. Во мне проснулась невиданная жажда нажать на курок и услышать пронзительный звук выстрела; увидеть, как туша грифа падает ниц, под мои ноги, и как остальные в ужасе разлетаются прочь, по своим скрытым с скалах гнёздам. Я застыл с поднятым ружьём. «Винчестер» давил на плечи, до того тяжёлым он казался в минуты сомнений.

Не иначе как в минуты сомнений, когда руки тяготит оружие, человеческая натура просится наружу, и тогда любой человек понимает, что он есть на самом деле, и какие невиданные надежды, какую наивную веру он питал, считая, что есть ещё в мире некто против всего плохого и за всё хорошее, когда последний по-настоящему святой сгинул в тот момент, когда Каин поднял с земли камень. Если, скажем, снять с отдельно взятого человека все его составные слои – внешность, увлечения, характер, прошлое и личность, - то мы запросто увидим, как оставшаяся часть предстанет перед нами совершенно одинаковой в сравнении с оставшейся частью другого отдельно взятого. И неважно, доктор он или преступник. В конце концов то, что принято называть натурой, у всех будет идентично. Является ли это законом природы али нет, я не решался заявлять, но покуда Господь создал людей именно с таким наполнением, мы – то есть все люди – не вольны выбирать между добром и злом.

Даже будь мы в силах отличать добро от зла, это не возымело бы никакого влияния на мир и на людское общество. Сама система, в который мы существуем, основана на том, что принято за зло; и до этого нетрудно дойти, если содрать весь верхний её налёт, под которым и у системы прячется натура, и тогда-то любой из нас начнёт понимать свою жизнь иначе: он отринет системный обман, систему добра и зла, хотя она, в сущности, всё равно будет относительной, а значит и ложной.
Так или иначе, все мы – люди подневольные. Старик Джим тоже не обладал своей собственной волей, ведь был в плену у человеческой натуры. А я, до некоторых пор сопротивляющийся, боролся с мыслями о берегах Гибралтарского пролива и желанием нажать на курок, когда оба действия определяли моё освобождение или, напротив, ещё более глубокое погружение в темницу волевого плена. В минуту сомнения я стоял с поднятым дулом «винчестера» - это было очень, очень опасно. Иной раз человек, доходящий до минуты сомнения, может хотя бы стоять у раковины при мытье посуды или, скажем, лежать на шезлонге под южным солнцем. В некотором смысле мне не повезло.

Вот так, рассуждая о добре и зле, я понимал, что начинаю проигрывать. Мои пальцы сжались сильнее. Вопреки моменту прозрения, я уже перестал лелеять себя надеждами на продолжение сладкой иллюзии, где не существовало ни оружия, ни необходимости охотиться на дукеров. Потому что момент прозрения настал слишком поздно: я уже нажал на курок.

Мир, в котором мы вынуждены существовать, построен на жестокости, покуда Господь создал его из собственных фантазий. Хотя всё ещё остаётся существенным вопрос о том, откуда берётся жестокость – не человек ли определяет её границы? – мы можем быть совершенно основательно уверены в безысходности нашего положения в этой пёстрой картине хитросплетений тайных и явных смыслов. Наша мораль порождается эффектом наблюдателя – это и есть вывод, к которому приходит человек, бродящий с ружьём по африканским пустошам в поисках рыжебокого дукера.

Туша грифа упала с дерева и погрузилась в жухлую жёлтую траву. Я медленно подошёл к мертвой птице. Глаза её всё ещё были открыты и, казалось, он по-прежнему смотрел на меня. Но вскоре взгляд грифа остекленел. В то же мгновение послышались взмахи крыльев, будто бы остальные ждали, пока я найду подтверждение своему моменту прозрения, и грифоны исчезли. Я оставил мёртвого грифа лежать в траве, а сам пошёл дальше.

Поиски дукера завели меня к подножию скал, уже достаточно известных, чтобы не вдаваться в их описание снова. В вышине блестел холодный диск разгоревшейся полной луны. Задрав голову, я смотрел на неё, смотрел на разбросанные по небу звёзды, освещавшие мне дорогу, и медленно понял, что время давно перевалило за вечерние сумерки. До деревушки мне пришлось бы ковылять в два раза дольше, чем я шёл сюда; хромая нога порой давала о себе знать и побаливала. Я обошёл скалы с севера, завернул в укромную лощину меж двух невысоких гор. Это заняло по меньшей мере полтора часа, и по прибытии я совсем растерял силы.

Лощина была наполнена привычным красным песком. Кое-где сквозь него проступали кустики, совсем невысокие и жидкие, а поодаль, где песок кончался, качалось (хотя погода казалась безветренной) приземистое деревце, как бы сплющенное сверху. Я нашёл участок твёрдой земли и устало опустился на камень. К югу лощина шла немного вверх, и образовывался покатый склон, на котором и сидеть-то было не особо удобно; так, упираясь ногами в землю, я всё наклонялся вперёд, пока сон завладевал мной.

