Алексей Зверев 3 в редактуре
ТРОПИНКИ ПАМЯТИ
Посвящаю эту книгу, моей маме Наталье Алексеевне Зверевой
У вас, мои друзья блуждает сердце
По тропинкам памяти
И прошлое воскресло
И возвещает каждое мгновенье
Забавы завтрашнего дня…
И знать, что вы у очага, мои друзья…
(Иван Никитин. Русский поэт, бессменный переводчик русских театральных стажей в "Лектуре)
Лектур, Франция...
В 90-е годы в маленьком гасконском городке Лектуре пропагандист русской театральной школы Патрик Пезан решил открыть летнюю школу для актеров, желающих познакомится с учениями К.С. Станиславского и М. Чехова. Пятнадцать лет в этой школе вели актерские тренинги такие известные педагоги режиссеры, как Леонид Хейфец, Олег Кудряшов и моя мама - Наталья Зверева. Им блестяще ассестировал переводчик, русский поэт Иван Никитин.
Моя мама оставила в дневнике запись: «Удивительная способность Ивана одновременно передать и смысл, и эмоциональную окраску фразы особенно поражала меня во время его почти синхронных переводов на моих занятиях с французскими актерами. За время многолетней работы во Франции мы провели более 30 стажей. И всякий раз, подходя ко мне после первых занятий, восхищенные французы говорили: «Это какое-то чудо. Мы не замечаем переводчика. Такое впечатление, что мы мы слышим Вас, говорящую по-французски. Вы существуете в удивительном единстве.» Работать в таком единстве с переводчиком, когда говоришь о тонкостях актерской работы, или рассказываешь о Чехове или Гоголе огромное счастье. Спасибо, милый Иван, за радость долгой совместной работы. Спасибо за дружбу и стихи».
Лектур, старый галло-римский город, главная резиденция графов Арманьяка в средние века, затерялся среди выжженных солнцем холмов Гаскони. Неподалеку - еще один маленький старинный город - Ош, - родина д'Артаньяна.
Главная достопримечательность Лектура - Собор Сен-Жерве-Сен-Проте довольно эклектичный, но элегантный. Огромная готическая арка отделяет неф от хоров, а высота колокольни составляет 50 м.
Можно прогуляться по аллее, обсаженной пиренейскими дубами — Променад-дю-Бастьон. У местной ратуши находится музей ювелирных изделий . Население этого умирающего городка 4 тыс. человек, в основном пожилые люди. Тогда, в 90-е, старики еще играли на площади в шары, а бабки все лето посвящали подготовке к Празднику Дыни. Местными маленьким, ярко-розовыми на разрез, дынями Лектур снабжал когда-то весь Юг Франции.
А еще в городе есть сад каштанов, национальная улица с особняками, Фонтан Дианы древнего происхождения, перестроенный в 13 веке, и средневековые крепостные стены...
Поздней весной и ранним летом поля вокруг городка Лектур, превращаются в роскошное желтое море. Это цветет вайда - Isatis tinctoria - природный источник синей краски индиго. Синяя краска получается, конечно, не из самих цветов, а из их листьев. Их собирают, затем заквашивают (это довольно сложный процесс, которому может помешать даже гроза); полученная прозрачная жидкость при окислении становится сначала желтой, потом зеленой и наконец синей.
В средневековье синий пигмент, получаемый из листьев вайды, был настоящей золотой жилой юго-западной Франции.
Индиго приносил некогда огромную прибыль его производителям, пока в Германии не был изобретен синтетический заменитель.
Мэр Лектура (между прочим - коммунист) был очень рад, что в его городе проводятся международные театральные стажи. Вечно пустые местные ресторанчики оккупировали молодые актеры. Они каждый вечер выпивали невероятное количество молодого вина, распевали песни под гитару и танцевали прямо на мостовой.
А однажды (мама не помнит по какому поводу) на главную площадь ворвалась кавалькада дорогих авто. Это в Лектур прибыли современные потомки д'Артаньяна. Их встречал лично мэр, а вечером, в маленьком театре состоялся д'Артаньяновский вечер, на который была приглашена вся актерско-режиссерская тусовка. Когда моя мама в своем выступлении сказала, что в России все девочки в 12 лет влюбляются в темпераментного гасконца, зал разразился бурей аплодисментов.
В один прекрасный день, после службы в местном женском монастыре, русские режиссеры познакомились с одной интересной женщиной, по имени Мари. Мари жила на окраине города в старом особняке, окруженном огромным прекрасным садом, за которым она ухаживала своими руками. Это и был смысл ее жизни. Точнее нет, неверно, смыслом жизни Мари была вера.
Она пригласила маму и ее товарищей в гости, и рассказала им удивительную историю. " Я давно мечтала уйти в монастырь, долго готовилась. Наконец, договорилась о продаже дома, собрала чемодан, села в "Рено" и отправилась к матери-настоятельнице. Но ровно по середине дороги машина заглохла. И прибывший автомеханик не смог с ней ничего сделать. Пришлось вызывать эвакуатор. И я поняла - еще не время".
Прошли годы. Русские театральные стажи в Лектуре больше не проводятся. Даже Станиславский и Михаил Чехов под санкциями.
Но вот, что интересно, на смену неудачливому мэру коммунисту пришел какой-то энергичный кризисный менеджер, и превратил городок в перевалочный центр для Лурдских паломников.
Говорят Лектур процветает!
Свидания с Римом. Из дневника моей матери
Моя мать, Н.А. Зверева в 90-е годы вела театральные стажи в римской частной актерско-режиссерской школе.
Прилетела в Рим. Солнечное утро, но прохладно. Встретили Лили с Фабианом. Отвезли на Via Candia . Крошечный номер с газовой плитой. Я бросила вещи, выпила чаю и пошла гулять. Оказалось, что живу совсем рядом с Ватиканом, только с обратной его, бытовой стороны! Прямо в окно лезет купол Св. Петра. Бьют колокола и в церкви, что напротив. Зашла, бросила вещи, выпила чаю и отправилась гулять. Поменяла 100 долларов, купила невкусной пиццы. Долго гуляла по набережной Тивери. Около площади Навонна, на Via Coronato , длинной и узкой сплошные лавки древностей, заваленные всякими художественным хламом. Около моего дома улочка образовывает крошечную площадь. На ней церковь Святого Симеона, крошечная. Церквушка срослась с каким-то старинным домиком, почти разрушена (и не восстановлена), что не характерно для римских церквей. Прямо от площади начинаются ступеньки и выход на набережную Тивери, где-то около замка Святого Ангела. Долго гуляла вдоль реки. Углубилась в переулки, заплутала. Спросила по-французски у старушки, как пройти к собору Св. Петра. «"O. Petrino!" (Петрушечка)» - просияла она, и замахала руками, указывая мне путь.
Рим на закате солнечного дня – это сказка. Он весь теплых тонов, от шоколадных до кремовых и кирпичных, и все это светится и полыхает в косых солнечных лучах особенно ярко. Завтра первое занятие…
***
Из квартиры моей выход прямо на крышу, а с крыши вид захватывающий на Ватикан и холмы с зелеными беретами пиний.
Дивная прогулка в выходной день вдоль Тивери, окаймленного бурой каймой старых платанов, что растут вдоль набережной.
***
Для русских итальянская кухня это пицца. Та, что продают на улице – тонкое жёсткое тесто, н томатной пастой и скупо посыпанное сыром. Гадость. Вкусную я ела один раз в каком-то заповедном заведении, куда меня привели главный педагог школы Лиля и моя переводчица. С вялеными оливками и морскими гадами. Объелись ужасно. Мне стало плохо. «Спокойно!» - сказала Лиля и заказала большую бутылку Кока-колы. После двух стаканов похожих на ядовитую кислоту колы тяжелый комок застрявщей в желудке пиццы вдруг растворился и словно исчез.
А за соседним столиком толстые итальяшки уминали огромные порции макарон и заедали белым хлебом. « Они бы еще все это сахаром посыпали!» - сказала я.
***
Возвращаясь из киноинститута, где я тоже преподаю, я выхожу из трамвая на 4 остановки раньше, на площади Фамиани и иду пешком. Дорога прекрасная, сначала по мосту через Тивери, потом по длинной красивой улице до Ватикана, а там уже рядом и моя Ва Кандиа, Если повезет, то еще горит закат, самое красивое время в Риме, когда город весь светится золотистым светом… По дороге покупаю себе что-нибудь поесть и отдыхаю после каторжного рабочего дня. Прихожу в свою квартиру - очень тесный номер, ужинаю и смотрю новости…
Читать не могу от усталости. Но работа вроде идет неплохо!
Сегодня мне приснился странный сон: я где-то… чему-то… учусь…
Вместе с кем-то брожу по странному зданию, переходя из одного помещения к другому и и в какой-то момент почти случайно (но не совсем) поднимаюсь на последний этаж.
Весь он разделен на маленькие чистые белые комнаты, где ученики проходят некое омовение (очищение?) перед чем-то… И мне – если хочу! – тоже можно войти в такую комнату, чтобы «омыться»…
Для чего? Не поняла… Проснулась…
***
Снова Рим. Снова Виа Кандиа. Снова юные актеры и режиссеры.
Но главное – снова красавец город…
Студенты показали отрывки из «Вишневого сада». Слабовато. Успею ли что-то поправить за 9 занятий?
На этот раз меня поселили в другом номере – двухкомнатном, просторном, но холодном и неуютном.
Зато из кухонного окна виднеется колокольня соседней церкви и слышен звон. Я захожу туда иногда - помолиться. Около церкви раскрашенная статуя девы Марии… Сама церковь модерновая и не очень уютная.
И по дороге на метро, утром идя на занятия, я иногда останавливаюсь у этой статуи и крещу лоб.
***
Ездили в Тоскану. Господи! Благодарю тебя за это подарок судьбы.
Одна из самых богатых впечатлениями поездок в моей жизни.
И наши уроки в разных помещениях, особенно удивительный Театре ди Рома, крошечном живописном городке на вершине горы, и сам театрик – маленький, уютный, в 19 веке построенный. И море, и солнце. И поездка по длинной кипарисовой аллее, которую мне подарила моя стажерка Фульвия, она же шофер. А поездка в Пизу под теплым дождем? А наше чаепитие в какой-то харчевне на высокой скале?
И «Сата Лючия», пропетая канадской режиссеркой Шерон…
Счастье, подаренное Господом!
***
Суббота. Грандиозная демонстрация на улицах Рима… Что-то невероятное. Все протестуют против президента Берлускони, коего называют «позором нации».
Пошла в любимый Трастевери поклониться Санта Марии Трастевери. Села на деревянную скамью, долго смотрела на мозаики… и душа пела…
***
Все! Финита! Завтра домой!
Сложила чемодан и села смотреть телевизор. Новости. Дневная стрельба около собора Св. Петра. Страшные карабинеры в черном.
Пасха. Старенький Папа… Обряд омовения ног…
Хочу домой, устала я…
***
Ох, Рим мой любимый, как грустно мне с тобой расставаться! Наши страстные свидания были такими короткими. Куцыми! Ведь вместо того, что бы сутками любоваться тобой, мне приходилось по 8 часов в день работать со студентами в душной аудитории.
Но что делать? На все воля Божья…
Динозавров на фотографии не было
(О моем прадеде и прабабушке)
Когда мне исполнилось четыре года, мне подарили книжку про динозавров. Я усадил рядом с собой плюшевого медведя и стал показывать ему картинки. «Вот, Миша, смотри какие звери! Они жили на Земле давно-давно, когда еще ни папы не было, ни мамы не было, ни бабушки… (тут я запнулся) Нет, ну бабушка-то конечно была!»
Услышав это, бабушка расхохоталась. «Ну, что ты, миленький, неужели я такая древняя?» Она залезла в ящик стола и достала оттуда маленькую фотографию.
«Вот это мой папа, - сказала она, показывая на изображение бородатого мужчины, – Рядом, - моя мама, а маленькая девочка у нее на руках, это я. А это – мои старшие сестренки: Ниночка, Клава, Зина, Женя, Оля и братик Димочка».
Динозавров на фотографии не было. Мне сразу стало стыдно, что я еще такой маленький дурак.
Мой прадед, Дмитрий Михайлович Зверев был сыном священника. И внуком священника. И даже его прадед, кажется, тоже был священником. И вот, в эдакой-то семье вырос «нигилист Базаров». Дмитрий, ни в какого Бога не верил, (возможно, это во многом объясняется тем, что его отец, сельский батюшка, крепко выпивал), поступил на медицинский факультет, и стал врачом. В церковь заходил только дважды в год, на Рождество и на Пасху, - любил красивое пение.
Его первая жена и две маленькие дочки умерли от чахотки, и, женившись во второй раз, он стал сельским доктором, перебрался из дымного города в край сухих сосновых боров, в Судогодский уезд Владимирской Губернии, где возглавил земскую больницу в селе Дубасово, чтобы палочки Коха не добрались до его молодой жены и ребятишек, которые рождались один за другим.
Врачом Дмитрий Михалович был замечательным. Дубасовскую больничку он, выколачивая из Земства деньги, превратил в современную клинику, с операционной, оснащенной электрическим освещением, рентгеновским кабинетом, и собственным овощным и молочным хозяйством. На адрес больницы он, за свой счет, выписывал все ведущие европейские медицинские журналы. Больные к нему приезжали и из Судогды, и из Владимира, и даже из самой Москвы. На все попытки заманить его в столицу неизменно отвечал отказом. Пусть его дети дышат целебным хвойным ароматом, все лето ходят босяком, даже по лесу, обливаются холодной водой, а на ужин никогда не получают ничего, кроме гречневой каши с русским маслом и парного молока! И что вы думаете – туберкулезная каверна, которая обнаружилась, было, у моей бабушки, рассосалась бесследно! Прадеду такая жизнь, очень, между прочим, нелегкая, нравилась.
Не знаю, насколько такая жизнь нравилась моей прабабушке, Алевтине Андреевне. Замуж она вышла совсем молодой и уже в 18 лет родила первую дочь Олю. А потом: Клаву, Нину, Зину, Женю, Димочку и Верочку. Она тоже была дочкой священника откуда-то из-под Каховки и окончила Епархиальное училище, где учились в основном дети священников. Но с детства мечтала о театре. У нее был дивной красоты и силы от природы поставленный оперный голос. Но теперь петь ей предстояло за починкой или шитьем бесконечных распашонок и чепчиков. Так она и развлекала себя, распевая русские романсы и отрывки оперных арий, а когда становилось тошно, начинала горланить следующие куплеты: «Как у нас на троне, - чучело в короне! Ай да царь, ай да царь…. Православный государь!» Услышав такое, в комнату врывалась кухарка Катерина, и кричала: «Барыня, барыня, тише, сейчас поличейские прийдуть!». К тому же она ненавидела Дубасовские сосновые боры, и когда выходила погулять с моей бабушкой, младшей дочкой Верочкой, (одна она в лесу не могла найти обратную дорогу домой) неизменно причитала: «Верочка, как скучно в лесу! Куда не посмотришь – везде лес… А у нас под Каховкой, пойдешь гулять, - все видно! Степь!»
Немного утешало прабабушку выращивание в тепличке маленьких арбузиков и дынь, и разведение любимых хохляцких мальв всех цветов радуги.
Прадедово семейство дружило с соседями: фабрикантом Комиссаровым и его женой (между прочим, дочерью знаменитого «водочного короля» Смирнова). Комиссаров был завзятым театралом, одним из пайщиков МХТ, и организовал для рабочих своей фабрики любительский театр. Комиссаров был очень увлечен своим детищем, а на главные роли неизменно приглашал прабабушку Алевтину, которую считал талантливейшей актрисой. На сцене этого фабричного театрика Алевтина Андреевна сыграла даже Кручинину в «Без вины виноватых» Островского. Сыграла, надо сказать, с большим успехом!
Дмитрий Михайлович очень радовался, что мечта жены о театре хоть в какой-то степени сбылась.
Правда прадеда очень раздражало, что за спектаклем обязательно следовал званый ужин, сопровождавшийся обильными возлияниями, благо у дочери Смирнова недостатка во всевозможных водочках и наливочках не было. Дмитрий Михайлович спиртное ненавидел (даже на свадьбе любимой дочери отказался пригубить бокал с шампанским).
Бабушка Вера вспоминала о том, как после очередной вечеринки у Комиссаровых, он с возмущением описывал, как подгулявшие гости затеяли игру в чехарду, прыгая через уснувшего прямо на полу пьяного дьячка, которому они надели на голову вазу с вареньем.
Два сына Комиссарова Александр (Шурка, как называла его бабушка) и Николай стали впоследствии актерами МХТ. Старший – Николай, в годы революции, как и многие другие МХТ-овцы эмигрировал, а младший Шурка играл там до конца жизни, дослужившись до каких-то званий. Отца же их, старика Комиссарова Станиславский после революции устроил в театр простым бухгалтером, что было, видимо, очень кстати по тем голодным и страшным временам.
В бытовом плане жизнь прабабушки Алевтины была не так уж ужасна. Дом убирала больничная прислуга, обстирывала семью приходившая из деревни прачка, а стряпала еду на всю ораву всеобщая любимица кухарка Катерина. Дети вечно толкались у нее на кухне, выпрашивая булочку, или соленый огурец.
А вот самой Катерине жилось несладко. Она была староверка, очень набожная женщина, а посты в доме никто не соблюдал. Колдуя на Страстную Седмицу над тушеной телятиной, Катерина превращалась в сущую мегеру.
Однажды на Рождество она привела детей в церковь. Кто-то из толпы сердобольно заметил: «Бедные детки. Ведь ничего не ели!». «Как же – не ели, - злобно огрызнулась Катерина, - котлетами накормлены!!!»
Чтобы хоть как то сократить количество скоромной пищи, Катерина очень часто готовила грибные блюда. Но ее почему-то совершенно не интересовало, червивые грибы, или нет. Как-то прабабушка заметила, что Катерина бодро крошит в кастрюлю червивые маслята. В ответ на замечание Катерина засмеялась, и сказала: «Так ведь, барыня, мы червей съедим, а не они нас!».
Вообще-то Катерина готовила очень вкусно, хотя просто и по-русски. Единственное, что ей запрещалось – варить кофе. Его Дмитрий Михайлович всегда варил сам, на спиртовке, дабы деревенская баба не испортила драгоценный напиток.
Дети росли дружно и свободно, как трава в поле, впрочем, с такими понятиями, как порядок, дисциплина и гигиена были хорошо знакомы. Много читали: Пушкина, Некрасова, Гоголя, Тургенева, - никаких там тебе Чарских!
Когда очередная девочка подрастала, она неизменно отправлялась во Владимир, в женскую гимназию у Золотых ворот, при которой был пансион для детей Земских служащих, где они и жили, все время, кроме каникул, под надзором строгих классных дам.
Утром – обязательное хоровое пение «Боже царя храни…», а потом неизменный завтрак: чай с молоком и «Крок-Месье» - румяная гренка на сливочном масле с расплавленным сыром. Это блюдо и я всегда получал перед походом в школу!
Прогулки парами по Дворянской, в коричневых платьицах с белыми крылышками, и на переменах - тоже парами, по кругу. Директрису и классных дам приветствовали книксенами! (Помню, в какой ужас пришла моя бабушка, когда впервые отвела меня в советскую школу!).
Окончить женскую гимназию у Золотых ворот (да еще с золотой медалью) успела только старшая дочь Оля. Дмитрий Михайлович даже свозил ее в награду в Швейцарию. А потом Оля поступила в Петербургский Женский медицинский институт.
Когда рассматриваешь детские лица на фотографии, понимаешь, что на мать была похожа только Ольга. У нее прелестное, круглое, мягкое, доброе лицо. И характер у нее был, как у матери: образец терпения, стойкости, доброты, истинной интеллигентности.
Все остальные дети Алевтины Андреевны – еще четыре дочери и сын – были в отца Дмитрия Михайловича и внешностью и характерами; все с правильными чертами, красивые, нравные, с гонором, с капризами и «запросами» и не слишком дружные.
Всем им досталось от жизни, все были биты судьбой по-своему.
Ниночка умерла в 9 лет от туберкулеза, беспощадная чахотка все-таки забрала у доктора Зверева еще одного ребенка.
Красавица Клава быстро вышла замуж за соседа Бронислава Анцуту, польского лесного инженера шляхетских кровей, родила двух дочек Марианну и Елену. Но семейное счастье было недолгим. В роковые тридцатые мужа арестовали, как «польского шпиона», дали «10 лет без права переписки», что на самом деле означало - расстрел. Через пару лет в лагерь отправилась и сама Клава. Ее дочерей вырастила подруга по гимназии, которой приходилось кормить еще и слепого мужа и собственную дочь. Клава выжила в лагере, но вернулась оттуда человеком больным и сломленным. Зато успела порадоваться внукам.
Женя всю жизнь прожила в Казани, одна воспитывала дочь, бедствовала, работала не пойми где и засыпала мою бабушку письмами с просьбами о деньгах, которых у бабушки, в одиночку растившей двух дочерей не было.
Зининого возлюбленного тоже арестовали и расстреляли, как врага народа, а ее по доносу соседки вскоре отправили в ссылку в Семипалатинск, где она родила ребенка и, до возвращения в Москву уже после оттепели, работала счетоводом.
Даже кроткую Олю судьба не пощадила. Сначала умер первый обожаемый муж, молодой красавец. Потом она вышла замуж во второй раз за гениального врача дядю Весю, (как говорила моя бабушка, самого остроумного и очаровательного мужчину, которого она знала) работавшего в Краснухе и известного на всю московскую область. Оля родила двух прекрасных дочек. Но несчастный, немолодой уже дядя Веся, угодил (будучи абсолютно русским) под послевоенное дело о «еврейских врачах-убийцах» и просто не дожил три года до счастливого 1953-го.
Единственный мальчик и всеобщий баловень Дима вырос в удивительного красавца. К тому же он унаследовал от матери божественной красоты голос и прекрасно пел. Женщины висели на нем гроздьями. Кончилось это тем, что какой-то ревнивец вызвал его на дуэль и выбил ему из револьвера «право око со косицею», навек обезобразив красивое лицо. Правда это спасло его от окопов Первой Мировой.
Про семейную долю бабушки Веры, достаточно сказать лишь то, что ее первый муж оказался известным троцкистом. Уже в 1928 его оправили в ссылку в Андижан, куда бабушка, играя в жену декабриста, отправилась за ним, но быстро поняла, что дело пахнет смертью. Когда он вернулся из ссылки, то быстро был вновь арестован и расстрелян на Бутовском полигоне. К счастью Вера успела с ним развестись. От первого мужа осталась дочка Таня. Второй раз она влюбилась в знаменитого режиссера и родила от него вторую дочку – Наташу, мою маму. Но брака не получилось. Так она и растила, и тащила через Вторую Мировую войну одна двух девочек. Правда, мамин отец ей очень помогал.
Фотография, которую я так внимательно рассматриваю, датируется 1904 годом – годом смерти Чехова. Перенесемся на 10 лет вперед, в роковой 1914, когда нашим героям придется покинуть любимое Дубасово, и даже отправиться в небольшое путешествие.
Одним прекрасным майским вечером 1914 года Алевтина Андреевна и Верочка в любимой, увитой диким виноградом беседке, устроились послушать, как поют соловьи. Соловьи насвистывали и нащелкивали, а мама и дочка принялись мечтать о будущем лете. Просидели они так чуть не полночи. Бабушка потом всю жизнь вспоминала эту их беседу, потому, что ничему из того, что они напридумывали не суждено было осуществиться.
Буквально на следующей неделе, Дмитрий Михайлович, смертельно поругавшись с Земским начальством, (в очередной раз не дали денег на какие-то Банки Лейбница, или Свечи Яблочкова) уволился из Дубасовской больницы. Новое место для первоклассного врача быстро, нашлось в больнице села Ликино. Дед был очень бережливым человеком и деньги на черный день, причем немалые, у него были отложены.
Чтобы не испортить детям лето, все семейство решило пока, совместно отправиться в «речной круиз» по Оке на маленьком плоскодонном пароходике.
Восторгу не было предела. Пароходик, осторожно обходя песчаные мели, шлепал себе мимо зеленых берегов, деревень и сел, с облезлыми церквушками, мимо почерневших деревянных пристаней.
В первый же день, матросы подарили девчонкам маленького дымчатого котенка, с неприличным именем Сераня, и тот, после долгих слез и уговоров, был «на веки вечные» усыновлен Зверевским семейством.
На третий день, красавица Клава получила от плывшего на том же кораблике юного армянского купчика письмо. Письмо заканчивалась словами: «Прошу позволить мне хоть издали любоваться дивными прелестями Вашей Милости!» Гимназистка Клава разозлилась не на шутку, и показала письмо отцу. Отец пожаловался капитану и горячего армянского Казанову ссадили с парохода.
А еще на судне путешествовал настоящий Архиерей! С собственным самоваром, чтобы пить чай в любое время. И с собственным поваром, который готовил для него отдельно. Был какой-то из летних нестрогих постов.
«Я ему стерляжью уху готовлю исключительно-с на курином бульоне. Простую он и есть не станет. Скажет: «Не сытно!!!» - хвастался архиерейский повар, - А курицу приходится выбрасывать!»
«А курицу в пост нельзя кушать. Вот нам в пансионе варят постную уху со снетками!» - сказал дерзкий Дима.
Услышав о подобном нищенском блюде, толстяк-повар лишь презрительно расхохотался.
Круиз удался на славу. Но пора было вселяться в Ликино, в новую больничную квартиру, куда первым запустили котика Сераню. Все незнакомо и непривычно. Другие комнаты, другие голоса.
«В Ликино было хорошо, но мое детство и настоящее счастье навсегда осталось в Дубасово». – всегда говорила бабушка.
А потом в августе 1914 грянула Великая война. Конечно, во Владимирской глубинке ее грозное дыхание почти не ощущалось. Пока все держалось на старых скрепах, - привычный уклад, гимназия и пансион, безбедное существование… Но мобилизация, дороговизна, тревожные заголовки газет, первые похоронки и первые раненые – всего этого не замечать не могли даже тринадцалетние девочки.
По соседству с Ликино находилось богатейшее имение Муромцево, огромный замок в псевдоготическом стиле, окруженный мачтовыми строевыми сосновыми лесами, за которыми ухаживал лично зять Храповицкого Герле, и парком с редкими растениями, оранжереями и электрическим освещением. Владельцем Муромцева был Владимир Храповицкий – выдающийся русский лесопромышленник, камергер, последний предводитель дворянства Владимирской губернии. Храповицкий часто пользовался услугами нового доктора Зверева, а потом и подружился с ним настолько, что иногда сам приезжал к Дмитрию Михайловичу в гости на своем необычайно свирепом белом жеребце. В Муромцево, в этом Владимирском Фонтенбло, дети бывали, разумеется, нечасто. (И не очень-то об этом мечтали, нужно было обуваться в ненавистные жесткие башмаки, и крахмальные платья и вести себя «тише воды, ниже травы»).
Начинал Храповицкий свою службу на воинском поприще - в элитном лейб-гвардии Гусарском полку, в котором служил и цесаревич Николай Александрович. Поговаривают, что именно к приезду Государя, который однажды лично навещал своего армейского друга, и была построена железнодорожная ветка прямо к имению от Владимирской железной дороги .
В Муромцево был театр, представляющий собой миниатюрную копию Мариинского. В честь приезда Николая в театре был устроен прекрасный концерт, с участием оперных звезд. Но на этом концерте перед царем пела и наша скромная Алевтина Андреевна! Правда, на детей большее впечатление произвело то, что в каждой ложе стояла огромная коробка шоколадных конфет.
Шла война. «Начинался не календарный, - настоящий двадцатый век». И жизнь шла. Дети росли. Да, собственно говоря, что значит дети? Подростки, молодежь. Мне практически ничего не известно о том, как провела семья Зверевых 1915 и 1916. А затем грянула Февральская революция. Губернатора Владимира, со связанными за спиной руками, и с непокрытой головой, улюлюкающая толпа пешим маршем провела через всю главную улицу. Классные дамы женской гимназии у Золотых ворот закрывали юбками окна, чтобы девочки не смогли полюбоваться этим зрелищем.
Прадед мой никогда не был монархистом, скорее наоборот. Но почему-то с первых дней люто возненавидел Александра Федоровича Керенского. Наверное, потому, что доктор любил порядок, а все, что делал Керенский, можно было назвать «беспорядком». Он ухитрился наговорить в приличном обществе столько гадостей про Председателя Временного правительства, что его вызвали в полицию и посадили под домашний арест, приставив к нему, контрреволюционному агитатору, солдатика с ружьем, который должен был сопровождать его на выезды.
Однажды его вызвали к больному в какую-то далекую деревню. Больничный кучер Никита был абсолютно пьян. Он каким-то образом ухитрился запрячь сани, но так обессилил, что сел рядом на снег, не мог встать на ноги, и принялся горланить песню следующего содержания: «Лиса по лесу ходила, лиса гнездышко нашла-а-а, это гнездышко прекрасно, в нем малюточки живу-у-ут!»
Но ехать было надо. Дмитрий Михайлович надел любимую медвежью доху, прихватил докторский саквояж и сам уселся на место кучера. Это заметил охраняющий деда солдатик с ружьем.
«Куда же Вы, доктор, вам одному без меня не положено!» - крикнул он. Сани, запряженные шустрым мерином по кличке Мальчик, тронулись.
