Треснувшая чашка

Когда-то, ещё в самом начале времён, наша безжизненная планета начала освобождаться от каменных своих оков. Она наполнялась первозданными океанами и укутывалась густыми зелёными лесами, вдыхая в них жизнь. Взошли первые мхи, цепляясь за камни, в воздух взмыли первые жуки с крыльями как янтарь, первые цветы раскрыли свои лепестки навстречу этим насекомым.

Затем пришёл черёд и Венца Творения — того, чья сила была способна сдвинуть горы, но нежна к каждой травинке, чья мысль была способна созидать и убеждать, но оставалась кристально чиста. Гармония царила в нём: руки, что умели и созидать и оберегать, сердце, бьющееся в унисон дождям и не ведавшее горечи, тело, крепкое, как дуб, и гибкое, как молодой тростник. Он шёл по земле, будто она подсказывала ему путь: находил тропы там, где была чащоба, и воду — там, где пустыня глодала камень. Он стал совершенным завершением всего сущего.

Он приносил радость на эту землю. Его смех врачевал печали, руки возводили жилища и сады, а сердце, словно компас, указывало только на добродетель. Голос его звучал ясно, а поступки зажигали в сердцах свет надежды. Он умел молчать, когда молчание было целительнее слов, и говорить правду, когда ложь губила. Мир отвечал им взаимностью: (земля одаривала их щедро) на месте их следов прорастали дубравы, а у очагов, что они сложили, распускались дивные цветы. Всё было так, как и должно быть.

И мир замер, любуясь своим отражением в нём. Земля улыбалась: теперь у неё были не только звери и птицы, но и те, кто поднимет однажды глаза к звёздам и задумается: «А что, если мы здесь не случайно?»

***

Но совершенными эти творения были не все – идеал был непостижимой и непозволительной роскошью даже здесь. Порой даже отлаженный план мироздания сбивался с ритма. Тогда эти создания несли в себе трещины – изъяны в теле или самом сердце, отрицающие сам замысел природы.

Лёгкие одних напоминали смятые свитки, едва вдыхавшие воздух. Жилы других сплетались узлами, сковывая каждый шаг. Иные же приходили в мир с кожей, прозрачной как вода, или костями, хрупкими, как стекло.

Были и те, чьё внешнее совершенство не оставляло вопросов, но внутри имели тёмную пропасть. Душу их отравлял яд вечных «отчего», которые кололись изнутри, как сухие ветки. Они несли в себе пустоту, которая была ненасытна к любому свету. Они извергали огонь, оставлявший ожоги на всём, что их окружало. Они были холодны, видя мир без красок и слыша одним звуком. Мир для них был словно стекло: прозрачный, но не осязаемый.

А были и те, чьи души рвались на части. Каждый день они строили мосты и снова рушили их, сами не понимая, почему. Каждый их день был слеплен заново, но слепленное сегодня так же не могло удовлетворить их. Их путь напоминал зигзаги молнии: ярко, но без направления.

Иногда всё обрывалось раньше, чем могло начаться – как росток, не сумевший пробиться сквозь толщу земли или птица, не успевшая раскрыть крылья до дождя. От зари до зари, пока Солнце вычерчивало дугу на небесном своде, это повторялось снова и снова: сотни тысяч душ отзывались обратно, не успев достигнуть назначенного тела.

Но чаще всё было иначе: побеги всё же находили трещину и пробивались к свету: медленно, с трудом, но неотвратимо. Пусть стебель их изгибался, а цветок раскрывался криво — они жили. Они учились внимать дуновению ветра и слышать шёпот трав, растущих неподалёку, и их дыхание сливалось с дыханием мира.

Такие ростки как бы доказывали, что красота — это не отсутствие изъянов, а умение жить вопреки им, и напоминали, что мир не любит прямых линий.

- 1 -

1

Он сидел в самом тихом углу библиотеки, где даже пыль казалась осевшей на полки раз и навсегда. Газета лежала перед ним, чуть помятая по краям — вечерний выпуск с обычными новостями и письмами читателей. Его пальцы, бледные от постоянной усталости, перелистнули страницу, и его взгляд упал на одно из писем в редакцию, где очередной подписчик спешил поделиться своими проблемами с миром:

«Дорогая редакция!

Я хотел бы рассказать вам свою историю. Кто-то может сказать мне: «Эй, зачем ты рассказываешь нам о себе?» Но я — автор, позвольте мне сделать это.

Первая часть истории может показаться знакомой тем, кто меня знает. Если кто-нибудь из читателей знаком со мной, он непременно узнает меня в ней, проследит в ней знакомые ситуации. Этот рассказ, который вы прочитаете сейчас — не вымысел: каждый эпизод, каждая деталь взяты из моей жизни. Кто ещё расскажет это, если не я?»

Он усмехнулся, чуть кривя губы, и перелистнул страницу дальше — к прогнозу погоды и кроссвордам. В этот момент дыхание внезапно участилось, а перед глазами поплыли цветные пятна: его проклятая синестезия снова давала о себе знать. Буквы начали пульсировать грязно-розовым, запах старых книг превратился во вкус медяка на языке, а в висках застучало знакомое предчувствие мигрени.

С трудом поднявшись, он оставил газету на столе и направился к выходу, игнорируя вопросительный взгляд библиотекарши. Уличный воздух обжёг лёгкие, но хотя бы помог немного прийти в себя. «Рассказать свою историю… — вспомнилось ему, — тоже мне, проблемный!». Но он тут же отогнал эту мысль: не до неё сейчас. Совпадения — не более чем игра воображения, а у него и без того хватало проблем — и вполне реальных.

Пошёл дождь, и из-за этого дорога домой заняла вдвое больше обычного. Он останавливался у каждого фонарного столба, опираясь о холодный металл и глотая липкий от дождя воздух.

Дверь открылась с привычным скрипом. Квартира пахла пылью и кофе. Он плюхнулся на диван, даже не включая свет, и закрыл глаза. За окном шумел дождь, а в голове медленно кружились обрывки фраз, услышанные за день. Он уснул.

- 2 -

2

Максим — мужчина лет сорока, умный и добрый. Он был мечтателен, как ребёнок, верящий в сказки, и мягок, как первый снег.

Постоянные диалоги с Творцом были немаловажной частью его жизни. Максим тихо спрашивал у него, почему был создан таким — достаточно цельным, чтобы страдать от своей особенности, но недостаточно совершенным, чтобы её принять. Эти мысли крутились в его голове медленно, как осенние листья, окрашивая его замкнутость в особые тона — не мизантропии, а усталого понимания, что объяснить свой мир другим невозможно. «Замысел или ошибка? — задавался Максим вопросом. — Испытание или наказание?»

С людьми Максим держался с осторожностью фарфоровой статуэтки, которую часто роняли. Говорил он обрывистыми фразами, не имея возможности объяснять что-то долго. Лишь с двумя-тремя близкими он иногда позволял себе «расслабиться», разговорившись больше обычного. И только когда разговор заканчивался, можно было заметить, как тяжело давалась ему эта игра в нормальность. Его бледные пальцы непроизвольно сжимались в кулак, а дыхание становилось неровным.

Работал Максим в гончарной мастерской. Он слышал гулкую ритмичную мелодию, обрабатывая глину, и это ему нравилось. Он лепил из глины вазы и горшки, изготавливал чаши и тарелки. И, хоть они были немного несимметричны или несовершенны, они оставались изысканными и прекрасными. Эту посуду мастерская продавала, а также проводила мастер-классы, где Максим был мастером.

Конечно, работа давалась Максиму нелегко. Бывало, что кувшины или вазы, слепленные замечательно, Максим ронял из рук из-за внезапной усталости. А проводя мастер-классы и объясняя что-нибудь ученикам, он вдруг начинал говорить прерывисто, тяжело дыша, что ему самому тоже совсем не нравилось. Но его любили и ценили, и работа ему всё равно нравилась.

