Фасеточные глаза
Когда мальчик ослеп, ему было всего двенадцать. Болезнь пришла стремительно, как шторм — редкая, из учебников, будто бы и не настоящая. Генная мутация выжгла зрительный нерв за несколько недель. Врачи, сначала бодрые и обнадеживающие, постепенно начали уходить от встреч. Их «мы сделаем всё возможное» превратилось в «нам очень жаль». А потом — в гробовое молчание. Мир, полный красок, солнца, лиц и теней, рассыпался в прах. Исчез.
Словно кто-то навсегда выключил вселенную. Это сломало всё. Надежды — разлетелись на осколки. Мечты — как выцветшие картинки на полке. Радость — стала чем-то, что больше не касалось его. Самое тяжёлое было не то, что он не видел — а то, что он больше не чувствовал себя собой. Он стал «инвалидом».
Человеком, которого жалеют, но которого не зовут играть.
Его стали сторониться — не потому что он стал страшным, а потому что стал неудобным. Он не мог бегать. Не мог ловить мяч. Не мог рассматривать картинки в телефоне. Друзья не приходили, и даже их голоса в коридоре школы постепенно исчезли, будто его никогда не было.
Он остался один.
— Не бойся, сынок, — говорила мама, утирая слёзы. — Мы с папой рядом. Мы твоя семья.
Голос у неё дрожал, но она старалась.
Старшая сестра Нина тоже пыталась поддержать, но время у неё было на вес золота. Учёба, практика, кружки, потом — шумные вечеринки, молодость, которой Тимофею казалось, он больше никогда не коснётся.
Он пытался бороться. Учил шрифт Брайля — пальцы становились чуть-чуть чувствительнее, но страницы всё равно оставались глухими. Слушал окружающий мир — шум шагов, ветер, щелчок выключателя — и пытался по ним строить свои представления. Но тоска по зрению была как голод. Постоянный, грызущий, безутешный.
Он мечтал увидеть солнце. Хотя бы один раз — просто посмотреть на небо. Увидеть лица родителей. Увидеть себя. Но надежды не было.
До того дня, когда в квартиру пришли они. Незнакомцы в плащах, тихие и деловитые, как фигуры из фантастического сна. Говорили быстро, терминами, от которых мама бледнела, а папа — хмурился. Один из них, высокий и лысый, как из старого советского фильма про будущее, попросил поговорить с Тимофеем наедине.
— Я доктор Григорьев Виктор Афанасьевич. Нейробиолог и нейрохирург.
— И? - мальчик не знал, что означает это, но понял серьезность профессии.
— Ты хочешь снова видеть?
Он кивнул. Без вопросов. Без страхов. Без интереса к деталям. Он бы согласился даже если бы ему предложили вставить в глаза микровзрывоопасные батарейки.
Позже кто-то из соседей шептал, что это был эксперимент. Что всё оплачивал какой-то анонимный зарубежный фонд, но на самом деле за этим стояло Министерство обороны. Говорили о лекарствах, имплантах, даже о шпионских программах.
Но Тимофея это не волновало. Он хотел видеть.
Операция была экспериментальной. Что-то, связанное с мутациями насекомых и продвинутыми нейроинтерфейсами. Вместо глаз — две крошечные капсулы. В каждой — искусственная, модифицированная муха. Но не простая муха. Настоящее биотехнологическое чудо. Многогранные, фасеточные глаза — как у стрекозы или осы. Сотни микролинз, каждая соединена с гибкими волоконно-оптическими проводами. Эти микрорецепторы улавливали свет, движение, структуру — и пересылали данные прямиком в мозг.
Мозг должен был научиться видеть заново — но не как человек, а как нечто иное. Нечто с глазами насекомого. Каждый кадр — не картинка, а мозаика. Резкая, мерцающая, инородная. Цвета — чужие, сдвинутые, яркие до боли. Контуры — ломкие, как из стекла. Это не было зрением, как раньше. Это было — чем-то иным.
Первое время он видел хаос. Оглушительный, невыносимый, нескончаемый хаос. Тысячи мельтешащих изображений, каждое из которых стремилось попасть в его сознание одновременно. Будто не один, а легион глаз открылись в его голове — и каждый смотрел в своём направлении, под своим углом, на своём уровне реальности. Мир напоминал взорвавшуюся витрину, рассыпанную на блестящие осколки, каждый из которых жил своей жизнью.