«А ты за санями беги, у тебя служба такая!» - прокричал солдатику в ответ Дмитрий Михайлович, и уехал.
На следующий день к Дмитрию Михайловичу приехал с визитом Храповицкий «для важного разговора». «Я к Вам за советом, доктор, - сказал он, - англичане предлагают мне продать Муромцево. Миллионы предлагают сумасшедшие. Что делать?»
«Дорогой мой, немедленно продавайте! Тут и думать нечего Вы же видите, что в России творится. Закажите себе отдельный вагон до Парижа, и уезжайте во Францию!»
Храповицкий долго молчал. Потом резко поднялся, сказал: «Нет. Я не могу продать родовое гнездо!» Раскланялся и вышел.
Надо сказать, что уехать ему, уже после 1917-го, все-таки пришлось. Муромцево, со всеми его постройками, швейцарским молочным хозяйством, каскадами полных рыбой прудов и огромными лесными угодьями, он завещал своим работникам в коллективное пользование, умоляя беречь и хранить совместно созданное богатство. Бедствовали они с женой в иммиграции невыносимо.
1918. Был ужасен. Больница была битком набита ранеными, которые привезли с фронта в своих шинелях тифозную вошь. В Ликино началась эпидемия сыпняка.
Верочка заболела. Мать ухаживала за ней, дочка поправилась, а вот Алевтина Андреевна заразилась тифом, и умерла. Горю Дмитрия Михайловича и детей не было предела. Очень скоро дети начали разъезжаться. Ольга и Клава вышли замуж, и у них уже были свои семьи. Калека Дима перебрался в Казань. (Когда я, будучи подростком, по глупости, попросил бабушку рассказать о трагической дуэли, она сердито ответила мне, что об этом рассказывать мне никогда не будет).
Года через два, больницу в Ликино закрыли. Прадед и Вера перебрались в Судогду, где Дмитрий Михайлович продолжил врачебную практику. Вскоре Вера уехала в Москву, и, хотя и не окончила женскую гимназию у Золотых ворот, а доучивалась в какой-то ужасной школе рабочей молодежи, поступила в Медицинский институт. Видимо отец успел ее кое-чему научить. Впоследствии она, кстати, стала одним из лучших врачей психиатров столицы.
Когда я учился в 10 классе, то принимал участие в городской олимпиаде по литературе, и написал сочинение на тему «О чем рассказала старая фотография».
Получил первое место. «Кто бы мог подумать!» - сердито проворчала директриса моей школы Марта Ивановна.
А почему первое место? Я думаю, секрет прост. Все писали о моряках-краснофлотцах и буденовцах, а я взял, да и написал о земском враче.
P.S. Недавно узнал от троюродного брата подробности о трагическом ранении Дмитрия. Никакой дуэли не было. Стрелял в него из засады управляющий Храповицкого Мерецкий (из-за женщины разумеется). Мерецкий этот сейчас прекрасно известен всем, как маршал Советского Союза Мерецков.
На Большой Молчановке
От старой московской улицы Большая Молчановка после постройки Нового Арбата практически ничего не осталось. А то, что осталось выходит теперь бывшими отдекорированными задворками на Новый Арбат.
Дом № 17, в котором в 30-е годы поселилась моя бабушка Вера Дмитриевна с дочками - Наташей (моей мамой) и старшей - Татьяной, стоит и по сей день.
Старая барская квартира в те годы, естественно, была коммунальной, каждую из пяти комнат занимала отдельная семья. Соседи у бабушки и мамы были весьма интересные.
Бабушка, уже ничего не расскажет, а мама к сожалению, ничего не помнит из довоенного прошлого, она была слишком мала. Так, обрывочки. Смутно помнит грандиозный скандал, разразившийся после того, как у одного из соседей, флейтиста Станислава Андреевича, во время чей-то свадьбы украли шубу. Станислав Андреевич был любимцем всей квартиры, человеком, излучавшим доброту и тепло, в отличии его супруги, жуткой скандальной бабы, обожавшей разгуливать по коммуналке в совершенно прозрачной пижаме.
В самой маленькой комнатке обитал Борис Павлович Норден, он преподавал математику в школе. Одинокий, старенький интеллигент. Он умер в самом начале войны от голода. Его комнату заняла жена какого-то лейтенанта Нина Викторовна. Пока муж, ( с которым она кажется развелась) был на фронте, у бедняги поехала крыша и она не вылезала из больницы для шизофреников.
Когда флейтист Станислав Андреевич в 1943 погиб на фронте, в его комнату въехал художник Иван Иванович вернувшийся с фронта хромоногим калекой, с женой, тоже Верой Дмитриевной, художницей-керамисткой. Он был прекрасным пейзажистом и каким-то образом ухитрялся писать картины маслом в крохотной комнатушке площадью. Весь большой коридор коммунальной квартиры был увешан его картинами: зима, весна, лето, осень , луга, ручейки, перелески...
Но самый яркий след в маминой памяти оставила соседка польская пани "из бывших" Вера Дмитриевна Никитюк. Ее сын Славка, в первые дни войны ушедший на фронт добровольцем, угодил в мясорубку под Москвой и погиб. Муж ее (по рассказам потрясающий красавец) еще до войны умер от туберкулеза. Единственной опорой Веры Дмитриевны стала дочка Тамара, спортсменка-комсомолка, девушка совершенно квадратная. У Тамары был муж Юра, очаровательный, дворянских корней, сын вернувшегося в СССР белоэмигранта. На комоде в комнате Никитюк всегда стояла фотография юного красавца Юры, сделанная где-то на пляже в Алжире. Юра был всегда строен, подтянут, вежлив, доброжелателен и беззаветно любил свою "квадратную" Тамару. Юра, работавший в таксомоторном парке, обожал рисовать и его картины тоже вывешивались в коридоре, где главным шедевром был огромный портрет жены..
В войну Юра служил в Польше, Тамара тоже на время перебралась к нему, и у них в Польше родилась дочка Люська. Когда они вернулись в Москву, Люська мгновенно покорила сердце полячки-бабушки, спросив у нее в первый же день: "Вшеско робишь?".
Бабушка Никитюк была женщиной совершенно дореволюционной закваски. Юность она провела в каком-то польском дворянском пансионе, где на всю жизнь набралась житейской мудрости, которой щедро делилась с моей маленькой мамой. "Наташа, - говорила она, - учиться надо только танчить, остальному жизнь научит!" И еще: "Из мужчин надо пить кровь стаканами!" Советскую власть она не слишком жаловала. "Опять Бог большевичков наказал!" - радовалась бабушка Никитюк, когда на 7 ноября начинал накрапывать дождик. Особенно люто она ненавидела Клару Цеткин и Розу Люксенбург. "Еще чего выдумали - женское равноправие! Да на черта оно нужно!" - частенько повторяла она.
Она была некрасива, невысока, с каким-то красным, с неправильными чертами лицом, но по слухам, в молодости у нее была уйма поклонников и она не раз наставляла мужу рога. Другая соседка, одесская еврейка Гедда Борисовна, зло шипела ей в след: "И эта краснолицая уродина изменяла мужу! А он-то был такой красавчик!" . Хотя соседи по коммуналке избегали скандалов, еврейка и полячка периодически высекали искры. Когда Гедда Борисовна начинала жарить на кухне морскую рыбу, Никитюк возмущалась: "Что за вонища!". На что Гедда отвечала: "Ничего, не сдохните, Вера Дмитриевна!" "И Вы без своей рыбы не сдохните, Гедда Борисовна! Весь дом удушили!" - парировала Никитюк...
Бабушка Никитюк была удивительно жизнелюбива. Как только кончилась война, она тут же завела себе ящики с цветами и усаживалась перед открытым окном с чашечкой сваренного на молоке "кофе по-Варшавски" (если удавалось раздобыть драгоценные зерна) и наблюдала за жизнью, периодически изрекая что-нибудь вроде: "Интересно, к кому это на Молчановке приехала катафалка?"
Моя мама бабушку Никитюк обожала. Вера Дмитриевна прекрасно понимала, как тяжело маленькой Наташе сосуществовать со сварливой старшей сестрой, пока мать пропадает на дневных (а порой и суточных) дежурствах в больнице. Она всегда угощала девочку чем-нибудь вкусным и как могла утешала. А когда послевоенная жизнь наладилась, баловала маму вкуснейшей выпечкой.
Однажды перед отходом в школу, мама вылила на себя полбутылки постного масла, Никитюк с невероятной скорость выстирала ее форму и высушила горячим утюгом. Мама до сих пор вспоминает об этом с благодрностью.
Еще одна любопытна персона появилась на Большой Молчановке, когда куда-то съехал художник Иван Иванович. Это была бывшая сиделка психиатрической больнице Наталья Сергеевна. Видимо ей перепали от Ивана Ивановича какие-то деньги (за выгодный обмен жилплощадью), и ее немедленно стал посещать кавалер, ее бывший пациент, которого Никитюк немедленно прозвала "милый друг". Милого друга потчевали всевозможной вкуснятиной, но когда деньги кончились он немедленно исчез.
Наталья Сергеевна и сама была малость "того". Например, она говорила, что по утрам к ней прилетают два голубя, и очень четко выговаривают: "Дис-ци-пли-на!" Себя она, почему-то считала родственницей Пушкинской Арины Родионовны, и ходила к памятнику на Страстном, чтобы побеседовать с памятником великому поэту. "Александр Сергеевич, что есть Вы, и что есть я/" - вопрошала она. Поэт на эти слова однажды якобы кивнул, и произнес: "Бахус! Бахус! Бахчивахус!".
Был в квартире еще один жилец, аспидно-черный красавец кот Васька, проникший в помещение через черный ход вслед за бидонами молочниц, снабжавших обитателей коммуналки парным молоком. Добрый, ласковый Васька был всеобщим любимцем, а моя бабушка непременно пускала его в комнату, чтобы котейка поспал на мягком диване. К несчастью Ваську убил во дворе кирпичом какой-то юный подонок.
Когда мои мама и папа только поженились, они еще успели недолго пожить на Молчановке в комнате вечно скитавшейся по психушкам Нины Викторовны. Папа всегда с радостью вспоминал, как старавшаяся побаловать молодых теща каждое воскресенье, пока все спали отправлялась в знаменитый гастроном на Площади Восстания, где покупала 100 грамм семги, 200 грамм ветчины и швейцарский сыр. Все это в уже нарезанном виде приносилось домой и подавалось к завтраку. К сожалению, папа не был знаком с бабушкой Никитюк, она переехала на другую квартиру, иначе отец тоже рассказал бы мне про нее что-нибудь забавное. Рассказывать он умел.
Время шло, начали строить Новый Арбат. Срыли бульдозерами любимую мамину Собачью Площадку, снесли прекрасное старое здание Музыкального Архива, бывший корпус Гнесинского училища и много еще чего хорошего. Жизнь старых Арбатских переулков стремительно менялась, и не в лучшую сторону.
Вскоре бабушке выделили однушку в Бескудниково, а отец с матерью приобрели маленькую кооперативную квартирку на Речном Вокзале. Но милые приметы того мира еще уцелели, как мамин дом, как знаменитое монументальное здание со львами на Малой Молчановке, как старенькая мамина школа...
Детский лепет.
Каковы мои первые воспоминания?
Отчетливо помню деревянную решетку детской кроватки…
Помню, как научился самостоятельно ходить: сполз с дивана… И сам! Держась за только за стенку, дошел до кухни, где сидели мама и бабушка!
Помню, как просыпаюсь рано утром и бегу в комнату родителей, забираюсь к ним в постель, кручусь как уж на сковороде, и повторяю: «Тебе ютно? Мне так ютно!»…
Помню вкус зубной пасты «Детская» и купание в ванной, полной ярких резиновых игрушек…
Помню, как гуляя по парку, давлю голубыми сандалиями, лежащие на асфальте какие-то белые ягоды. (Ядовитые. Есть нельзя!) Ягоды щелкают!
Помню, как мы с бабушкой купили невский пирог. Я с восторгом кричу папе вернувшемуся с работы: «Отец, а булочка то с кремом!».
Помню новогоднее чудо: мама купила пластмассового Деда Мороза и поставила на шкаф. Я уверен, что он живой, и следит за тем, как я себя веду!
Помню, как папа угощает меня бананом, а мне кажется, что это не банан, а забинтованный отцовский палец…
Первые нравственные воспоминания:
Помню, как я сорвал зеленый листочек, а мама сказала мне: «А что будет, если все сорвут по листочку?»
Помню, как я жалел бабушку, у которой случайно выбил головой зуб… Впрочем, довольно…
Я родился вьюжной февральской ночью.
Моя мама – режиссер. Папа – геолог.
Мама днями и ночами пропадает в каком-то ГИТИСе. У нее только и разговору, что про ГИТИС. Домой приходит поздно, однако я еще не сплю. Выбегаю ее встречать, но чаще всего папа ловит меня за руку. « Мамочка устала!» - говорит он и уносит меня в комнату. Подальше от маминой «расправы». Мама худенькая, курносая, кареглазая, очень красивая...
Папа все время в разъездах. Подолгу на три-четыре месяца уходит в плаванье на разных кораблях. Корабли останавливаются в далеких портах. На них папа отплавал все моря и океаны. Присылает мне объемные цветные открытки с коралловыми рыбками и попугайчиками. Из плаванья он привозит всем подарки. Папа прекрасно рисует, а иногда пишет стихи...
Всем в доме заправляет бабушка – бывший врач психиатр, женщина с железной волей и твердым характером. У нее на все есть свое особое мнение. Между ней и мамой нередко пролетают искры, я как могу, стараюсь их гасить. Меня бабушка обожает, мы все делаем вместе: ходим по магазинам, гуляем, готовим, играем. Готовит бабушка очень вкусно. Особенно удаются ей пирожки с яйцом и зеленым луком и маленькие плюшки с сахаром и корицей – кецочки! Пишу, и у меня слюнки текут…
Каждое лето мы проводим в маленьком дачном поселке Ново-Дарьино. Иногда ездим на озеро Селигер на базу отдыха папиного ГЕОХИ.
Есть у меня и другая бабушка – Маша, и дедушка Яша. Но о них расскажу позднее.
Я очень люблю всех, и маму, и папу, и бабушек, и дедушку.
ДАЧНЫЙ ДРУГ. ЗА КЕРОСИНОМ.
Каждое прекрасное утро Дружок начинал с мисочки каши от хозяйки тети Зины. Потом старенький, пегий, похожий на сардельку песик неспешно обходил дачный поселок и получал угощения от дачников: хлеб, сосиску или макароны. Дружка все любили: и люди, и собаки, и кошки, и даже куры.
В два часа он приходил ко мне, съедал угощение и ложился вздремнуть на черную прохладную землю. Я обнимал его за жирненькую шею и хрюкал в глухое, пахнущее псиной ушко. Дружок сонно огрызался.
Несмотря на преклонный возраст у Дружка была дама сердца, собака соседей кавказская овчарка Найда. Он мог часами сидеть около Найдиной будки, а когда Найду спускали с цепи, они охотились на единственную в поселке черно-пеструю корову.
Еще Дружок любил гулять с нами, хоть два часа, хоть три. Одну прогулку я помню до сих пор, я, папа, мама и дружок прятались от грозы под густой елкой. Дружка жалили в мокрый черный нос голодные комары, и он отчаянно чесался.
Умер Дружок внезапно.
Попил водички, лег и затих.
«Я Дружоню похоронила как друга!» - плакала его хозяйка тетя Зина, тяпнувшая с горя сразу два пузырька валокордина. Я укусил подушку и тоже заплакал…
Через сорок дней у тети Зины появился новый Дружок, черный, добрый, тоже похожий на сардельку. Его также знал и любил весь поселок. Но заменить Дружка Первого он не мог… Ни своей хозяйке, ни нам…
В первые годы нашей жизни в Ново-Дарьино мы готовили еду на керосинке. Керосин кончился, и мы с мамой отправились в поход. Мне было пять лет. В дощатой деревенской керосиновой лавке удивительно приятно пахло. Кроме керосина здесь продавалось множество интересных вещей: мышеловки, свечи, олифа, краска, мыло, гвозди, замки, скобяной товар!
На обратном пути пошел дождь, дорога размокла, и я, пятилетний увалень, упал в лужу. Бидон был тяжелый, и мама тоже упала. Мы сидели на тропинке, грязные и мокрые и плакали. Дождь шел все сильнее. У мамы из носа пошла кровь. Я пришел в ужас и заревел еще громче.
Но свершилось чудо: нас догнала старушка, которая везла керосиновый бидон на маленькой деревянной тележке. «Что ты, милая, не плачь, вставай!» - сказала она маме и ловко пристроила наш бидон к себе на тележку. Так мы и шли: впереди старушка, а за ней я и мама.
Наконец добрались до дома. Мама долго благодарила старушку и пыталась сунуть ей три рубля. Но старушка, замахав руками, сказала: «Что ты, милая!».
Смыв с себя грязь и кровь, мы, наконец, поставили на керосинку чайник.
Вспоминается мне и другой случай, как в один серый холодный день мы с мамой пошли гулять на пруд. Я разбежался, чтобы кинуть в воду шишку и вместе с ней свалился в пруд. Мама меня вытащила, надавала по заднице, и пригнала домой. Меня ругали, шлепали, растирали спиртом, надели колючие шерстяные носки, а потом в утешение читали вслух сказку про Бармалея. Я плакал и жалел маму…
До сих пор вспоминаю об этом происшествии с ужасом.
МАСЛОВЫ.
Это утро моего семилетия в Ново-Дарьино начиналось неплохо.
Во-первых, я нашел два пестрых сорочьих пера, которые украсили мой картузик. Во-вторых, познакомился с девочкой Глашей. Она сама пришла поиграть со мной – крохотная черноглазая девочка в длинном синем платье - «макси»!
Так я попал к ней в гости. Мы позвонили в звонок рядом с Глашиной калиткой (как в городе, как в городе!) Не калитка, а дверь от старинного лифта! И нас впустила красавица - Глашина мама Ксана.
Вышел нас встречать и старенький белый пудель Матвей, смешно вилявший подстриженным «подо льва» хвостом.
Мы с Глашей собирали разные цветы, чтобы потом играть в сказочное цветочное королевство. Из флоксов отлично получались принцессы в пышных платьях восхитительных цветов.
Откуда - то, из глубины сада доносился звонкий стук молотка о камень. Это Глашин дедушка ваял свои скульптуры: известковых мопсов, украшающих крыльцо, гранитные головы, черепа с открытыми ртами и даже женскую фигурку с младенцем на руках!
От всего этого великолепия дом и участок казались волшебными. Дом с башенкой, в которой пряталась винтовая лестница, становился похожим на замок. Правда, ходить по винтовой лестнице было опасно, там огромные шершни построили себе гнездо.
Глашин дедушка был мрачноватым, наглухо задернутым человеком. Говорили, что в прошлом он был известным меньшевиком (тогда я плохо понимал, что это значит), и видимо жизнь была к нему неласкова. Общался он только с композитором Цфасманом, жившем напротив, и совершенно чудесно игравшем на пианино.
Волшебная картинка моего детства! Под музыку Цфасмана маленькая Глашка в платье макси кружится, воображая себя феей. А вокруг нее с лаем прыгает пудель Матвей, виляя круглым львиным хвостом.
Нам с Глашей дедушка Маслов рассказывал о том, как бывал когда-то на приеме у английской королевы, и в доказательство показывал приглашение с британским львом. А также пытался научить нас молитвам, но это нам было неинтересно.
Мы убегали и развлекали себя, сидя в убежище из дров и шифера, разглядыванием французских комиксов про собачку Пифа и кота Геркулеса.
До сих пор я люблю комиксы, а мой сын архитектор даже пытается их рисовать. Это все в стиле фентэзи, о приключениях мальчика и девочки в волшебной стране. Если бы он знал старика Маслова, он обязательно нарисовал бы его, окруженного странными скульптурами, в заколдованном саду моего детства.
СУЛИМОВЫ
В дачном Ново-Дарьине моим другом детства был как раз не дачник, а деревенский – Мишка Сулимов. Помню, как мы выходили гулять, у русого как ржаной колосок Мишки на голове всегда была кепка, а у меня колпачок. Фу, Тимур бы никогда такой не надел. Бабушка недавно прочитала мне, несмотря на маленький возраст гайдаровскую повесть «Тимур и его команда».
Я рос, и Мишка под кепкой тоже рос. И даже неожиданно стал «дядей» Мишей: его старшая сестра, хромоногая веселая Ирка, что-то скрывавшая под красным пальто, вскоре произвела на свет маленького Алешку.
Алешку Мишка очень любил, как любил и мать, работавшую в колхозе дояркой и богатыря-татарина отца и среднего брата Сергея и его мотоцикл. Не любил только самого старшего сводного брата непутевого Женьку, выпивоху и ворюгу. Женька периодически посиживал в тюряге, в грош не ставил коренастого работягу отца. Он то уезжал на Север, где нелегально добывал северных оленей, то шоферил, то воровал в магазинах водку. Мишка его боялся.
Напротив калитки Мишкиного дома была большая груда желтого песка, где стояли огромные ржавые игрушечные машины-грузовики. Там мы и проводили практически все время, строили города и заводы, прокладывали дороги, а потом бомбили их камнями. Дворовые собаки Мишки бешено лаяли до обмороков, а мы с Мишкой уже плавали по крохотному, заросшему ряской пруду на плоту, прихватив собой котенка. Кончалось тем, что Мишкина бабушка, совершенно Есенинская старушка в белом платочке в горошек, отпаивала нас, мокрых и грязных, литрами кваса и компота, который она варила ведрами, зная аппетиты семьи.
Потом играли в футбол, с Мишкиной сестрой Иркой, или сидели на продавленном диване в темном сарае, где мастерили что-нибудь, например, делали фальшивые деньги из этикеток от «Розового портвейна».
Случались и беды. Так добрейший средний брат Сергей поступил работать поваром в закрытый пищеблок совхоза «Горки 10» и очень быстро спился, буквально потеряв человеческий облик.
Но детство бед не знает, и мы продолжали радоваться жизни: ходили купаться на речку Лапинку вместе с девчонками, играли в индейцев, вооружаясь деревянными ружьями и самодельными луками, катались на «тарзанке», ловили бабочек, собирали грибы, зачем-то гоняли худых колхозных коров, жгли костры, строили шалаши, бегали босяком по лужам, ездили в Перхушково в кино. Мы даже влюблены были оба в одну девочку, - Асю.
Прошелестели как желтые листья вольные детские лета…
Попав в армию, Мишка угодил в Афганистан. А может, попросился туда добровольно.
Слава Богу, вернулся домой целым и невредимым. Это была наша последняя встреча. Вскоре Сулимовы куда-то переехали, и мы потеряли друг друга.
АСЯ. ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ.
Я влюбился в нее во сне. Она жила на даче напротив и позвала меня играть в бадминтон. От быстрого мелькания зеленого платьица сладко кружилась голова. Ночью Ася мне приснилась и произошла, как писал Стендаль в книге «О любви» кристаллизация. Надежно так произошла – лет на девять. Осень, зиму, весну – я томился, скучал и ненавидел разлучницу-школу. Летом я любил Асю. Интересно, что в этой любви почти не было ничего сексуального, слепое обожание.
Огромные янтарные глаза, алый рот, каштановые кудри до плеч. Глаза светились в темноте, как у зверюшки. Еще от нее удивительно пахло: цедрой, корицей, горьким миндалем, розами. Как сказал бы сейчас какой-нибудь идиот из глянцевого журнала «пахло молодыми гормонами». Когда мы играли в жмурки, ее легко было найти по аромату.
Она была тихоня и трусиха. Она боялась лягушек, собак, коров. Приходилось гонять земноводных и кидаться в пугливых колхозных коров, которые Асю почему-то любили, мелкими камушками.
В небе горела маленькая красная точка. Это был Асин воздушный змей, украшенный изображением Микки Мауса. Когда он приземлился прямехонько на березу, я очень пожалел, что плохо лазаю по деревьям.
На следующий день Ася обедала у нас. Она съела бульон с манкой и, извинившись, сообщила, что больше не может, она объелась. А я съел котлету с молодой картошечкой и укропом. Потом мы долго играли в Джунгли, оккупировав хозяйские кусты сирени. Нам помогал мой любимый плюшевый медведь Желток. Ели дефицитную воблу. Асе, естественно досталась спинка и икра, а мне голова и ребра. До одури и головокружения качались в Асином дворе на веревочных качелях.
«Я качался в далеком саду
На простой деревянной качели.
И высокие, темные ели
Вспоминаю в туманном бреду…»
Я любил смотреть в папин геологический бинокль на Асин балкон. Иногда она выходила на него, непременно в розовом платье. В голове рождались очень плохие стихи:
Девочка в розовом платье,
Розы живой лепесток…
Дальше не получалось…
Ну ладно…
Это все останется в веках,
Мальчик с книжкой Диккенса в руках,
В девочку соседскую влюбленный…
Главным праздником лета, примирявшим меня с неминуемой разлукой, был Асин день рождения в конце августа. Я дарил ей конфеты, жвачку, собственные рисунки и комиксы про Дональда Дака. Ася краснела, кокетливо поправляла очаровательный беретик, и спрашивала, указывая на нарисованные мною цветы: «Это мак?» На дне рождения было все: и торт, и апельсины и жмурки, играя в кои, я ловил только Асю, и самодельные фейерверки и китайские ракеты. Меня очень любил Асин младший брат Костя. «Старшая сестра подавляет!» – жаловался мне он. «Ну, у тебя очень хорошая старшая сестра!» - отвечал я. Играли в жмурки, поймав Асю, я попытался ее обнять. «Ну что ты вцепился!» - зашипела она. «Извини…» - испуганно ответил я и разжал руки.
В конце концов, мы просто дружили. Я был допущен в ее дом, меня полюбила Асина мама, и даже похожий на черта черный кот Тихон мурлыкал, здороваясь со мной. Помню, как мы вместе смотрели по телевизору бесконечный и прекрасный польский сериал «Четыре танкиста и собака».
Шли годы. Мы перестали снимать дачу в Ново-Дарьино. По ночам я выкашливал и выплакивал из себя любовь к Асе. И вот мы поехали на два дня в Дарьино. Ася сама увидела меня и пришла в гости. «Привет» - сказала она, садясь в кресло качалку и соблазнительно закидывая ножку на ножку. «Господи, как же я был в тебя влюблен!» - только и смог ответить я. «Я тоже» - прошептала Ася. Потом мы пошли гулять в поле, и воровали колхозную кукурузу. Тихоня Ася стала болтушкой. Она в красках рассказывала мне, как ездила к отцу в Женеву. Это была какая-то другая Ася. И что-то ушло…
- Давай как-нибудь сходим в театр, – сказал я на прощанье.
Через два года, незадолго до моей свадьбы, раздался телефонный звонок.
- Привет, это Ася. Я просто хотела сказать. Что если в театр, или куда-нибудь еще, то я согласна.
- Хорошо…
- Меланколиа, дульче мелодиа – пропела Ася и повесила трубку.
Круги поплыли перед глазами… Вот, собственно, и все.
МАРИНКА
«Какой Маринкин папа сильный!» - думаю я, когда он везет нас двоих на санках прямо по асфальту. Сейчас зима, а Маринка моя дачная приятельница, но она приехала к нам в гости, и даже привезла в подарок коробку вафель «Маринка».
С Маринкой мы дружим летом в Ново-Дарьино. У Маринки две бабушки: толстая, добрая бабушка Котя и худая сердитая, строгая бабушка Катя. Они обе считают своим долгом откармливать Маринку. Моя бабушка возмущается – Маринка и так не худенькая, вся как бело-розовый зефир с голубыми глазами.
Мы с Маринкой часто ссоримся. Она вредная. Так, например, когда мы вброд переходим через лужу, она кидает мои носки в воду. Я в ярости кидаюсь на нее, она вцепляется мне в волосы, и вот мы уже оба падаем в грязную жижу.
Маринка обожает собирать грибы. В канавках около дома она знает все урожайные места и находит белые. Я тоже нахожу один белый гриб и кричу от радости. Маринка с ненавистью говорит мне: «Что ты так кричишь. Это мой белый, я его давно заприметила!». Опять ссора.
Мы (то есть я, Маринка, Ася, рыжая маленькая Аня и Мишка Сулимчик) играем в магазин. Мы с Мишкой наделали фальшивых «денег» и чувствуем себя миллионерами. «Покупаем» цветы, чтобы подарить их мамам. Деньги обладают реальной покупательной способностью.
Потом на лугу гоняем коров, бегаем под струями поливального агрегата. В небе из-за брызг сияют две яркие радуги.
Играем в прятки. Маринка водит. Я надеваю Мишкину шляпу и небрежно отхожу за угол дома. «Палы-выры Миша!» - стучит по дереву Маринка. Я доволен – «Обознатушки, перепрятушки. Это не Миша, а Леша. Тебе снова водить, Маринка!» – кричу я.
Спасаем попадавших в глубокую яму крохотных лягушат. На участке Маринки они переселяются в бочку, но вскоре почему-то начинают дохнуть.
У Маринки постоянно живут какие-нибудь питомцы. Канарейка Кеша, чью клетку Маринке приходится чистить, или веселые желтые цыплята. Осенью, когда они вырастают, цыплят передают Мишке Сулимову.