Вот и сейчас, когда они с учеником лепили вазу, Максим внезапно выронил с рук шпатель, который, падая, чиркнул по краю его вазы, но переделывать уже не было сил. «Ты превзошёл учителя», — улыбаясь, сказал он, увидев работу ученика, не имевшей царапин.

Как и любой мастер, Максим любил свои творения. Особенно удавшиеся экземпляры он расставлял на специальной полке в своей мастерской, а одну из таких чашек он забрал домой. Чашка эта имела чуть более тонкие стенки, и для продажи не годилась. Но Максим очень полюбил её. Он доработал её, насколько это было возможно, и лакировал, однако небольшая трещина на ней всё равно появилась. Максим смотрел на неё и думал, что он и сам похож на старую стеклянную чашку — чуть мутную и грязную, тончайшие трещины которой пропускали свет особым образом, превращая обычный луч в сложную игру преломлений.

3

Максим уже и не помнил, как давно у него была астения, да это было и ни к чему. Он просто знал: его тело — ненадёжный сосуд. Руки дрожали, если долго держал книгу, ноги подкашивались после двух остановок пешком, а в груди вечно сидел камень, не дававший вздохнуть полной грудью.

Каждое время года было для него испытанием. Летом духота валила с ног быстрее, чем любая работа, а зимой он мёрз, даже укутавшись в два свитера. Друзья давно перестали звать его в рестораны, а коллеги за глаза называли «хрустальным» — слишком часто он брал больничный. В редкие дни прояснения состояния он ещё мог сходить куда-нибудь вроде музея, но шумные или массовые мероприятия его утомляли и раздражали.

Самое обидное, что с виду он казался обычным: не худым, не болезненным, просто... будто на него всегда давила невидимая тяжесть.

Ничего примечательного в его жизни не случалось. Дом, работа, короткая прогулка до остановки и сон просто день за днём сменяли друг друга. Ни встреч, ни поездок, ни неожиданностей. Жизнь протекала, как сон наяву —  без красок и без кошмаров, а он просто плыл по её течению. Он не ждал никаких перемен, а перемены, вероятно, не ожидали его.

Однако у него была одна особенность — синестезия, и чувства для него переплетались: звуки обретали цвет, слова — вкус, а цифры — температуру. Буквы для Максима имели запах, а музыка оставляла на языке медный привкус. Это была не болезнь, а иной способ чувствовать мир — яркий, но порой для него очень изматывающий.

Эта способность давала ему возможность блистать в своём деле. Глина в его руках приобретала оттенки звуков — глухой стук пальцев по сырой массе отдавался синим, шелест инструментов — зелёным. Хозяйка мастерской удивлялась: «Ты лепишь музыку». Его кривые чаши покупали охотнее других — в их линиях угадывался ритм.

Максим носил умные часы — бледное запястье охватывал чёрный браслет с холодящим руку экраном. С этого устройства он управлял смартфоном, слушал музыку, получал на него уведомления. Это было довольно удобно. А ещё эти часы показывали шаги, пульс и какую-то бессмысленную фитнес-статистику. Каждый день разноцветные столбики и кружочки сообщали ему, что здоровье — не его конёк. Но красота всех этих графиков ему нравилась.

4

Максим часто ловил себя на вопросах, обращённых в пустоту. Не молитвах — он никогда не умел верить — а тихих, пожирающих душу «почему». Почему попалось ему тело, которое подводит на полпути к остановке? Откуда взялась синестезия — дар, который больше ранил, чем озарял? Что он делает среди «нормальных» и как идти по жизни с вечно севшей и не способной к заряду батарейкой?

По ночам, когда Максим не мог уснуть, этот монолог становился особенно громким. Он представлял Творца усталым художником, который, тем не менее, пишет свои картины и ни на миг не может прекратить свою работу. «Ты начал меня одним штрихом, — шептал Максим в темноту, — а закончить забыл. И теперь я должен сам решать, что здесь — ошибка, а что — замысел».

«Ты сделал меня сломанным, — говорил он. — Дал тело, которое предает. Дал чувства, которые режут. Для чего? Чтобы мучиться? Чтобы каждый день был борьбой? Я не прошу исправить — уже поздно. Я спрашиваю: зачем? Если это урок — я его не понимаю. Если наказание — укажи, за какой проступок и за чей. Если шутка — она не смешна. Если любовь — то почему так больно?»

Больше всего Максим ненавидел моменты, когда его особенность становилась заметной: в кафе, где он не мог донести чашку, не расплескав чай, или в особо тяжёлые моменты, когда он шёл, останавливаясь на каждом шагу; в компании друзей, где его внезапная усталость обрывала разговор на полуслове. Да ещё и дар этот, ослеплявший его пятнами перед глазами, иллюстрирующими любой звук!

Максим мечтал о простых вещах: пройтись по улице, не считая шагов до лавочки, пить кофе, не слыша в ушах его звон, проснуться утром без мысли, что день — это очередной марафон с препятствиями. «Нормальные» люди для него были как Супермены, а сами Супермены — те, что из кино — просто пустые позёры.

«Если бы я был здоровым, я бы, несомненно, был другим», — думал он. Но даже эта мысль казалась предательством. Ведь если чудом стать «нормальным», он потеряет часть себя — ту самую, которая делает его Максимом. И он это понимал.

- 3 -

5

Максим был знаком и с другими «бракованными», как они себя называли. Это была странная компания: каждый имел свой изъян, но, в то же время, и свою красоту.

Паша, например, ходил с тростью: нога у него не гнулась после аварии, и передвигался он медленно. Зато он умудрялся обыгрывать всех в шахматы, расставляя фигуры с лёгким стуком — его длинные пальцы двигались с хирургической точностью, будто компенсируя неподвижность ноги. Когда он объявлял «шах и мат», в уголке рта появлялась едва заметная довольная усмешка.

Сима почти не слышала на одно ухо, зато просто прекрасно готовила. Она смеялась, что её брак «компенсированный». Она чувствовала вкус так тонко, будто её язык заменял недостающий слух. «Я слышу еду лучше, чем людей», — шутила она, ловко перемешивая соус, который у других поваров неизменно получался либо слишком острым, либо пресным.

В углу обычно сидел Тимофей. У него был тремор рук, и он не мог, например, держать кисть. Зато он знал наизусть всего «Евгения Онегина» и читал отрывки, когда все замолкали. Иногда, когда дрожь в руках становилась особенно сильной, он начинал декламировать — и тогда Максим, Паша и Сима откладывали свои дела и обращались в слух.

Они собирались в тихом кафе за библиотекой — там не играла громкая музыка, и официанты не торопили их с заказом. Максим приходил первым, выбирал стол у окна и заказывал чай, который всегда остывал, пока он ждал остальных. Разговоры велись неспешно: кто-то жаловался на врачей, кто-то рассказывал о новых способах обмануть свою болезнь, а кто-то просто молча слушал, рисуя палочки на салфетке. Здесь не было ни жалости, ни показного героизма — только лёгкая ирония и понимание, которое не требовало лишних слов.

Иногда, если кафе закрывалось раньше, они переходили в ближайший сквер и сидели на лавочке. Иногда они тихо разговаривали, иногда рассеянно молчали. Кто-то смотрел на облака, а кто-то перебирал в кармане мелочь. Максим закрывал глаза и слушал, как ветер шелестит страницами книги на коленях у Симы. Здесь не нужно было объяснять, почему вдруг кто-то замолчал или попросил помощи. Они сидели так, пока Паша не начинал шутить, что его нога «требует горизонтального положения».

О встрече в том же кафе они договорились и на сегодня. Максим опять пришёл первым и занял их столик у окна. Он достал свой телефон, сообщил остальным, что добрался до места встречи и взял меню, чтобы заказать себе чай. Но пальцы вдруг замерли — что-то остановило его.