Мозг не справлялся. Он то падал в беспамятство, захлёбываясь потоком сигналов, то кричал, сжимаясь в комок, не в силах выдержать лавину видений. Он видел сквозь стены, сквозь кожу, сквозь тьму, и не мог ни на чём сосредоточиться. Всё было одновременно, всё было везде. В каждый момент.
Но нейроинтерфейс учился. День за днём. Мгновение за мгновением. Он адаптировался, калибровался, перестраивал себя, как дирижёр, настраивающий оркестр. Убирал шум, подавлял лишнее, фильтровал повторяющиеся сигналы.
И однажды — это случилось. Всё изменилось.
Он увидел. Настояще. Ясно. Чётко. Но это было не зрение, каким он его помнил. Это было что-то гораздо большее. Он не просто видел предметы — он чувствовал их движение, их структуру, их энергетический отпечаток. Он улавливал мельчайшие вибрации воздуха, предугадывал траектории, замедлял происходящее в своём уме.
Капли дождя — словно зависали в воздухе, а он видел, как они колеблются, как отражают свет в спектре, где есть ультрафиолет и инфракрасное сияние. Он различал тепло — мягкие, живые контуры существ, спрятанных за стенами, видел следы недавних прикосновений. Мир больше не был серым или ярким — он стал симфонией света, голографической картой, где всё пульсировало и двигалось в живом ритме.
Это ошеломило его. Но не испугало. Он — мальчишка, ещё вчера запертый в темнице собственного тела — вдруг стал властелином восприятия. Он мог ходить по дому без палки, не на ощупь — а быстро, легко, играючи. Потом — по двору, чувствуя каждый камушек под подошвой до того, как на него наступит. Потом — по улице, где машины и люди стали для него частью сложной, но понятной игры.
Он возвращался. Нет — он перерождался.
И однажды, в начале весны, он вернулся в школу. Он носил очки — особые, с поляризационными фильтрами, затенённые, чтобы его фасеточные глаза, скрытые за темной линзой, не вызывали у окружающих шока. В них не было зрачков, не было белков — только блестящая, переливающаяся множественность, как у стрекозы под микроскопом. Очки были как маска — но за ними Тимофей видел всё.
Класс, в котором он сидел, жил своей обычной, шумной жизнью — но для него он был прозрачен, как стеклянный муравейник. Он видел вектора взглядов. Знал, кто на кого зыркает, кто отвёл глаза, кто вот-вот повернётся. Он предвидел движения, словно воспроизводил их заранее.
Вот Пётр — крупный, неуклюжий, с хищной ухмылкой — уже приготовился кинуть в Лену резинку. Тимофей видел, как у него напряглась левая рука, как уголки рта чуть повелись вверх. Он знал, что будет через две секунды.
Вот Игорь — тихоня в очках, с невинным лицом, — задумал очередную пакость. В его кармане шуршал пластик с кнопками, и глаза его скользнули в сторону стула одноклассника. Тимофей видел, как он уже мысленно приклеил их к сиденью, и мог точно сказать — через восемь секунд он совершит движение рукой.
Он мог разглядеть помаду учительницы, точный оттенок с примесью перламутра, — и по следам на кружке вычислить, сколько глотков она сделала с утра.
Он видел мельчайшие надписи на ярлыке рубашки директора, даже когда тот стоял в конце зала: размер, состав ткани, дату производства.
Он знал, что у охранника внизу отваливается пуговица, а на втором этаже протекает труба, хотя никто этого ещё не заметил.
Мир раскрылся перед ним. И теперь Тимофей понимал: он больше не такой, как был. И уж точно не такой, как остальные.
Но он видел. И это было началом. Началом новой жизни — и конца прежней.
Но Институт следил за ним. Люди в плащах — те самые, что когда-то пришли в его дом, — теперь появлялись регулярно. Учёные вели себя вежливо, почти дружелюбно, но в их глазах мерцало то, что Тимофей распознавал безошибочно: жадный интерес, смесь восхищения и тревоги. Они просили делиться ощущениями — особенно цветами, движением, тем, как он «видит» то, чего другие не видят. Брали пробы — кожа, кровь, слюна, моча, даже волосы.