Когда шум скал стих, перед глазами вновь встали красоты берегов Гибралтарского пролива. Мне снились волны, снился грохот прибоя и тишина утренних часов, снились крики чаек и шелест широких листьев высоких пальм. Мне снилось, будто бы я сижу на высоком выступе берега и смотрю на испанский портовый городок с высоты: каменные домики громоздятся друг на друге, все разноцветные, а между ними тянутся тонкие улочки, восходящие и нисходящие. С наступлением сумерек в испанском городке зажигают огни, и ночной бриз, приносящий запах трав с берега, обнимает меня. Таким был Гибралтарский пролив. И такой не была Западная Африка.
В остаток ночи, до первых лучей солнца, я думал, что возвращение на берега пролива – возвращение домой – стоило, пожалуй, дюжины убитых грифов. Ведь пролив был моей неотъемлемой частью, и точно также он был частью моей человеческой натурой. Сил моих не нашлось больше, чтобы оставаться здесь, среди диких собак и птиц-падальщиков; я не мог более выносить своего плена. И меня посетила мысль, неосторожная, зато ясная, как молния в ночи.

Я мог убить дукера.


3

Весь следующий день я провёл без сна, хотя Джим, завидев мою новую решительность, настаивал на часике-другом на жёстком диване под шум возни негров в деревушке. И всё таки я отказался. Соседка, рослая негритянка, даже немногим выше меня, позвала старика на помощь – нужно было посидеть с её детьми, пока она сходит до города и обратно. Джим отправил меня.

Я пришёл на участок, вошёл в дом. Дети меня не встретили, покуда сидели в одной комнате, перебирая дряхлые игрушки из глины со следами извечного красного песка. Это были мальчик и девочка на вид лет десяти; как и все дети в деревушке, бедные, тощие и немного грустные, как мне показалось, хотя при первом взгляде я счёл их скучающими. Целый день они занимались своими детскими делами: перебирали игрушки, выбегали на участок, но быстро забегали обратно, потому что солнце в этот день в самом деле палило нещадно. Всякий раз, стоило мне попытаться приблизиться к ним, они разбегались кто куда – даже прятались. Я не знал, с чего бы. Но они, должно быть, пугались моего «винчестера», не выходящего из рук. Гладкоствольное ружьё приросло к моей неприглядной одежде, к моей коже и, в общем-то, ко мне самому.

Когда солнце село и стали опускаться сумерки, я вновь вышел на охоту. Теперь-то дукерам было меня не обмануть – я знал, кто они на самом деле, эти подлые антилопы с жалобными мелкими глазками и вкусным мясом. «Винчестер» больше не давил на плечи. Сжимая ружьё и поглаживая спусковой крючок я шёл через заросли поверх красной дорожки. Иногда мне казалось, что грифы всё ещё порхают над моей головой и вот-вот готовятся приземлиться, но это ощущение стало совершенно мимолётным, словно его и вовсе не было. Хотя в глубине души я понимал – они смотрят. Может, теперь не так явно, но смотрят и не сводят глаз.

Полчаса спустя я услышал шевеление немного поодаль. Присел в траву, снял ружьё с предохранителя и стал глядеть, что будет делать дукер. Он замер в кустах. Я навёл дуло, как следует прицелился…

Вновь меня стали одолевать мечты о Гибралтарском проливе. Эти берега! Трудно описать словами, насколько сильно я хотел туда вернуться, насколько сильно мне не хватало морского воздуха, этого запаха водорослей и шума прибоя посреди всей африканской тишины. Здесь, казалось мне, над пустошами навсегда зависло незыблемое молчание. Только меткий выстрел мог его потревожить.
Я прогнал мысли о проливе. Дукер будет стоять на месте, но недолго, и как только почувствует, что опасность миновала, тут же убежит. «Винчестер» смотрел на него меж колосьев необыкновенно бодрой высокой травы. Я смотрел на него поверх зарослей.

Стоил ли дукер пролива? Определённо стоил.
Мог ли я вернуться назад после охоты?

«Винчестер» замер в ожидании. На секунду мне захотелось, чтобы дукер сорвался с места и убежал, а я побрёл назад в деревню и, так уж и быть, отложил охоту на какой-нибудь следующий день. Но антилопа, эта маленькая трусливая антилопа, всё стояла и не двигалась, будто мне на зло. Я сжал челюсти.

Раздался выстрел. Дукер упал замертво. Я вскочил из своей засады, выглянул; в самом деле – дукер лежал без чувств, а вокруг всё снова погрузилось в тишину.
В этот момент я понял, что любой человек способен убить дукера, покуда уж существуют в нашем мире такие вещи, как ОХОТА или, если будет угодно, ВОЙНА.


Рецензии