6

Он обернулся к столику у дальней стены кафе. Там сидел мужчина, в котором с первого взгляда узналось что-то знакомое.

Тот поднял голову, будто почувствовал взгляд, и Максим мгновенно вспомнил: Андрей. Бывший одноклассник, крепкий, громкий, вечно окружённый компанией. Теперь он сидел один, курил вейп, а его некогда спортивное тело обмякло, как будто из него выпустили воздух. На столе перед ним стоял кофе и бутылка минералки — странный дуэт для человека, который в школе хвастался, что не пьёт ничего, кроме колы и пива.

Андрей прищурился, затем медленно убрал вейп и махнул рукой: «Чёрт, это ты?» Максим кивнул, но не встал — знал, что если пойдёт навстречу, то запнётся или задохнётся, и это будет слишком заметно. К счастью, Андрей сам подошёл, волоча за собой запах табака и чего-то химически-сладкого.
— Максимус, здарова! Давно не виделись, — хрипло сказал он, плюхаясь на стул напротив. — Ты... — его взгляд скользнул по Максиму, по его бледным рукам, сжимавшим телефон, — ...ничуть не изменился.

Максим хотел ответить что-то вроде «Ты тоже», но это была бы ложь. Вместо этого он просто поднял глаза и сказал:
— А ты стал тише...
Андрей потянулся было опять за вейпом, но остановился, как бы вспомнив про Максима.
— Ну да, — проворчал он, постукивая пальцами по столу. — В школе орал — теперь голос не тот. Да и не о чем. Помнишь, как нас физрук на лавочке заниматься заставил за то, что мы умыкнули свисток перед «Весёлыми стартами»? Тебе опять удалось отмазаться, а я... — он хрипло рассмеялся, — я за тебя отжимался.
Максим кивнул. Он помнил, как Андрей кричал: «Да ладно, не плохо ему!», а учитель, хмурясь и поджимая губы, ставил «удовлетворительно».
— Ты тогда говорил, что я симулянт, — заметил Максим.
— Ага. Потом извинился. — Андрей потянул минералки. — Хотя... может, и правда симулировал?
Максим посмотрел на свои руки:
— Вот бы.

7

Они разговорились. Кафе жило своей полуденной жизнью: где-то звякали чашки, за соседним столиком негромко смеялись. Но вокруг них двоих будто сгустился воздух: смесь школьных воспоминаний, неловкого молчания и резкого запаха вейпа Андрея, который он не решался сейчас закурить, а просто вертел в руке минералку.

— Ну и? Кем стал-то? Программируешь где? — спросил Андрей.
— Нет. Оставил это.
— Да ладно? А что тогда?
— Руки пачкаю. Глина. Посуду делаю.
— Горшки, что ли? — Андрей удивленно хмыкнул. — Серьезно? Никогда бы не подумал: Максимус — и горшки. Продаешь?
— Продаю. И занятия веду.
— Учишь, значит? Кого? Детей?
— Нет. Пожилых больше. В центре досуга.
— Стариков? — поморщился Андрей. — Ну ты даешь... Наверное, тоска смертная? Всё им вечно не так.
— По-разному, — Максим пожал плечами. — Они... держатся за жизнь. Знаешь, им всем желают долгих лет на праздники. Даже когда очевидно, что… Ну, просто желают. Это важно, наверное.
— Наверное. Мне б кто пожелал... — буркнул Андрей. — Мне врачи прогнозируют лет шестьдесят жизни, если не остановлюсь с курением.
— Так почему не бросишь?
— Ты что, далеко же ещё! Вот где нужно здоровье, так это у нас в конторе. Каждый день за место бьёшься, выживаешь, как можешь. Война интересов. Сдохнешь быстрее.
— Вот интересно, — Максим посмотрел в сторону, словно говоря больше себе, чем Андрею. — Люди всегда просили помощи свыше, когда шли воевать. Будто сами не… не творения тех же сил. Странно это.
— Да уж… — Андрей явно пропустил последнюю фразу мимо ушей. — А я вот логистикой занимаюсь. Нудно, но платят. Жена, ребёнок… Всё как у людей. Типа. А ты? Семья?
— Друзья. Вот жду как раз.

Паузу прервала подошедшая официантка с блокнотом. Андрей, словно забыв про свою минералку, сразу ткнул пальцем в меню: "Мне стейк средней прожарки и колу". Максим, медленно полистав страницы, тихо попросил гречку с котлеткой и зеленый чай. Заказ был принят, и они снова остались наедине, изучая свои телефоны.

8

Дверь кафе распахнулась, впуская холодный осенний воздух. Первой вошла Сима с холщовой сумкой через плечо, а за ней, осторожно переступая, появился Тимофей. Его пальцы нервно перебирали край пиджака.

— О, у тебя компания, — Сима улыбнулась, бросая взгляд на Андрея.
— Да, — Максим кивнул. — Это Андрей, мой... старый знакомый.
— Привет, — буркнул Андрей, разглядывая новых собеседников.
Тимофей молча кивнул, а Сима протянула руку:
— Сима.
Андрей пожал её ладонь, чуть скривившись:
— Редкое имя.
— Как и твоё, — улыбаясь, парировала она, усаживаясь рядом с Максимом.
Тимофей осторожно опустился на стул, его руки легли на стол, слегка дрожа.
— Паша опять задержится? — спросил Максим, как будто не знал ответа. — Нога, знаешь ли...

— А как вы познакомились? — спросил Андрей, отодвигая бутылку с водой.
— В читальном зале, — ответил Тимофей, тихонько поправляя очки. — Макс помогал мне искать книгу.
— Да? — Андрей повернулся к Максиму. — Не знал, что ты библиотекарь.
— Нет, просто завсегдатай, — Максим пожал плечами.
— Мы все там частые гости, — добавила Сима. — Тимофей — для исследований, я — для работы, Максим... — она замялась.
— Чтобы не сидеть дома, — быстро, но спокойно закончил Максим.
Андрей кивнул:
— Понятно. Ну, хорошее место.

Разговор не шёл. Все сидели в напряжении, ожидая продолжения диалога и гадая, как он повернётся. У Тимофея это было обычное состояние, но тут оно усиливалось. Андрей не знал, о чём говорить с новыми знакомыми, и пытался найти способ продолжить беседу. Максим и Сима были спокойнее — кто по природе, а кто просто привык экономить силы и по возможности оставаться неколебимым. Однако обстановка заставляла нервничать и их.

9

Андрей хмыкнул, откинувшись на спинку стула. Он чувствовал, что он что-то должен сказать.
— Вы тут часто собираетесь?
— По средам обычно, — ответила Сима, поправляя рыжий локон. — Это наш день.
— А почему именно среда? — оживился Андрей.
Тимофей аккуратно положил книгу на стол:
— Библиотека в этот день не работает.

— Андрей, а ты в этом районе живёшь? — спросила Сима, отодвигая чашку.
— В соседнем, — он махнул рукой в сторону окна. — На Парковой.
— Там, где скверик?
— Ага. Я через него сюда и шёл.
— Удобно, — кивнула Сима. — Ты сам здесь часто бываешь?
— Раньше заходил, — Андрей покрутил бутылку. — Когда курил в сквере.
— А сейчас?
— Сейчас вот... минералка, — он постучал по бутылке. — Смешно, да?
Сима улыбнулась:
— Зато сквер видишь, а не дым.
Андрей кивнул, постукивая пальцами по бутылке:
— А я вот в среду в спортзал ходил... да забросил. Лень победила, — он вдруг вздохнул. — Вам хоть есть ради чего встречаться.
Максим перевел взгляд на окно. Сима и Тимофей переглянулись.