Дневники Тимофея заполнялись непередаваемыми описаниями: "Свет уходит по спирали в уличный фонарь, его спектр пахнет озоном.
Крылья голубя вибрируют с частотой шёлка, окрашенной в амарант.
Тень пчелы на стене пляшет, как музыка без звуков..."
Эти тексты сначала казались бредом, но затем в Институте начали называть его Человеком-Мухой — сначала в шутку, потом с осторожным уважением.
Доктор Григорьев пару раз заходил в гости, ел мамины пироги и выслушивал слезливые слова благодарности.
— Мы думали, что потеряли его, — говорила мать. — А вы… вы вернули его к жизни.
Но ни Григорьев, ни родители не знали, что вернулся он уже не совсем человеком.
Тимофей менялся. Ментально.
Люди — с их склоками, обидами, завистью, ленью — начали казаться ему… чужими. Неправильными. Он чувствовал, как скользит сознание насекомых — крохотных, но упорядоченных. Муравьи, пчёлы, осы, даже простые мухи — у них не было предательства. Не было лицемерия. У них было чистое поведение, лишённое раздвоенности, коварства, пустословия. Им не нужно было лгать или завоёвывать любовь. Они двигались как система, как идеальная биомеханическая гармония.
И этот мир притягивал его. Мир шестиногих, крылатых, холодно-логичных существ. В их мире он чувствовал порядок, чистоту, стройность. У них не было лжи, не было многословия, не было слабости, которую прикрывают словами. Муравей не предаст другого муравья. Пчела не будет кривляться перед зеркалом. Даже муха, от которой все шарахаются, летит туда, куда зовёт её инстинкт, и не теряет себя в потоках бессмысленных мыслей. Он ловил себя на том, что подолгу наблюдает за жуками в траве, за осами, жужжащими у окна, и в их движении он читал что-то большее, чем в разговорах людей. Он знал, что это звучит безумно. Но его разум больше не был человеческим в прежнем понимании.
Он больше не чувствовал себя ребенком. Он чувствовал себя эволюцией.
В школе он стал странным. Он почти не моргал. Никогда. Его взгляд скользил по всем углам комнаты одновременно. Учителя не знали, куда смотреть, обращаясь к нему. Он знал, кто идет за спиной, даже если шагов не было слышно; различал по запаху, кто ел чеснок, а кто — клубнику, он слышал сердцебиение и мельчайшие изменения в тоне голоса. Он знал, кто из учеников врёт, кто готовит пакость, кто собирается списать. Мальчишка ловил мух в воздухе — не хлопком, а точным, быстрым движением пальцев. Муха оказывалась в кулаке, а затем аккуратно выпускалась.
Он решал сложные уравнения в уме, выводя ответы быстрее калькуляторов. Учитель математики однажды попросил его решить интеграл, который она сама не до конца понимала — он написал ответ за семь секунд.
На уроке химии он учуял запах незадекларированного реактива, и когда учительница провела опыт, все увидели неожиданную реакцию.
— Вы добавили хлорамин, — спокойно сказал он. — Он остался у вас на перчатках.
Учительница побледнела. У неё и правда на перчатке был след от работы в лаборатории, но как он узнал?..
Это злило одноклассников. Особенно Петра. Он был крупный, широкоплечий, с тяжелой челюстью и узким лбом. Мозги у него, как выражался учитель труда, «были, но явно не распределились». Его раздражала чужая особенность, особенно такая, что бросала вызов его животной иерархии.
И вот однажды Пётр собрал «группу поддержки» — троих таких же, как он. Задиры. Громилы. Будущие охранники или гопники. Они подловили Тимофея у туалета. Шумный коридор, запах мокрой тряпки и дешёвого освежителя воздуха.
— Эй, ты, Муха, стой! — крикнул Пётр.
Он шагнул вперёд. Презрительно разглядывая Тимофея, кривя губы. В его взгляде читалось: ты никто, ты не человек, ты… ошибка. Но Тимофей не дрогнул. Он стоял спокойно, чуть наклонив голову. Его фасеточные глаза — скрытые за линзами — смотрели во все стороны сразу.
— Чего тебе, Петрушка? — нарочито презрительно спросил он.
За спиной Петра кто-то хмыкнул. Другой прыснул. Пётр напрягся. Это был удар по самолюбию.
