Куличи

Я помню, как лепил куличи — где-то между тремя и тремя с половиной, в песочнице во дворе перед домом. Дом был заоблачен, двор был огромен, воздух наполнял его, мужчины и женщины опустошали, воздух был прозрачен, облака шершавы, слова обрывчаты, Германия и США то круглы, то угловаты, мир то прочен, то ломок, как шоколадная конфета с ликером, случайно попробованная с родительского стола и ставшая навсегда синонимом разочарования. Не понимаю, почему, но была необходимость это делать — лепить куличи. Было абсолютно нужно черпать слегка слипшийся и смешанный с глиной песок, который щетинистые мужики, переставшие быть детьми, ссыпали из кузова оранжевого самосвала, не очень-то целясь, в ими же выложенную странную кирпичную фигуру. Нужно было черпать эту массу, в которой иногда попадались железяки и бумажки, красным пластмассовым совком, наполнять ей matching красное пластмассовое ведерко и, подняв за прогибающуюся под весом песка ручку, тащить его на другой край песочницы. Поднимать, ставить на кирпичный бортик, проводить рукой по поверхности кирпичей, между которыми были щели, черные, правильные, как в коробке конфет, и застывшая строительная масса, которую хотелось съесть, потому что все это в сумме выглядело съедобным, почти как шоколад, чуть больше, чем пластилин, значительно больше, чем творог, потом быстрым, уверенным жестом переворачивать ведерко, из которого могла вывалиться часть песка, но это было не страшно, стучать по донцу ведерка совочком, шатать его из стороны в сторону, и снимать его с кулича — очень просто, больше ничего не нужно было делать. Зачерпнуть, перевернуть, пошатать, снять, fertig.

Зачем я вам это рассказываю? Я не знаю, мне просто захотелось объяснить, как делать куличи. Я думаю, что это очень важно — почти столь же важно, как мужчина с фиолетовым пятном на лбу, по лицу которого бегут телевизионные помехи и который говорит: «Ш-ш-ш принял решение», пока на сковородке на плите шваркает масло, и чья-то собака во дворе громко лает, и сигнализация на чьей-то машине включается оттого, что кто-то случайно задевает колесо, и кто-то другой высовывается из окна, крича что-то неразборчивое, но угрожающее, и на заборе появляются надписи краской, и шоколад становится мягким, когда долго держишь его в руке, жи, ши пиши с буквой «и», говорит учительница, и ее губы окаймляют черное отверстие, в котором три тысячи лет человеческой истории, может быть, даже больше, сжатые в одно сокращение мышцы и несколько колебаний гортани, произносящей слово «абак».

Я хотел вам рассказать, как делать куличи, но у меня получилось что-то больше похожее на жеваную жвачку, как если бы я пожевал, пока она не потеряет вкус, а потом вытащил ее изо рта и протянул вам, дружелюбно спрашивая: «Хочешь?». Хочешь пожевать? Это «Бомбибом», с дыней. Еще немного есть вкус, надувается очень хорошо. Хочешь? А что такое «ГДР»? И что вы там будете делать? Я смотрел на моего приятеля Сашу, отделявшегося от прозрачности серой курточкой и краснощеким лицом. И что вы будете делать там, жить? А что такое «вид на жительство»?

;Я стучал совочком по донцу ведерка с песком, из-под которого должен был вот-вот появиться совершенный кулич, и слушал, как Саша говорил: «ГДР», «мама», «жить», «мороженое», «чемодан», «переезжаем». Он складывал свои красные губы вокруг черного отверстия, из которого выходил звук, слегка шевелил ими, как бы жуя, слегка надавливал языком, и у него получались слова. Я слушал его и тоже шевелил губами, и у меня тоже получалось, как у него, по Bundesstra;e летел мощный поток свежего прозрачного воздуха, от станции S-Bahn Tiergarten, куда садилось расплавленное солнце, растягивалась длинная коса слипшихся друг с другом машин и автобусов, шлемов, плеч и причесок, позолоченных закатными лучами. «Ш-ш-ш пост президента», — говорил колеблющийся мужчина в телевизоре. Масло на сковороде шипело и дымилось, ложка звякала о тарелку, солнце отражалось в полуоткрытом окошке кухни на втором этаже.

«Саша, ужинать!» — раздавался голос Сашиной мамы, ее слова выплывали из окна, вливались в наполнявшую двор прозрачность и текли, смешиваясь с шуршанием шин, лаем собаки, мужским матом, другими женскими голосами, обращавшимися к другим детям, пока они не достигали наших ушей. Я снимал ведерко с получившегося совершенным кулича и поворачивался к Саше, который выходил из песочницы, унося свои игрушки. «Подари мне гоночную машинку! — просил я. — Я же тебе жвачку дал пожевать». «Только поиграть, — отвечал он с легкой нерешительностью, протягивая мне пластиковую “Формулу-1” с металлическим корпусом и кабиной, в которой был виден пилот. — Завтра принеси в садик». «Принесу», — обещал я. «Хорошо», — отвечал Саша. Его губы и язык снова делали смешное движение, собирая шипящие и хрюкающие звуки вокруг неподвижной дырки «о» и производя слово, похожее на кулич.

Берлин наполнялся золотым светом, сплавлявшим машины, дома, купол Бундестага и людей на лужайке в одну неподвижную массу, которая застывала по мере того, как золотой превращался в оранжевый, затем в красно-коричневый и затем в иссиня-черный. Ее совершенная форма читалась в ночном пейзаже, усыпанном огнями окошек, угловатых фар и табличек с именами на дверях подъездов, после чего рассыпалась на тысячи мелких частичек, проваливавшихся в черные щели, из которых каждый день появлялись новые загадочные цвета.


Рецензии