Андрей вдруг ткнул пальцем в сторону часов Максима:
— Это что, новый фитнес-браслет?
— Просто часы, — Максим накрыл экран ладонью.
— Ну и? Зачем тебе следить за пульсом и прочими штуками?
— Привычка, — Максим пожал плечами.
Андрей задумался, крутя бутылку:
— А у меня... печень на нуле. Врач сказал — или бросаю пить, или лет через пять... — он махнул рукой. — Вот и пью минералку.
— И куришь вейп?
— Это не считается.
Максим усмехнулся:
— У тебя есть выбор. Я бы... — Он замолчал.
— Что?
— Ничего.
Андрей прищурился:
— Да ладно, говори.
— Я бы постарался вести здоровый образ жизни, — тихо сказал Максим.
Воцарилась тишина. Потом Андрей фыркнул:
— Идиот. Мне бы твои мозги...

10

Тимофей вдруг поднялся:
— Мы... пожалуй, сядем за другой столик. Надо подождать Пашу.
Сима кивнула, собирая сумку:
— Да, нам будет удобнее там.
— Чего? — Андрей нахмурился.
— Ничего личного, — Сима улыбнулась. — Просто Паше будет проще нас найти.

Максим молча смотрел, как они отходят к дальнему столику у окна.
— Я что-то не так сказал? — Андрей повернулся к нему.
— Нет, — Максим вздохнул. — Они просто... не любят разговоров о здоровье.
— Ага, — Андрей задумчиво покрутил бутылку с водой. — Понятно.

…Стоял холодный осенний вечер. Максим возвращался из кафе, кутаясь в мысли, так как даже в тёплом пальто он не способен был согреться. Хотя, мысли тоже давно не грели. Они ничем не отличались от погоды и были так же тяжелы и серы.

Что это сегодня было в кафе? Откуда взялся его одноклассник и почему испортил встречу друзьям? Почему именно он? Ведь он всегда был здоровым и жизнерадостным. Но в школе он так же не умел общаться, как и сейчас. Крепкий, здоровый человек, который губит свою жизнь и тело, не умеющий держать себя в обществе — его лучший школьный друг и неуместный персонаж во взрослой жизни. Почему он? «Я не прошу чуда. Я спрашиваю: почему ты дал мне понять, что я лишний, но не дал сил это изменить?» — думал он, в очередной раз обращаясь к Творцу.

Судьба опять столкнула Максима с контрастом его самого. Пожалуй, тут не правильно будет задаваться вопросом «Почему именно он?», ведь при его болезни и состоянии такие контрасты встречаются на каждом шагу. А именно Андрея он приметил просто потому, что они были знакомы ранее, что они пообщались сейчас и всколыхнули пласт забытых воспоминаний.

Безусловно, надо ещё раз извиниться перед друзьями. Но как это сделать, кроме как с помощью тех слов, что он им уже сказал и ещё скажет? Да, не такая уж это вина: это его друг, а встреча была случайной. Но ведь Андрей задел чувства каждого из них. Ведь не только Максим сейчас думает всё это — Симу и Тимофея наверняка тоже эта встреча не оставила равнодушными…

Пашу в этот раз он вообще видел только за соседним столиком и ограничился лишь кивком ему. Ну и хорошо, это и к лучшему. Пусть о случившемся он узнает от Симы и Тимофея, которые сгладят углы, да и сам он тоже всего не расскажет и не передаст всех деталей и чувств.

11

Перед сном Максим вновь заговорил с Творцом. Точнее, обратился к Творцу. Потому что это был просто монолог. И тема была неизменна.

«Я выгляжу и ощущаю себя хуже, чем Андрей, – думал Максим, – а ведь он себя совсем запустил. Он курит, кашляет, а глаза его – красные. Говорит, до шестидесяти ещё далеко. Дурак… А я? Я не курю, и единственная моя вредная привычка – моя усталость, но я не выбирал её.

А возраст? Для здоровых возраст – это что-то понятное, точная отметка, которая показывает его состояние. Для меня же это просто цифра в паспорте, которой я значительно старше.

Ты дал другим право стариться постепенно. Они боятся седины, морщин, немощи — но они хотя бы успевают к ним привыкнуть. А я? Мне мало только болеть – я ещё и старею. Да я уже стар. Они говорят: «Жизнь коротка». И тут я соглашусь с ними.

Я не прошу вечности. И я не прошу долгих лет. Я хотел бы только немного облегчения. Но Ты молчишь. И я понимаю: Ты и не собирался давать мне этого.

Может быть, это естественный отбор, да. Но ведь проще, наверное, проводить этот отбор до рождения, а не в продолжение всей жизни? А то как: миллионы человек приходят на этот свет только для того, чтобы поучаствовать в этом отборе – хотят они этого или нет?

А как люди приходят на свет? Одни могут плодиться бездумно, в то время, как другие только мечтают о ребёнке. Не важно, почему у них нет детей: не могут ли они найти себе пару, или, будучи парой, не могут завести ребёнка. Ты, безусловно, даёшь жизнь щедро, но делаешь это весьма избирательно».

12

Максим сидел на кухне, разглядывая трещину на чашке — мелкую, но заметную. «А если это не дефект? — подумал он. — Если "брак" — не ошибка, а... условие? Чтобы видеть мир иначе?»

Он вспомнил пироги и супы Симы: она готовила без рецептов, на глаз, но её блюда всегда получались идеальными. Представил, как Тимофей вдохновенно цитировал «Онегина», будто стихи были частью его дыхания. Или как Паша, несмотря на трость, находил короткие пути там, где другие блуждали.

«Мы не сломаны, — вдруг осенило его. — Мы — другие! Нас собрали из обрезков, но именно поэтому мы замечаем то, что цельные пропускают». Он провёл пальцем по трещине на чашке. «Может, Творец не забыл нас. Может, он оставил трещины специально — чтобы сквозь них просачивался свет».

Но тут же Максим сжал чашку так, что пальцы побелели. «Нет. Это бред».

Он встал, резко поставив посуду в раковину. «Трещина — это трещина. Она не пропускает свет, а делает чашку хрупкой. Сима печёт не потому, что "особенная", а потому, что научилась. Тимофей помнит стихи не из-за изъяна, а вопреки. А Паша ищет пути, потому что вынужден. Здоровые люди тоже хорошо пекут пироги, а в чём-то они даже лучше нас, и здоровье их им только помогает».

«А пустые люди? — не мог успокоиться Максим. — Деструктивные, ядовитые? Бесцельные… Это ведь тоже не зависит это от того, «избран» ли ты быть «треснувшим», или нет. Их жизнь идёт вниз из-за глупости. Вот Андрей... у него тело целое, но душа в трещинах. Разве это лучше?»

Он взглянул на часы: пульс 110, стресс — «высокий». «Разнервничался. — подумал он. — Хватит выдумывать. Брак — это брак. Нет никакого скрытого смысла. Есть только факт: ты сломан, и мир не станет под тебя подстраиваться».

- 4 -

13

Так летели годы. Всё было по-прежнему. Он жил вполсилы, отмеряя шаги, слова, даже вздохи. Каждый день был похож на предыдущий. Он так же ходил на работу, так же виделся с друзьями по средам, и так же посещал библиотеку.

Но вот, в сорок пять что-то щёлкнуло. Врачи сказали: «Новое лечение, попробуй». Максим не верил: всё было испробовано, и теперь это казалось неуместной шуткой. Но вдруг — он мог ходить дольше. Не на десять шагов, не на двадцать, а до самого конца улицы, не хватая ртом воздух, как рыба на берегу, а вдыхая полной грудью. Это было тяжело: лёгкие не привыкли к такому объёму, и теперь приходилось подстраиваться. Зато грудь больше не сжималась стальными обручами, и даже сердце, вечно колотившееся, как испуганная птица, теперь билось ровнее.

А синестезия? Синестезия раскрывалась сейчас как настоящий дар. Раньше она примешивалась к его болезни, усугубляя тяжёлое состояние. Пятна перед глазами и привкус ржавчины во рту символизировали о приближении непогоды. Теперь же она проявлялась по-другому: он слышал звонкие звуки, которые вспыхивали яркими красками, а вкус был не призрачным, а осязаемым. Ему это нравилось, и он стал искать эти чувства повсюду.