— Я тебе сейчас... — пробурчал он, схватив Тимофея за воротник.
Рука уже занесена, лицо перекошено от ярости, но Тимофей не ждал. Он вырвался — не просто увернулся, а совершил кульбит, словно тренировался в секции акробатики. Движение было нечеловечески плавным и точным — он скользнул под рукой Петра, почти не касаясь пола.
Пётр опешил. Это был шок. Полноценный, ошарашивающий. Но длился он недолго.
Он ринулся снова. Поднял ногу, пытаясь ударить в живот. И тут Тимофей изменился. Он чувствовал всё: напряжение мышц, вектор движения, угол атаки. Он поймал ногу Петра, сделал резкий поворот и сломал её — с хрустом, как хрупкую ветку.
— А-а-а-а!! — завизжал громила, падая на пол.
Один из дружков бросился на Тимофея, но тот прыгнул в сторону, закружил, как насекомое в воздухе, резко оказался за спиной нападавшего и ударил в колено. Щелчок — тот завалился, издавая стон и мычания.
Второго он ослепил пыльцой, которая хранилась в кармане — кто бы мог подумать, но она была собрана им заранее, как защита. Тот завизжал, вытирая глаза, а потом получил локтем в челюсть. Все зубы повылетали.
Остался один — самый мелкий. Он просто разбежался и исчез, оставив позади себя запах страха.
Тимофей стоял в коридоре. Тяжело дышал. Его сердце билось ровно, чётко. Он не чувствовал страха. Он не чувствовал вины. Он просто… выжил. Как насекомое. Как что-то новое.
Он вернулся домой, не проронив ни слова о произошедшем. В прихожей пахло жареным луком и специями — мама хлопотала на кухне, по привычке выкладывая на стол блюда, которые, как она считала, любил её сын: гречку с грибами, котлеты, компот из сушёных яблок. Она напевала что-то под нос и не замечала, что Тимофей прошёл мимо без обычного "привет". Отец сидел в зале с планшетом, хмыкал и покачивал головой, изучая электронный дневник сына.
— Ты у нас просто Эйнштейн! — радостно воскликнул он, показавшись в дверях кухни. — Сплошные пятёрки! И по физкультуре "отлично"! Будущий чемпион Олимпийских игр! Или, глядишь, лауреат Нобелевской премии по квантовой физике! — Он добродушно потрепал сына за чуб, но тот машинально отстранился, будто на него дотронулись чужим предметом.
Тимофей больше не ощущал ласки. В мире насекомых не было места нежности — никакой сентиментальности между личинкой и мухой, что отложила её в навозной куче. Там всё происходило по строгой программе, без любви, без жалости, без долгих разговоров. Мать-муха умирала через час после кладки, личинки же рождались без памяти о ней, и ничто в этом не казалось трагичным. Так и в теле Тимофея — постепенно исчезала человечность. Отец ничего не заметил, фыркнул и удалился в комнату, где телевизор транслировал матч «Спартак — Зенит», и всё остальное переставало иметь значение.
А Тимофей остался наедине с собой... и с теми, кого раньше никто бы не заметил. В углу кухни, в запылённой полосе между комодом и стеной, шевелилось нечто. Сначала казалось, что это игра света, дрожание теней, но он знал — это не свет. Это были формы. Энергетические структуры, силуэты, похожие на людей, но расплывчатые, нестабильные, будто нарисованные дымом. У них не было глаз, рта, но они смотрели, шептали, вибрировали в той части реальности, которая для обычного человека просто не существовала. Тимофей воспринимал их с той же ясностью, с какой насекомое чувствует направление ветра или запах мёртвого тела на сотни метров.
Он не знал, кто они такие, и не хотел знать. Они говорили с ним, пытались завязать контакт, но он лишь усмехался — это было ему неинтересно. Он больше не принадлежал миру духов и страха смерти, не верил в небеса, не верил в душу, не верил в идеи, передающиеся через книги. Он был существом здесь и сейчас — быстрым, точным, лишённым жалости и мистики.
Но вдруг он решил поделиться увиденным. Проходя мимо кухни, он бросил матери, не глядя:
— Здесь твоя прабабушка Ирина.
Ложка застыла в воздухе. Мама перестала мешать кашу и медленно повернулась.