Мы быстро растем, меняется характер игр, но дружба остается дружбой.
Последний раз я вижу Маринку, когда через много лет мы приезжаем на один день в Ново-Дарьино.
Маринка замужем, родила сына. Мы отправляемся на прогулку и встречаем Мишкиного старшего брата уголовника Женьку Сулимова. «Кто это тут гуляет по моему Ново-Дарьино?» - грозно спрашивает он. «Почему это по твоему? - огрызаюсь я, - Я тут вырос, мы у Марии Федоровны дачу снимали!»
«А-а-а, у тебя еще маман была такая симпатная» – замечает Женька.
Милое мое Ново-Дарьино. Мое детство. Милая вредная Маринка...
ДЕТСКИЕ ИГРЫ МОЕГО ДЕТСТВА
Собственно говоря, это не рассказ, а беллетризованный мем, но я пишу о том, о чем хочу.
Если вы спросите как выглядит рай, то я скажу – в раю подруги моего детства Ася, Марина, рыжая Аня и маленькая Глаша играют в цветочное королевство, выкладывая на подушках из зеленого мха дивные по красоте бело-розово-красно- фиолетовые инкрустации из живых цветов и лепестков. Мальчики (я и Мишка Сулимов) в игре практически не участвуют, они мушкетеры. Их задача состоит в том, что они пьют бургундское и объезжают пластилиновых лошадей. Я леплю лошадей из пластилина, как и фигурки всех участников игры.
Еще одна игра – в кладбище. Детей почему-то завораживает все, что связано со смертью и похоронами. На зеленом мху устраивается кладбище, где мы хороним тельца погибших тварей: двух мышей (надписи на могилах мышь полевая и мышь домовая), лягушонка и даже ос и гусениц. Могилы красиво обложены цветами флоксов.
Неплохо конечно и запускать Аськиного летучего змея. Змей фирменный, он улетает очень высоко, так что в небе видна только маленькая красная точки, это штаны нарисованного на змее Микки-Мауса.
Детство немного жестоко и мы развлекаемся, доводя до слез маленькую рыжую Аньку, – вешаем на веревке у самой ее калитки серую дохлую ворону, клюв которой выкрашен красной нитрокраской.
Играем, разумеется, в прятки: «Топор-топор, сиди как вор, и не выглядывай во двор, пила-пила, лети как стрела, Кто не спрятался, я не виновата, кто за моей спиной стоит, тому три кона водить».
Играем в жмурки, но в жмурки нужно играть в помещении, потому играют в них только на Аськин день рождения – 28 августа, последний детский праздник перед ненавистной школой.
Играем в индейцев: строим шалаши, жарим шашлыки, печем ворованную картошку в золе.
Строим штабы, в которых прячемся от родительских глаз, и едим воблу, горьковатую оранжевую икру никто не ест кроме меня. И я в выигрыше.
Летние школьные каникулы это какой-то огромный отрезок времени, по насыщенности событиями и приключениями равный остальному году. Сейчас идут разговоры о том, что школьникам вредно отдыхать три месяца подряд. Еще как полезно!
Выборы, выборы...
Нет, нет, дорогие читатели, это не про наши выборы, где кандидаты, как известно, п......
Речь пойдет о сельских выборах в местные Советы, проходивших в тысяча девятьсот семьдесят бородатом году в поселке Ново-Дарьино. Хотя принять участие в голосовании я в силу возраста не мог, я и мой дачный друг Мишка Сулимов на выборы пошли. Еще бы! В целях стимуляции народного волеизъявления на территории поселковой библиотеки должен был выступать ВИА "Горки 10".
Мы сидели с Мишкой на травке под высокой березой, прихлебывали их горла щекотный и приторный лимонад "Буратино" и с восторгом следили за тем как патлатые и усатые лабухи в брюках клёш настраивают аппаратуру.
При этом мы вели примерно такой диалог:
МИШКА: Когда я выросту, я тоже стану депутатом, и за меня все проголосуют!
Я: Это еще почему?
МИШКА: Потому, что я Леонардо да Винчи!
Я: Подумаешь, давинчи-раздавинчи. А я - Ломоносов!
Мишка: Ну вот, и ломай свой нос!
Для разогрева "Горки 10" начали играть что-то народное, и отец Мишки, принявший на грудь пару бутылок "Жигулевского" схватил в охапку молочницу Ольгу, которая, судя по свекольному цвету лица "Жигулевским" не ограничилась, и они принялись отплясывать трепака. Завершился танец под громкие аплодисменты.
Второй номер, - опять что-то народное. Мы с Мишкой были разочарованы и отправились в буфет, где купили еще одну бутылку "Буратино". Очень хотелось бутерброд с черной икрой, но это нам было не по карману. "Ты когда-нибудь ел черную икру?" - спросил Мишка. "Три раза!" - с гордостью ответил я. " А я только раз, на мамкин юбилей..." - печально промолвил мой друг.
Меду тем "Горки 10" начали играть что-то эстрадное и мы поспешили во двор.
"Вы шуміце, шуміце
Нада мною бярозы,
Калышыце-люляйце
Свой напеў векавы,
А я лягу- прылягу
Край гасцінца старога
На духмяным пракосе
Недаспелай травы". - надрывались музыканты.
Ну а дальше пошли хиты самих "Горок 10":
"А девчонки-озорницы,
Им бы только красить ресницы,
Им бы только ходить на танцы,
Им бы только ногами смеяться..."
Когда концерт закончился, мы решили тоже поиграть в выборы. Избрать надо было или меня, или Мишку, а электорат состоял из двух девчонок: полной розоволицей Маринки и маленькой рыжей Аньки. "Я пожалуй за Лешку проголосую. Я в него кажется влюбилась!" - сказала Анька, опуская бумажку в Мишкину кепку. Анька задумалась, забрала бумажку обратно и прошептала: "Нет, за Мишку проголосую, потому, что я в него точно влюбилась..."
"А я ни за кого из вас голосовать не буду, - сказала Маринка, - потому, что оба вы - дураки!" И, помолчав, добавила: "И ты, Анька, - дура!"
Вот так вот, жестоко, "против всех кандидатов". Не состоялись выборы...
БУДIНОК ТВОРЧЕСТВА.
«В парке Чаир распускаются розы…» - поет женским голосом дяденька в репродукторе. Мы только что прибыли в столицу Крыма город Симферополь. Цветут олеандры, вокруг гудят толстые бабочки – олеандровые бражники. Гулять, так гулять, берем такси до дома отдыха – Будiнка творчества актеров. Мама - режиссер, она очень худенькая, курносая, черноглазая. На ней платье цвета морской волны.
«Ты из мамы все соки выпил» - строго сказала мне тетенька-проводница. Разве из мамы делают сок!
Позавтракав в будiнке кашей и какао (невкусные котлеты есть не стали) идем на море. Около столовой спят огромные, жирные рыжие коты. Вид у них такой, будто они умерли от апоплексии, рядом раскисают недоеденные невкусные котлеты.
Дорога к морю проходит через парк. В парке растут «настоящие» финиковые пальмы, голубые пушистые ливанские кедры и дерево «курортница», у него как кожа слезает от солнца красная кора.
На асфальте нарисована голая тетенька и написано «Лиза муда». «Мама, что такое муда…» - спрашиваю я. Мама сердито тащит меня за руку.
И вот долгожданная встреча. Ну, здравствуй море! Какое же ты большое и соленое! Вся полоса прибоя усеяна разбитыми «хрустальными» черепами медуз. Я бултыхаюсь в волнах полных медуз - до посинения.
После обеда, пока мама спит, я гуляю по крыше дома творчества с новым другом – одноглазым мальчиком, и мы кидаемся круглыми кипарисовыми шишками в актеров и актрис.
Наутро едем проведать мамину сестру в мидовский санаторий. У меня с тетей Таней сложные отношения, потому что она не привозит мне из заграницы «жувачку». Зато я успеваю познакомиться с мидовской ручной белкой, которая живет в лифте, и кормлю ее орехами. Я целых полчаса езжу вместе с белочкой вверх-вниз на вмонтированном в скалу пляжном лифте с лифтером. Он тоже любит белок. «Да, это вам не будiнок!» - говорит мама, прогуливаясь со мной по огромному пустынному пляжу, усыпанному мелкой галькой.
На следующий день идем с маминой подругой Ларисой в кино. Удлиненный киносеанс: показывают сначала длинный чешский мультфильм про средневекового художника, у которого во время чумы умерли все дети, а потом смешную комедию с Бурвилем «Разиня». Зрители заражают друг друга приступами хохота. Пленка рвется, раздаются крики: «Сапожники!». Я тоже кричу и весело топаю ногами. Неистребимо вкусно пахнет жареными семечками. Мне их нельзя, бабушка не велела: только живот засорять.
Утром после завтрака (яичница с ветчиной!) отправляемся с мамой и тетей Ларисой в горный Кореиз за лавандовым маслом. Чахлые поля засеяны овсом. По нему ползают божьи коровки, которых в огромных количествах разбросал на низком полете самолет кукурузник. Я пою гимн дождевых червей: «Мы ползем, ползем, ползем! Поедаем чернозем!». Пусть всех червей противных кроты съедят!
После обеда плывем на кораблике в Алупку. Экскурсовод рассказывает про какого то графа Воронцова, лучше бы рассказал о мраморных львах, один из них уснул, положив лапу на мячик.
Идут за днями дни: солнце, море, кино, ягода шелковица. Перед отъездом в Москву я говорю маме: «Хорошо, что мы уезжаем, я так устал от юга, от солнца. Хочу ходить в лес за грибами». «Я тоже хочу – отвечает мама, потерпи… Скоро домой».
Совместный ужин
Я, и мой дачный товарищ Антон (старше меня, кажется на 5 лет) вдоволь наигрались с кусачим щенком Шариком. Антон начал что-то заливать, вроде: "Так вот, когда я был в Америке, я взял на мушку Следопыта и Чингачгука и отобрал у них золотые часы..." "Врешь, - заметил я, - где Чингачгук мог хранить золотые часы?" "В жопе, - не растерялся Антон, он там три пары прятал! Пойдем-ка посмотрим, поют ли наши папы про жопу носорога. Если поют, значит скоро сладкое дадут!"
На ярко освещенной дачной веранде, за накрытым столом сидели наши папы (дядя Толя и дядя Дима) и какой-то неизвестно откуда взявшийся грузин. Они пели долгожданное:
Океан шумит угрюмо,
шумно плещется вода.
По волнам несется шхуна
"Шлиссельбургская звезда"
Капитан на этой шхуне -
Джон Кровавое Яйцо.
Словно жопа носорога -
Капитаново лицо...
В бокалы плеснули остатки румынского "Мурфатлара" (продавался в сельпо, местные не брали - в три раза дороже портвейна!)
Запели грустное: "На белых стволах появляется сок, то плачут березы, то плачут березы..." Антон гнусным голосом подпевал "желудочным соком, желудочным соком".
- В Тбилиси был мальчик, который хорошо эту песню пел! - грустно сказал грузин,
его армяне зарезали...
- Все-таки грузины лучше чем армяне, - задумчиво произнес дядя Дима.
- Чем?
- Чем армяне...
Мамы подали очень советский десерт - макароны с сахаром, сметаной и малиной.
Мы с Антоном его не оценили.
Неунывающая мама Антоши - тетя Марина - быстро перемыла посуду, и все мы несмотря на вечерний час отправились гулять в соседний дачный поселок академиков. Он в те времена (не знаю как сейчас, - Рублево-Успенское шоссе, между прочим!)поражал скромностью. Одно-двух этажные деревянные дачки с небольшими верандами. Антон всю дорогу был занят сбором лесных орехов, а я увлеченно беседовал с дядей Димой на очень важную интересную тему, - можно ли научить горилл языку глухонемых, чтобы они выполняли вместо людей всякие сложные работы, например, мыли в небоскребах окна.
Стемнело. Пора было по домам.
Подобные совместные ужины устраивались несколько раз в течении лета. К сожалению, в памяти осталось только общее ощущение праздника, а забавные подробности за 50 лет улетучились, и полноценный рассказ у меня не совсем получился. Обязательно пошлю эту историю Антону Френкелю, который уже много лет живет в Израиле. Я надеюсь, что он допишет пару абзацев или постскриптум.
КАВКАЗ
Мне десять лет. Папа отправился в геологическую экспедицию на Кавказ и зовет меня и маму к себе. Мы летим в Ереван. Я в самолете в первый раз и очень боюсь. Разгрызаю зубами карамель «Взлетная» и вжимаюсь в кресло… Самолет набирает высоту. Тихо и спокойно как в автобусе. Мне уже не страшно. Под нами проплывают пышные белые облака.
В Ереване нас встречает отец. Мы гуляем по городу, Сейчас почти ничего не помню, только прекрасную площадь с огромными домами из розового туфа.
Поздно вечером едем на озеро Севан, где уже разбит палаточный лагерь. Через дорогу скачут ошалевшие от лучей фар суслики и тушканчики.
Вот мы и приехали. В группе геологов, кроме отца три отпрыска знаменитых фамилий. Андрей Книппер, внучатый племянник знаменитой актрисы Ольги Книппер-Чеховой, Гурам Закариадзе, сын звезды грузинского кино Серго Закариадзе, и Вася Пушкин, потомок Александра Сергеевича.
Воздух гудит. Это полчища «вертолетов», огромных безвредных комаров. В палатке уютно горит облепленная «вертолетами» свечка. Как же хочется спать…
Утром я знакомлюсь с Мишей Пушкиным, Васиным маленьким сыном. Прихватив надувной матрас, мы идем на Севан купаться. Кромка воды вдоль берега покрыта толстым слоем мертвых рыжих «вертолетов». Дно каменистое, вода прозрачная и обжигающе ледяная!
Внезапно прямо на берег въезжает горбатый запорожец. Из него выходят два толстых армянина и бросают в озеро динамитную шашку. Раздается страшный взрыв! Рыба всплывает кверху брюхом. Быстро покидав ее в багажник, браконьеры уезжают. Они собрали не всю рыбу. Мы с Мишкой приносим в лагерь десяток крупных сигов, сегодня на обед будет уха!
Стряпает обед повариха Лена. Она очень веселая и красивая. Лена выдает нам с Мишкой банку сгущенки с двумя дырками и мы, посасывая сладкое лакомство, начинаем травить анекдоты. Только Мишка кончит, начинаю я. И так два часа без перерыва. Лена трясется от смеха, не столько от анекдотов, сколько от того, что нас не остановить. Местный армянин, который ухаживает за длинноногой Леной, тоже громко хохочет.
На следующее утро я с папой и другими взрослыми геологами ухожу в маршрут. Невысокие ржавые горы поросли всевозможными колючками. В маленьких ложбинках журчат ручейки и алеют крупные маки. От камней веет жаром, солнце в зените, я очень устал: «Папа, я все-таки не хочу быть геологом!» - говорю я.
Дни пролетают стремительно, я не успеваю оглянуться. Геологи свертывают палатки, снимаются с лагеря. Пора ехать в горный Азербайджан на реку Ливчай.
Горная дорога бесконечна. У нашего «Уазика» промокли тормоза, и шофер Володя решает их просушить. Я остаюсь в машине. Володя гоняет машину по крохотному пяточку между двумя пропастями. Мама в ужасе!
Едем дальше… Начинаются леса. У меня прихватывает живот, и я прошу остановить «Уазик». В лесочке я нахожу пять огромных крепких подосиновиков.
Разбиваем лагерь на Ливчае. Небольшая, но бурная речка прыгает по камням. Мы с Мишкой целый день кидаем в воду булыжники.
Вдоль реки идет дорога. По ней шагает мохнатый ослик, на нем важно восседает бородатый азербайджанец. Ослика на поводу тащит его жена. (Несмотря на жару на ней ватный халат и черные шерстяные рейтузы). Женщине ехать верхом не положено.
Следующим утром идем за грибами. Белых и подосиновиков косой коси. Местные жители грибов не едят. И еще, какие-то большие красивые грибы, которые синеют на срезе.
В лагере вместе с поварихой Леной чистим грибы. Синие грибы все есть боятся. Только храбрый Андрей Книппер съедает целую сковородку!
На следующий день поднимаемся в горы. Наша цель – развалины турецкой крепости. Туда ведет узкая тропа. Конечно, раньше эта крепость была неприступной: на этой тропе горстка солдат могла сдерживать целое войско. Из крепости открываются потрясающие виды на поросшие кудрявым лесом горы. Стрекочут кузнечики, палит солнце. На краю колодца для сбора дождевой воды лежит коричневая змея. Мне становится страшно, и мы уходим.
Однажды отец Мишки Пушкина переходит Ливчай вброд, и посещает местный магазин. В магазине нет даже хлеба, соли и спичек, зато продается дешевая пестрая материя и розовый портвейн. Мишкин папа покупает себе единственную имеющуюся в наличии треснутую чашку. «Как тут люди отовариваются?» - задумчиво говорит он, наливая портвейн в чашку.
Гурам приносит трюфели, но грузины готовят их с красным перцем, чесноком и помидорами. Грибной аромат совсем не чувствуется.
Дни тянутся медленно… Я и Мишка играем на берегу Ливчая. Маленькие полупрозрачные камушки заменяют нам солдатиков.
И вот – пора прощаться с Ливчаем. Последний ужин. Лена нажарила пирожков с грибами. Все поют песни – русские и грузинские. Мне разрешают выстрелить из ракетницы!
Папа выпил винца, размяк и читает свои стихи о Марокко:
Улочки кривые,
Ставни голубые
И резные двери
В городе Танжере
У дверей арабы.
На углях кебабы.
Жены с волосами
Цвета спелой ржи,
Те в особой стайке
Зыркают утайкой
Черными глазами
Из-за паранджи.
А еще в Танжере
Пальмы в каждом сквере,
Небо темно-синее,
Белые дома,
Зелень кипарисов,
Танцы одалисок,
А у нас в России –
Осень да зима.
Сам себе не веря,
Я бродил в Танжере,
Заходил в кофейню,
За резную дверь.
А когда уехал,
Молодость отстала,
Где-то загуляла,
Не найдешь теперь.
На следующий день два «Уазика» едут в Тбилиси. Маленький караван покидает Азербайджан. Алазанская долина: по левую руку - плантация хлопчатника, по правую - виноградники. Шофер останавливает машину и устраивается пикник, едим большую продолговатую дыню и пьем белое вино - из очищенных от семян сладких перцев!
Вечером приезжаем в Тбилиси. Прохладно. На скамеечках сидят пожилые грузины и играют в нарды. Мы будем жить у Гурама Закариадзе. Его жена Лейла приготовила для нас долму и жареный сулугуни с медом. У дяди Гурама две дочери – потрясающие красавицы!. Старшая ждет ребенка, на девятом месяце. «Господи, - говорит ей шофер Володя, - Ведь на женщину в Вашем положении без слез не взглянешь. А я на Вас гляжу, и одна приятность!»
Утром отправляемся на прекрасный проспект Руставели пить воды с сиропами Логидзе. До чего же вкусно, особенно ярко-зеленый тархун и шоколадная.
Мне купили игрушечную старинную машинку! Мы гуляем по узким горбатым улочкам старого Тбилиси. Над мутной Курой нависли двухэтажные особняки с резными галереями балконами.
Смотрим, как пекут лаваш. Ловкий пекарь ныряет с деревянной лопатой в огромный тандыр. Мы ужинаем хинкали в каком то духане.
Утром едем в Джвари:
«Немного лет тому назад,
Там, где сливаяся шумят,
Обнявшись, словно две сестры
Струи Арагви и Куры,
Был монастырь…»
Здесь жил Лермонтовский Мцыри.
«Теперь один старик седой,
Развалин страж полуживой,
Людьми и смертию забыт
Стирает пыль с могильных плит…»
Завтра мы улетаем в Москву. Я очень соскучился без бабушки и без Аси, девочки в которую я влюблен.
Но Господи, как же я благодарен тебе за это путешествие!
СУД ПАРИСА.
Мне было двенадцать лет. Я гулял с тремя красивыми девочками в светлой роще берез, среди солнечных пятен - приятная ситуация! Под чахлой елочкой я заметил красивый большой подберезовик. Обхватив жадной рукой прохладную крепкую ножку, я вдруг, призадумался. Я любил грибы, но девочек любил больше. «Вообще-то он мне не нужен… - сказал я голосом опытного соблазнителя, - могу кому-нибудь подарить. У нас и так сегодня грибной суп!».
- Мне! – закричала пампушка Марина.
- Нет, мне! – взвизгнула маленькая рыжая Анька.
Ася молчала. В отличии от прекрасной Марины, ангелоподобную, розовоперстую и каштановокудрую Асю я не просто хотел, а безумно и, как я считал, безнадежно, любил… Гораздо сильнее чем сорок тысяч братьев!
- Я Аське отдам… - холодно произнес я.
- Так и знала, что он Аське отдаст… - злобно прокомментировала Марина и посмотрела на меня полными ненависти васильковыми глазами. Ася тоже блеснула янтарными очами, покраснела, и, прижимая к груди подарок, побежала домой порадовать маму. «А может быть не все так безнадежно» - подумал я.
Суд Париса вечен…
О гуманитарной школе №16, Андрюше Ранчине, Коке, Дюше, Мишеле, Таньке Пискуновой, и о Галине Петровне.
В 16-ю, гуманитарную, школу я перешел после 8-го класса, сбежав из своей физико-математической (не давались точные дисциплины). Наш 9-й «Б» класс сразу же поделился на две половины: новички «гуманитарии», вроде меня, и старожилы. Отношения между этими, практически равными половинами были хорошие, но и общались мы не слишком.
Андрей Ранчин был, как и я, новичок. Если не изменяет память, нас с первого дня посадили за одну парту, и мы подружились.
У Андрюши была удивительно располагающая к себе внешность: белобрысый кок, умные, светлые глаза под кустистыми белесыми бровями, и не сходящая с полных красных губ легкая полуулыбка, - ну вылитый рассеянный профессор из анекдотов. Ранчин уже тогда кое-что петрил в филологии, увлекался структурализмом, и писал очень интересный сочинения, одно из них – «Москва и Петербург в русской поэзии» я помню до сих пор.
На переменах, я и Андрей неизменно выходили из здания школы на перекур, и щедро одаривая всех сигаретами, познакомились с симпатичными девчонками: смешной, болтливой Таней Пискуновой, волоокой красавицей Таней Салзирн и тихоней Мариночкой Н., обладательницей роскошной толстой косы до пояса.
Каждый день после уроков Андрей Ранчин, Сережа Короленков, я и девочки: Пискунова, Салзирн и Мариночка Н. отправлялись к Таньке Пискуновой слушать бардовскую песню, трепаться о литературе и играть с собакой Микки. Там мы пили чай с вареньем, а иногда и спирт для протирки пластинок и таким образом узнали, что Короленков существо высокоморальное, а именно: не курит и не пьет.
Тут же возникла идея разыграть Короленкова. Мы налили в бутылку из под вермута чай. Таня Салзирн должна была его пить из горлышка, сидя на коленях у Коли Ссорина и являть собой все пороки мира в одном лице.
Короленков на розыгрыш не купился. «Э-э-э, что вы тут за дешевый театр устроили!» - жаловался он.
Я к тому времени научился общаться со шпаной на равных, слыл у нее за своего. Кока же, напротив, в любой мужской компании выглядел интеллигентным изгоем и норовил схлопотать по морде. Мне вечно приходилось его защищать. Больше всего в Короленкове запомнилась именно эта его беззащитность.
Один раз и мы с ним чуть не сцепились. На летние каникулы Кока успел поработать вместе с Таней Салзирн в археологической экспедиции, и они вернулись оттуда лютыми врагами.
Как-то мы сидели веселой компанией в школьном буфете. В ответ на колкость Тани Салзирн, которая мне все больше нравилась (Таня, а не колкость), Короленков начал дерзко ее задирать. Я плеснул ему в лицо компотом. Он смертельно побледнел, но мой вызов не принял. Я извинился, и вдруг сразу понял, как нелепо в прошлом случались вызовы на дуэль.
Коля Ссорин и Таня Салзирн вскоре от нашей компании отвалились, красавицу Салзирн невзлюбила ревнивая Пискунова, а я терпеть не мог самовлюбленного балбеса Ссорина.
А Короленков остался. Его все любили. Голова в форме кокоса, мощный нос в виде параллелепипеда, маленькие глаза и огромные уши. Короленков сильно картавил и вообще, насколько был прекрасен душевно, настолько неприятен внешне. Кличка у него была Кока, сокращение от Короленков – комильфо.
Таня Пискунова (понял я это только сейчас), на меня тогда надышаться не могла. Подозреваю , что Танечкой было написано немало посвященных мне стихов, н я их никогда уже, увы, не прочитаю…
Господи, почему все это тогда казалось большим и важным…
Было у нас в классе два генальных карикатуриста: Мишель и Дюша. На уроках они бесконечно рисовали шаржи друг на друга. Мишель изображался в виде разжиревшего олимпийского Мишки, а Дюша в виде Свинёнка (и ни в коем случае не "поросенка").
Подлый Дюша и на меня нарисовал карикатуру: Я гуляю в обнимку с Танькой Пискуновой и подписано: "отдохнула природа на паре уродов". Клевета, ничего у меня с Танькой не было.
В ответ Дюша получил от меня комикс следующего содержания: "Дюша поставил в Дюховку, Дюшевую инДюшку. Стало Дюшно. Дюша выпил "Дюшеса", и т.д. Но больше всего от Дюши и Мишеля доставалось самой глупой и некрасивой в классе девочке Марине Налестник. Один рисунок помню до сих пор: улыбающаяся прыщавая Марина с веником вместо косы и подпись: "Жила в Белорусском Полесье кудесница леса Налестник".
Мишель был мудр, свиреп, волосат, презирал женщин, и всех одноклассниц считал уродками, (явно не прав).
Дюша - глуп, тщедушен, голубоглаз, а девчонки его не интересовали, только джинсы и диски "Кисс". Он даже в школу ходил в джинсах, несмотря на замечания военрука: "Иванов! Опять пришел на построение в американских порточках!"
Хорошие были ребята, но оба - сыновья дипломатов, а это диагноз, - "Березка", фарцовка, цинизм...
А кто я есть?
Советский дипломат, простой советский дипломат.
700 рублей оклад.
А кто мой дед?
А дед мой адмирал. Простой советский адмирал.
Он в карты крейсер проиграл!
А с кем я сплю?
С девчонкой из ЦК. С простой девчонкой из ЦК.
Везде нужна своя рука.
А что я ем?
А ем я осетрину, простую русскую еду.
Ее ловлю в своем пруду...
Разговаривать с ними можно было в основном о "Киссах", "Куинах" и "Цепеллинах." Зато всегда можно было стрельнуть сигаретку "Мальборо". Кстати курили тогда не только мальчики. но и большинство девочек. Стрельнёшь у Мишеля "Кент" и девочку угостишь. Тебе зачет!
Персонажам вроде Мишеля (я уж не говорю о Дюше) бесполезно было объяснять, что Пастернак, скажем, - хороший поэт. Ответ был один: "Да ну... У него ж ничего непонятно..." Зато можно было взять почитать запрещенные книги издательства "Посев": Солженицына, Аксенова, раннего Булгакова.
Уроки мы прогуливали большой компанией в Донском монастыре. На этом кладбище русского дворянства мы прятали портфели в какой-нибудь склеп и забирались на одну из башен, где распивали бутылку сухого по рупь семьдесят. Кока к тому времени уже позволял себе глоточек. Анрей Ранчин недавно написал мне: «Вот сверзился бы я тогда с лесов колокольни, и не было бы у меня 60-летнего юбилея».
Я до сих пор прекрасно знаю некрополь Донского кладбища: Милославские, Голицыны, Волконские, Трубецкие, Вяземские, Горчаковы, Баскаковы, Оболенские, Имеретинские князья, Долгорукие, Щербатовы, поэт Языков, писатель Херасков, Василий Львович Пушкин, архитектор Бове, жестокая Салтычиха, историк Ключевский, Владимир Одоевский, великий русский авиатор Жуковский (да много кто еще!).
А в Донском монастыре
Зимнее убранство,
Спит в Донском монастыре
Русское дворянство.
Взяв метели под уздцы,
За стеной, как близнецы,
Встали новостройки.
Снятся графам их дворцы,
А графиням бубенцы
Забубённой тройки.
А теперь о главном! Нашу классную руководительницу звали Галина Петровна Лазаренко. Сокращенно – Гапа. Педагог от Бога!
«Однажды в студеную зимнюю пору
Сплотила на веки великая Русь.
Гляжу, поднимается медленно в гору
Единый могучий Советский Союз
И шествуя важно, в спокойствии чинном
Дружбы народов надежный оплот,
В больших сапогах, в полушубке овчинном
Партия нас к коммунизму ведет…»
Ну как можно было не любить классную руководительницу, которая вместе с учениками горланила этот гимн-белиберду:
«Сквозь грозы сияло нам солнце свободы,
Уж больно ты грозен, как я погляжу.
Нас вырастил Сталин на верность народу
Отец, слышишь, рубит, а я отвожу…»
Гапа могла спокойно разговаривать с учениками на запрещенные темы: о культе личности, о Солженицыне, об академике Сахарове.
Она могла принести на урок в авоське любимую толстенькую, пестренькую, маленькую собачку Микки, и та висела какое-то время на крючке, а потом вываливалась из авоськи и начинала ходить по классу.