Максим ждал подвоха. Он просыпался и замирал, прислушиваясь к себе: «Где боль? Где привычный гвоздь под ребром?» Но тело молчало. Он осторожно вставал, будто боясь разбудить в себе ту болезнь, которая столько лет жила в нём, как паразит в трухлявом пне.

Первые дни он даже злился — казалось, это обман, насмешка. Зачем он согласился на это? Он чувствовал, что стоит только поддаться этому состоянию и расслабиться, и при возвращении болезни его тело «сомнётся» многократно сильнее, чем до этого. Он знал, что «чем выше сидишь, тем больнее падаешь».

Но дни шли, а лёгкие по-прежнему наполнялись воздухом, а не свинцом. И тогда Максим впервые за долгое время почувствовал нечто странное — почти забытое.

Надежду.

14

Первые дни Максим ходил, как по минному полю — боясь, что вот-вот ступит не туда и здоровье исчезнет. Он ловил себя на том, что задерживает дыхание перед тем, как встать со стула... и потом смеялся глухо, потому что вдох не требовал усилий. Это было страннее любой боли.

Вчера он поднялся по лестнице до третьего этажа, не останавливаясь. Новое незнакомое чувство несло его, пока он был в движении, и у него не было времени задаваться никакими вопросами. Но, поднявшись, он замер у двери и стал прислушиваться к себе. Сердце билось часто, но ровно — не как прежде, когда каждый шаг отдавался болью в висках. «Что это такое? — испугался Максим. — Разве так бывает?»

В парке он вдруг осознал, что дошёл до дальней скамейки, не считая шагов. Руки сами сжались в кулаки, будто ловили ускользающую реальность. А потом — эти пять безумных шагов бегом, после которых закружилась голова — но не от удушья, а от непривычной лёгкости.

Но вместе со свободой приползли сомнения. По ночам он разглядывал свои ладони, где исчезли синеватые тени усталости, и задавался вопросом, навсегда ли ему такой подарок. Максим не знал, радоваться ли ему этим «суперспособностям», и нет ли тут подвоха. И, хоть он и выглядел посвежевшим, но пока склонялся к тому, что он не может принять таких изменений в себе. А когда слышал, как Тимофей роняет ложку из-за тремора, или как Паша стучит тростью по ступенькам, то убеждал себя и в том, что принять этот дар он не только не может, но и не должен. В горле у него вставал ком: «Почему я? Почему не они?»

Сегодня он переусердствовал — прошёл вдвое больше обычного и на кровать рухнул, как подкошенный. Но это была другая усталость: мышцы ныли приятно, как после долгой работы — чувствовалось, что это не постоянное гнетущее состояние, а связанное с каким-то действием.

«Так вот, как они живут, — подумал Максим, и испугался собственной мысли». Но они так живут с самого рождения, уже "автоматически", ни о чём не задумываясь. Значит, сравнение это всё равно будет не верным. Горькая ирония этой свободы щемила сердце, и скоро по щеке Максима одна за другой покатились слёзы. Цепь на шее обернулась всего лишь верёвочкой, разорвать которую оказалось довольно просто. Но ушло на это сорок лет.

15

Кафе было шумным, но их столик у окна казался островком тишины. Максим впервые за долгие годы сидел с прямой спиной, не опираясь на подлокотники, не считая минуты до того, как усталость заставит его уйти. Пальцы обхватили чашку — не дрожа, не подрагивая, как раньше. На этой чашке не было трещины, как на той, что у него дома.

— Ты... лучше выглядишь, — осторожно сказала Сима, пододвигая ему сахарницу. Её привычный жест — она всегда следила, чтобы ему было удобнее.
— Лечение, — Максим сделал паузу, будто проверяя, можно ли доверять этому слову. — Врачи говорят, что это не ремиссия. Что, возможно, так и останется.
Паша, обычно скептичный, отложил шахматную фигуру, которую вертел в пальцах.
— "Возможно" — не диагноз. Если дышишь — значит, живёшь. Если живёшь — значит, шанс есть.
— Ты веришь в это? — Максим посмотрел на него. Не с вызовом, а с робкой жаждой подтверждения.
— Верю? Нет. — Паша хмыкнул. — Но если тебе стало легче — это факт. А факты я уважаю.

Вдруг человек в деловом костюме, сидевший за соседним столиком, опрокинул чашку с чаем. Официантка тут же прибежала к нему и весело сообщила, что она всё уберёт, и он может не волноваться. «Это ведь не я пролил! — с гордостью подумал Максим. — Но ко мне бы так радостно и услужливо не подбежали…»

Тимофей, молчавший до этого, вдруг тихо сказал:
— Я тоже рад за тебя!
Сима налила всем кофе. Её глухое ухо было повёрнуто к стене, но она всё равно ловила каждое слово.
— А синестезия? — спросила она. — Она тоже...
— Стала ярче, — Максим улыбнулся. — Звуки теперь не мешают мне. Они... цветные, объёмные.
Паша покачал головой:
— Вот и доказательство, что ты не притворяешься. Такую чушь не выдумаешь.

Они засмеялись — тихо, как будто боясь спугнуть этот момент. Максим вдруг осознал: они не просто верят ему. Они разрешают ему надеяться. И это, возможно, было важнее любого лечения.

16

Прошёл год.

Сначала Максим просто жил. Не спеша, осторожно — как человек, вышедший из тёмной комнаты на яркий свет, которому ещё трудно открыть глаза. Он щурился от собственной лёгкости: он не уставал так быстро и вдыхал полной грудью, не думая, хватит ли воздуха на следующий шаг. Он учился радоваться своему новому состоянию, боясь потерять этот хрупкий подарок судьбы.

Он оставался в своей гончарной мастерской — той самой, с вечно запотевшими от пара окнами — но теперь работа шла иначе. Раньше он лепил только простые горшки — то, что можно было сделать между приступами слабости. Теперь же его пальцы выводили замысловатые узоры, а глина казалась послушной, как никогда. Она не просто поддавалась его рукам — она пела, и Максим с наслаждением слушал её.

Максим начал делать широкие жесты: он платил за всех в кафе, делал подарки без повода. Паше он подарил шахматную доску с выжженными узорами, Симе — пакетики пряностей и кулинарную книгу с ароматизированными страницами, а Тимофею — потрёпанный томик «Онегина» 1950 года с пожелтевшими страницами. Когда его пальцы касались страниц томика, дрожь в них стихала.

Друзья принимали подарки с той осторожной благодарностью, с какой берут хрупкие вещи. Их пальцы сжимали шахматные фигуры, страницы книг, пакетики пряностей — и в глазах читался немой вопрос. Максим видел: они замечали, как изменился масштаб его жестов. Эти деревянные доски, эти старинные тома — всё говорило о человеке, который вдруг перестал считать.

Он и сам чувствовал это — странную легкость в расставании с деньгами, с вещами, с чем-то ещё более важным. Будто в груди открылся клапан, выпуская наружу годами копившееся «могу». Могу купить. Могу подарить. Могу увидеть, как Сима прижимает книгу к щеке, как Паша проводит пальцем по шахматной доске, как Тимофей забывает дрожать, перелистывая страницы.

Это было похоже на опьянение, но трезвое — когда понимаешь, что ведёшь себя не как обычно, и не хочешь останавливаться. Он ловил их взгляды — тёплые, но настороженные — и понимал: они видят. Видят, как он, человек, всю жизнь считавший каждую копейку на лекарства, теперь раздаёт кусочки своей новой свободы, как конфеты. Не от щедрости даже — от какого-то детского, почти неловкого желания поделиться чудом.

«У меня есть, — хотелось сказать им. — Посмотрите, что у меня теперь есть». Но он молчал, лишь придвигал кофе Симе, поправлял трость Паши, переворачивал страницу Тимофею. И жесты говорили за него.