— Кто?
— Ирина. Она умерла в тридцать втором, во время Голодомора в Украине. Она мне так говорит. Она стоит у подоконника и держит руки над миской, как будто всё ещё пытается согреть её дыханием.
— Сынок, ты что говоришь... — голос её дрогнул, она прижала руку к груди, в глазах мелькнул страх, поднимающийся из древнего, глубинного ужаса.
— Это было страшное время, — продолжал Тимофей тем же ровным голосом, — она говорит, что ела траву и кожаные ремни. Она умирала долго.
— Ты её видишь? — выдавила мама, и губы её задрожали.
— Вижу, — коротко ответил он и, не объясняя больше ничего, повернулся и ушёл в свою комнату, как будто сказал о погоде.
А мама, выронив ложку в кашу, поспешно вытерла руки о фартук и кинулась к мужу. Он сидел, увлечённо переживая за угловой удар.
— Слушай, Митя… Тимофей… он говорит, что видит мою прабабку! Что она ему рассказывает про Голодомор! — её голос дрожал, почти срываясь на крик.
Отец нахмурился, оторвался от экрана, перевёл взгляд на жену.
— Это уже перебор… — мрачно произнёс он. — Надо звонить в Институт. Сейчас же. Требовать объяснений от этого Григорьева. Что они там с ним сделали?
Он встал, медленно, как будто что-то внутри него заскрежетало. Матч уже не имел значения.
Звонок в Институт не стал неожиданностью для доктора Григорьева. Сложно сказать, ждал ли он именно этого момента, но внутренне был готов. Услышав голос отца Тимофея — надломленный, растерянный, едва сдерживающий паническую истерику — он лишь коротко ответил, словно ждал этого сигнала:
— Мы выезжаем.
— Они скоро прибудут, — повторил отец, оборачиваясь к жене. Но его спокойствие не передалось ей. Мать Тимофея села на диван, неловко, будто боясь, что и сам диван может оказаться ловушкой. Она шарила глазами по углам, и в каждом казался ей застывший силуэт, шевеление, неестественная тень. Её разум ещё не принимал невозможное, но инстинкт уже чувствовал его. Женщина была ближе к истине, чем могла предположить, но Тимофей, способный видеть то, что скрыто от человеческого взгляда, не собирался больше делиться этим с родителями. У него не было на это желания. И не было сочувствия.
Прозвенел звонок в дверь.
— Они так быстро? — удивлённо вскинул брови отец и поспешил в коридор. Он распахнул дверь и тут же застыл.
На пороге стоял участковый милиционер Сергей Димидов — коренастый, с квадратной челюстью и маленькими бегающими глазками под тяжёлым лбом. На нём был потёртый синий китель, который сидел как броня, широкие плечи распирали ткань, а от тела пахло табаком и несвежим потом. За его спиной — две пары разъярённых родителей, у которых пылали лица и дрожали кулаки.
— Вам чего?.. — растерянно начал отец, но его голос утонул в шквале проклятий и обвинений:
— Ваш сын — это чудовище! — вопила женщина в пальто с меховой оторочкой.
— Он избил наших детей! Наши мальчики — добрые, вежливые, воспитанные! — подхватил мужчина, лицо которого покраснело от бешенства.
— Он сломал Петру руку и ногу! — срываясь, почти визжала мать пострадавшего.
— Он выбил Семёну все зубы! Все! — с дрожью добавил отец второго пострадавшего.
— Я обязан составить протокол, — проговорил Димидов с тяжёлым вздохом, — допросить вашего сына.
Он посмотрел строго, по-деловому, но в его глазах была нервная суета — он не был готов к тому, что услышал от родителей, но уже вынужден был действовать.
— Это… это какая-то ошибка… — в ужасе пробормотала мать Тимофея, прижимая руки к груди. — Он у нас тихий… спокойный мальчик… он… он...
— Тихий?! — заорала одна из женщин, перекрывая её. — Мой сын в гипсе! В больнице! Он не может говорить — у него сломана челюсть!
— Простите, но это уже моя компетенция, — отрезал Димидов. Он поправил кобуру с тяжёлой небрежностью, будто напоминая, что на его поясе — власть. Не дожидаясь приглашения, он шагнул в квартиру, топая по линолеуму.