Она могла купить вишневой краски и заставить нас выкрасить ей стулья в классе, она могла изменить школьную программу и заставить нас второй раз проходить «Евгения Онегина», она могла поставить в актовом зале Блоковскую «Песню судьбы» - пьесу, об которую любой режиссер ногу сломит…
Но строга была необычайно, от нее запросто можно было услышать что-нибудь вроде: «Ты не человек! Ты – набалованный хорек!»
Кроме нашего 9-го «Б», она пестовала еще и 10 –й «Б». Оба эти класса были рассадником вольнодумства и диссидентства. Особенно выделялся Костя Лисеев, ясным взглядом карих глаз, черной шевелюрой, какой-то взрослой статью. Как говорил толстый мудрец Миша Синицын: «Был обыкновенный шпанистый парень, а Гапа научила его думать!».
Однако, с ним произошла трагическая история. Костя и некий Сергей Павленко были влюблены в одну и ту же девушку – Аню Фолманис. Однажды Сережа подпоил Костю и записал на магнитофон его антисоветские речевки, а потом стал грозиться, что передаст их отцу, служившему в КГБ. От подлости этого поступка или от страха, Костя впал в какое-то черное помутнение. Он повесился на собственном ремне.
Как раз открылся XXVI съезд КПСС. Мы саботировали это выдающееся событие: скорбели (особенно влюбленные в Костю девочки) и всем классом отказывались смотреть телевизор.
На Галину Петровну написал в РОНО донос овратный парень по фамилии Мерзликин: она де развращает комсомольцев рассказами о Солженицыне…
После этого Гапу убрали. Через РОНО ей строжайшим образом было запрещено если не преподавание литературы, то, во всяком случае, классное руководство.
Вот собственно и все…
Про других учителей (кроме добрейшего НВПуха Гольтякова) ничего хорошего вспомнить не могу: ужасно партийная и ужасно лживая историчка с говорящей фамилией Заливако, равнодушный ко всему биолог Фильчагин, на уроках которого играли в карты, злобная математичка по кличке «Тут будет 2» и т.д.
Андрей Ранчин и Таня Пискунова поступили на филфак. Пискунова тоже поступала, но провалилась. Я стал студентом театроведческого факультета ГИТИСа. Кока пошел в Педагогический…
Дольше жизнь разметала всех, размазала…
Слава Богу, с недавних пор, снова начал общаться с Андреем Михайловичем Ранчиным. О нем вы все знаете, он известный филолог.
Снова вырвались годы из мрака
Алексей Зверев 5
«Он много пьет, постоянно играет пальцами. Таким его сделала война… В детстве он был использован как зеленый барабан… В целом тема патриотизма и любви к Родине пронизывает весь спектакль…» - зачитывала педагог ГИТИСа Наталья Сергеевна отрывки из работы нашего однокурсника Вадимчика (он сам просил себя так называть) Козлова. «Ну что, Вадим, это двойка, придется писать новую курсовую!». Вадим встал: «Про зеленый барабан.. ну… это в общем то… не мои слова. А можно я напишу работу про Элину Авраамовну Быстрицкую. Она из той актерской гвардии, что не сдается». Вадик сел.
На следующий день, в воскресенье, весь наш курс пошел на овощную базу. Разгружали огромный вагон с мерзлой, осклизлой капусткой, перебрасываясь кочанами. Вадимчик оказался неплохим волейболистом, только все время повторял: «Господи, господи, что же у меня с ушами…»
В понедельник я, и моя лучшая подруга Катюшка Габриэлова, сочиняли на лекциях сборник «Русские поэты о Вадиме Козлове».
Я предпочел Некрасова:
«Грустен ты, ты страдаешь душою. Верю, здесь не страдать мудрено.
С окружающей нас нищетою здесь природа сама заодно.
Бесконечно унылы и жалки эти мерзлые груды вилков.
Эти ржавые, грязные балки и дырявые крыши цехов.
Эта крыса с протухшим бананом,
Через силу бегущая вскачь,
В даль, покрытую серым туманом,
По опилкам и слизи, - хоть плачь.
На ушах твоих серая плесень,
ты к груди прижимаешь кочан.
А ведь был ты и молод и зелен.
И в зеленый стучал барабан".
Катюшка выбрала Есенина:
"Снова вырвались годы из мрака,
И цветут, как ромашковый луг,
Мне припомнился Вадик-собака,
Тот, что был нашей юности друг".
Златокудрая Лена Плавская читала и прыскала от смеха в кулак.
Еще мы ездили в колхоз, на картошку. Вадимчик по глупости и инвалидности был практически освобожден от уборки корнеплодов. Зато он подметал комнату и заваривал чай.
Мы вернулась с поля. Я сразу понял, что Вадимчик в беде.
«Я тут весь сахар съел» - сказал он.
«Как весь?»
«Так вот… чисто механически… Порою бессознательно».
«Я тебя зарежу! - закричал горячий таджик Искандер Хасанов, приставив к горлу Вадима кривой нож. Он схватил Вадика за шиворот и потащил в туалет мыть холодной водой его больные уши.
Через полчаса Вадик успокоился: «Ну что, как говорили гусары денег, водки и девочек!». «Аленушка, дай ручку»… сказал Вадим заглянувшей в дверь Алене Карась. «Зачем?» - сделала круглые глаза Алена. «Да так, хочется чего-нибудь пожать». Алена испугано скрылась.
«Алешенька, ты слишком много внимания обращаешь на девочек. А на них вообще не следует обращать внимания!» - с какой-то угрозой обращаясь ко мне, сказал Вадим.
«Пошел ты… к черту…» (матом при Вадике не ругались, как при вышеупомянутых девочках).
Вадик вышел. Через минуту он вошел в комнату, держа на руках маленькую собачку.
«Давай с ней что-нибудь сделаем» - промолвил Вадим, играя пальцами.
Собачка осталась жива. Больше про Вадика писать не могу, скажу только, что он успел поучиться на трех курсах и два месяца отслужить в армии. Душный был человек. Из института его все-таки отчислили, кажется за гомосексуализм. Надеюсь, что мой рассказ допишет Катюшка Габриэлова. Я ей рассказ послал по электронной почте.
Есе осень тлудно
Алексей Зверев 5
«Здластвуй-те, меня зовут Ле Куй Хиен. Я плиехал из Вьетнам. У нас есе осень тлудно. И мне есе осень тлудно…!»
Так мы студенты первого курса театроведческого факультета ГИТИСа познакомились с нашим вьетнамским другом. О том, что Хиен наш друг, он сообщил по телефону моим родителям, а они сообщили мне. Хиен рассказал мне что «СССЛ и Вьетнам длузья».
Маленькому, щуплому, смуглому Хиену было тридцать лет и он был ветеран трех войн. Он любил рассказывать нам, зеленым, как он убивал американца: «Сначала я ему в один глаз выстлелил, потом в длугой галаз выстлелил, потом в лот выстлелил!»
С помощью подобных рассказов Хиен пытался очаровывать русских девушек: «класивую толстую Свету и Алену Калась», но успеха не имел.
Хиен был драматург, он написал вьетнамскую пьесу про Ленина, а так же поэт (написал стихи про любовные волны на озере) и каратист. Еще у Хиена всегда можно было стрельнуть дешевую сигаретку «Красная река».
Учился Хиен стабильно, получал только одну оценку «холосо». Происходило это всегда по одному и тому же сценарию. Сначала Хиен рассказывал, что во «вьетнам есе осень тлудно», потом о том, что ему «есе осень тлудно, и лусский язык осень тлудный». Охотно отвечал на дополнительные вопросы, так на экзамине по истории ИЗО, про все показанные слайды говорил, что это «Микельензела», а когда было уже невозможно больше врать, говорил что это «длуг Микельензела». Получал свое «холосо», и довольный покуривал дешевую сигаретку «Красная река».
Но однажды случился конфуз. Хиен пытался нахаляву сдать экзамен по древнерусской литературе известному филологу Марку Яковлевичу Полякову. Рассказал, что «есе осень тлудно». Поляков настаивал, что бы Хиен продолжал.
Хиен упрямо повторял, что он все учил, «но есе осень тлудно!». Получил тройку. Возмущению его не было предела. Он по очереди походил ко всем студентам, и спрашивал: «Посему тли?». Ему отвечали, что Поляков всем мальчикам ставит «три», а девочкам «пять». Но Хиен все никак не мог успокоиться : «Посему тли?».
Мораль очень проста, дружба дружбой, а табачок врозь.
Александр Вислов. Команда. Театр. жизнь, 2000г
Алексей Зверев 3
В военном билете три в высшей степени примечательных и в некотором роде взаимоисключающих записи. С одной стороны, моя "военно-учетная специальность и должностная квалификация" обозначена как "актер ансамблей и театров" (звучит, по-моему, не менее гордо и звучно, чем титул артиста императорских театров). С другой - "заключение командования части об использовании в военное время" решительно опускает из заоблачных высей искусства на грешную суетливую землю, предлагая использовать меня исключительно как прозаического "специалиста штабной службы". И наконец, с третьей стороны, оттиск гербовой печати не оставляет никаких сомнений в том, что обладателю данного документа, согласно приказу такому-то от 15 мая 1985 года, действительно было "присвоено воинское звание или классная квалификация" - "рядовой актер". Столь низкую оценку своих тогдашних артистических способностей я вряд ли возьмусь оспорить: полтора курса театроведческого факультета ГИТИСа, безусловно,не позволяли рассчитывать на звание младшего сержанта или хотя бы ефрейтора, равно как и на более высокий актерский статус: если и не на категорию выдающегося, то, по крайней мере, подающего надежды.
Сравнительно немногочисленный круг людей, "причастных", конечно же, моментально понимает, что все вышеприведенное солдату Советской Армии могли написать только в одном-един-ственном месте - в Команде актеров-военнослужащих ЦАТСА (впоследствии - ЦАТРА), в которую автору этих строк выпало счастье быть зачисленным пятнадцать лет тому назад. Вообще-то актерских команд в истории нашего театра было три. Первая возникла еще перед войной, появившись на свет в результате действия одного любопытнейшего документа, который мне очень хочется привести здесь почти целиком, выполнив, таким образом, в рамках данного эссе еще и публикаторскую работу.
Итак, письмо на бланке Центрального театра Красной Армии.
"Народному Комиссару обороны Союза ССР Маршалу Советского Союза тов. Тимошенко С. К.
Количество участников массовых сцен в картинах "Взятие Измаила", "Чертов мост" спектакля "Полководец Суворов" явно недостаточно, что также отмечено и Вами. Организация творческой дисциплины даже при имеющихся массовках в 120 человек чрезвычайно затруднительна. <...>
В связи с этим мы ходатайствуем перед Вами о разрешении <...> воинской единицы в количестве 100 человек из военнообязанных актеров-красноармейцев для исполнения массовых сцен. Эта воинская единица должна жить в казарменных условиях с обязательством прохождения боевой и политической подготовки. Это даст театру возможность иметь квалифицированный и дисциплинированный состав массовых сцен".
Подписи: начальник ЦТКА полковой комиссар М. Угрюмое; художественный руководитель ЦТКА заслуженный деятель искусств А. Попов. Дата - 17 сентября 1940 г. Ниже лапидарнейшая маршальская резолюция: "т. Смородинову. Провести. Тимошенко. 19. IX. 40 г.".
Так по причине острой нехватки исполнителей на образы суворовских "чудо-богатырей" в известном спектакле А. Д. Попова была сформирована отдельная воинская единица, в которой проходили армейскую службу будущие народные артисты СССР Андрей Попов и Михаил Глузский, будущий заслуженный артист России Яков Халецкий, который и сегодня, вот уже шестьдесят лет, по-прежнему в боевом строю труппы родного театра.
Команда предвоенного набора, сокращенная в июне сорок первого до двадцати человек, просуществовала до 1946 года и вновь возродилась, также на непродолжительный период, уже в пятидесятые годы, когда в ее списках, в частности, фигурировали такие громкие имена, как Алексей Баталов и Владимир Сошальский.
Нынешняя команда актеров-военнослужащих ведет свое летоисчисление от декабря 1964 года и за эти тридцать пять лет сумела украсить летопись Театра Армии, без сомнения, уникальнейшей галереей лиц, в разное время выходивших на самую большую в Европе драматическую сцену. Среди них были замечены и Сергей Шакуров, тогда впервые обративший на себя внимание яростно-отчаянной пляской Шута в одной из картин легендарной "Смерти Иоанна Грозного", и Евгений Стеблов, переигравший за время службы несколько больших серьезных ролей, и Сергей Никоненко, и трагически рано ушедший из жизни Игорь Нефедов. И, конечно же, добрая половина сегодняшней мужской части труппы ЦАТРА. В начале восьмидесятых через команду и последующие несколько сезонов работы в театре прошли Олег Меньшиков, Андрей Ташков, Александр Балуев.
Чем же были заполнены те три-два-полтора (в зависимости от действующего Приказа министра обороны и степени завершенности высшего образования) года, которые эти достойнейшие люди и талантливые артисты отдали исполнению воинского долга? Да, осуществлением своей профессиональной деятельности (причем в полном соответствии с ранне-мхатовскими принципами, постоянно чередуя исполнение главных ролей с выходами в эпизодах и участием в непременных массовках), но отнюдь не только этим. Действенная помощь машинистам сцены: сборки-разборки и погрузки-разгрузки декораций; наведение чистоты, блеска и лоска в многочисленных помещениях театрального здания и на прилегающей к нему территории, с обязательными зимними выходами "на снег" и летними - "на пух"; периодическими осуществлениями функций посудомоек, гардеробщиков, секретарей, курьеров еtс. - вот далеко не полный перечень из огромного разнообразия нарядов, ежедневно после утреннего построения вывешивавшихся на командной доске приказов. Заранее предугадать, чем будет отмечен любой из твоих армейских дней, было крайне проблематично. Может быть, сыграешь срочный ввод, а может быть, нагруженный десятками громаднейших тюков с яркими театральными костюмами, отправишься в военную прачечную, а может, и того экзотичнее - с ветерком прокатишься в кузове грузовика на столичный ипподром за конем Пашкой, непременным участником первой редакции спектакля "Дама с камелиями"...
Да и мало ли какие надобности и проблемы могут возникнуть у такого громадного, активно действующего театра. Необходимо, как то и подобает воинской единице, всегда быть во всеоружии и готовыми ко всему. Видимо, исходя именно из этих стратегических соображений, команда, некогда имевшая второе официальное название "Взвод охраны и обслуживания театра", исторически укомплектовывалась не артистом единым. Подобно маленькому театру в театре, она всегда включала в себя и представителей иных сценических профессий - монтировщиков, осветителей, мебельщиков. Эти бойцы, в свою очередь, также совмещали непосредственное выполнение своих должностных обязанностей с действенным постижением основ исполнительского мастерства. И хотя ваять крупные образы им, понятное дело, не доверяли, кое-кому при желании удавалось дослужиться до эпизода с репликой.
Вообще за последние тридцать пять лет кто только не стоял в командной шеренге! Автору, например, довелось, правда, всего единожды (это было в день моего призыва и, соответственно, демобилизации "дедов"), постоять в одном строю с кинорежиссером, а тогда оператором Денисом Евстигнеевым и главным художником "Табакерки" Александром Боровским. Последний сумел оставить по себе у нового поколения рядовых актеров чрезвычайно добрую память, ибо декорации оформленного им незадолго до ухода на гражданку спектакля "Белая палатка" по пьесе Ивана Стаднюка состояли исключительно из матерчатой "подвески" и всего одного столба, за что постановка по праву заслужила свое статусное определение, как "подарок команде".
Как правило, редкий сезон обходилась команда и без нашего брата театроведа. В самом деле, ну куда же без него? Правда, надо отметить, что эта разностороннейшая служба, по всей видимости, оказывала серьезное влияние на сами принципы мировоззрения будущих критиков и историков сцены, и те в своей мирной жизни принимались осваивать иные сферы деятельности, причем нередко весьма успешно, как в случаях с нашим министром культуры Михаилом Швыдким или известным телевизионным "следователем" Андреем Карауловым.
Некогда Юрий Иванович Еремин, в пору главного режиссерства которого я проходил действительную военную службу, очень точно, на мой взгляд, охарактеризовал команду актеров-военнослужащих, назвав ее "последним кадетским корпусом" (кто мог знать тогда, что спустя всего несколько лет эти "пережитки царской армии" вновь войдут в повседневный воинский обиход). Ассоциация верная не столько по форме, сколько содержательно. Та истинно незабываемая атмосфера плотно перемешавшегося аромата юности и запаха старых кулис, свободного дыхания творчества и неповторимого армейского аромата, атмосфера, которой было густо напоено небольшое пространство на пятом этаже "женской стороны" два года жизни и которая, в свою очередь, рождала совершенно особый стиль жизни и способ общения, неповторимый "командный" фольклор, рождала ощущение своеобразной неснобистской кастовости, дух братства, который будет питать тебя долгие-долгие годы спустя. Надеюсь, что мое ощущение (может быть, не столь напыщенно выраженное) разделят все артисты команды, по крайней мере, те из них, с кем вместе я пережил эти месяцы и эти сезоны.
Разве можно забыть вас, многоуважаемые "деды" Дима Кознов и Игорь Лях, - вас, двух могучих питомцев щепкинской школы, строгих, но справедливых.
А вас, бойкие и веселые "черпаки" (то есть отслужившие к моменту нашего призыва свои первые полгода) Игорь Верник, Игорь Штернберг и Кирилл Козаков, самым активным образом задействовавшие молодое пополнение в текущем репертуаре, когда даже мне - артисту рядовому, необученному - достались по наследству два эпизода со словами, а именно, одного из лакеев в "Даме с камелиями" и одного из санитаров в "Белой палатке", особенно любимого за потрясающий диалог о "мине, маленькой, как свеколка", что "попала лейтенанту в плечо и не разорвалась".
Особенную нежность по прошествии лет испытываешь, понятным образом, прежде всего к бойцам своего призыва, к тем, с кем коротал ночь на сборном пункте, Мой дорогой сержант Саша Домогаров, с кем хоть иногда и доводилось схлестываться в шумном споре по поводу несправедливого, на наш взгляд, распределения нарядов, но уважение и вера в которого как в потенциальную "звезду" являлось стойким и неизменным. Остроумнейший ефрейтор Боря Шувалов, тогда артист Центрального детского, а ныне прима "Кукол" НТВ, главный инициатор и заводила нашей внутренней творческой жизни - несостоявшихся капустников и в обилии свершавшихся розыгрышей. Миша Найдин и Андрей Штефуца. Неразлучная пара веселых музыкантов, гедонистов и крепышей, введших в традицию "разборку ямы" (в смысле, оркестровой) в одиночку. До них эти тяжеленные щиты и балки носили только по двое. Мой друг однокурсник и однополчанин Сережа Островский, также сменивший статус видного московского театрального критика из молодых на репутацию начинающего, но уже солидного лондонского юриста. В наших с ним теперешних достаточно редких встречах мы начинаем радостно вспоминать, в первую очередь, не пять институтских лет, а два армейских года, что есть факт показательный. Совершенно невероятный человек Вася Фунтиков, купавшийся в ту пору в ярких лучах славы своего многосерийного Кроша.
Рядом глубокий и тонкий человек, интеллигентный мебельщик-театровед Леша Зверев, внук Алексея Дмитриевича и племянник Андрея Алексеевича Поповых. В корне отличные от него как своими физическими параметрами, так и образом мыслей двое других ярчайших представителей ме-бельно-реквизиторского цеха - "два Демьяна" - Дмитрий Фалк и Дмитрий Комиссаров, в будущем сменивших это занятие хлопотной бизнесменской долей. Это уже были младшие призывы, те, по отношению к которым ты сам являлся "черпаком" и "дедом". Среди них Дима Певцов, всякую свободную минуту или накачивающий мышцы, или поющий под гитару, и Саша Лазарев, вместе с которым в команду ворвалось стихийно-бесшабашное, еще более радостное и раскрепощенное проживание каждого армейского часа, а также первые коллективные видеопросмотры; среди них будущий успешный драматург Алик Антонов, именно здесь осуществлявший публичные читки первых своих литературных опусов, и будущий большой во всех отношениях оператор Илюха Демин, за неимением камеры занимавшийся фотолетописью славной командной жизни...
Хотелось бы назвать всех поименно. Но поскольку это все же не мемуары, ограничусь благодарностью всем, названным и неназванным. Спасибо вам, друзья мои - однополчане, спасибо вам за эти два потрясающих года, за то, что они останутся во мне навсегда, не боюсь признаться, лучшими годами жизни (теперь, по прошествии полутора десятка лет, это понимаешь совершенно отчетливо).
А для Вас, Анатолий Андреевич, наш уникальный Командир, даже скорее командарм (нередко Вас с особым уважением именовали именно так), "спасибо" - слишком малое и ничего в данном случае не выражающее слово. И в том, что это чувство со мной разделяют все без исключения артисты команды, у меня лично нет ни малейшего сомнения. Старший прапорщик Двойников есть подлинный человек-легенда, о котором тем более не расскажешь в двух словах или даже на двух страницах. Дважды в своей жизни я слышал отнюдь не метафорический гром аплодисментов: на двадцатипятилетие и тридцатипятилетие Команды актеров-военнослужащих, когда к собравшимся выходил их командир, "отец солдатам" в самом точном смысле определения, выдающийся педагог, наверное, сопоставимый этим своим даром с Макаренко.
Эти аплодисменты со всей недвусмысленностью свидетельствуют: о Двойникове нужно выпускать книгу в серии ЖЗЛ или, на худой конец, полномасштабный журнальный очерк под так и просящимся под перо заглавием "Комендант особой ложи" (в соответствии с его теперешней должностью в Театре Армии).
Сегодня у команды новый командир - старший прапорщик Владимир Милев. И хотя с уходом первого и главного ее военачальника что-то неповторимое и невыразимое словами навсегда покинуло эти стены, команда жива, и это самое главное. Приходят новые рядовые актеры и в своем ежедневном радостном труде и радостном общении дорастают до сержантов. И будем надеяться, обязательно состоится и сорокалетний, и пятидесятилетний юбилей команды, и на них будут столь же неистово приветствовать Командира, дай Бог ему здоровья, и много достойнейших, талантливейших, умнейших, маститых и безусловно состоявшихся в этой жизни людей поднимут чарку за прошлое, настоящее и будущее Команды - этого поистине фантастического военно-театрального образования, которое самим фактом своего существования давало и дает нашему театру удивительную подпитку, дает ему нечто такое, что самым выгодным образом отличает Центральный академический театр Российской Армии как от других московских коллективов, так и от бесконечного числа театральных сцен других народов и государств.
Тропинки памяти. команда молодости нашей...
Алексей Зверев 3
ГЕН ТЕАТРА
Моя мама - режиссер, дед тоже был режиссером. Мой дядя был известным актером . Я обладаю специфическим геном - геном театра. Это привело меня в ГИТИС, на театроведческий факультет: было понятно, что актера из меня не получится. Было это в 1982 году
Однако спокойно учиться не удалось. Отменили отсрочку от призыва в армию для студентов дневных отделений.
К счастью служить меня взяли в Театр Советской армии в команду актеров военнослужащих. С городского сборочного пункта меня и еще трех солдат забирал Старший прапорщик Анатолий Андреевич Двойников - отец командир и «Главный прапорщик Советского Союза», как его называли. Садиться на шею командиру не рекомендовалось. Как-то раз рядовой команды Серов не явился на построение. Двойников позвонил ему домой, и прогнусавил:
- Алло, Серов?
- Да Анатолий Андреевич!
- У тебя дома веник есть? Так вот засунь его себе в жопу, и павлином в театр, павлином!
Еще Анатолий Андреевич не любил когда кто-нибудь заболевал:
- Грузку к швабре привяжи и полы помой, с потом вся хворь выйдет, - советовал он заболевшему бойцу.
Меня командир не очень жаловал, называл «тихоней». К тому же, за меня все время просили, стараясь облегчить мое существование. Так меня из монтировщиков перевели в мебельщики – это было сущее избавление, иначе я бы надорвал пупок.
У мебельщиков было свое представление о том, какой спектакль хороший, какой плохой.
Например «Лес» Островского плохой, в нем много тяжелой старинной мебели, а спектакль «Часы без стрелок», или как его называли в Команде «Весы без гирек» хороший, там всего шесть оранжевых стульев.
На сцене руководил всеми процессами старый монтировщик Александр Федорович Жуков. Он все время бормотал себе под нос что-то вроде: «Люди, люди, зуи на блюде. Опять разобрали декорацию как французы! Ну еж твою не мать…».
Под стать Жукову была и старая монтировщица Клавдия Ивановна Боровкова. Она раньше всех приходила в театр и что-нибудь шила и чинила. А еще следила за тем, чтобы с ней все здоровались, а не поздороваетесь, обязательно нажалуется командиру. Мы с Клавдией Ивановной ездили в магазин «Тысяча мелочей» чтобы купить большой пакет мочалок, из которых героическая женщина Боровкова потом сшила для спектакля стог сена.
Общалась она сурово:
«Так, ты давай, иди ко мне! Иди ко мне! Не спорь со мной!» и всегда заставляла сделать то, что она считала нужным.
Из-за кулис спектакли и репетиции смотрелись совсем не так, как из зрительного зала. Интересно было наблюдать, готов ли актер к выходу на сцену, или он «пустой» и получит нагоняй от режиссера. Некоторые даже не могли выучить текст роли. Им требовалась «скорая помощь» в виде суфлера.
Мне тоже приходилось выходить на сцену в массовках. Особенно запомнились роли английского и шотландского солдат в «Макбете». Мы пытались изобразить, как говорил режиссер-постановщик Ион Унгуряну «Готическую фреску на готической фурке». Фреска не задалась. Меня чуть не пристукнул Макбет своим двуручным мечом, а один из шотландских солдат с грохотом свалился в оркестровую яму. И еще я любил роль знаменосца в спектакле «Осенняя компания 1799 года».
Главным режиссером ЦАТСА был тогда режиссер Юрий Еремин. На репетициях спектакля «Рядовые» он ругал монтировщиков: «Центрее катите стену, теперь бочее. Кто это там наверху с интеллектом жирафа? Фашистее толкайте, еще фашистее! А тут будут металлоидные стулья! А здесь у нас будет набом!
- Что, Юрий Иванович?
- Набом! Ну колокольчик! Ну!
Да, и еще, на сцене появиться в шапке - большой грех. Один раз какой то несчастный человек из ремстройгруппы прошел по сцене в ушанке.
- Солдаты! Задержите его! – тонким голосом завизжал режиссер Еремин. Раздался топот десятка ног и дяденьку доставили ему на расправу…
Ну, что же снимем шапку пред людьми театра. Это не ирония, это правда. Они этого заслуживают. Я до сих пор ощущаю запах пыльных кулис и кирзы, которой была обита огромная сцена театра.
В МОНГОЛИЮ, К БЕЛЫМ МЕДВЕДЯМ…
- Надоели вы мне, мля… всех в Афганистан, мля… В Монголию к белым медведям, мля…- разорялся на построении старший прапорщик Двойников.
- Анатолий Андреевич, в Монголии нет белых медведей! - ответил ефрейтор Верник.
- Я лучше знаю, где у меня кто! - огрызнулся Двойников.
В Монголию, не в Монголию, а мне довелось однажды испытать, что значит гнев командира.
На спектакле «Дама с камелиями во втором акте делать нечего, а мне жгли карман деньги, выигранные в рулетку у Димы Проданова.
Через десять минут мы, а именно помощники режиссера Ира Будкина, я и мебельщики -военнослужащие Дима Комиссаров и Виталик Кочетов уже сидели в мебельном складе «Зоопарке» на золоченой мебели и жадно пили из чашек шампанское, заедая его пирожными «корзиночка».
Все бы ничего, но на склад заявилась с проверкой начальница мебельно-реквизиторского цеха Марина Смирнова, девушка «квадратная» и решительная, а мы отчаянно курили, чего делать категорически было нельзя. Мы совершили страшную ошибку, мы не позвали Марину на вечеринку. Если бы позвали, все бы сошло с рук.
Мы как пробка вылетели из мебельного склада «Зоопарк». Но это полбеды, Марина сообщила обо всем командиру Двойникову.
- В общем так, мля… отреагировал он, - подшивайте подворотнички, ночуйте в казарме, завтра утром - в часть, мля…
Подворотнички мы подшивать не стали, дураков нет. Но ночевали в казарме. Не спалось…
Утром мы вышли на построение в большом напряге, но Двойников ни словом не помянул наш проступок. Как будто ничего и не было!
ГАСТРОЛИ В ЧЕЛЯБИНСКЕ
Каждое утро нас будит цокот копыт по мостовой и звон стеклотары. В Челябинске вся молочная продукция одета в стекло, и по утрам повозки, запряженные смирными белыми лошадками, собирают стеклотару.
Значит, будет еще один добела раскаленный день. 35 градусов в тени. Плавится асфальт...
Тень короче мгновенья и нечем дышать,
Но спешат и спешат по делам горожане
Звон трамваев и стекла и блики дрожат
В такт движению, грохоту, жару, дыханью
Будет еще один день, и на каждом углу будут продавать отвратительное изобретение челябинских кондитеров – буро-красное томатное мороженное по 10 копеек. И люди, чтоб охладиться, будут его покупать, ведь нормального молочного не продают… И вместо нормальных сигарет тоже продается какая-то дрянь северокорейская: на пачках олени и цветы с водопадами. А еще вьетнамские мороженые ананасы! Так я впервые попробовал ананасы в шампанском!