17

Ещё через год Максим бросил мастерскую. Не закрыл — бросил. Оставил ключ под ковриком, незаконченную вазу — на круге.

Маленький город встретил его полями, где трава цеплялась за штанины, будто пыталась удержать. Здесь не было мастерской с её влажной жарой, не было клиентов, жалеющих «бедного парня». Было только небо и дороги, которые он, наконец, мог выбирать сам.

Сначала он просто бродил по городу, как во сне, прикасаясь к вещам, словно проверяя их реальность. Вывески кафе, холодные перила моста, чужие улыбки — всё казалось новым, будто с него сняли толстые перчатки, мешавшие чувствовать мир. Он ловил себя на том, что улыбается без причины, а потом пугался этой лёгкости.

Он смотрел на людей: они строили карьеры, семьи, а он? Он просто жил. Ни побед, ни поражений. Только эти странные чувства: запахи, которые рисовали узоры, и цвета, которые пели.

Максим стремился попробовать всё. Он танцевал на площади с незнакомцами, чувствуя, как музыка окрашивается в густой фиолетовый — а затем почувствовал запах черники. Он впервые встал на скейт, тут же рухнув на асфальт, но смеялся, потому что боль теперь была просто болью, а не концом света. Зимой Максим поехал в горы. Лыжи оказались невыносимо сложными, но снег... Снег звенел в ушах высоким «синим» звуком, и это стоило всех синяков.

Он ездил в большой город — просто чтобы покататься на метро, не боясь турникетов и дверей вагонов. Он катался почти весь день, и это дарило ему настоящую радость. Однажды он попробовал даже плавание — и испугался, как сильно может биться сердце от простого движения в воде.

Но странное дело: чем больше он пробовал, тем острее становилось ощущение, что он бежит по кругу. Путешествия, новые знакомства, города, в которых он просыпался и не сразу понимал, где находится — всё это было ярко, но... как будто «не в жилу». Как будто он примерял чужие жизни, а свою так и не нашёл.

Десять лет пролетели, как сон. Он был счастлив — или, по крайней мере, убедил себя в этом. Где-то в глубине, конечно, жила мысль: «Это не навсегда». Но она таяла среди других, более громких: «Ты заслужил это», «Ты, наконец, живёшь», «Разве это не лучше, чем было?».

И он верил. Пока мог.

18

Он остановился за несколько метров до мастерской. Та поприветствовала его одним глазом окна и расплывшейся в улыбке лавочкой у крыльца, которую установила там хозяйка гончарной специально для него. Максим вернулся.

Дверь мастерской скрипнула так же, как несколько лет назад. У самого входа стояла хозяйка и разговаривала о чём-то с клиентом. Увидев Максима, она расчувствовалась, и они обнялись. Слова здесь были лишними.

От коллег Максим узнал, что в его мастерскую за это время никто не входил — в ней всё осталось без изменений. Пыль висела в воздухе, застывшая между лучей света, пробивавшихся сквозь грязные окна. Всё осталось на своих местах: незаконченная ваза на круге, ключ под ковриком, даже немытая чашка с засохшим чаем по ободку дна — никто не вошёл, не тронул, не нарушил этот законсервированный мир. Максим снова почувствовал себя тем «хрустальным мастером», каким был здесь когда-то. Он опять слышал не яркие звуки, а приглушённые тона с хрипом.

Максим шагнул внутрь, и его нога наткнулась на что-то мягкое. Это был мешок с глиной, оставленный у порога несколько лет назад. Максим осторожно наклонился и тронул пальцами холодную массу. Она не отозвалась. Ни песен, ни красок, ни сопротивления — это был просто мёртвый комок, ждущий, когда его разомнут.

Максим обвёл взглядом мастерскую. Перед его взглядом предстали те дорогие сердцу вещи, с которыми когда-то бездумно расстался и которые не видел, казалось, очень давно. Это была его полочка с чуть несовершенными поделками, благодарности и маленькие подарки от учеников, и даже рисунки от воспитанников детского интерната, любивших приходить сюда. «Боже…» — только и выдохнул Максим.

Он подошёл к кругу, поставил ногу на педаль. Механизм скрипнул, но не заработал — за годы бездействия что-то заклинило внутри. Он сел на табурет — без усилий, просто по привычке — и закрыл глаза.

За окном кричали дети, которые уже не раздражали, где-то хлопнула калитка, и жизнь шла своим чередом.

А в мастерской снова пахло лекарствами.

19

Сегодня, как и после лечения, Максим проснулся другим человеком. Однако, если тогда случился переход с болезненного состояния к здоровому, то сегодня всё было наоборот.

Сначала он думал, что устал. Проснулся с тяжестью в ногах, будто кто-то подменил кости на свинец за ночь. Но вчера он не делал ничего слишком тяжёлого, да и усталость проявлялась не как болезнь. Потом он заметил, что снова считает шаги до магазина. Потом — что глина в мастерской перестала «петь», лишь покорно мялась под пальцами, как десять лет назад.

Мир, ещё вчера такой просторный, вдруг сжался до рамок больного тела. Музыка больше не пахла черникой или ромашкой, она лишь резала уши бесцветным шумом. Снег звенел не синим, а металлическим лязгом. Даже страницы подаренного Тимофею томика теперь пахли не чаем, а пылью.

Он пытался бороться — ходить быстро и танцевать через силу, падал, кусал губы, чтобы не застонать. Но каждый день приносил ему новую потерю: вот уже нельзя подняться по лестнице без одышки, вот снова дрожат руки, вот опять приходится опираться на стол, вставая с постели. «Чем выше сидишь, тем больнее падаешь», — вспомнилось ему.

Он сравнивал себя с ребёнком, которому дали поиграть потрясающую игрушку, но вдруг отняли её, едва дав привыкнуть к ней. Он чувствовал себя человеком, прыгнувшим в пропасть, причём с самого разбега. Краски перед его глазами сменились с ярких и светлых резко сразу на чёрные.

И самое страшное — никто не удивлялся. Ни Сима, молча подкладывавшая ему подушку под спину, ни Паша, помогавший ему тростью поднять упавшие вещи, ни Тимофей, читавший вслух, когда Максим уже не мог держать книгу. Они знали. Они ждали.

20

Максим сидел у окна, сжимая подлокотники кресла, будто боясь, что его унесёт ветром. Тело, которое всего несколько месяцев назад было лёгким и послушным, снова стало чужой крепостью — с опущенными мостами, забитыми воротами. Он смотрел на свои руки: те же пальцы, что лепили замысловатые узоры, теперь с трудом удерживали чашку.

Самое страшное было не в возвращении боли — а в памяти о свободе. Он помнил, как катался на лошади, как снег звенел в ушах, как глина пела в ладонях. Он думал о своём ненавистном даре как о предателе, который выглядел хорошо только тогда, когда всё вокруг было хорошо. Теперь же, когда всё вернулось к исходному состоянию, дар только вредничал и изо всех сил строил хозяину козни.

Теперь каждый шаг требовал расчёта, каждое движение — подготовки. Но хуже всего были моменты, когда он забывался: просыпался, и на секунду тянулся к кроссовкам, будто собираясь на пробежку; машинально брал в магазине два пакета, а потом стоял, сжимая их дрожащими пальцами, понимая, что не донесёт; начинал смеяться слишком громко и обрывался на полуслове, потому что воздуха не хватало.

Мир вокруг не изменился. Изменился он. И изменился его мир. И теперь всё вокруг — лестницы, двери, длинные коридоры — снова стало препятствием. Даже взгляд в зеркало был испытанием: там сидел тот же человек, но глаза знали правду. Они помнили другого Максима — того, кто мог.

Он закрывал веки, и перед ним всплывали картины: он бежит по полю, он поднимается по ступеням без одышки, он... Открывал их, и видел трость у кресла, таблетки на столе, одеяло, укрывающее его мёрзнущее тело.