Никто его не остановил. Родители Тимофея стояли, как вкопанные, лишённые воли, растерянные и малодушные перед лицом чего-то, что уже давно вышло за пределы их понимания.
— Где он? — спросил участковый, сверля мать тяжёлым взглядом.
— В комнате… своей… — ответила она едва слышно, сжав пальцы в кулаки, как будто от этого могла вернуть себе опору.
Димидов направился к двери, постучал — вежливо, как будто это был обычный визит, — и вошёл, плотно прикрыв за собой.
Тишина затянулась, как перед грозой. Никто не дышал. Родители, соседи, даже родители пострадавших замерли в ожидании. А потом — раздался вопль. Дикий, хриплый, нечеловеческий.
Это был крик взрослого мужчины, из которого выдирали не только голос, но и душу. Он рвался из-за двери, срываясь на истошное, животное мычание. Там кричал человек, который внезапно увидел невозможное.
Отец Тимофея бросился в детскую, распахнул дверь и остолбенел. Тимофей висел под потолком, как муха — сцепившись пальцами и ногами за шершавую поверхность штукатурки. Его тело было напряжено, как струна, худощавое, но сильное, сплошь покрытое лёгкими пульсирующими узорами — как у какого-то чуждого биологического механизма. Изо рта мальчика с шипением текла жидкость — вязкая, густая, чёрно-зелёная, с отблесками, будто в ней жили металлические пигменты. Эта слизь падала каплями — сначала на лицо участкового, потом на руки, грудь, ноги.
И она разъедала. С хрустом задымился китель. Ткань тут же скукожилась, задымилась, кожа под ней начала пузыриться, а затем исчезать, словно в кислоте. Мясо слезало с костей, как мякоть варёной курицы, обнажая жёлтые жилы и мокрую пульсирующую кость. Глаза Димидова выпучились, он вскинул руки, но ладони уже не было — остался обугленный кусок кости. Он попытался отступить, но ноги подломились — одна из них уже таяла, как воск в пламени.
Он закричал снова, но это был уже не крик — это был писк, пронзительный, жалкий, отчаянный.
А Тимофей всё так же висел на потолке, глядя вниз всеми своими фасеточными глазами. И ни один из них не выражал сожаления.
Отец Тимофея с ужасом отшатнулся от открывшегося ему кошмара, захлопнул дверь с глухим стуком, будто пытался затвором остановить само зло. Лицо его было серым, как пепел, глаза метались, рот раскрывался, но слов не было — только какие-то задыхающиеся, рваные звуки:
— Это… ну… там… ы-ы-ы-ы… там… нет!..
Он пытался жестами прогнать окружающих от двери — мать Тимофея, родителей пострадавших мальчиков, самих детей. Руки его дрожали, а ладони, покрытые липким потом, размахивали, будто отгоняли ос. Он не мог объяснить, не мог передать то, что только что видел — тело сына, висящее на потолке, и участкового, разлагающегося под струями кислотной слизи, будто игрушка, вывернутая наизнанку.
— Ты чего, Митя?.. — прошептала его жена, охваченная ужасом. В её голосе дрожала надежда, что он просто преувеличивает.
Родители других детей, побледневшие, прижали кресты к груди, кто-то шептал молитвы, кто-то просто смотрел в пол, боясь взглянуть на дверь. Что-то неведомое повисло в воздухе, ледяное, липкое, плотное — страх.
Вдруг с оглушительным треском дверь комнаты взлетела в воздух и ударилась в стену коридора. Изнутри вырвалось что-то — тёмное, скользкое, быстрое — и схватило отца за грудь. Он закричал. Этот крик был долгим, надтреснутым, душераздирающим. Его тело исчезло в проёме, будто его втянул сам ад.
Мать Тимофея бросилась к двери, но не успела сделать и шага. Чья-то рука — сильная, твёрдая, обтянутая синтетической тканью защитного комбинезона — схватила её за плечо. Женщина взвизгнула и обернулась. Перед ней стоял доктор Григорьев — в полном костюме биологической защиты, лицо скрыто за стеклом шлема, в руке странный прибор, похожий на перекрещённые шприцы с игольчатыми насадками. Позади него выстроилась группа — шесть бойцов, облачённых в такие же защитные комбинезоны, с автоматами наперевес, на плечах — модули с сенсорами, на поясе — контейнеры с антисептическими ампулами и инъекторами.