Но вот откуда-то из душной мглы из-за реки приходят тучи, как полки под гром боевого оркестра. Первые капли падают в пыль словно пули.
Дождь подкрался неслышно, как рыночный вор
Капли пыль всхолонули и перечеркнули
Раскаленный и дряблый картонный декор
Равнодушных и чинных купеческих улиц.
И в памяти от этих первых моих в жизни гастролей Театра Советской армии остались какие-то обрывки: как мой сосед, кудрявый красавец Юра Агранатов все пытался найти себе бабу, а челябинские проститутки по-матерински дергали меня за волосы и называли «хорошим мальчиком».
А еще запомнилась бесконечная дорога домой, денег совсем не было, и мы питались черным хлебом, запивая его кипятком. А в голове все вертелись какие-то рифмы и строчки…
За рекою заводы, сквозь дым или дождь
Синеглавая церковь бедна как больница
В ней покоя и веры – ищи - не найдешь
Впрочем, я не умею, не смею молиться…
Прощай, Челябинск.
УКРАИНСКИЕ СКАЗКИ.
Театр поехал на гастроли в город Львов. Поехали и мы, солдатики, куда же без нас. Грузовик с декорациями спектакля «Идиот» опаздывал на сутки. Спектакль отменили, появилось свободное время.
Я и мой друг Сережа Островский гуляли по Львову. Мы опьянели от бендеровского польско-украинского православия. Иконы были украшены живыми цветами. На щеке Матки Боски блестели крупные алмазные слезки. Над храмами парила медная зелень куполов. Капелла Боимов наглядно доказывала, что в мире нет ничего прекраснее золотого сечения.
Хотелось есть. На обед у нас были: узвар из сухих груш, жареные пирожки с ливером (5 копеек) и сигареты «Памир» (10 копеек).
Потом снова гуляли. Все города, кроме Москвы, маленькие. Вскоре мы забрели в пригород. «Богато живет Западная Украина», - успел подумать я, и мы очутились… в книге «Украинские сказки». Вращала деревянное колесо водяная мельница. По берегу деловито сновали маленькие пестрые куры и нарядные уточки.
Поднимешься на горку, и ты в Галиции, в сельской школе, где на стене висят портреты Николая, и, почему-то Франца-Иосифа. Спустишься в ложбинку, и ты на Полтавщине, где все избы топятся по черному. Мы не сразу поняли, что пришли во Львовский музей деревянного зодчества под открытым небом.
На обратном пути Сережа сказал мне: «Ты иди в гостиницу, а я придумаю ужин». «Вот тебе последние пятьдесят копеек!» - проворчал я.
Сережи долго не было…
«Ты знаешь, что украинцы едят арбузы с хлебом. – сказал он, выкладывая на стол полосатую «ягоду» и батон нарезного. Это кавуниха, они всегда сладкие - объяснял мой друг, разрезая арбуз, - у кавунихи попка, где хвостик плоская».
Действительно, было сладко, а с хлебушком и сытно.
Уже стемнело. Докуривая по очереди последнюю сигарету «Памир» и плюясь горькой махоркой, мы беседовали о девушках. Благодатная тема! Внезапно в комнату, без стука вошел рядовой команды Александр Лазарев. Он плакал, правый глаз украшал огромный фингал. «Ребята, мы пошли в ресторан, подсели за столик к девушке, а оказалось, что ее парень – бывший чемпион Украины по боксу, - объяснял он, - что мне делать, у меня завтра спектакль». «Ничего, гримом замажешь…» - утешали мы, тягая из Сашиной пачки сигареты.
Вспоминаю это все, и думаю, что два самых счастливых года я провел в команде. Там в театре я встретил Иру… Но об этом в другой раз. Сердце заболит.
ДВОЕ ИЗ ЛАРЦА, ОДИНАКОВЫХ СЛИЦА.
В славном Театре Советской армии, на мебельном складе под названием «Зоопарк», обретались, между прочим, два бойца, два былинных дородных добрых молодца – солдаты команды Дима Комиссаров и Дима Фалк.
Комиссаров – пухлый блондин. Он был сыном замечательного артиста ЦАТСА Юрия Даниловича Комиссарова. Папа жил отдельно, и Дима командовал мамой и тремя кошками.
Кудрявый темноволосый и волосатый телом Фалк был сыном Фалка, директора Москонцерта, а в прошлом – хоккеистом, вратарем юношеской сборной, якобы другом Фетисова и Касатонова. Спорт бросил и раздобрел.
Вот проснулся от тяжелого сна Дима Комиссаров, и зовет друга на бой: «Димьян, пора мебель вывозить на сцену!» Начинается диалог:
- ФФяс, Димьян, пока ты спал я уфтал. Здоровья никакого нет, я совсем замучился. Начинайте с Лехой без меня, я через пять минут подтянусь…
- А почему я! Я что должен, я никому не должен!
- А я из принципа не буду. Пусть сначала перфинги из Европы выведут!
И так полчаса. Комиссаров тенорком надрывается, Фалк в ответ фепелявит. Комиссаров слово, а Фалк ему вдвое.
Наконец вывозим спектакль, обставляемся. В шесть часов у Комиссарова начинается родимчик. Это время солдатского ужина. Поедая скромный ужин, Комиссаров жалуется: «Я не виноват, что я есть хочу. Это у меня желудочек растянулся. У меня няня была, она меня к себе спиной сажала и вареную картошку в меня пихала. А тут мясо с гречкой – от него ж сытости никакой!».
- А от чего есть сытость?
-Ну не знаю, наверное, немножечко от макарон…
-Не понимаю, - говорит Фалк, заедая котлетки пирожным «Корзиночка» - никакой культуры питания. Без пирожного солдатские котлетки-мышата плохо усваиваются, даже с подливкой.
После ужина опять начинается.
- Фалк, пойди, расставь мебель для реквизиторов! – весело говорит квадратная девушка Марина, начальница мебельно-реквизиторского цеха.
- А что я! А что Комиссаров не может. Я совсем вамучился.Он здоровый мужик! Пухляк! А я больной!
- Сам ты пухляк!
- Или пусть Ленка Гришина сама расставит, ей тоже худеть надо!
И так далее, пока красная от гнева начальница Марина не пускает в ход кулаки.
После спектакля идем пешком до метро. Мне с Фалком по дороге, на Ленинский проспект, где у Фалка квартира: «ну профто Верфаль. Унитаз красный! Было бы здоровье, а остальное купим! Как говорит мой маленький племянник. Такая кроха, а понимает!». Фалк человек светский, знаком со всеми знаменитостями. Встречая на дороге кошку, он обязательно скажет: «Вон, кошка Юрия Сенкевича побежала!».
Доезжаем до Метро Октябрьская. В обледенелом 33-м троллейбусе едем через весь Ленинский. Фалк пытается любезничать с девушками. Вообще-то девушка у него есть: «Фотомодель! Ноги от феи растут!».
Пока что оставим Фалка и девушек в салоне троллейбуса, и пойдем домой. Ведь это не последний из рассказов о Фалке и Комиссарове. Продолжение следует.
ЧЕБУРЕКИ И МЫШАТА.
Пишу про команду, и какая-то очень сладкая жизнь получается. Но что поделаешь, вспоминается только веселое и хорошее. То как загружали и разгружали машины, мыли километры грязных полов, чистили снег, и кололи лед, как-то забылось.
- Ну, что, Димьян по пять, или по шесть - это Фалк с Димой Комиссаровым спорят сколько чебуреков покупать. Чебуреки большие, горячие, полные бараньего бульона, жирные.
- Давай по пять. Уже брали по шесть, много было.
Лично я могу съесть четыре. И наступает блаженная сытость, когда ничего не хочется. Разве поспать. Недосып в команде постоянный. Утром не все идут на завтрак, чтобы не жертвовать сном ради еды. Нас отпускают домой на ночь, но в 8 утра надо быть на построении, потом тяжелая работа, а домой раньше 12 мы не попадаем.
Утром я съел манную кашу с тройной порцией масла. Я и так не голоден, мне и двух чебуреко довольно.
Театру удобно содержать команду. Ему не нужно нанимать монтировщиков, и других рабочих сцены.
На ужин мясные тефтели с гречкой, они называются «мышата». Повар Вован всегда спрашивает: «Тебе полить?» И поливает густым мясным соусом. Вообще-то солдаты команды воруют ы на раздаче салаты, а иногда даже икру, предназначенную для артистов, воровали. Но командир заметил, спросил: «Вы что, мля, голодные?»
Еще Фалк всегда покупает в актерском буфете пирожные корзиночка, ратуя за «культуру питания». И мне купит, если попросить. Комиссаров всегда голодный. Потому что от мяса «сытости никакой». Сытость бывает «только от макарон, и то длится она недолго».
А вот на гастролях голодно… Мы едим говяжий суп с мелкой пастой, густой и соленый. И макароны. Тоска…
Бывает еда, а бывает закуска. Недавно отправили за едой Василечка Фунтикова, он принес две бутылки водки и один большой помидор.
Господи, благослови «пити и ясти» солдатские харчи!
БАБА С КАМЕНЬЯМИ.
Спектакль «Дама с камелиями» получил в Театре Советской Армии прозвище «Баба с каменьями». Конечно, замечательная артистка Алина Покровская тут непричем, просто вся большая сцена была обита половиками голубого цвета «под булыжник». Это был «плохой спектакль» – в нем было много мебели, монтировки и реквизита: синий бархат, золоченые кресла, обитые синим шелком, подвесные галереи, зеркала, тысяча и одна бумажная камелия.
Был там и стог сена, который за день не сметать колхозной бригаде. Был даже конь Пашка, очень белый и очень старый. Командир Анатолий Андреевич Двойников всегда велел накосить ему травки. Пашка уставал, пока скакал до середины сцены, и однажды обосрался прямо во время спектакля.
И вот посреди всей этой романтики случилась однажды история, которую я часто вспоминаю.
Монтировщик Алеша Новиков выпил водочки. В финале чахоточная Маргарита Готье умирала в карете, и ее тело с распущенными волосами Алеша Новиков должен был медленно под траурную музыку увозить со сцены с помощью толстой белой веревки. Алеша был сильно пьян, и решил подстраховаться, заранее приготовившись к делу, и сев на ступени лестницы. На нем была бархатная полумаска, испанский плащ и рваные кеды, которые он забыл снять. Но Алеша Новиков перестраховался, приготовился слишком рано, забыв, что впереди еще одна сцена Маргариты и Армана, что задник поднимется, и он окажется на зрителе.
«Арман, Арман вернулся! - закричала актриса Алина Покровская, - я хочу жить, я должна жить!» Увидев какого-то сидящего мужчину, очень близорукая актриса решила, что исполнителю роли Армана Александру Балуеву стало плохо, она побежала к Алеше. «Тра-та-та-та та- тата» - пела труба. Все прожектора были направлены на Покровскую и следовали за ней. Увидев огромного амбала в полумаске плаще и рваных кедах, актриса испугано стала говорить ему: «Уходите, уходите отсюда!». Алеша пытался «уехать» по ступенькам лестницы на попе, но потом, как дети в детском саду, закрыл лицо руками – «спрятался». Спустился по лестнице настоящий Арман – Балуев. Спектакль кое-как доиграли.
Алешу Новикова пожалел помощник режиссера. Протокол, слава Богу, составлять не стали. А иначе Двойников его бы из команды выгнал и в настоящую армию отправил.
В ЗЕЛЕНОМ ШЕРВУДСКОМ ЛЕСУ ЗВУЧИТ ПРИЗЫВНО РОГ...
Наступила пора школьных каникул, а значит, в Театре Советской Армии играли по две сказки ежедневно, в 10 и в 12.30.
Перед началом спектакля «Стрелы Робин Гуда» ко мне подошел Сергей Иршенков, недавно введенный на роль благородного разбойника.
-Ты же театровед, напиши статью про моего Робин Гуда. Для «Вечерней Москвы», рубрика «Удачный ввод». И название я придумал, «Вместо цветов – конфеты», мне дети их подарили недавно.
Всем и каждому понятно, что «ввод» неудачный. «Голубой» Сергей Иршенков был манерным юношей с певучими дамскими интонациями. С таким Робин Гудом я бы не хотел заблудиться в лесу. Публикации нужны, но честь дороже. «Подумаю», - отвечаю я.
Собрать к десяти утра декорации для спектакля «Стрелы Робин Гуда» - это вам не фунт изюма. Работает бригада монтировщиков и солдаты команды. Мне то все равно, я мебельщик, а из мебели у Робин Гуда только луки, один стул, да несколько огромных сказочных желудей.
Ребята напрягаются. Один из монтировщиков, Сережа Градусов получил по голове штанкетом, и тихо плачет в сторонке писклявым голосом: «Ой! Как все устроено, тошно так…».
Поняв, что Градусов сегодня работать не будет, заводила Андрей Фискалов выдает ему канистру и снаряжает за пивом.
Спектакль начинается. «В зеленом Шервудском лесу звучит призывно рог, несутся сорок молодцов сквозь чащу без дорог…» - распевают на староанглийский лад зеленые стрелки.
Монтировщики радостно встречают вернувшегося с боевого вылета Серегу Градусова. Пиво кислое и холодное. Начинается непринужденная беседа.
- Я вот третий раз женился, опять надо квартиру разменивать, - жалуется Андрей Фискалов.
- Андрюха, если ты будешь на каждой своей девушке жениться, и каждый раз квартиру разменивать, ты останешься в телефонной будке! – хором замечаем мы.
- Нет, я люблю жениться! – говорит Фискалов.
Потом машинист сцены Юра Кирюшин рассказывает, как он служил в армии, и как его там любили и уважали даже дембеля, за то, что он умеет разгадывать кроссворды.
Я к месту и не к месту зачитывал отрывки из единственной имевшейся в наличии книги «Улигеры ононских хамниган» (что бы это ни значило).
Серега Градусов недавно покрасился, из кудрявого блондина превратился в кудрявого иссиня-черного брюнета.
- Там было написано: пепельный! – жаловался Градусов. Потом он достал краденую у гримеров коробку пудры, подул на нее и жеманно предложил поиграть в игру «Давай я тебя подушу».
- Внимание! Мебельщик Дима Фалк, не забудьте приготовить лук для Робина Гуда! – сообщает трансляция голосом помощника режиссера.
- Дима! Опять про лук забыл! – спохватываюсь я.
На сцене между тем твориться что-то неладное.
- Хорошо, шериф, я попаду в колокол, только позволь, я выстрелю из… своего… лука, - говорит Робин Гуд. Повисает долгая пауза…
- Ладно, шериф, я все-таки выстрелю из твоего лука, - упавшим голосом заключает Робин Гуд.
- Выкрутился. Играть надо лучше! – смеется, лениво потягивая кислое пиво, виновник этой маленькой накладки Фалк.
Кончается веселый пивной спектакль. Кажется, до сих пор звенит в ушах:
Когда я на скрипке играю
Вся улица пляшет со мной
Двоюродный брат мой священник
Священник и брат мой родной.
Но я не завидую братьям
Им старый молитвенник мил,
А я себе песенник славный
На ярмарке сельской купил.
В перерыве между двумя «Робин Гудами» замечаю, что помощник режиссера Дмитрий Логинов что-то пишет.
- Протокол пишу. Вот видишь: «И на все мои замечания машинист Кирюшин отвечал: «Ерунда, зрителю ничего не видно!».
В этих словах великая мудрость, что бы вы ни делали, как бы ни ошибались, помните эти слова: «Ерунда, зрителю – ничего не видно!».
"КАК ПО УЛИЦАМ КИЕВА-ВИЯ…"
Летом 1986 года Театр Советской Армии отправился на гастроли в радиоактивный город Киев поддерживать боевой дух ликвидаторов пожара на Чернобыльской АЭС, а заодно и всех простых киевлян.
Чем отличался Киев в то лето от других больших городов?
Во-первых, из украинской столицы вывезли практически всех детей, не звенел их смех под каштанами.
Во-вторых, в городе не было туристов-приезжих. Музеи пустовали.
В-третьих, в молочных магазинах продавали красное сухое вино, рядом с радиоактивным кефиром, украшенным надписью «Только для взрослых!» Вино мы покупали, а кефир нет: нам, солдатам Команды актеров военнослужащих было наплевать на повышение радиационного фона, но кефир покупать не хотелось.
Мы ходили по пустым музеям, дважды были на экскурсии по пещерам Киево-Печерской лавры, спускались по Андреевскому спуску к дому Булгакова, поднимались на зеленую Владимирскую горку, замирали перед псевдо-византийским великолепием васнецовских росписей Владимирского собора.
Вы, друзья мои, ждете наверно какого-нибудь анекдота. Их было предостаточно, но от этих гастролей в целом осталось мерное, как гудение пчел в липах на Крещатике, ощущение счастья.
Впрочем, вот один скверный анекдот под названием «Ящик Фетяски».
Ящик «фетяски» приобрели монтировщик Андрей Фискалов и солдат-актер Александр Лазарев. Пить решили почему-то у нас в номере. Дополнительным бонусом к ящику винища служили две некрасивые девушки, проведенные нами на архисмелый перестроечный спектакль «Сто честных глаз Вепрева».
Вот что вспоминает об этой истории мой друг и сослуживец Сергей Островский:
«В номере нашей гостиницы в Киеве я отвечал за питание, которое нравилось всем. За это мои однополчане - солдаты Команды актеров театра Советской Армии - пораньше отпускали меня после окончания спектакля. Без моего участия они разбирали тяжелые декорации. Зато их ждал после работы горячий ужин в номере нашей гостиницы.
Я шел в гостиницу по вечернему летнему Киеву и принюхивался к радиации. Она была разлита в воздухе, но ничем не пахла, хотя Чернобыльская атомная рванула считанные недели назад: на дороге в аэропорт стояли военные КПП, а счетчики Гейгера трещали как сумасшедшие.
Я чувствовал свою ответственность перед голодными товарищами. Мы жили в номере вчетвером: Алеша Зверев, Саша Вислов, Саша Лазарев и я. В зыбкой гастрольной круговерти солдатской и театральной жизни у меня сложилось твердое представление о необходимости поддерживать домашний уклад и уют в походных условиях. Возможно, это пришло ко мне через поколения моих еврейских предков, бежавших от погромов и репрессий, революций и войн, и пытавшихся в любых условиях сохранить хоть какое-то подобие домашнего быта.
Поэтому, возвращаясь в гостиничный номер, я прежде всего переодевался в домашнюю одежду: шерстяные ярко красные тренировочные штаны с белыми лампасами. Легендарные эти штаны служили объектом неистощимых шуток и сарказма со стороны моих товарищей. Но я был непоколебим!
Я поставил на электроплитку кастрюлю с серыми советскими макаронами и с бурой тушенкой, и аппетитный ужин был готов.
И тут в номер ворвался артист Саша Лазарев, он возбужденно зашептал громким театральным шепотом: "Немедленно снимай эти свои позорные штаны! Мы тут после спектакля познакомились с девушками. Они уже идут сюда. Переодевайся сию же минуту!!". Мне это не понравилось. Вторжение девушек означало неизбежный беспорядок в заведенном мною укладе, ненужная суета не сочеталась с дымящимися макаронами и тушенкой.
Лазарев метался к двери (не идут ли?!) и бросал на меня испепеляющие взгляды. Я тяжело вздохнул и нехотя сменил красные штаны на рабочие брюки. Сразу стало неуютно. Макароны с тушенкой остывали в кастрюле. В этот момент открылась дверь, и на пороге появились две до обиды ничем не примечательные киевлянки в восторженном окружении моих товарищей. Одного взгляда на них стало достаточно, чтобы понять, нам предстоял долгий, утомительный и бестолковый вечер с неловкими разговорами и кислым вином, от которого потом болела голова и начиналась изжога».
Мне, Алеше Звереву, ситуация тоже сразу не понравилась, поэтому я засосал бутылочку фетяски и предусмотрительно лег спать, заняв свое спальное место.
Девушки оказались целомудренными и на контакт не шли.
Что происходило той ночью, не смог воссоздать бы и сам Эркюль Пуаро.
Утром, когда я проснулся, дислокация была следующая. Справа от меня вместо Саши Лазарева, спал другой Саша – Вислов. На койке слева спали Сережа Островский с одной из некрасивых девушек. Вторая девушка дремала в кресле. Саша Лазарев храпел на диванчике у самого лифта.
О том, что происходило ночью, никто не помнил. От проклятой фетяски болела голова. Вот и догадывайтесь сами, что произошло в ту ночь. Мне кажется, что без Пуаро и мисс Марпл не обойтись…
Впрочем, вот как вспоминает ту ночь все тот же Сергей Островский:
«Я помню, что произошло на моей кровати. Я устал и от фетяски и от девушек. Хотелось просто спать. Поэтому мы, как есть одетые, повалились на кровати и кое-как заснули. Утром на рассвете одна девушка проснулась, оглянулась и вспомнила, что где-то в Киеве у нее есть дом родной. Разбудила меня, подругу и потребовала проводить до выхода из гостиницы.
В коридорах было пусто. Все спали. В лифте мы спускались втроём. Меня подташнивало, я смотрел прямо перед собой. На первом этаже двери лифта открылись в залитый утренним киевским солнцем холл гостиницы. Там было пусто. Но непосредственно перед лифтом стоял замначальника театра капитан второго ранга Владимир Аркадьевич Селин! Он посмотрел на нас, но видимо честь моряка в нем взыграла, и он нас пощадил. Мы молча прошли мимо него. Девушки тихо покинули гостиницу. Я обернулся. Селина уже не было. Я пошёл досыпать и обнаружил в номере картину примерно такой как ты описал. Но уже без девушек…»
ФЕДОР И АЛЬМА
Театр Советской армии собирался открыть гастроли в Одессе спектаклем «Идиот». Пришли две машины с декорациями, которые солдатам Команды актеров-военнослужащих предстояло разгрузить. Было очень жарко и рядового команды Дмитрия Комиссарова послали в магазин с наказом без лимонада не возвращаться. Он вернулся с лимонадом. Это был розовый лимонад для диабетиков на ксилите и сорбите.
От него у всех начался страшный понос. Легко ли разгружать машину, поминутно бегая в единственный бетонный сортир, который уже кем-то занят. А под ногами вертятся, норовя укусить, местные маленькие собачки Федор и Альма.
Я сорвал гроздь винограда и предложил песикам. Они с радостью стали рвать зубами спелые сентябрьские ягоды изабеллы.
В тот же вечер Федор и Альма явили себя во всей красе. Когда Владимир Зельдин, исполнявший роль негодяя Тоцкого, произнес: «Не пора ли нам в "птижоты" поиграть?», из-за кулис вышли Федор и Альма. Федор нес в зубах огромную крысу, которую положил к ногам Народного артиста.
Нужно ли говорить о том, что выход театральных собачек вызвал фурор и долгую овацию зрительного зала.
Александр ВИСЛОВ
СВЕТЛЫЙ БЫЛ ЧЕЛОВЕК ИЛЮША МИХАЙЛОВ
Вставляю свое лыко в строку этих душевных souvenirs по просьбе их автора, призвавшего меня написать об Илюше Михайлове, нашем «однополчанине» по Команде актеров-военнослужащих ЦАТСА. Я бы, наверное, долго размышлял, с чего начать, но благо автор и здесь подмогнул, дал точку отсчета, введя героя нижеследующих сбивчивых строк эпизодическим персонажем главы о Купавне.
Странное дело: сорок лет прошло, столько всего произошло и напрочь забылось, а эту историю про поездку к родственникам Леши Зверева в Купавну я отчего-то помню очень хорошо. Не саму поездку , а именно рассказ про нее, на следующее армейское утро, в нашей «командной» курилке. Словно бы позавчера это было: два моих добрых друга, Леша и Сережа Островский, вдохновенно и наперебой рассказывают о самогонном аппарате Дяди Бори и его волшебном крантике, не забывая при этом едко проходиться на счет нашего товарища Ильюши, на которого весь этот агрегат (а главное – его содержимое!) произвели, совершенно неизгладимое впечатление. Сам же Ильюша, хотя и ощущает легкую досаду по поводу столь неприкрытого подтрунивания, предпочитает вида особо не показывать и, неловко возразив для проформы пару раз, смущенно признается в своем вчерашнем алкогольном грехопадении с обезоруживающей детской улыбкой.
В компании двух дюжин молодых солдат-брандахлыстов, Ильюша (а его в основном именно так и именовали, чрезвычайно шел к нему этот срединный мягкий знак) был далеко не самой колоритной личностью. Персонажей куда более странных и удивительных там хватало. А вот по части какой-то «нездешности», какого-то абсолютного несовпадения с окружающими временем, пространством и обстоятельствами бытия рядовому Михайлову, наверное, не было равных. Иной раз становилось совершенно непонятно: каким на хрен ветром его сюда занесло?! Такого доброго, белобрысого, беззащитного. Что он здесь делает? – не в армейском коллективе даже, а в этой конкретной эпохе, в этой дряхлеющей империи, начавшей уже тогда исподволь распадаться под бодрые советские песни, периодически доносившиеся до нас с Большой сцены во время пышных «датских» концертов.
Идеальным местом для него мне видится заэкранье киносказок Птушко и Роу – там бы, полагаю, он бы весьма комфортно себя чувствовал со своей внешностью пейзанина-пастушка, со своей верой в гармонию мира, с мягко ироничным взглядом на всё и вся. Ильюха шел, а точнее сказать, брел по жизни, как казалось, с великолепным равнодушием ко всему, что в ту пору составляло для многих из нас ее главное содержание – перестройка, гласность, первые ночные видеопросмотры в квартире Саши Лазарева… Были лишь две вещи на свете, к которым Илья относился по-настоящему всерьез, а именно актерская профессия и выпивка.
Мальчик из актерской семьи, студент Щепкинского училища, со второго курса которого он был выдернут в ряды СА, наряду со всеми нами 1965/66 г.р. Нам не повезло (или, наоборот, повезло) попасть под отмену институтской отсрочки.
Не берусь судить, какой бы в итоге мог получиться из Ильюхи артист, но Щепка – это был, безусловно, правильный выбор. Так и вижу его на старейшей московской сцене в каком-нибудь «Горе-злосчастьи» или «молодого купца» из пьесы А. Н. Островского «Не в свои сани не садись».
Но увы… Сначала было весело: та ритуальность, подлинное священнодействие, с коей Ильюша подходил к выпивке была трогательной – сбор денег (непонятно откуда, но они раз от разу как-то изыскивались), рисковый поход в магазин в качестве «гонца», откупоривание, разливание, первая рюмка, умиротворенность, вторая рюмка, повышение тонуса, третья рюмка…
В каком бы цеху, кабинете или ином помещении огромного театра не происходило празднование чего бы то ни было – там непременно восседал Илья Михайлов с рюмкой в руке и смущенной улыбкой на лице. У него в этом смысле имелся какой-то поразительный нюх.
Если поначалу, в первые командные месяцы, он, кажется, едва ли не единственным из нас выходя на громадные цатсовские подмостки даже в массовых сценах, не забывал прилежно накладывать на лицо гримировальный тон, то к концу военной службы какой-то из выходов мог быть запросто им пропущен. Одним солдатом больше, одним меньше – какая к черту разница?! Гуляем, друзья!.. Можно выпить «тройного» одеколона!
А может быть, все дело было в том, что он сыграл Флинса. Маленькую, почти бессловесную роль сына Банко в трагедии В. Шекспира «Макбет». Режиссер Унгуряну доверил артисту команды Михайлову, который подошел к этому назначению с максимально возможной ответственностью.
«Во избежанье пагубных последствий Флинс сын его, который едет с ним, Разделит ту же участь…»,- провозглашал своим характерным неподражаемым тембром голоса Макбет - народный артист России Владимир Сошальский, приговаривая к смерти «славного Банко» вместе с его отпрыском. Все же недаром, наверное, много веков бытует легенда о том, что «Макбет», взятый в репертуар, приносит театру несчастье.. «Пагубных последствий» мистического шекспирова творенья, возможно, не смог избежать и наш друг Ильюша, который – с его мертвенной бледностью и «пугливыми шагами», словно бы заранее обреченный на заклание, был в этом спектакле одним из наиболее заметных и точных образов.
Очень жаль, что так нелепо и бестолково сложилась жизнь. Юность, как мы все хорошо помним, это возмездие. В Илюхином случае загадочная фраза Блока обретает смысл и подлинно трагическое – уж извиняйте за пафос – звучание.
Но на печальной ноте заканчивать все же не хочется. Была у Ильи одна удивительная особенность – его чрезвычайно увлекала игра в фонетическое жонглирование. Путем переставления букв во фразах и словосочетаниях возникала некая совершенно блистательная абракадабра. Совершенно новое звучание получали некоторые спектакли текущего репертуара. Так, к примеру, «Комическая фантазия» становилась «Фонической кантазией», а «Белая палатка» - «Пелой балаткой». А вышеназванные Дима Фалк и Дима Комиссаров нарекались Фимой Далком и Кимой Домиссаровым - но лично меня, Вашу Сислова это приводило в восторг.
Умер он молодым.