Свобода оказалась жестоким подарком: она научила его летать, а потом забрала крылья — причём в разгар полёта. Теперь Максим должен был заново учиться жить в клетке, зная, что за её пределами существует небо.

21

Максим вернулся к своим монологам с Творцом.

«Ну что, насладился спектаклем?» — спрашивал он.

«Я так старался. Я обрадовался, когда Ты наконец-то протянул мне руку. Дал глотнуть воздуха — настоящего, без боли, без этого вечного счёта в уме: сколько шагов осталось, сколько сил запас, сколько времени до того, как тело снова предаст. Дал насладиться даром, показал его с другой стороны.

А оказалось — просто передышка. Жестокий эксперимент. «Давайте посмотрим, как он будет жить, если вдруг...»

Я ведь поверил, понимаешь? По-настоящему. Пустил эту надежду в кровь, в кости, в каждую клетку. Разрешил себе мечтать. Впервые за пятьдесят пять лет перестал ждать удара в спину.

И что теперь? Я должен снова научиться бояться дождя за окном, потому что выйти под него — слишком дорого стоит? Снова ненавидеть раздражающие детские крики и шум города, усиливаемые этим чёртовым даром? Снова притворяться, что мне не больно, чтобы не видеть их жалости в глазах?

Ты дал мне вкус. Вкус к жизни, где я мог просто быть — не героем, не мучеником, не «тем парнем, который держится». Вкус от дара, этого моего странного спутника, который мог дать мне вкус клубники — даже зимой, когда я лишь задумывался о ней. Каждое моё утро начиналось не с проверки, что сегодня болит, а с мысли «куда бы сходить?» или с пробежки.

Зачем? Чтобы я теперь, вернувшись в эту тюрьму из плоти, помнил? Чтобы каждое движение, каждый вздох отзывался эхом: «Было же — и нет»?

Я не прошу чуда. Я прошу только одного — забери эту память. Пусть я снова буду тем, кто не знает, каково это — бежать по траве. Кто не стоял перед Тобой сейчас, зная, что Ты мог, но не стал.

Дорогой Творец! Если Ты есть, почему молчишь? Ведь не правы те, кто отрицает Тебя?»

22

Снова кафе. Максим сидел, сжимая в дрожащих пальцах салфетку — она уже превратилась в комок мокрой бумаги. Чай перед ним остывал, отражая в тёмной поверхности его лицо — такое же размытое и искажённое, как в те дни до чуда.

Сима внезапно хлопнула ладонью по столу, заставив чашки звенеть.
— Хватит! — её голос прозвучал резко, почти сердито. — Ты снова считаешь свои вдохи. Перестань. Дыши, чёрт возьми! — от этого звона Максим скривился ещё больше.

— Прости! — спохватилась Сима. — Просто я не могу видеть тебя таким.

Паша кивнул.
— Мы не будем тебя жалеть, — сказал он жёстко. — Жалость — для слабых. А ты — самый упрямый человек, которого я знаю. Просто забыл об этом.

Тимофей присоединился к ним.
— Ты думаешь, мы не видим? — его обычно тихий голос звучал непривычно громко. — Ты не вернулся в прошлое. Ты живёшь сейчас. Ты просто носишь его за собой, как чемодан с вещами, из которых ты вырос.

Максим поднял глаза. Его губы дрогнули.
— А если это навсегда? — прошептал он.

Сима резко встала, опрокидывая стул.
— Тогда научимся жить с этим! — она схватила его за плечи. — Но не смей хоронить себя заживо. Не смей.

Паша бросил на стол шахматного короля.
— Вот твоё королевство. Хочешь сдаться — сдавайся. Но знай — мы уже перешли в эндшпиль. И я не собираюсь проигрывать.

Максим многозначительно посмотрел на фигуру:
— Я не король… Мой король меня оставил.
— Ты! Король! — отрезал Паша. — У тебя есть твоё тело и твоя жизнь. Не приведи их к упадку.

- 5 -

23

Время теперь текло иначе. Не рекой — скорее, тихой заводью, где всё оседало на дно прозрачным слоем. Максиму было уже около шестидесяти лет.

Он всё ещё приходил в мастерскую, но работал редко. Чаще сидел у своего окна, наблюдая, как пыль кружится в луче света — те самые частицы, что когда-то оседали на его вазах. Руки лежали на коленях ладонями вверх: правая — чуть согнутая, будто всё ещё держала воображаемый ком глины; левая — расслабленная, открытая.

По утрам он пил чай с мёдом (сахар плохо влиял на давление) и перечитывал письма. Не свои — те, что друзья оставили ему за годы его отъезда: открытку от Симы, описывающую в стихах дар Максима; потрёпанное письмо от Паши, где он интересуется «вольной» жизнью Максима; страница из книги Тимофея с письмом Онегина к Татьяне, подчёркнутое дрожащим карандашом.

Иногда он ловил себя на том, что улыбается. Без причины. Просто потому, что вспомнил, как Сима ворчала, когда гости переставляли столовые приборы «не так»; как Паша стучал ногтем по столу, когда Максим отвлекался от шахмат; как Тимофей читал Пушкина, забывая о дрожи в голосе.

Зимой, когда суставы ныли сильнее, он забирался в кресло у печи в мастерской и закрывал глаза. Внутри всё ещё звучали голоса:
«Ты же мог!» — говорила Сима резко;
«Эндшпиль ещё не закончен!» —  бурчал Паша сухо;
«Твоя непогода не вечна», — улыбался Тимофей мягко.

А за окном шёл снег — уже без синего звона, но всё такой же красивый.

24

Всё стало слишком тихим.

Боли стали предсказуемыми, как расписание автобусов. Дни — размеренными, как складки на застеленной кровати. Даже дыхание больше не сбивалось, будто тело смирилось с тем, что ему отпущено ровно столько воздуха, сколько нужно, чтобы не умереть.

Он всё чаще сидел в мастерской, потому что здесь было теплее, чем дома, и днями обдумывал одну странную вещь: первые сорок лет его сжимали тиски болезни, а следующие десять опьяняли иллюзией свободы. Но ни там, ни здесь не было жизни — только борьба с цепями или растерянность без них.

Но как может не быть жизни? Неужели он провёл её недостойно? Нет. Он работал в этой мастерской, он обучал этому ремеслу пожилых и детей, он читал книги… Книги? Разве это можно назвать достижением? Это увлечение. Всё, перечислять было больше нечего. Но разве поэтому он не помнит жизни? Нет, просто её затмевало нечто другое — его недуг.

Зимой заметил: снег больше не звенел. Ни синим, ни белым, ни каким-либо ещё. Он просто падал — бесшумно, равнодушно, как пепел.

По утрам он пил таблетки, в обед — чай с мёдом, вечером — ромашку для сна. Иногда брал в руки старую фотографию с друзьями в том кафе и ждал, что почувствует что-то. Но сердце молчало.

25

И вдруг… Пальцы сами потянулись к глине. Неуверенно, почти машинально. Комок был холодным, негибким. Но когда он начал мять его ладонями, что-то дрогнуло — может быть, в материале, может быть, в нём.

На следующий день он развязал пакет с новой глиной. Через неделю — включил гончарный круг. Через месяц — выбросил три кривые чашки и одну — почти ровную.

«Ну что, Творец, — вздыхал Максим, — мы оба устали. Ты — от моих вопросов, я — от поиска ответов.

Ты дал мне болезнь — я научился с ней жить.
Ты дал мне свободу — я узнал, что даже она может быть клеткой.
Теперь даёшь тишину... и, кажется, впервые я понимаю правила Твоей игры.

Я больше не спрашиваю «за что». Не кричу «почему». Просто сижу в этой мастерской, где глина затвердевает без меня, и вдруг вижу: Ты всё время отвечал.