— Теперь это наша работа, — произнёс Григорьев, голос его звучал приглушённо, но в нём было столько воли и решимости, что мать отступила.
— Но там наш сын! — срываясь на слёзы, закричала она. — Вы же не убьёте его?
— Нет, — отрезал он, даже не обернувшись, и сделал знак рукой.
Два бойца отделились от группы и вытолкали всех в подъезд, а затем, не стесняясь в методах, вытеснили их на улицу. Там уже стояли шесть бронированных КАМАЗов с герметичными контейнерами и символами биологической угрозы на бортах. Подъезд окружили милиционеры в чёрной форме с бронежилетами, лицами, скрытыми масками. Кто-то держал автоматы наготове, кто-то сканировал окна. Квадрат двора замыкался, превращаясь в карантинную зону.
Доктор Григорьев прошёл первым. За ним — шестеро бойцов.
Внутри было темно. Лампочка на потолке коридора мигала, в воздухе стоял острый химический запах — смесь озона, гари и чего-то сладковатого, разъедающего ноздри. Из детской комнаты тянуло туманом, сквозь который не проникал даже направленный свет фонарей.
Бойцы двинулись внутрь, осторожно, шаг за шагом. Один — с тепловизором. Второй — с сетью для захвата. Остальные — в боевой готовности.
— Контакт, сектор "альфа", — шепнул один из них.
И тут тьма взорвалась движением. Тимофей не бросился, он просто упал сверху — мгновенно, как спрыгивает паук. Его тело уже не походило на человеческое: руки стали длиннее, суставы выгнулись под неестественными углами, позвоночник пружинил, мышцы ходили под кожей, как тугие канаты. Глаза — не глаза, а фасетки, переливающиеся в темноте синим, фиолетовым, багровым.
Он вонзился в шею ближайшему бойцу когтями, и шея разлетелась, как папье-маше. Второму боец не успел даже нажать курок — Тимофей прыгнул вперёд и проломил ему грудь ногой, из которой выдвинулось жало — тонкое, как игла, блестящее. Боец захрипел, изо рта пошла пена, кровь с пузырями. Тимофей уже метнулся к третьему. Автоматная очередь просвистела в стену — мальчик двигался со скоростью, недоступной глазу. Тотчас третьему он вырвал лицо: буквально, схватив голову и стянув кожу с черепа, как перчатку.
Оставшиеся трое стреляли, кричали, отступали, активировали химические капсулы, но было поздно. Тимофей прыгнул на одного — и с глухим хрустом вогнал когти в шлем. Второго он оплёл ногами, обвил, как паук муху, и, трясясь, стал впрыскивать яд, пока тело не задергалось и не стихло.
Шестой пытался убежать, крича: «Контакт критический! Контакт критический!» — но из-за стены вынырнул Тимофей, будто материализовавшись из воздуха, и ударом головы проломил бойцу позвоночник.
Осталось только шипение, капающая слизь и кровь, которая растекалась по паркету, обволакивая игрушки и книжки. Тимофей, в каплях крови и собственной слизи, стоял в центре комнаты. Его грудь поднималась и опускалась. Он был жив. Он был непобедим. И он уже не был человеком.
Мать Тимофея сидела в гостинной, закутанная в плед, который ей заботливо набросил один из медиков, но от пледа не было никакого толку. Она дрожала. Ее пальцы сжали подол платья так крепко, что побелели костяшки. Мир вокруг будто сужался в воронку ужаса и нереальности, и когда перед ней возник Он — её сын — она сначала не поверила. Он вышел из детской, как тень, а потом шагнул ближе, и мать вскрикнула, зажав рот руками. Это был не человек. Хотя в его движениях, в линии губ, в наклоне головы всё ещё было нечто знакомое, но теперь он был… другим.