Шери бинель, Ильюха… Дошли помой!
Светлый был человек Илюша Михайлов.
С ПЕРВОГО ВЗГЛЯДА.
Я демобилизовался из Армии и вернулся в ГИТИС, чтобы дальше учиться на театроведа.
Первая на ком остановился мой взгляд, была красивая девушка с длинными пепельными волосами и карими газельими глазами. Она пробиралась к туалету сквозь строй курильщиков. На девушке был красный замшевый костюм, который ей очень шел.
«Я на ней женюсь!» - подумал я. Вспомнилась строчка Гумилева: «девушка с газельими глазами моего любимейшего сна».
«Мне на вашем курсе эта девушка нравится!» - сказала мне моя подруга Катя Габриелова. « Мне тоже!» - ответил я.
Мой друг Саша Вислов, тоже заметил прекрасную незнакомку: «Давай, Леха!» - благословил он.
Познакомились. Аня Бобылева.
В то время принято было загружать студентов профессиональной практикой. Это были счастливых две недели полного безделья, фактически вторые каникулы. Назавтра мы были абсолютно свободны.
«Давай поедем ко мне пить спирт – неожиданно предложила хрупкая Анечка, - у меня есть спирт».
Долго ехали на промерзшем автобусе.
Спирт пить мы не стали, а телефон все время трезвонил. Ане звонили все ее подруги. А девушки Катя и Оля вообще вскоре примчались в гости.
Они почему-то улеглись на диван и укрылись по самую шею пестрым пледом. Тут с работы вернулась Анина мама Людмила Семеновна. И разогнала весь малинник.
На следующий день я и Аня отправились на птичий рынок. Аня хотела купить морскую свинку, и даже успела имя ей дать – Васька. Свинок на Птичьем рынке, увы, не было. Зато я впервые поцеловал ее. В щечку.
Аня была одета в тяжелый овчинный полушубок и теплый островерхий башлычок. Был очень сильный мороз. Особенно мерзли ноги. Анечка оживленно болтала, рассказывая что-то про своих родственников и ухажеров.
Хорошо еще, что мы зашли в булочную погреться, и съели горячих вкусных бубликов. Сейчас их, несмотря на изобилие разных хлебопекарных изделий, не делают, (то ли мука не та, то ли мастера перемерли). Купили еще один бублик, он достался упитанной рыжей собаке . Что ж, пусть поест бедняжка.
И вот обледенелый автобус уже везет нас на Савеловский вокзал, возле которого находился, да и сейчас находится Анин дом, только буквы «Слава КПСС» сняли. Я растирал ей ноги спиртом, они были просто ледяные.
Вскоре Аня познакомила меня со свое бабушкой Бетти, затем и с отцом,
Леонидом Евгеньевичем.
Мы подали заявление в загс.
Мы были веселы, счастливы, талантливы. Казалось, что так будет всегда…
Но «судьба последу шла за нами, как сумасшедший с бритвою в руке».
ПРОСТО ТАК
Это было наше свадебное путешествие. Мы жили в латышском поселке Пабожи. Желтое здание вокзала было крошечным. Ржавые железнодорожные пути заросли камнеломкой. Это вам не Юрмала. Здесь проводили летние отпуска коренные латыши. Перед домом было шоссе, за ним дюны, за дюнами – море. «Эй, Рус, не ходи в море, там холера!» - кричал нам вечно пьяный хозяин дома. Но нам было плевать на все, мы часами качались на волнах и занимались любовью на песке. Однажды хозяин угостил нас салакой собственного копчения. Всю ночь меня и Аню мучил изнуряющий понос, мы толкались у деревянного сортира. Но, слава Богу, дело было не в холере, а в салаке.
По утрам мы надолго уходили в наполненный янтарным светом сосновый бор. Я занимался тем, что убивал слепней, а хозяйственная Анечка набирала литровую банку черники. После обеда мы в нашей мансарде, потолок которой украшало деревянное солнышко, а стену портрет «солнца Латвии» – актрисы Вии Артмане, читали вслух «Трое в лодке, не считая собаки», потом шли в соседний поселок Саулкрасты за теплой копченой курицей, переходили по мосту речку Гауя и крестились на белую лютеранскую кирху.
Хозяйка делала вид, что не понимает по-русски, хотя и провела двадцать лет в сибирской ссылке. Правда иногда она улыбалась и бормотала что-то вроде: «Свояки, свояки…». Еще в доме жили пес Шарикс, который был очень лохмат, и настолько стар, что не лаял, а кашлял, и кот Цезарс, который все время терся об меня горячим задом и кричал хриплым басом: «Мао! Мао! Мао!»
Мы очень любили друг друга. Я не стану писать дальше. Вместо этого я вспомню прекрасное стихотворение хорошего поэта Бориса Чичибабина. Оно и станет финалом этого маленького рассказа. Лучше я все равно не напишу:
"Улыбнись мне еле-еле,
что была в раю хоть раз ты.
Этот рай одной недели
назывался Саулкрасты.
Там приют наш был в палатке
у смолистого залива,
чьи доверчивы повадки,
а величие сонливо.
В Саулкрасты было небо
в облаках и светлых зорях.
В Саулкрасты привкус хлеба
был от тмина прян и горек.
В Саулкрасты были сосны,
и в кустах лесной малины
были счастливы до слез мы,
оттого что так малы мы…
Нам не быть с мечтой в разлуке.
На песок, волна, плесни-ка,
увлажни нам рты и руки
вместо праздника, брусника.
Мы живем, ни с кем не ссорясь,
отрешенны и глазасты.
Неужели мы еще раз
не увидим Саулкрасты?"
ШОТЛАНДСКИЙ ЛОСОСЬ, ИЛИ ДОЛБАНАЯ ЛЭДИ.
Разгар перестройки. Вегетарианские и совершенно нищие Горбачевские времена. Но весь мир, кажется, полюбил русских. Британо-американская драматическая организация приглашает на театральный конгресс маленькую советскую делегацию. В составе делегации ректор ГИТИСа Сергей Исаев, Народный артист СССР Олег Табаков, педагог музыкального театра Розетта Немчинская и двое вчерашних выпускников ГИТИСа: Сережа Островский и я. Это такой зов времени - ко всему подключать молодых.
В аэропорту Хитроу нас уже встречают. Первое впечатление – все вокруг пахнет духами и фруктами. Полное ощущение, что у меня обонятельные галлюцинации…
Нас поселяют в студенческом общежитии в двух шагах от Гайд-парка. Мы отправляемся на заседание конгресса. Идем краешком Гайд-парка. Жарко, тридцать пять градусов в тени. Месяц не было дождя. Зеленая трава газонов превратилась в желтый сухой бобрик…
Заседание конгресса очень скучное. Розетта Немчинская делает доклад. Переводит Сережа Островский. Розетта не довольна тем, как он переводит, - не эмоционально!
Фуршет. Ко мне подходит маленький смешной человечек в очках и протягивает мне три куриных шашлыка, со словами: «Здесь на Западе, если Вам что-то дают, надо брать! Здравствуйте, вы сын Натальи Алексеевны Зверевой? Вы на нее очень похожи!»
Это Сюня Коган, бывший мамин ученик, режиссер и владелец русского ресторана «Борщ и слезы».
«Я подданный Ее Величества» - то и дело повторяет Сюня с гордостью. «Сюня, Вы мне не поможете? - говорю я, - меня просили купить куклу Барби». Сюня отвечает: «Конечно!», и я даю ему деньги.
После фуршета идем гулять по Лондону. Особняки из декоративного ярко-красного кирпича с белыми колоннами. Магнолии! Какой там Туманный Альбион… Это же южный город!
Гуд бай, Пикадили, гуд бай Лейстер Сквер. Мое сердце покоряет маленький Сент-Джеймс парк, где серебряные ивы полощут длинные ветви в сонном пруду, а дети кормят разноцветных уток-мандаринок печеньем. Я бы тут задержался, но Розетта Немчинская требует, чтобы ее отвели в магазин, где можно купить «электрическую убивалку для комаров». Наконец, после долгих поисков, мы покупаем фумигатор в лавочке у старого индуса.
Вечером Сережа и я приобретаем бутылочку сладенького винца «Лейбфраумильх» и распиваем ее на газоне рядом с общежитием. Нам становится весело, и мы поем все русские песни, которые помним.
На следующий день опять скучное заседание конгресса. Потом опять гуляем по городу. Из любопытства заходим в баснословно дорогой магазин «Хэрродс», где отоваривается королевская семья. Любуемся розово-багровым великолепием колбасного отдела. Я вспоминаю голодную Москву, и меня начинает тошнить.
Вечером мы идем на прием к нашему спонсору – леди Долбани. Она живет в двухэтажном домике на берегу канала. Леди Долбани и какая-то пожилая дама сидят в шезлонгах за круглым столиком во дворике особнячка. Нас представляют. «О, вы из Москвы! – говорит пожилая дама. – Мой муж очень любил Москву!» «А кто был Ваш муж?» - интересуемся мы. «Эдуардо де Филиппо». - отвечает дама улыбаясь.
Всех зовут к столу. На столе красуется огромный лосось, обложенный румяным мелким картофелем. «Н-у-у-у, долбанная же ты леди, - голосом кота Матроскина говорит Олег Палыч Табаков, - теперь придется всю эту… фигню… съесть». Съедаем…
Следующим утром Сережа и я улетаем в Москву. Я встречаюсь с Сюней Коганом. Он вручает мне куклу Барби и отдает деньги. «Вы мне ничего-таки не должны - говорит он, – купите на эти деньги бутылку хорошего виски для моего учителя Леонида Ефимовича Хейфица».
Такси опаздывает. Наконец приезжает такси – раздолбаный пикап. За рулем обкурившийся травой пакистанец. Каким-то чудом мы успеваем в аэропорт. Я произношу историческую фразу: «Все-таки хороший город, даже жалко уезжать…»
В самолете всю дорогу нагло сидим в пустом бизнес-классе.
Прилетели. Мы с Сережей идем в дьюти-фри. Вместо дорогого виски мы покупаем Хейфицу маленькую бутылку дешевого джина, а себе берем пиво.
Прямо из Шереметьева еду на дачу.
Раздаю всем подарки: отцу джинсы, маме печенье, теще крем, жене Анечке белые кроссовки - они ей малы. Но, слава Богу, она не сердится и, целуя меня, говорит: «От тебя пахнет заграницей!»
Наконец-то я вернулся к тебе моя бедная, нищая родина. Я счастлив, я засыпаю, и снится мне Лондон…
Руза
Алексей Зверев 5
Когда мы с Аней поженились, своей квартиры у нас не было. Жили то у одних родителей, то у других. И хотя отношения с предками были прекрасные, нам молодоженам естественно хотелось обрести свой угол.
Школьная подруга моей мамы – Вита, согласилась сдать нам комнату. Мы очень обрадовались, благо жила Вита в одном из Тверских-Ямских переулков, до ГИТИСа рукой подать.
Радовались напрасно. Вита эта, в свое время закончила с красным дипломом 1-й Медицинский, один месяц проработала по специальности врач-венеролог и… загремела в психушку. Диагноз ей поставили замечательный – ненависть к систематическому труду», (подозреваю, что у меня, хоть я и работал всегда как вол, тоже такой диагноз). Больше она никогда и негде не работала.
Вита, обещавшая, что сама будет жить на зимней даче, ни на какой даче не жила, а целыми днями шлялась как привидение по квартире, наевшись галоперидола, и гоняла бесконечные чаи с подругами по дурдому, обсуждая, чем хлеб «Ароматный» вкуснее хлеба «Рижского».
К тому же нас почему-то люто возненавидела подъездная консьержка Елизавета Бромберг, каждый раз злобно спрашивавшая нас, когда мы в подъезд входили: «Вы к кому-у-у?» Не украшал нашу жизнь и Елизаветин муж – старик Бромберг, которого Вита лечила от сифилиса. Он вечно торчал у Виты на кухне и читал ей стихи собственного сочинения. Что-то про обнаженную Зухру, которая вышла на берег океана.
Кончилось все тем, что старуха Бромберг сдала нас в домоуправление, где нам пришлось объяснять, кто мы такие, и почему живем у Виты.
Сбежать бы куда, хоть на неделю от всего этого.
И тут – ура! Мама достала 3 путевки в дом отдыха Союза Театральных деятелей «Руза». Для себя, меня и Анечки. 1987-й год, СССР еще держится на сгнивших сваях, красавица «Руза» еще живет, еще на что-то надеется…
«И уносят меня, и уносят меня
В звенящую снежную даль,
Три белых коня, три белых коня –
Декабрь, январь и февраль…»
Приехали, заселились, обустроились. Мы с Аней немедленно развели бардак, - на письменно столе валялись мокрые варежки, шапки, шерстяные носки и недоеденные бутерброды из черного хлеба с салом. Предпочитал с этого момента чай пить у мамы.
Студенческие каникулы. Выяснилось, что имеется прекрасная молодежная компания.
Во-первых, мой армейский друг Сергей. Собственно говоря он жил не в «Рузе», в соседнем доме отдыха композиторов, ведь его дедушкой был прекрасный советский композитор Аркадий Островский (Московских окон негасимый след…)
Серёжина девушка – Оля Возякова – само обаяние и женственность. Рыженькая, белокожая, голубоглазая «дворяночка» из Тулы, до потери сознания в Сережу влюбленная. Забегу вперед, и позволю себе отступление, роман их ничем не кончился. Сергей женился на американке Нине Клосс и уехал в Лондон на ПМЖ. Русская, как картошка-синеглазка Оля вышла замуж за еврея и оказалась сначала в Израиле, а потом тоже в Лондоне. Кажется, они с Сергеем немножко общались. А красотка Нина Клосс родила Сереже 3 прекрасных детей, а потом сбежала… Но это уже другая история.
Подруги Возюковой, сногсшибательно хорошенькая Вита Смелякова и Оля Скоробогатова. Оля - дочь дивного комического актера Николая Скоробогатова, унаследовавшая от папы потрясающее обаяние и озорной юмор.
Еще мы общались с прекрасной, как ангел Леночкой Дробышевой, успевшей год поучиться со мной на театроведческом, и переметнувшейся в актерки, и Юлией Рутберг. Надо ли говорить о том, что и Лена и Юля стали в последствии хорошими актрисами.
Девочек (в первую очередь Леночку) окучивали 3 студента актера: совершенно гениальный, но уже тогда сильно пьющий Костя Кравинский, здоровяк Леша Елизаветский (все звали его Елесоветский) и тщедушный Алисов (имя забыл).
Они играли с девчонками в шарады и показывали этюды (один очень смешной, про слесаря сантехника, пытающегося удалить из трубы засор из «мыла, волос и остатков нашей пищи», помню до сих пор. Кстати, этюд этот мастерски разыгрывал сам Петр Наумович Фоменко).
Образ жизни вели крайне здоровый, каждый день ходили гулять в соседний дом отдыха «Дорохово» (дорога туда шла через натянутый над рекой Рузой скрипучий подвесной мост – вспомните вестерн «Золото Маккены»). Лепили снеговиков, катались с гор на санках или на лыжах.
Прочие студенты снеговиков не лепили, а с утра до вечера красиво губили свои молодые жизни в кафе «Уголек», запивая очередную чашечку крепкого кофе коньячком. Верховодил этой тусовкой красавец-еврей Леша Гриневич, бабья погибель. В тот сезон его любви добивались моя очаровательная однокурсница Наташка Нестерова (кличка Зю Тянь) и некая Анжела Брязкун, копия молодой Белохвостиковой. Чуть зенки друг-другу не выцарапали.
Ах, Руза, Руза… Где все это: теплые желтые старые корпуса, толстые коты у столовой, нарядные снегири на малиновых кустах краснотала, заснеженные леса, лыжи-санки… Растаяло все, как сливочные помадки, продававшиеся в местном сельпо.
Лет 20 стояла ты «Руза» в руинах. Спасибо Калягину, отстроил тебя фактически заново.
Дедушка Леня
(О моем тесте, старом друге Б.Н. Любимова)
Мой тесть, Леонид Евгеньевич был человеком незаурядным, ярким, талантливым, но совершенно не реализовавшимся в жизни. Когда Лене было 17 лет, он страшно разругался с отцом и ушел из дома. Ничего удивительного в этом нет, отец, советский номенклатурный чиновник, тиран и деспот, хотел, чтобы сын учился на военного переводчика, делал комсомольскую карьеру, жил по строгому распорядку: вставал в шесть и ложился спать полдесятого, да еще и волочил на себе могучее дачное хозяйство. А Леня хотел писать стихи, слушать джаз, носить пышный кок и узкий галстук с обезьянками, играть в волейбол, ухаживать за девочками и ругать «Софью Власьевну» - Советскую власть. Дружбу юный Леня свел с еще более юным Борисом Любимовым и забавным типом, по прозвищу Лялич, чьи предки-дворяне, все как один пали на полях сражений с Красными и махновцами. Разумеется Лялич был ярым антисоветчиком...
Какое-то время Леня жил у тетки, но ему надоело зубрить китайский, он завалил сессию, и загремел в армию. Из армии он ухитрился сходить в шикарный отпуск, дав сам себе телеграмму о смерти матери. Узнав об этом, мать упала в обморок. Дембельнувшись, Леня нигде постоянно не работал, а вербовался в геологические партии разнорабочим, путешествуя таким образом по бескрайней стране, воображая себя то Левингстоном, то Стенли. В одной из таких партий он по уши влюбился в рыжеволосую пышнотелую хохлушку - геологиню Людмилу, которая была на голову выше него.
Леня долго осаждал эту непреступную крепость. Ухаживать Леня умел. Он читал Людмиле стихи:
«Падают листья, звеня как монеты,
Золотом выстелив лоно планеты…»
и водил любившую покушать невесту в ресторан ЦДЛ, куда попадал с помощью друзей-литераторов, среди которых были молодые Евтушенко и Рождественский, ценившие Ленин поэтический дар.
Людмила сдалась. Чтобы обеспечить молодую жену, Леня чудом устроился работать снабженцем в какой-то могучий оборонный НИИ, где его очень ценили за ловкость, обаяние, остроумие, а главное за остап-бендеровскую хватку в делах.
Через четыре года родилась дочка. Все бы ничего, но Леня крепко выпивал, обвиняя в этом «Софью Власовну», Советскую власть, которая «мешала ему дышать». Один раз напился так, что потерял чужую машину, которую ему одолжил приятель. Дочкой он интересовался мало, целовал в макушку и уводил в детский сад, пугая, что отдаст ее «чертям в преисподнюю», если она будет плохо себя вести. Вечерами маленькую Анечку из садика забирала мама, так как Леня «зависал» в ресторане ЦДЛ. Людмила, ставшая к тому времени доктором наук, злилась, но терпела…
В свое время я предложил тестю написать книжечку «С кем я выпивал». Список получался объемный, начиная со знаменитого писателя Юрия Карловича Олеши, (у него никогда не было денег, и Леня угощал старика коньячком в кафе «Националь») и кончая космонавтом Германом Титовым, (последний предпочитал пиво).
Начались скандалы в семье, и Леня поменял стратегию: он перестал напиваться, а просто всегда - и дома и на работе, был маленько «под мухой», оставаясь при этом ясным умом, энергичным и остроумным. К тому всегда был элегантен и подтянут, (за исключением летнего отпуска, когда он неизменно облачался в грязные замшевые шорты, рваную гавайскую рубаху и капитанскую кепку). Был также хорош собой, лицом (бровки домиком) смахивая на Шарля Азнавура.
Начались перестроечные времена. Оборонка накрылась медным тазом. Зарплату в НИИ не платили по три месяца.
Горбачев боролся с алкоголизмом. Доставать шнапс стало негде. К счастью теще удалось раздобыть большую бутыль геологического спирта. Восторгу деда Лени не было предела. На радостях он развел спирт каким-то гадким сиропом и разлил по висевшим на стенах кухни деревянным гуцульским фляжкам, которые протекали. По обоям заструились сладкие ручейки. Дед Леня крепко спал на кухонном диване и ничего не заметил. Так весь спирт и вытек!
Когда родился внук Ванечка, дед Леня объявил, что вырастит из него спортсмена, и лично будет заниматься с мальчиком теннисом. Это было стопроцентное вранье. Все воспитание внука сводилось к тому, что дед Леня утром подзывал Ванечку, целовал его в макушку, говорил «О, солнцезарный мой!», и начинал противным голосом спрашивать, не беспокоит ли Ваню «рудимент». Маленький Ваня плохо понимал, о каком «рудименте» идет речь, но догадывался, что ему говорят нечто обидное. Через пять минут они с дедом уже орали друг-на-друга, и приходилось их разнимать.
Впрочем, надо признать, дед Леня умел совершать настоящие подвиги! Так, когда ребенок буквально помирал, заразившись в детсаде тяжелым иерсинеозом, он нашел некоего, единственного в Москве потрясающего врача, и тот Ваню спас!
Больше всего Леня любил дачу, природу, лес. Он устраивал настоящие праздники, вывозя меня и Аню на машине в Серебряный Бор, Ботанический сад или под маленький деревянный городок Юхнов за земляникой. В дороге всегда было о чем поболтать, дед Леня знал все, и подхватывал любую тему: о Канте, о Сократе, о Розанове, о Бине Кросби, Битлз, о Кронштадском мятеже. И т.д…
На даче дед вставал в шесть утра и в одних плавках нежился на солнышке, потягивая кофе «креже», наполовину состоящий из коньяка. После завтрака возился с лучшим другом, полусумасщедшим гениальным механиком дядей Радиком починяя «Жигули», или уходил к соседке дегустировать самогон, запивая его козьим молоком.
Всю свою жизнь дед Леня мечтал об одном – выйти на пенсию. Как только ему стукнуло 60, он уволился с работы и целыми днями смаковал рюмочку, слушая «Эхо Москвы». Или плевался в телевизор, по которому показывали Зюганова. Правда добывал продукты и готовил обед - таких вкусных котлет я не ел больше ни у кого!
Теща Людмила Семеновна долго этого выносить не смогла. Она засадила Леню нянчиться с Ваней. Дед Леня утром приезжал к нам, дожидался, когда я и Аня уйдем на работу, включал на полную мощность какую-нибудь политическую передачу по телевизору и садился в кресло. На внука внимания не обращал. Зато водил его гулять, и кормил обедом, - готовил китайское блюдо «хэбоз»,то есть бросал на сковородку все объедки из холодильника и заливал все это яйцом. «Хэбоз» обычно подгорал, пока дед наслаждался тем, как Новодворская ругает «комуняк». Когда я приходил с работы, красные от натуги дед и внук отчаянно из-за чего-нибудь ругались.
Очень тяжело он пережил раннюю Анину смерть…
Дед Леня перенес несколько инсультов. Давление у него вечно было 200 на 100. После очередного инсульта тормозила речь и отказали левая нога и левая рука. Леня хорохорился и говорил, что будет заниматься лечебной физкультурой и еще сядет за руль. Куда там, еле-еле доходил с костылем до туалета. Так он провел два года. Из всех радостей жизни осталось одно «Эхо Москвы». Читать не мог. Когда случился последний инсульт, до больницы его довезли, но прожил он недолго.
В гробу он лежал какой-то моложавый, с улыбкой на устах, ни одного седого волоса, красивый необычайно. Успокоился, беспокойная душа. Пусть земля ему будет пухом.
Ведь он очень любил всех нас, по-своему как умел своим эгоистическим сердцем, а мы любили его.
Кстати, после деда Лени осталась потрясающая библиотека. Просто удивительно, сколько же этот человек читал и знал, особенно о философии!
МОЛОЧНАЯ КУХНЯ, ИЛИ ГУД БАЙ, АМЕРИКА!.
Шел 1991 год. Моя жена Аня отходила первую половину срока беременности. Питаться она из-за токсикоза могла только оладьями, которые я каждый день жарил в огромных количествах. Однако мне предстояло на месяц отправиться командировку в Америку. Ехать не хотелось. Кто будет жарить жене оладьи?
Острое нежелание ехать, нервотрепка с получением билета, три бессонных ночи. Задержка рейса. Рыжий старый еврей приставал ко мне в самолете с вопросом, где в России можно достать красную ртуть. В аэропорту Кеннеди у меня закончились сигареты. От всего этого у меня начала серьезно ехать крыша. Начался бред и галлюцинации: две девушки пытались отравить меня с помощью обычной зажигалки:
- May I flame my cigarette?
- Oh, yes, how handsome you are!
Негры полицейские следили за мной. Я выхватил из рук девушки радио и раздавил ногой. Полицейские вмешались. Они посадили меня в патрульную машину, опросили кратко и, включив сирену с мигалкой, отвезли меня в психиатрическую больницу.
Там я познакомился с галоперидолом. Начались жуткие судороги, все тело ломало и крутило. Я упал, мне сделали укол, и я уснул.
На следующее утро я уже понимал, что играющие в покер негры - это не демоны, а обычные больные в пижамах.
Моя американская командировка закончилась, не успев начаться. В сопровождении двух ребят из советской дипломатической миссии я возвращался домой.
Дома меня ждали несчастные родители. Через день я и мой папа поехали в Ганушкина выяснять, что со мной происходит и что делать дальше. Осматривал меня лучший диагност, велел отменить галоперидол и сказал: «Это был классический дорожный психоз, забудьте и не вспоминайте».
Тем не менее, диссертацию я не дописал, не смог. Аспирантура кончилась ничем.
1 августа 1991 года у меня родился чудесный сын Ванечка. А уже 19 августа по Ленинградскому шоссе шли танки, начался путч. Было страшно…
Слава богу, через Анину подругу удалось достать целый ящик английской детской смеси «Сноубренд», который я на своем горбу притащил с другого конца Москвы.
Путч кончился, работы не было…
А Ванечка рос, у него начался экссудативный диатез. Целыми днями ребенок плакал и чесался. У него обнаружился также гипертонус, медсестра делала Ване массаж, крутила и месила его как тесто, он красный и диатезный, повисал у нее на руках, схватившись за ее пальцы. Гипертонус отступил.
Настала пора походов на молочную кухню. Каждое утро, напевая, чтобы преодолеть сон, я шел за молоком и ацидофильной смесью «малютка» через дворы детства. «Нам ли стоять на месте, в своих дерзаниях всегда мы правы…» - пел я, проходя через первый двор. «Вихри враждебные веют над нами…». - мурлыкал я, проходя через второй двор. «Третий Рим, я волчонок, я твой сосунок, бестолковый звереныш у каменных ног, я же вскормлен был волчьим твоим молоком, на щербатом асфальте, покрытом песком…» бормотал я, задыхаясь, стихи собственного сочинения, проходя через третий.
В очереди на молочную кухню стояли милейшие люди, а толстые нянечки в белых халатах были приветливы.
Однажды на обратном пути я встретил друга детства Митю Добрынина. Мы обнялись. «Представляешь, жена с ума сошла, - сказал он, - ребенка забрала и в Канаду уехала». «Приходи сегодня к обеду, выпьем по рюмочке!» - предложил я. «Я теперь почти совсем не пью. А за обед спасибо, это по нынешним временам роскошь».
Я зашел в магазин «Диета». Появлялись первые признаки рыночной экономики: конфеты «Золотой петушок», новозеландская баранина по 40 рублей, чебуреки с той же бараниной.
Работы не было, Ванечка рос…
И быстро дорос до серьезного прикорма. Была заграничная кашка с неприличным названием «Бледина», а потом и гречка, и мясо, и яблоки и картошка. Но Ваньку по-прежнему мучил экссудативный диатез.
Призвали знаменитого гомеопата.
-Мальчику не хватает креозота! – заключил он.
Дали креозот, диатез не унимался. Помогала только жуткая, желтая на вид гормональная мазь, которую, как в средние века, готовили вручную в аптеке.
Врач диетолог сурово заявил: «Продержите его месяц на воде, гречке и бананах!»
Легко сказать, ребенок все время хотел есть. «Дай, дай, дай хьиб!» - кричал он, когда гречка заканчивалась.
И все-таки диатез мы победили, помогла ацидофильная смесь «Малютка» из молочной кухни. Ваня выпивал два пакета, молочко доставалось Ане, невкусный творожок – дедушке.
Вскоре у меня появилась, наконец-то, работа. Я пошел служить завлитом в театр на Малой Бронной к прекрасному режиссеру Сергею Женовачу…
Что сказать…
Сейчас я старый, толстый и седой.
Аня умерла от рака.
Папа умер.
Ваня закончил МАРХИ и работает архитектором.
Молочных кухонь, кажется, больше нет. А вдруг кому-то нужна ацидофильная смесь «Малютка»?
"Король Лир" в постановке Сергея Женовача (1991). Памяти спектакля
Когда в 1991 Сергей Женовач вынужден был покинуть Театр-студию «Человек», вслед за ним ушли и его актеры. Женовач оказался в Театре на Малой Бронной – одном из самых сложных театров Москвы – сначала в качестве постановщика, а в 1996 - главного режиссера. Он не только привел в театр новых актеров, но и внес свои традиции работы с классикой. На Малой Бронной он поставил "Короля Лира" Шекспира, "Пучину"Островского (контрапунктом спектакля шли эпизоды французской мелодрамы Дюканжа "Тридцать лет, или Жизнь игрока"), "Лешего" Чехова, "Маленькие комедии" Тургенева, трилогию по роману Достоевского "Идиот": "Бесстыжая", "Рыцарь бедный" и "Русский свет",
"Ночь перед Рождеством" Гоголя.