Болью — научил меня терпению.
Чудом — показал, что предела нет.
Разочарованием — дал понять: свобода начинается не с тела.

Я не благодарен. Но и не зол. Мы квиты.

Оставь мне только это — верных друзей около меня, возможность лепить кривые чашки и эту странную ясность по утрам, когда я ещё не помню, что я устал».

Снег за окном по-прежнему не звенел. Но теперь, когда Максим смотрел на него, в груди теплилось странное чувство — не радость, нет. Скорее, тихое удивление: «А ведь я ещё дышу. А значит — могу попробовать ещё раз».

26

Тёплый свет лампы дрожал на стенах, смешиваясь с отблесками печки. Глина на круге медленно вращалась, но Максим даже не прикасался к ней — просто смотрел, как Сима, склонившись, выводила пальцем замысловатый узор по краю чаши. Её пальцы двигались уверенно, будто танцевали под музыку, которую слышала только она.

— Вот так, — прошептала она, — почти получилось...

Паша отложил шахматную фигуру, которую держал в руках уже добрых десять минут.
— Ты придумываешь эти узоры сама или подсмотрела где-то?
Сима засмеялась, не отрываясь от работы:
— Они сами приходят, когда глина послушная. Вот этот, видишь? — она провела пальцем по изгибу, — он похож на ту мелодию, что мы слышали пару лет назад.
Тимофей отложил книгу, подошёл ближе. Его тень легла на вращающийся круг.
— Это же тот мотив, что ты всё пыталась напеть нам? Тот, что "как первый дождь"?
— Ты помнишь! — Сима чуть не смазала узор от неожиданности.

Максим молча наблюдал за ними. Потом протянул руку, поправил один неудачный завиток.
— Здесь нужно чуть глубже.
— Покажи, — попросила Сима.
— Вот так. Чуть больше уверенности.

Паша долго смотрел на них, а потом вдруг сказал:
— Надо будет сделать специальную серию «Музыка в глине».
— О! — Тимофей оживился. — И подписать ноты под каждым узором.
— Вы оба с ума сошли, — засмеялась Сима, но глаза её блестели.

За окном падал снег. В печке потрескивали дрова. А глина, тёплая и податливая, всё крутилась на круге, впитывая в себя их смех, их тихие слова, их музыку — будто знала, что когда-нибудь всё это снова оживёт в чьих-то руках.

- 6 -

27

Снег за окном мастерской падал так же, как и десять, и двадцать лет назад — будто время здесь текло по кругу. Максим сидел за столом, а перед ним был чистый лист. Он решил написать в ту газету, от статей которой он отмахивался. Это были письма от подписчиков, жаловавшихся на своё здоровье или рассказывавших каждому свои уникальные истории.

Теперь, видимо, пришёл черёд Максима. Его рука вдруг сама начала выводить строку за строкой.

«Дорогая редакция,

Я долго молчал, смеялся над вашими письмами, над страницами, где чужие жизни раскрывались, как старые книги, пахнущие пылью и откровениями. Пустая болтовня, думал я, сидя в мастерской, где мои чашки трескались под пальцами. Теперь пишу сам. Это моя история — история гончара, чьё тело предаёт, а душа спорит с Творцом, чьё молчание я принимал за равнодушие. Мои трещины — не просто слабость. Они режут, когда я трогаю их, но пропускают свет, которого я не замечал, пока глина крошилась, а шаги отдавались болью.

Я спрашивал Творца: замысел это или ошибка? Почему мне дана жизнь, где каждый вдох — расчёт, а каждая чашка — напоминание о хрупкости? Ответа не было, но я находил его в руках, что всё равно тянутся к глине, в друзьях, чьи трости и стихи держат меня, как мост над пропастью. Они — такие же бракованные, как я, но их изъяны звучат ритмом, который я научился слышать. Мы лепим, спорим, смеёмся, и в этом смехе — мой ответ.

А может, мой Творец — это автор, что пишет мою историю, чьи пальцы дрожат над бумагой, как мои над глиной? Это он создал меня — Максима, чьи чашки трескаются, — вложив в меня свои шрамы и вопросы. Его рука вывела каждую трещину в моей жизни, каждый спор с тишиной, и я — его отражение, бракованное и живое. Он лепит меня из слов, а я ищу свет в том, что он написал, не зная, где его замысел, а где моя воля, и смею спорить с ним. Да, я не смог насладиться жизнью. Но сейчас я ею доволен…

Я не учу вас жить с вашими изъянами — я сам не знаю, как. Но спрашиваю: видите ли вы свет, что пробивается сквозь них? Записываете ли их вы — в письме, в творчестве, чтобы понять их голос? Или боитесь, как я, что ответ — в тишине, где глина ждёт, а снег за окном падает, не обещая ничего? Я всё ещё здесь, в мастерской, где тёплый свет лампы дрожит на стенах, и леплю кривые чашки, потому что это — мой способ говорить.

Аноним, чьи пальцы дрожат над бумагой».

Максим вложил письмо в старый пожелтевший конверт, который он нашёл где-то в столе.

28

Максим сидел за столом в мастерской, где тёплый свет лампы дрожал на стенах, как дыхание уставшего мира. В последнее время ему казалось, что Творец говорил с ним — шорохом ветра, треском глины в чашке, и тишиной. Всё это шептало ему: «Твои трещины — мой замысел», унимая его боль. «Дыши, лепи, живи», — словно говорил Творец, касаясь его ран, обещая, что даже в хрупкости есть свет.

Перед ним лежало письмо — смятое, с пятнами чернил и каплями от чая, будто оно ждало его решения недели, а может, годы. Он провёл пальцем по строчкам, остановившись на фразе: «Я думал, что смогу найти ответ, но...» За окном густо падал снег, стирая дорогу и его утренние следы. Мир исчезал в белой мгле, и лишь чья-то тень мелькнула и пропала в тот же миг.

Рядом стояла треснувшая чашка — та самая, одна из его первых работ: несовершенная, хрупкая, с трещиной, что теперь казалась шире, чем раньше. Максим поднял её, ощутил холод глины, и поставил на край стола. Чашка качнулась, но устояла. Щепотка сухой пыли высыпалась из неё на стол. Максим смотрел на неё, не решаясь, отодвинуть её дальше от края или нет.

Он взял письмо и медленно начал рвать его, но остановился, оставив его наполовину разодранным. Клочки легли рядом с чашкой — ни отправить, ни уничтожить. Половица скрипнула, и Максим тяжело поднялся, будто собираясь уйти. Он надел пальто, но у двери замер и оглянулся на стол — письмо, чашка, лужица света. «Ещё раз?» — прошептал он, и голос его повис в воздухе, словно нить, готовая оборваться. Максим стоял на пороге, где ни шаг вперёд, ни шаг назад не обещали ничего, кроме нового вопроса.

***

…И вот Венец творения стоит на краю. Ветер треплет его пряди, пылающие золотом, но тронутые серебром, а в глазах то горит огонь, то плещется тусклая осенняя вода. Его руки или возводят зелёные сады, или дрожат, еле опираясь на посох. Сердце его — тот самый компас — колеблется меж вопросов и надежд. Дубравы, взращённые его шагами, шумят песней вечности, славя своего хранителя и вздыхая о его трещинах. Очаги надежд, сложенные им, пылают, разнося повсюду пепел. И мир вокруг, щедрый и суровый, вопрошает его, а Он отвечает не словом, а движением вперёд.

Он смотрит за горизонт — туда, где рассветные и закатные лучи солнца рисуют на небе причудливые узоры. Улыбается ли он? Плачет? Или лицо его непроницаемо, словно древний камень из его очагов? Листья яблони падают к его ногам, устилая путь, и он идёт — совершенный и хрупкий, вопрошая, рождаясь и старея, вопрошая и ища, но не останавливаясь — всегда вперёд, как ответный вопрос миру. И тишина становится ему ответом. Или новым вопросом?


Рецензии