Череп — вытянутый, с продолговатыми теменными пластинами, казался нелепо огромным для бывшего мальчика. На нем сияли два глаза, фасетчатых, чёрно-зелёных, с тысячами бликов, как у мухи, только глубже и страшнее — в них не было души. Надбровные дуги вытянулись в хитиновые наросты, а вместо носа — вдавленная перемычка с чувствительными усиками. Всё тело покрывали тонкие волоски и плотно улегающиеся хитиновые пластины, словно изнутри вывернулся мир иной природы. По спине проходили ряды шипов — коротких, но острых, как у жука-бомбардировщика. Конечности — длинные, изломанные, как у богомола, с сегментированными суставами, и каждая заканчивалась когтевидными пальцами. Он шёл, чуть пригнувшись, перебирая лапами книги, ботинки, игрушки, всё, что валялось в растрёпанной, обезлюдевшей квартире. Порывы воздуха, шорох сетки на окне, крошка хлеба под столом — всё отзывалось в его антеннах.
— Ти-и-мо-фе-ей… — еле слышно выдавила мать, смотря на то, что осталось от её сына.
Тимофей повернулся. Он не ответил, но резко дёрнулся в её сторону, вытягивая лапу. Казалось, он собирался схватить её — и когти уже блеснули, готовые разорвать плоть, — но что-то остановило его. Мгновение. Секунда. Может, голос, сохранившийся на дне мутировавшего сознания. Может, воспоминание о колыбельной. Может, вкус горячего молока. Его лапа повисла в воздухе, дрогнула… и он, не издав ни звука, развернулся и метнулся к балкону.
Он двигался с нечеловеческой скоростью — резкий, скачкообразный, как кузнечик, и почти достиг стекла… Но вдруг — хлопок! — и воздух разрезала нейлоновая сеть, запущенная с соседнего дома. Она раскрылась, как огромный парашют, и оплела его в полёте. Тимофей завалился набок и с грохотом ударился о землю. Его ноги взметнулись, попытались рвануть узлы, когти с визгом скользили по асфальту, но следом прибежали бойцы в бронекостюмах, и один нажал спуск на баллоне.
Из него вырвалась густая струя — липкая белая пена, похожая на строительную монтажную массу. Она покрыла тело Тимофея целиком, стыла на глазах, впитывая воздух и расширяясь. В считанные секунды мальчик-насекомое оказался погребён под сгустком вещества, твёрдого, как бетон. Даже его мощные лапы, выгибающиеся, трепещущие под слоем, не могли пробить этот панцирь.
С комментарием по рации какой-то полковник в комбинезоне дал отмашку: «Объект — стабилизирован». Четверо бойцов аккуратно подхватили запечатанное существо и погрузили его в бронированный КАМАЗ, в отсек с двойным замком. Затем поднялись и другие: начали выносить тела — погибших бойцов, разъеденного участкового, а из детской уже вытаскивали останки отца Тимофея и Григорьева. Их изуродованные тела были едва узнаваемы.
Квартира в течение трёх часов была полностью очищена — ни одной капли крови, ни одной кости, ни одного следа. Все предметы — одежда, книги, игрушки — утилизировали на месте с применением кислотных капсул. После — полная зачистка, затем — опечатывание, заваривание двери с указанием: «Аварийный объект. Не вскрывать. Приказ №348-Б».
Мать Тимофея так и не пришла в себя. Сначала её увезли в реанимацию, вкололи транквилизаторы, а после — в психиатрическую больницу под надзор. Там она больше не говорила. Не смеялась. Не плакала. Иногда только шептала одно слово, снова и снова, без конца: «Тимофей… Тимофей…»
Она умерла через два года. Врачи записали: «Истощение и отказ организма на фоне глубокого психотравматического синдрома».
С родителей пострадавших детей и самих детей взяли подписки о неразглашении. Их заставили. Но и этого оказалось мало. Через полгода Пётр — один из тех, кого покалечил Тимофей, — попал под трамвай. Все говорили: сам бросился. Его друг — Семён — скончался в общежитии от передозировки амфивитаминами, препаратами, которых в России тогда даже не было в официальном обороте. Его мать не дожила и до суда. Сошла с ума. Потом повесилась.
Квартира Тимофея осталась пустой. Никто её не покупал. Никто туда не заходил. Печать на двери не тронули даже мародёры в годы развала. Говорили: там что-то есть. Что-то, что шепчет по ночам и смотрит из глазка в дверь.
Годы шли. История забывалась. Все, кто знал, или исчезли, или молчали. Никто больше не говорил о мальчике по имени Тимофей — том, кто однажды увидел мир глазами насекомого.
(19 мая 2025 года. Винтертур)
Свидетельство о публикации №225051901955