Мне выпало счастье - Сергей Васильевич пригласил меня на Бронную работать завлитом.
Недавно, из сентиментальных соображений я решил посмотреть, а что можно найти в сети о его первом спектакле - шекспировском "Короле Лире", и с огорчением обнаружил - НИЧЕГО.
Нет ни фрагментов видеозаписи, ни красивых фотографий, сделанных Михаилом Гутерманом, ни статей Натальи Крымовой, Марианны Строевой, Алексея Бартошевича.. И неудивительно, черное и гнилое было время, все прекрасное, что появлялось тогда : спектакли, фильмы, стихи - словно проваливалось в черную дыру. И я решил написать это маленькое эссе.
Начну, как ни покажется странным, с оформления (художник Юрий Гальперин), мне кажется что в декорациях Гальперина спрятан ключ, к тому, о чем собственно говоря, поставлен этот спектакль.
На сцене не было ничего, кроме невысокого помоста, на котором лежали балки из резного дуба (самого настоящего, между прочим дуба), причудливо украшенные резьбой, выполненной руками исполнителя главной роли Сергея Качанова. То ли первый ярус деревенского сруба, то ли фундамент средневекового английского дома в стиле "фахверк". Балки эти свободно ездили по помосту, герои то сдвигали, то раздвигали их, - делили и делили отчий дом, маленькое королевство. То вскакивали на помост, то спрыгивали с него. Стоящие на брусьях актеры, облаченные в роскошные, до пят, шубы из серо-белого меха, стоящие на балках, были похожи на прекрасные ожившие статуи.
Не боюсь повторить еще раз: гибель дома, гибель семьи, гибель рода...
И предложив роль Лира Сергею Качанову, актеру скорее характерному, чем "героическому" режиссер не ошибся. В Лире-Качанове, невысоком седом мужичке со стрижкой бобриком, ассиметричным лицом и колючими черными глазами не было ничего королевского, кроме, разве что, злого самодурства. Но как пронзительно, до боли в сердце, играл он Лира уже покинутого, оставленного беспощадными Реганой и Гонерильей. Как страшно звучал его последний маленький монолог о мертвой Корделии:
"А дурочку повесили мою...
Мертва. Мертва. Зачем собаке, крысе
Жить разрешается, а ей нельзя?
Зачем дышать ей не дали? Ушла ты
Навек. Навек. Навек. Навек. Навек.
Прошу вас, расстегните воротник...
Спасибо. Поглядите, ее губы...
Глядите же, глядите..."
(пер. О.П. Сороки)
Роль мерзкого Бастарда Эдмунда Женовач дал сыграть Сергею Тарамаеву, с его внешностью Христа и заразительным положительным обаянием, а на роль благородного и отцелюбивого Эдгара назначил мрачноватого и угрюмого Владимира Топцова. И два этих образа от этого заиграли ярко, - Эдмунд становился еще страшнее и коварнее, а Эдгар драматичнее и благороднее.
И конечно блистательные Ирина Розанова и Надежда Маркина в ролях Реганы и Гонерильи. Даже слов не поберу, чтобы описать их игру...
И спектакля этого, конечно не было бы без Шута - Евгения Дворжецкого, этого остряка-мудреца с бесконечно грустными глазами. Шут в этом спектакле был "второй Корделией", он был верен Лиру до последнего вздоха, он любил старика так же сильно, как меньшая дочь.
А Кент - Сергей Баталов - честный раздолбай с улыбкой до ушей? А наглый холоп и хам Освальд (Евгений Калинцев), в отличии от герцогов и королей одетый не в дорогую шубу до пОлу, а в чудовищное, нищебродское драповое пальтишко? Хочется похвалить всех, да жаль пространство маленькой статейки не позволяет.
Политические аллюзии, возникавшие в головах зрителей - распад СССР - в этом спектакле были очевидны. Но в "Короле Лире" Женовача не было ничего от Брехта, или, скажем Пискатора. Это был настоящий русский психологический театр, с тонко проработанными мотивами, острым вниманием к партнеру, долгими паузами.
О паузах и тишине - в этой версии Лира не было ни "инфернальной" музыки, ни завываний бури, ни громовых раскатов... И от этого каждое шекспировское слово звучало, проникновенно, свежо и остро. Режиссер, а вслед за ним и зрители, заново вслушивались в знакомые монологи.
Вот, наверное и все, пока... Но, пусть будет хоть это. Те, кто спектакль видел с удовольствием вспомнят о нем, а те, кто не видел, будут иметь хоть какое-то представление о "Короле Лире" образца 1991 года...
О козлизме в русской литературе
Алексей Зверев 5
Где я только не работал: редактором на Мосфильме, менеджером по рекламе в кинопрокатной компании, начальником издательского отдела в Бахрушинском музее.
Но начинал свой трудовой путь завлитом Театра на Малой Бронной. Как-то пришли ко мне в гости два театральных художника: Юра Гальперин и Юра Хариков. Встреча получалась интересная: Юра Гальперин закончил работу над спектаклем «Идиот» и «накрывал поляну».
«Смотри, какую палитру накидали!» - говорил художник Гальперин, - «Белая краска – водка, коньяк тоже водка, но желтый. Редиска – малиновая, огурцы зеленые, корейская морковка оранжевая». Захотелось попробовать беленькую, выпили по рюмочке.
Спектакль кончился, дверь отворилась, и в комнату вошел Парфен Рогожин – замечательный актер и великий знаток всего русского, Сергей Качанов. Мы хлопнули по рюмашке.
- Ты завлит, - сказал он – театр нужно переименовать в РУССКИЙ драматический театр, скажи директору.
- Нельзя, зрители привыкли, - ответил я.
- Толстой козел, у-у-у козлина! – поделился мыслью Качанов, Пушкин – козел, Гончаров
козел. Чехов козел. Интеллигент. Разрушитель.
- А кто не козел?
- Достоевский. Этот, как его, Лесков. Нашего черного козла Будулая мать резать будет, - продолжал Качанов не в тему, а может и в тему лекции. - Такой красавец, а толку от него нет, мать пост держит строгий, налила кошке молока, а палец облизала, уж как она потом кошку материла, у дочки жених некрасивый, а я говорю ничего, зато православный, ну ладно, я пошел, – выпалил все новости Качанов, и ушел.
Хлопнули, естественно, по рюмашке.
- Д-а-а-а… Не понимаю, как режиссеры с актерами работают. У них же вместо красок – актеры. Вот ты выдавил краски на палитру, а они живые, не в настроении. Хотел взять малиновую, а она уже синяя! Представляешь, – краска Качанов! – шутит Гальперин.
- Или краска Ирина Розанова, выпьет, цвет меняет… - засмеялся я.
- Ну ладно, по последней и домой, завтра допьем – подытожил Хариков – А то метро закроют.
Домой ехали отягощенные знанием…
«Все-таки, Чехов не козел. Не разрушитель, а созидатель», - возмущался я.
P.S. Маленький анекдот. Сергей Женовач работа над трилогией по "Идиоту" вместе с прекрасным композитором Глебом Сидельниковым. Много было у них интересных совместных придумок. Так Так, например, они решили, что пушкинского "Рыцаря бедного" Аглая Епанчина должна не читать, а петь. Сидельников подобрал для этого какую-то бетховенскую музыкальную тему. Исполнительница роли Аглаи, красавица Анастасия Немоляева - прекрасная актриса. Вот только петь Настя не может от слова совсем.
Началась репетиция, Немоляева пытается петь Раз, второй третий... Вокруг все уже на стену лезу. Гергий Яковлевич Мартынюк (ну да, тот самый Пал Палыч Знаменский) слушал-слушал, и придумал свой вариант "Рыцаря бедного".
На следующий день Немоляева снова пытается петь романс, а всесь театр тихонькой ей подпевает:
С виду набожный и кроткий
Он вовек не унывал,
И себе стаканчик водки
Вместо "Фанты наливал.
Он засунул в ж....четки,
На ..... бантик повязал,
Изо рта зубную щетку
Никогда не вынимал...
Такие дела.
У жизни в лапах
Моему поколению сильно свезло. Как только мы позаканчивали институты и начали пытаться строить карьеру, грянули 90-й, а за ним и 91-й. Путч-Мутч. Бабки на улицах с ящиков разнокалиберными чашками торгуют. Зарплаты задерживают, пенсии тоже. Инженеры в "Макдональдс" грузчиками стараются устроиться (конкурс 20 человек на место), шахтеры стучат касками, врачи бастуют... Всюду сокращения, предприятия и конторы пачками закрываются.
К счастью мне удалось устроится после ГИТИСа по профессии - завлитом в Театр на Малой Бронной к прекрасному молодому режиссеру Сергею Женовачу. Бронную я еще со времен Эфроса обожал, ранние спектакли Женовача тоже. Крутился изо всех сил, чтобы у театра была хорошая пресса, и мне это удалось. Но газеты-газетами, а москвичи ходить в театры не желали упорно. Какой еще театр, если люди боятся вечером из дома выйти, а по телевизору Шварценеггера бесплатно показывают?!
Работу свою я любил. Правда в то время завлит перестал быть в театре значимой фигурой. Как шутил мой приятель-актер: "Завлит не делает ничего, но ходят к нему все". Ох, ходили с утра до вечера. Пожилые актрисы - клянчить, чтобы нашел для них пьесу. Молоденькие чтобы построить мне глазки - вдруг роль? Великий (без всякой иронии) Лев Константинович Дуров, - чтобы Женовач занял в репертуаре его дочь, зятя и жену (Уголок Дурова). Главный художник с требованием, чтоб тот же Женовач не приглашал сценографов со стороны. Графоманы-драматурги с предложениями за мзду принять их пьесы к постановке. И телефон разрывается: то тюлень, то олень...
Были еще неприятные моменты: возглавлял театр знаменитый человек-гора Илья Аронович Коган. Коган в свое время съел и Эфроса, и Дунаева и Портнова. А теперь почему-то пригласил Женовача, видимо дали понять, что если посадит в Главные режиссеры Льва Дурова, - сам не усидит. 2 метра ростом, 150 килограмм весом, в 76 лет бутылку коньяка выпивает залпом без закуси, женат на молоденькой, усы как у адмирала, а хитер и коварен, как Макиавелли.
Но у меня в ту пору был очень легкий характер и даже Коган ко мне как-то проникся.
Моя многотерпеливая жена временами не выдерживала, и начинала плакать, что жить и растить ребенка на зарплату, равную в валютном исчислении 4-м сникерсам она больше не может. И вдруг мне позвонил мой однокурсник Эльшан и позвал к себе в Агентство "Мосфильм ТВ Медиа" торговать наследием "Мосфильма" по региональным и кабельным каналам. Дело прибыльное и я согласился.
Первый месяц я проклинал себя, что из-за денег стал заниматься тоскливой дрянью. Дело в том, что испытательный срок я проходил не в самой фирме, а в видеоотделе, которым командовал бывший полковник Кваша (со всеми вытекающими). У Юры Кваши был один разговор: "А зачем мне думать? Я приказ издам!!!"
Но когда я перешел в основной филиал, я почувствовал, что кинореклама - это не так уж скучно.
Руководила мною некая Ольга К, женщина очень непростая, интрижная, хитрая и склонная потихоньку постукивать о всех и вся начальству. Зато она была прекрасно образована, умна и в совершенстве знала 6 языков. А во мне Ольга просто души не чаяла, возможно как-то по матерински. Одна беда - у Ольги были проблемы с алкоголем и каждый обеденный перерыв она тащила меня в Довженковский яблоневый сад пить пиво. Начальству не откажешь и мне приходилось ежедневно за компанию выпивать бутылку.
Я работал вместе с двумя молодыми креативщиками из Молдавии, сбежавшими в Москву от Приднестровских войн: Димой Жуковским (крестным отцом знаменитой "Крошки-картошки") и Сергеем Пухляковым. В продаваемые по провинциальным телеканалам Бетакамы требовалось вставлять огромное количество рекламных роликов и мы делали их сами. В основном мы адаптировали для отечественного рынка молочную продукцию из Финляндии, переименовывая сметану "Коошкенласкиа" в "Кумушку", простоквашу "Лааппентикурилла" в "Душечку" или лекарство с приятным для русского уха названием "Негрокал" в "Аллерстоп".
"Эх, ты Зверев, - посмеивался Пухляков, знаешь как я этот финский кетчуп по-русски переименовал? - В "Упырь"!!! Нам надо фамилиями поменяться. Это ты Пухляков, а я - Зверев!"
Но ведь это были 90-е! Лихие 90-е! Ушел со своего поста директор "Мосфильма" и тут же полопались все подконтрольные ему мелкие фирмы, включая нашу.
Моему боссу с его "мелким" кинопрокатом, пришлось идти на поклон к олигарху Гусинскому, человеку неприятному.
Вроде бы "шило на мыло". Но нет любимое дело быстро превратилось в ненавистное. Мы оказались чужаками. НТВ-шные продюсеры нас ненавидели, сам не знаю за что. Вечные палки в колеса, ни один плакат фильма не утвердили без злобного скандала.
А уж когда под самим Гусинским и его "Мост-банком" зашаталась земля, наш маленький "Мост-Синематограф" просуществовал не недолго. Снова без работы.
Пришлось устроится менеджером по маркетингу в "Еженедельный Журнал".
Я уходил из дома в 9, а возвращался в 11. Работу в офисе "Е.Ж" я ненавидел. Правда неплохо зарабатывал.
Но! 90-е то не кончились. Гусинский свалил в Израиль и "Е.Ж" через год накрылся медным тазом.
Я начал пить, и очень быстро спился окончательно. Спасли меня отец и сын, силком притащив к врачу, а потом отдав учится иконописи в настоящую мастерскую.
Вот эту работу я любил! Да и получалось у меня неплохо. Но жить на вырученные в иконописной мастерской деньги было невозможно.
Сделав над собой нечеловеческое усилие, я пошел работать в Бахрушинский Музей, хотя у студентов-театроведов и есть проклятие: "Чтоб тебе всю жизнь в Бахрушинском работать!".
4 года продержался и даже привык. Но когда вместо Бориса Любимова директором музея стал господин Родионов я не выдержал. Возможно у него масса деловых качеств, но человек он отвратительный. У меня началась серьезная, тяжелая депрессия, даже пришлось месяц провалятся в клинике неврозов. А когда я вышел из психушки, выяснилось что моей любимой жене, которую мы 10 лет с переменным успехом пытались спасти от рака, осталось жить месяца три.
Я не стану писать дальше, скажу только, что готов, вслед за Бродским повторять: ..."пока мне рот не забили глиной, из него будет вырываться лишь благодарность!"
Но когда я вспоминаю свои студенческие мечты: книга О Чехове, НИИ Искусствознания, докторская диссертация, мне на ум неизменно приходит название пьесы Гамсуна - "У жизни в лапах". Помните такую?
Чехов. Панэстетизм как способ существования
Алексей Зверев 3
Принципиальное расхождение в оценках художественного мировоззрения Чехова можно выявить уже в критических работах его современников. Именно статьи современников в силу их острой полемичности, известного несовершенства методологий, субъективности подходов и обнаженности авторских позиций позволяют определить сущность этого расхождения.
Так, непонимание своеобразия чеховского синтеза единичного и всеобщего (данного как органическая нерасторжимость), послужило причиной для такого высказывания Мережковского: «Он в высшей степени национален, но не всемирен, в высшей степени современен, но не историчен». В лекции Сергея Булгакова мы находим прямо противоположную сентенцию: «… его образы имеют не только местное и национальное, но и общечеловеческое значение, они вовсе не связаны ни с условиями данного времени, ни среды». Работа Булгакова «Чехов как мыслитель», во многом спорная и интересная в первую очередь новизной подхода, вызвала резкую отповедь М.Неведомского, который счел абсурдной саму постановку вопроса: «Чехов вовсе не был мыслителем». Между тем еще задолго до того, как развернулась эта острая посмертная дискуссия, Горький писал Чехову: «…Другие драмы не отвлекают человека от реальностей до философских обобщений – Ваши делают это». Поистине достойно изумления, что вопрос о том, мыслитель Чехов или нет, неизбежно возникал во всех дискуссиях, посвященных творчеству писателя. Невозможность традиционного для русской литературы разрешения этого вопроса знаменовала собой возникновение эпохального сдвига в художественной культуре, являясь одновременно главной загадкой гения (границы индивидуальности ускользают, автор, присутствуя в своем произведении, в то же время в нем полностью отсутствует, его голос совершенно растворен в голосах героев).
В своих оценках нередко сходятся авторы, стоящие на самых противоположных позициях. Так, скажем, и поздненароднические критики «Легенды», и старшие символисты считали Чехова певцом серых людей, среднего, полуинтеллигентного сословия, фотографом-беллетристом, далеким как от народа, так и от интеллектуальной элиты, летописцем унылых будней, мелких коллизий, писателем, не имеющим большой цели и общей идеи.
Их оппоненты, включая младших символистов, ценили в Чехове вкус к постановке экзистенциальных проблем, одушевленных в характерах и судьбах неисключительных людей, соединение универсального масштаба с детальным, фотографически четким воспроизведением жизни конкретного человека, то есть удивительную, непонятно чем достигаемую чеховскую оптику, в которой дальний и ближний, крупный и мелкий планы совмещены в нечто целое.
По широте охвата действительности чеховская пьеса приближается к роману, что отчасти объясняется не столько особенностями авторского стиля, сколько структурными особенностями его драмы – с ее максимальной насыщенностью текстом, предельной сжатостью художественного времени. Однако подлинно универсальный масштаб чеховской драматургии придает специфический подход писателя к действительности (в случае Чехова совершенно нероманный) и те отличительные черты его пьес (конструктивные законы художественного строя), которые и сообщают им всемирность, универсальность, философскую значимость.
Истоки вкратце обрисованных противоречий в критических оценках чеховского творчества могут быть различны, но возможность подобных разночтений кроется в сложной, двойственной природе драматического конфликта. Во-первых, конфликт может рассматриваться вполне традиционно – в рамках системы персонажей. И хотя это, скорее, низший уровень конфликта, не следует преуменьшать его значения для архитектоники пьес. Потому даже если согласиться с тем, что его пьесы написаны вопреки всем правилам, то правила все-таки существуют в них, хотя бы как объект отрицания. На этом уровне, связанном в первую очередь с прямыми столкновениями персонажей, выделим два момента.
Первый связан с проблемой социальной типизации и социальным уровнем конфликта. Известно, как резко отзывался Чехов о беллетристических «типического», в которых он видел, прежде всего, идейную тенденциозность, не имеющую ничего общего с задачами литературы. Вот строчки из письма Чехова к А.Н. Плещееву (4 окт. 1888): «Фарисейство, тупоумие и произвол царят не в одних только купеческих домах и кутузках, я вижу их в науке, в литературе, среди молодежи… Поэтому я не питаю особого пристрастия ни к жандармам, ни к мясникам, ни к ученым, ни к писателям, ни к молодежи. Фирму и ярлык я считаю предрассудком». Однако если мы обратимся к трактовкам чеховских пьес – как критическим, так и театральным, то увидим. Сколь большое значение в решении подобных столкновений играла именно социальная типизация, как она влияла на восприятие конфликта современниками и их потомками: какое значение, например, приобретала принадлежность Иванова к пореформенному поколению или скажем, то обстоятельство, что Раневская и Гаев – дворяне, а Лопахин – капиталист. Именно с моментом социальной типизации связаны в первую очередь и вечные поиски положительного чеховского героя, которому отводилось особое, деятельное место среди его персонажей.
С одной стороны, чеховская пьеса, казалось бы повествует о взаимоотношениях внутри маленькой группы индивидуумов. С другой – эта драматургия представляет собой колоссальный серединный срез русской жизни, собирает микросюжеты из жизни земских служащих, учителей, врачей, управляющих, слуг, крестьян, профессоров, актеров, помещиков в некий летописный свод второй половины XIX столетия.
У Чехова герой показан сквозь призму бытового течения жизни: в своей похожести на других – через узнаваемость, обязательность и повторяемость форм и ритуалов общего для всех быта.
И каждая минута будней – в своей непохожести на другие – раскрывает нам его мир, позволяет ясно разглядеть лицо, не скрытое социальной, героической или романтической характерностью. Произведения Чехова, разумеется, связаны с вопросами, проблемами и жизненным укладом того времени и той среды, о которой они повествуют. Характеры и ситуации, в первую очередь с точки зрения не слишком прозорливых современников, могут рассматриваться как типические, более того, как типичные, усредненные (чем и объясняется выпады против Чехова как автора драм из жизни заурядных людей). Но даже и более прозорливые современники Чехова склонны были видеть в его героях и обстоятельствах их существования нечто чрезвычайно типическое, характерное для жизни русской интеллигенции рубежа веков. Между тем Чехов сосредотачивает свое внимание на предельных вопросах бытия – конечности существования, относительности познания и трагизме любви, что и определяет второй уровень конфликта. Этот чисто духовный конфликт вмещает в себя целый ряд оппозиций, притом он не сводим ни к одной из них (речь идет о духовных оппозициях, которые исторически становились ведущими: Долг – Чувство у классицистов, Мечта – Реальность у романтиков).
Доминантным у Чехова становится проявляющееся несоответствие между суммой человеческих представлений о жизни и даже, быть может, жизненным опытом человека и самой жизнью. Что позволяет приписать ему родство с абсурдистами ХХ века.
Обыденная, житейская ситуация рассматривается им как экстремальная. Необратимость события выявляется с предельной обнаженностью и даже с некоторой жестокостью: творческое начало в человеке терпит поражение перед лицом реальности. Поиск выхода из безвыходной ситуации приводит к тому, что чеховский герой неизбежно сталкивается с предельными вопросами бытия. Состояние мира, отношения героев с миром, представленные как поиск своего места в жизни, как попытка приобщения к высшим законам миропорядка, составляет существо чеховской пьесы.
Итак, второй уровень конфликта представляет собой не просто конгломерат противоречий между людьми на социальной, философской или этической почве, а отражает отношения героев с самой действительностью во всем ее разнообразии и целостности. Через линию Герой – Мир в нашем сознании автор одновременно формирует и образ героя, и образ мира. Вопросы мироустройства становятся неотделимыми от вопросов мировоззрения.
Пространство как место действия создается у Чехова на основе того же универсального принципа, что и герой. Оно конкретно и одновременно всеобъемлюще. То, что не может впрямую быть показано на сцене, вписано в текст, дается в репликах. Через деталь, беглый набросок, через несколько оброненных героем слов зримо, конкретно возникают знакомые и незнакомые пейзажи и интерьеры. Пейзаж и интерьер, свободное природное и ограниченное рукотворное пространства уживаются в одном образном объеме. Нищие деревни и села вроде Малицкого из «Дяди Вани», где «сыпной тиф… В избах нард вповалку… Грязь, вонь, дым, телята на полу, с больными вместе…» соседствуют со старинными дворянскими усадьбами во вкусе Тургенева. В тексте упоминаются монастыри и сельские школы, заводы и фабрики, казенные лесничества и земские больницы, железнодорожные станции. Описания эти не менее конкретны и важны, чем авторские указания в ремарках. Так, Москва, Старая Басманная улица и Красные казармы, Тестовский трактир и университет значат для героинь «Трех сестер» гораздо больше, нежели провинциальный город, в который занесла их судьба.
Пространство в пьесах Чехова, по замечательному выражению Б.Зингермана, имеет «замкнуто-разомкнутый» характер. С одной стороны, герои Чехова как бы силой привязаны к месту, где они живут. (Как в тюрьме, заточены в усадьбе и Сорин, мечтающий о жизни в городе, и Треплев живущий в глуши «таинственно, как «Железная Маска». Дядя Ваня и Соня, словно заключенные, трудом своим содержат Серебрякова. Как ссыльные томятся в унылом северном городе сестры Прозоровы). С другой стороны, пространство все время расширяется, размыкается (причем часто в решительную для героев минуту. Являются новые лица, герои приезжают и уезжают. Пьесы изобилуют эпизодическими персонажами, как сценическими, так и остающимися вне сцены: это случайные прохожие и уличные музыканты, солдаты и крестьяне, слуги, соседи, сослуживцы. Лучами разбегаются во все стороны версты дорог, мчатся поезда в Москву, Париж, Харьков, Читу, в Царство Польское и еще Бог знает куда. Чехов постоянно меняет масштаб действия, предстающего одновременно и во всемирном космизме и в домашней ограниченности. Не случайно возникают в «Дяде Ване» план уезда или никому не нужная карта Африки.
Все пространственно описательные отступления вкладываются в уста героев, раскрываются через их переживания и их оценку.
Чрезвычайно острым, больным для героев является вопрос о познаваемости мирового порядка, именно поэтому их духовные искания направлены к тайнам мироздания, главной которых неизбежно становится божественное начало в мире. Для художника пограничной эпохи, эпохи крушения религиозной картины мира, процесс утраты, обретения и поиска веры не мог не стать одной из самых мучительных и волнующих тем. Вопрос этот был болезненным лично для Чехова, мальчика, познавшего в детстве светлые стороны провинциально-догматического, но искреннего религиозного воспитания, молодого человека, отказавшегося от детской веры, прошедшего школу медицинского студенческого атеизма; писателя, пытающегося нащупать пути и цели своего творчества, и, наконец, чахоточного больного, жившего с неизбывным ощущением стремительно надвигающейся смерти.
Письма и дневниковые записи мало проливают свет на проблему, поскольку трудно соотнести мысли человека, «растерявшего свою веру и с недоумением поглядывающего на всякого интеллигентного верующего», с его же высказываниями о том, что когда-нибудь «человечество познает истину настоящего Бога, как дважды два равняется четыре». Наиболее образно Чехов определяет свою позицию в одном из писем, когда говорит об огромном поле, лежащим между «есть Бог и нет Бога».
Этот волновавший воображение писателя символ – человек, идущий по огромному полю, под пустыми небесами, к вечно удаляющейся линии горизонта, - мы находим во многих его произведениях. Огромное пустое пространство обступает героев, которым автор навязывает ситуацию поиска «настоящей правды», «истины настоящего Бога», «новой счастливой жизни», оставляя их в полном одиночестве перед этими трагическими поисками.
Из круга философов, в той или иной степени оказавших влияние на мировоззрение Антона Павловича, следует выделить Гегеля, Канта, Шопенгауэра, Марка Аврелия и, возможно, Толстого.
В первую очередь привлекают и находят отражение в его творчестве диалектика Гегеля, антиномии Канта, особая созерцательность Шопенгауэра, стоицизм Марка Аврелия, трудовая этика Толстого.
Из хаоса человеческих иллюзий, которым не суждено сбыться, из недостижимых идеалов, целей подлинных и ложных возникает сложная картина чеховского мира. Писатель не выбирает истинный и единственный путь, как это, скажем делает Толстой, а предлагает читателю с птичьего полета (отсюда вечный чеховский образ перелетных птиц) взглянуть на запутанный лабиринт тропинок, протоптанных людьми в поисках «настоящей правды». Вид этого огромного поля рождает в читателе впечатление целостного охвата жизни и ощущение скрытого присутствия автора. Большинство персонажей его пьес мучительно пытается найти замену вере в Бога. Служение искусству и красоте, мечта о свободном труде, о посадке лесов – все это призвано установить гармоничные отношения между личностью и миром. Люди мечтают о времени, когда конечная цель бытия будет достигнута. Треплев сочиняет свою мрачноватую космогоническую фантазию. Астров и Вершинин говорят о прекрасном будущем, Маша проповедует необходимость веры, Соня грезит о Царствии Небесном…
Вера в Бога, в таинственную связь явлений и сотворенность мира – перед такими вопросами ставит героев природа, приготовившая для человека главную загадку – смерть. «Всеисцеляющая природа, убивая нас, в то же время искусно обманывает, как нянька ребенка, когда уносит его из гостиной спать». Эта фраза, оброненная Чеховым в одном из писем, легко вписывается в круг высказываний его героев. Бессилие умозрительных построений и смутная открытость законов гармонии чуткой душе – такова своеобразная натурософия Чехова.
Связь с природой носит гипнотически-телепатический характер. Кажется, не будь в «Чайке» колдовского озера, не было бы и «пяти пудов любви».
Масштаб жизненных коллизий, этический и эстетический их уровень измеряются при помощи природных аналогий. Пейзаж, смутные и явные движения природного мира, его загадочные, подспудно тлеющие катаклизмы сливаются с картиной духовной жизни героя, восстанавливая панораму бытия.
Вишневый сад у Чехова = символ хрупкой, но вечной в философском смысле красоты. Ее можно лишиться, но нельзя разрушить. Это «категорический императив» Раневской. Сад один на всех, на всю губернию и на всю Россию. В то же время у вишневого сада нет будущего, он в равной степени принадлежит как вечности, так и истории. Старые деревья – свидетели жизни многих поколений, видели они и то, как «все жизни, свершив печальный круг, угасли». Под воздействием времени природа все больше одушевляется. «Направо, на повороте к беседке, белое деревцо склонилось, похоже на женщину», - говорит Раневская, и ей кажется, что это ее мама идет по садовой дорожке.
В «Чайке» перемена освещения или гроза словно бы диктуют изменения в поведении и настроении героев. В ненастный осенний вечер кто-то плачет в безобразном старом театре: то ли ветер свистит и плещут волны, то ли Нина рыдает, то ли тоскует Мировая Душа. Да и что такое звук лопнувшей струны в «Вишневом саде»? Может, и вправду бадья сорвалась в шахте – никто не знает ответа. Вдруг все меняется, особенно настроение героев.
Драматургия настроения и живопись впечатления (импрессионизм) должны обладать рядом общих стилистических черт. Чехов предоставляет читателю самому выстраивать связи между разнородными элементами. Важным становится целостное восприятие потока художественных деталей, не одна из них, но комплекс деталей и смысл, который рождает этот комплекс.
Хорошо известны замечания Станиславского о разнообразии чеховской стилистики: «…Вот безнадежно влюбленный юноша кладет у ног любимой бессмысленно, от нечего делать убитую прекрасную белую чайку. Это великолепный жизненный символ.
Или вот – скучное появление прозаического учителя, пристающего к жене с одной и той же фразой, которой он на протяжении всей пьесы долбит ее терпение: «Поедем домой… ребеночек плачет…»
Это реализм.
Потом, вдруг, неожиданно – отвратительная сцена площадной ругани матери-кабатинки с идеалистом-сыном.
Почти натурализм.
А под конец: осенний вечер, стук дождевых капель о стекла окон, тишина, игра в карты, а вдали – печальный вальс Шопена; потом он смолк. Потом выстрел… Жизнь кончилась
Это уже импрессионизм».
В качестве излюбленного приема чеховского импрессионизма обычно приводят изменчивость освещения.
Вот как обставлен восход луны в «Вишневом саде»
ТРОФИМОВ. Я предчувствую счастье, Аня, я уже вижу его.
АНЯ (задумчиво) Восходит луна.
(Слышно, как Епиходов играет гитаре все ту же грустную песню. Восходит луна. Где-то около тополей Варя ищет Аню и зовет Аня! Где ты?
ТРОФИМОВ. Да, восходит луна.
(пауза)
Вот оно счастье, вот оно идет, подходит все ближе и ближе, я уже слышу его шаги. И если мы не увидим, не узнаем его, то что за беда? Его увидят другие!
Есть ли какая-то связь между не лишенными краснобайства сентенциями Пети и восходом луны? Связь есть, и в то же время ее нет.
Свидетельством того, как тщательно Чехов подбирает освещение, являются светлый первый акт «Трех сестер», темный второй, третий, освещенный красным заревом пожара, и, наконец, мягкий дневной свет четвертого акта.
Цветовые пятна в чеховских пьесах рассеяны скупо, а прямые указания автора, скорее говорят о ненавязчивом символизме цвета. Белый цвет (кстати любимый цвет символистов) постоянно присутствует в авторском тексте. Достаточно простых примеров. «Чайка» - белое платье Нины, белая чайка; «Три сестры» - белое платье Ирины, белые птицы и паруса; «Вишневый сад» - сад «весь белый», белое деревце – призрак матери, белизна крыльев ангелов, охраняющих сад. При этом Чехов активно использует контраст с черным: белые одежды Мировой Души – чернота ночи, скрывающей черного Дьявола, виден лишь багровый свет его глаз; белые платья Нины и Ирины рядом с черными нарядами Маши Медведенко и Маши Кулыгиной.
Такие определения-эпитеты, как «атмосфера» и «настроение», введенные в обиход еще современниками писателя, как нельзя лучше отражают специфический характер этого синтеза формы и содержания. Любопытно, что оба эти определения говорят нам скорее об эмоциональной реакции читателя и зрителя, чем о самом произведении, и в то же время именно неопределенное, неуловимое, не подлежащее логическому объяснению «настроение» составляет художественный смысл пьес.
Это делает Чехова, быть может, самым загадочным драматургом столетия.
Таким образом, чеховская пьеса являет собой сложный конгломерат агрессивных в своем воздействии на зрителя художественных средств: слово и молчание, ритм, звук, интонация, цвет, освещение, даже запахи («серой пахнет», «пахнет гелиотропом», Соленому кажется, что его руки «пахнут трупом», и он прыскает на них духами, «пачулями пахнет», «курицей») – все приобретает здесь огромное значение. Это многослойное наложение друг на друга различных партитур было омечено многими исследователями, как и тот факт, что чеховская пьеса построена по законам музыкального произведения. Выделим две неотделимые друг от друга составляющие – ритмическую организацию драмы и ее звуковую, акустическую палитру.
Еще а 1914 году С.Кванин в соей статье о письмах Чехова отметил, что «у Чехова до изощренности было развито чувство симметрии слов, мысли и т.д.»
Это удивительно точное наблюдение характеризует принцип ритмического построения пьес. Нет, пожалуй, ни одной детали, ни одного образа, ни одного высказывания, которое по ходу пьесы не перекликалось бы со своим отражением, не возникало бы в аналогичной или противоположной ситуации, в мажорной или минорной тональности, как синоним или антоним первоначальной образно-смысловой единицы. Хоть полунамек, хоть легкий мазок, но Чехов обязательно напомнит читателю о том, что уже было сказано.
Один образ становится центром притяжения всей пьесы, кристаллизуется в символ. Параллелизм делает белую чайку, убитую Треплевым главной героиней драмы; ее гибель – не просто судьба Нины, не просто самоубийство Константина, не просто поэтическая иллюстрация, а нечто большее, что выражает смысл всей этой истории. Полет – жизнь, ее жестокость – выстрел, тайна бытия – смерть.
Москва в «Трех сестрах» - образ, замещающий «иную, лучшую жизнь», тоску о любви и счастье, жажду понимания.
В свое время Андрей Белый писал о том, что в чеховской драме «рок неслышно подкрадывается к обессиленным», - верное, но излишне мистическое толкование. Чехов честно дает возможность героям услышать шаги рока. Так, в «Чайке» финал предсказан гибелью чайки и первой попыткой самоубийства Треплева.
Показ одного и того же явления с разных точек зрения – один из принципов объемного видения мира. Герои, подобно инструментам, проигрывают одну тему в разной тональности и с различной тембровой окраской. Особое значение при этом приобретает тональное и темпоритмическое звучание темы, когда зритель начинает осознавать повторяемость, обособленность и смысловую ее значимость. Специфическим приемом в данном случае становится музыкальный контраст. Контраст этот принимает порой нарочитые формы. Так, в «Трех сестрах» случайные реплики Тузенбаха и Чебутыкина делаются вдруг ответом Ольге:
ОЛЬГА. Боже мой! Сегодня утром проснулась, увидела весну, увидела массу света, и радость заволновалась в моей душе, захотелось на родину страстно.
ЧЕБУТЫКИН. Черта с два!
ТУЗЕНБАХ. Конечно вздор.
Мелодика речи, ее фонетическая, ритмическая окраска, музыкальность фраз – от акустического решения спектакля может зависеть смысл всего действия. Именно эта особенность заставила Вл.И.Немировича-Данченко в работе над вторым вариантом «Трех сестер» искать музыкальную тональность произнесения текста, похожими соображениями руководствовался и А.Я.Таиров в своем концертном решении «Чайки».
В музыкальную партитуру пьес Чехов включает голоса музыкальных инструментов, обрывки напеваемых или насвистываемых мелодий, звуковые сигналы-символы, шумы, способствующие возникновению того или иного настроения. Меланхолический вальс в исполнении Треплева, гитарные переборы Федотика и Родэ, наигрыш Вафли, фортепьянные пассажи Тузенбаха, скрипка Андрея, музыка бродячего трубача и арфистки (!), военный марш, грустная песня Епиходова и даже еврейский оркестр из «Вишневого сада» - все сплетается в музыкальный фон.
В музыкально-ритмической партитуре особую роль играет пауза. Чехов виртуозно использовал выразительность молчания. Как правило, оно возникает в моменты кульминационной смены настроения. При этом пауза не всегда психологически мотивирована. Почему все стихло после ничего не значащего анекдота Шамраева о Сильве и синодальном певчем? «Тихий ангел пролетел», - поясняет Дорн.
Чеховские паузы – это моменты, когда обнажается и становится видимым подводное течение драмы, дающее зрителю возможность задаться вопросом: что же произошло, но не оставляющее времени для ответа. Порой само молчание становится образной единицей. Таковы пять пауз в пьесе Треплева или звучащая пауза, заканчивающаяся «отдаленным звуком, точно с неба, звуком лопнувшей струны, замирающим, печальным».
Громкий, отличающийся бешеным ритмом четвертый акт «Вишневого сада» (на все действие автором отпущено минут тридцать, ровно столько, чтобы герои успели на поезд) словно соткан из торопливых сборов, скомканных разговоров, недовыплаканных слез, несостоявшихся объяснений и быстрых прощаний, заканчивается тихой сценой Фирса, и, наконец, «наступает тишина, и, только слышно, как далеко в саду топором стучат по дереву».
Финал «Чайки», которую Чехов, по собственному признанию, «начал форте, а кончил пианиссимо вопреки всем правилам драматического искусства», также демонстрирует нам, как сильно воздействие тихих сцен на зрителя. Чехов не просто оканчивает комедию самоубийством героя, но и само самоубийство ухитряется подать пианиссимо.
Эмоциональное состояние, по большей части свойственное чеховским героям, - радость и страдание одновременно. Чистый тон в эмоциональной сфере чеховских драм – исключительная редкость.
Резкие прорывы через толщу материи к последним пределам, свойственные многим мыслителям, современникам Чехова, представлялись ему слишком торопливым отречением от «просто человеческого». В формуле, описывающей путь от жизни к смерти, от частного к общему, главным для Чехова было слово «путь».
Сложная и многослойная структура художественного мировоззрения Чехова представляет собой пестрый, разноречивый и разнородный идейно-образный объем, отторгающий любую тенденциозную акцентировку. Синтезируя в себе все эстетические тенденции и характерные черты различных художественных направлений эпохи, и, в особенности натурализм и символизм, соединяя казалось бы, несоединимые художественные миры отношениями полифоническими с их текучей непрерывностью и разноголосой цельностью, чеховский панэстетизм предоставляет собственный способ существования человека и искусства.
Алексей Попов. Великий режиссер - заложник эпохи
Алексей Зверев 3
Алексей Дмитриевич Попов родился в 1892 году на рабочей окраине Саратова, в подвале двухэтажного дома. Отец – рабочий конфетной фабрики к несчастью прожил недолго, и главой семьи стал старший брат Александр, на которого легли все заботы о матери, сестре и Алексее.
Семья переехала ближе к центру Саратова, и на Алексея, для которого вольная детская жизнь еще не кончилась, обрушились новые впечатления.
Он целыми днями носился по городу без надзора, встречаясь со множеством людей, среди которых ему попался «добрый старичок в крылатке», учивший сорванца читать и рисовать и рассказывавший ему истории о Луне, Солнце и «допотопном прошлом земли». Чудо-педагог был лишь служащим, бухгалтером городской управы. Но он пробудил в мальчике любопытство к книгам и чтению.
Особенный восторг вызывали у Алексея ярморочные театрики и балаганы. Первым настоящим спектаклем, который Попов посмотрел, были «Без вины виноватые» в Открытом театре попечителей Общества народной трезвости, и он был абсолютно потрясен увиденным. Островский! Какое огромное впечатление и при этом полное осознание – театр - это то, чем я хочу заниматься С тех пор он останавливался у каждой витрины, на которой были выставлены фотографии актеров, в том числе гастролировавшего в Саратове Качалова, вглядываясь в лица этих небожителей.
Окончив четыре класса народного училища, Алексей устроился чертёжником на Рязано-Уральскую железную дорогу. Посещал театральный кружок при «Клубе приказчиков» под руководством Правдина и по его совету решил учиться живописи в Казанской художественной школе, надеясь «проникнуть» на большую сцену в качестве художника-декоратора. Однако на третьем году вернулся домой, не имея средств продолжать учёбу. Впрочем, любовь к живописи сохранил на всю жизнь, рисуя интересные театральные эскизы и очаровательные пейзажи.
Время от времени участвовал в дачных любительских спектаклях, познакомившись с актёром Театра Корша Николаем Щепановским, который имел дачу под Саратовом.
Щепановский пообещал записать его на предварительный экзамен в Московский Художественный театр. Алексей уехал в Москву, прошёл серьёзный отбор и в октябре 1912 года был принят сотрудником в МХТ. Всю зиму 1913 года он играл в массовках, но после гастролей театра получил неожиданно письмо за подписью Вл. И. Немировича-Данченко уведомлявшее, что его «артистическая индивидуальность не отвечает направлению Художественного театра». В связи с этим с будущего сезона Попова исключили из списков театра. В отчаяньи Алексей уезжает в Саратов. Он готовится к призыву в армию, но к счастью, медкомиссия сообщает ему, что в солдаты он не годится, как «слабогрудый». Обрадованный Алексей пишет письмо К.С. Станиславскому, который , в отличие от Немировича по его ощущению, был более благожелтелен к молодому артисту. Получив ответ, он возвращается в Москву и вновь поступил в труппу МХТ.
С 1914 года, он обучается в 1-й студии Художественного театра, где знакомится с Михаилом Чеховым, чьим талантом искренне восхищается. Там он играет Дантье в «Гибели „Надежды» Г. Гейерманса, Калеба в «Сверчке на печи» по повести Ч. Диккенса, Норлинга в «Потопе» Ю. Бергера. С 1915 года он также снимается в кино; среди его киноролей - Смердяков в первой немой экранизации «Братьев Карамазовых.
Алексей Попов никогда не разгуливал по городу в комиссарской кожанке и с маузером в руках, как Всеволод Мейерхольд. Но, безусловно, он ощущает себя «солдатом, революцией мобилизованным и призванным». В попытке построения Нового мира он видит, прежде всего, воплощение извечной народной мечты о торжестве правды и справедливости.
Алексею казалось, что 1-я студия превращается в ансамбль блистательных актерских и режиссерских индивидуальностей, но отодвигается от общего вектора времени, стоит едва ли не на обочине главной дороги истории. Это приводит его в 1918 году к уходу из совершенно выдающегося коллектива Первой студии МХТ. К.С. Станиславский два часа пытался отговорить Попова от необдуманного решения. А на прошанье подарил ему свой портрет с надписью: «Милому идейному мечтателю А.Д. Попову. К. Станиславский».
Алексей Дмитриевич уезжает в столь любимую им провинцию. С 1918 по 1923 год он возглавляет Костромской Театр студийных постановок, на сцене которого выступает и как актёр. Студийцы так и величают его - «артист-режиссер». В Костроме Попов ставит ряд спектаклей, в том числе по режиссёрским экспликациям 1-й Студии МХТ: «Потоп» и «Сверчок на печи». Наконец-то у него свой театр-дом.
Создав театр в Костроме, Попов возвращается в Москву, где получает приглашение на работу от вахтанговцев (3-й студии МХАТ).
Первой его постановкой становятся «Комедии Мериме» по пьесам «Театр Клары Газуль». Попов задумывал спектакль как «антитурандот», считая, что спектакль Вахтангова принципиально неповторим, а канонизация его формы даже и вредна.
Театральность да, условность – пожалуйста! Яркие краски, гиперболы, дерзость актера в выборе приспособлений – да, да, да! Но только не игра в театр. Никаких стилизаций, реставраций, представлений, не «Театр Клары Газуль», а «Комедии Мериме». Но по иронии, большинство (и внутри 3-й студии и за ее пределами) увидели в «Комедиях Мериме» прямое продолжение «Турандот». У вахтанговцев, совершенно оглушенных и заворожённых «Турандот», то и дело проскальзывали ее капризные, обаятельные интонации. Примерно в этом же ключе писала о спектакле и пресса.
Самой удачной постановкой Попова в этом театре, безусловно, можно считать «Виринею» Лидии Сейфулиной. Контуры народно-героической драмы проглянули перед режиссером в сумятице сейфулинских картин. Русская деревня, вековая, кондовая, стронутая с места и заходившая ходуном, на тесной вахтанговской сцене зажила и задышала с такой правдой и подлинностью, что современники захлебывались от восторга.
Но под влиянием времени усиливаются и ужесточаются в его вахтанговских спектаклях классовые и идеологические оценки. В «Зойкиной квартире» Булгаковская сложность, жалость и сочувствие к персонажам обрели у Попова черно-белую двухцветность социальной сатиры.
Если «Виренея» еще полна живого и мягкого сочувствия к гулящей Вирке и доброму солдату Суслову, то уже в «Разломе» Б. Лавренева мир был четко поделен на «за» и «против», на своих и врагов.
Попов мечтал возглавить Вахтанговскую студию. Но коллективное руководство театра и часть труппы воспринимают эту идею в штыки.
Неожиданно Алексей Дмитриевич получил предложение от Театра революции стать художественным руководителем. Для начала Попов решил сделать пробный спектакль. Он уже задуман. Тема – выплавка на Урале советской нержавеющей стали. Пьеса пишется Николаем Погодиным по его очерку «Поэма стальная». «Поэма» мыслится Попову опытом «документального спектакля», он берет «установку на документальность». Костюмы и гримы «безусловны и кинематографичны: театральная форма – конструктивно-реалистическая».
В своих постановках Алексей Попов стремился к синтезу творческих принципов Станиславского, Немировича-Данченко и Вахтангова. Его идея о воспитании «актера мыслителя» была не слишком близка и понятна части труппы, взращённой на Мейерхольдовской «биомеханике». Попов всегда вспоминал, как на первой репетиции «Поэмы о топоре» М.И. Бабанова подошла к нему и требовательно спросила: по каким клеткам сцены я иду? В каком темпе? И с каким счетом? Попов растерялся и ничего ей не ответил.
Однако гениальная Бабанова прекрасно справилась с ролю Анки, в чем ей очень помогал замечательный партнер Д. Орлов. Режиссерское пластическое мастерство приводило к гармонии захлебывающийся, суматошный поток погодинской жизни и жесткую индустриальную красоту, которой увлекался художник спектакля И. Шлепянов. Кинорежиссер Г.М. Козинцев потом вспоминал тот эффект открытия, который произвела «Поэма о топоре» на современников, бредящих индустриализацией. Когда со сцены в зал передавали подлинные, привезенные из Златоуста образцы стали, зал ревел от восторга и разражался бурей аплодисментов.
Алексей Дмитриевич выпускает еще два спектакля по пьесам Н. Погодина: «Мой друг» (1932) и «После бала» (1934) - постановки для своего времени совершенно новаторские, навсегда вписанные в историю Советского театра. Одну из главных ролей неизменно играла неповторимая М.И. Бабанова.
Последним спектаклем Попова на сцене Театра Революции стала шекспировская трагедия «Ромео и Джульетта». Расчет на индивидуальность исполнителей был у Попова верен в главном: масштаб дарований М. Бабановой и М.Астангова заведомо делал героев спектакля значительными.
Но главные герои спектакля недостаточно монтировались друг с другом. Блистательная Бабанова, способная играть все, а тем более роль прямого попадания – Джульетту, и резкий, нервный Астангов, этот умный и интеллигентный Ромео, существовали порознь. Линия их любви, режиссерски прочерченная и тонко и темпераментно, осталась, однако, линией, темой в широком сценическом полотне, воссоздающим эпоху с ее разительными контрастами, поэзией, кровью, грязью, светом и мраком. Поначалу очень увлеченный постановкой Попов постепенно впал в тяжелую депрессию и загремел в клинику нервных болезней. Заключительные репетиции проводил И. Шлепянов, как художник и сопостановщик. Премьеру все время переносили, что приводило в ярость директора театра, с которым у Попова давно назревал конфликт. И когда, на премьере тяжелый покров пурпурного занавеса падал сверху на шекспировскую Верону, воссозданную так сверкающе-живо, и зал взрывался восторженными аплодисментами, творец спектакля лежал в больнице.
А 15 июля 1935 года на доске объявлений Театра Революции появилось объявление за подписью директора: «Тов. Попова А.Д. согласно поданного заявления, освободить от занимаемой должности».
В 1935 году А.Д. Попов был назначен художественным руководителем и главным режиссёром Центрального театра Красной Армии. Но в этой бочке меда оказалось много ложек дегтя. Во-первых, театр подчинялся Политическому Управлению Армии, абсолютно штатский Попов, хотя и отбирал для постановок пьесы, вполне подходившие для ведомственного театра, вел с ПУРом бесконечную борьбу за каждый спектакль. В театре шутили: «Попов не боится ПУРа, это ПУР боится Попова». Во-вторых, в 1940 году театр переехал в новое здание, сцена которого была в 12 раз больше предыдущей, и Алексей Дмитриевич вынужден был осваивать самую большую сцену в Европе, по которой свободно могли разъезжать танки. Спектакли приобрели огромный размах.
Первая постановка на сцене ЦТКА - «Год девятнадцатый» И. Прута (1938).
Поэтический темперамент Попова, уверенно объявленного «реалистом до мозга костей» прорывается в лучших его работах, излучающих свет, полных озона шекспировских спектаклях. Сначала в «Ромео и Джульетте» в Театре Революции, а затем «Укрощении строптивой» и «Сне в летнюю ночь» в Театре Армии.
В яростной комедийной кутерьме «Укрощения строптивой» (1937) ощущалась такая сила характеров, что было ясно, если бы не было любви, а дело ограничилось укрощением, комедия превратилась бы в Шекспировскую трагедию. Спектакль имел огромный успех. А знаменитая сцена, где Катарина и Петруччио ведут задиристый диалог, раскачиваясь на бутафорских лошадях, описана, по-моему, во всех книгах о постановках Шекспира. Фильм Ильи Колосова «Укрощение строптивой», доступный современному зрителю, в сущности, является киноверсией спектакля Попова, тем более, что Людмила Касаткина (исполнявшая роль Катарины после Любови Добржанской), Андрей Попов (сын А.Д. Попова), Владимир Зельдин, Владимир Сошальский и Марк Перцовский играют в фильме те же роли, что играли на сцене ЦТКА.
Шекспир был постоянной и горячей любовью Попова. Уже в последние годы своей жизни, в ГИТИСе, он работал со студентами над «Королем Лиром», «Виндзорскими кумушками», «Двенадцатой ночью», «Бурей» и отдавал этим учебным работам столько же сил, энергии и фантазии, сколько и спектаклям на большой сцене ЦТКА.
«Сон в летнюю ночь» (1941) по воспоминаниям немногих, успевших его посмотреть зрителей, был спектаклем редкой силы и красоты. Но он вышел не в то время и не в том месте – началась Великая Отечественная война. Время диктовало совсем другой репертуар.
В театре уже есть эпическое батальное полотно «Полководец Суворов». Но первая военная постановка Попова – произведение скорее лирическое.
В искрящемся как шампанское водевиле «Давным-давно» А. Гладкова (1942) за мизансценами, напоминающими фигуры стремительной мазурки, каким-то непостижимым образом возникали снежные просторы морозной России 1812 года, героические реалии Бородина.
В тоже время - гусары, доломаны, девочка-дворяночка, баюкающая перед сном любимую куклу, перед тем, как убежать на войну – всему этому в Попове откликнулся лирик, которого он таил в себе, будто стеснялся. Этот очаровательный спектакль вошел в репертуар театра на долгие годы, пока через сорок лет не утратил форму от бесконечной смены составов. Не могу не отметить, что Эльдар Рязанов, работая над фильмом «Гусарская баллада» позволил себе позаимствовать, или скажем мягче, процитировать многие мизансцены Попова. Неслучайно декорации к фильму в точности воспроизводят оформление спектакля Театра Армии.
За нежной комедией «Давным-давно» последовали грандиозные военные спектакли «большого стиля»: «Сталинградцы» Ю. Чепурина, «Полководец» К. Тренева – о Кутузове, и вышедший уже после победы «Флаг адмирала» А. Штейна - об Ушакове. Поставленные по очень посредственным пьесам, эти спектакли были интересны, прежде всего, своей зрелищностью. Попов мастерски ставил массовые сцены. Он учился этому у Станиславского, Мейерхольда, Сурикова. Он чувствовал выразительность фрагмента и большой композиции. Он знал, как взмах одной человеческой руки должен откликнуться в позе фигуры, стоящей поодаль, а потом в движении огромной толпы, и как эту перекличку сделать живой и разнообразной.
Только Попов с его склонностью к эпическому размаху и умением работать с массовкой был способен освоить эту чудовищную, огромную сцену. Выбирать репертуар особенно не приходилось, судьбу каждого спектакля решал всесильный ПУР, с которым режиссер вел бесконечную войну.
В 1949 году выходит спектакль «Степь широкая» по пьесе Н. Винникова, а в 1951 «Ревизор» Н.В. Гоголя, постановка, которую сам режиссер считал неудачной, хотя в ней и было много интересных находок и прекрасных актерских работ.
Неожиданно умер Сталин, Великий вождь всех времен и народов. О том, что чувствовал в это время А.Д. Попов, трижды лауреат Сталинской премии, прекрасно написал один из лучших его учеников, режиссер и театральный педагог Михаил Будкевич в своей статье «Лирическое отступление о неразделенной любви. Алексей Дмитриевич Попов – русский художник»: «Наступила пауза в продвижении истории, и в этой паузе стали заметны некоторые странные черты в характере выдающегося режиссера. Черты эти были сугубо русские, органические, но для фигуры театрального вождя определенно нежелательные: недопустимая простота, неподходящая какая-то наивность и просто-напросто неудобная в обиходе начальствования честность. Но главное, были в нем и совсем уж невозможные для крупного руководителя человеческие качества — скромность, совестливость и, подумать только, стыдливость. Высшие сферы перестали интересоваться Поповым, зачислили его в чудаки.
А Попов и сам к этому времени утратил интерес ко всяческим притязаниям. Как любой стареющий человек, он все больше и чаще стал думать о смысле земного бытия: о жизни вообще и о своей жизни — особенно. Мастер затосковал. Бывало, собравшись что-то важное сказать нам, откроет рот, но, помолчав, махнет вдруг рукою и произнесет в пространство: «Да, наворочали мы дел… а расхлебывать вам придется». (…) Раздумья его были, наверное, мучительными, может быть, невыносимыми, потому что строг он был не только к другим, но и к себе. Судил себя молчаливым, но беспощадным судом, хотя, насколько мне известно, особой вину у него и не было. Он не писал тайных доносов, не клеймил никого и явно в громогласных газетных филиппиках; смешно сказать, но он в те страшные 30-е и 40-е годы не вступал даже «в ряды», хотя при его-то постах это было, можно предположить, весьма и весьма непросто (Алексей Дмитриевич вступил в партию в 1954 году). Потом, после XX съезда, его прорвало; вырвались из глубины главные качества: бескомпромиссная цельность, откровенная прямота и знаменитое русское желание дойти до последней черты. Общий грех советского искусства перед народом, общую вину театра он бесстрашно воспринял как свой личный грех, как свою личную виновность».
Театровед М.Строева вспоминала об одном из признаний «заложника эпохи», как в конце 1950-х годов во время режиссёрского диспута между старшим и молодым поколениями обычно немногословный и не склонный к публичным выступлениям Попов, «вдруг вспылив, раздражённо взмахнул длинными своими руками, и, скрестив, ударил себе по плечам: „Что вы хотите от нас?! У нас же крылья давно перебиты!“».
Последним спектаклем Попова на сцене ЦТСА стала «Поднятая целина» Шолохова. На этот раз Попов мог опереться на прекрасную литературную основу. Шолохов был и остается замечательным писателем, несмотря на свою социальную ангажированность. «Поднятая целина» имела большой зрительский успех. Снова на сцене была любимая Поповым деревня, воспроизведенная с кинематографической достоверностью, живые и масштабные народные сцены.
Последние годы жизни Алексей Дмитриевич, будучи больным человеком, стал реже бывать в ЦТСА. То было время доносов, писем в «высокие инстанции», и вот в Политуправление Армии полетели послания от театральных интриганов, о том, что Попов уделяет театру мало внимания, получая зарплату Главного режиссера.
И однажды, придя в бухгалтерию за этой самой зарплатой создатель театра узнал, что он в нем больше не работает, что его перевели на пенсию. ПУР был счастлив, что избавился от бескомпромиссного и неудобного режиссера. Для Попова это был страшный удар. Он мог и умереть в этот день, сердце было совершенно изношено.
Спасла работа со студентами режиссерами в ГИТИСе, где Попов выпускал курс за курсом совместно с великим театральным педагогом М.О. Кнебель, ученицей Станиславского и Михаила Чехова. Учениками Попова были Леонид Хейфец, Вольдемар Пансо, Повилас Гайдис, Михаил Будкевич, Нина Михоэлс, ставшая одним из лучших театральных режиссеров Израиля. Своим учителем его называли Борис Львов-Анохин и Анатолий Васильев.
Алексей Попов автор целого ряда теоретических книг, среди которых совершенно не потерявшая своей актуальности «Художественная целостность спектакля», которая издается и переиздается и по сей день.
За год до смерти А.Д. Попова назначают художественным руководителем ГИТИСа. В 1961 году Алексей Дмитриевич скончался от инфаркта.
А.Д. Попова похоронили на Новодевичьем кладбище. Над его могилой стоит беломраморный памятник работы прекрасного скульптора Екатерины Балашовой, замечательный не столько внешним сходством, сколько трагической психологической выразительностью.
При подготовке очерка автор пользовался книгой Н. Зоркой "Алексей Попов", а также статьями Н. Крымовой, Б. Львова-Анохина, М. Будкевича и М. Кнебель
Свидетельство о публикации №225052001070