Евдокиин день

                Моим родным, кому довелось жить
                в годы войны, посвящаю


     Поезд все шел и шел. Уже несколько дней и ночей, то ускоряя, то замедляя ход, то, вдруг торопясь и обгоняя на станциях другие составы, а то, неожиданно останавливаясь и опять трогаясь в путь.

      Паровоз натужено пыхтел, выбрасывая клубы черного дыма и сажи, старался изо всех сил и упорно тащил за собой длинный и тяжелый эшелон. Вагоны гремели, подпрыгивали на стыках, злились и метались на ходу из стороны в сторону. Они то успокаивались ненадолго и затихали, то вдруг снова кидались, отчаянно пытаясь вырваться на волю, но, опять не сумев этого сделать, они замирали на время, не в силах изменить свою судьбу, и снова покорно тянулись за паровозом. А поезд шел вперед. Военный эшелон шел на запад. К фронту.

     Николай давно стоял у открытой двери вагона-теплушки и курил. Июньский ветер трепал его гимнастёрку и свободно гулял по вагону. Вместе с ветром летела сажа от паровоза, а от полей, что тянулись, то с одной, то с другой стороны дороги, доносился запах свежескошенной травы. Мимо проплывали небольшие берёзовые рощицы, луга, перелески, поля. Было видно, что там лежала ещё не убранная скошенная трава, а кое-где мелькали уже поставленные копны.


     Николай курил и, то ли от встречного ветра, а может от едкого табачного дыма, начинали слезиться глаза. И тогда, чтобы не успели заметить ребята, его друзья сослуживцы, он быстро и сердито моргал, а потом снова затягивался самокруткой. Это помогало, но ненадолго. И через некоторое время все начиналось сначала.

     Иркутск миновали ещё утром. А теперь, когда солнце светило уже с другой стороны вагона, стали все чаще и чаще мелькать знакомые названия станций и деревень. Казалось, что вокруг ничего не изменилось, что жизнь так и идет, как шла раньше. Отсюда, из воинского эшелона, все до того представлялось таким довоенным, мирным, прежним, что казалось нереальным.

     Тогда, два года назад в июне 41-го, Николай, как и многие, пришел в военкомат. Быстрые сборы и вот он уже в вагоне, а впереди армия и фронт. Но поехал он, к удивлению, своему не на запад, а на Дальний Восток. Бывший тракторист-комбайнёр, а теперь механик-водитель танка, два года простоял со своей частью на границе, каждый день, ожидая войны с Японией. Но в 1943-м, когда вероятность большой войны на Востоке уменьшилась, командование стало срочно перебрасывать войска на Западный Фронт.

   И пошли военные эшелоны. Днем и ночью. Шли непрерывно. Эшелон шел за эшелоном. Войск требовалось много. Выжимали все, что могли. И транссибирская артерия беспрерывно качала и качала из Сибири и с Дальнего Востока свежую, сильную, молодую и здоровую солдатскую кровь. Она быстро доходила до передовой, растекалась по окопам и блиндажам и снова наливались силой, уставшие мускулы армии. На фронте назревали большие события, но те, кто ехал тогда в июне 43-го в тех военных эшелонах, об этом, конечно, не знали.

     Николай смотрел на пробегающие перед ним поля, избы, просёлочные дороги и молчал, зажав в руке давно потухшую папиросу. Опять мелькнула пыльная лента проселочной дороги. Она запетляла между холмами и скрылась вдали, там, где синие сопки уже терялись на горизонте и к ним туда, вдаль, все бежали и бежали то поля, то леса. Когда-то ему нравилось смотреть, и он не знал почему, на эти синие волны сопок у самого горизонта. От этого становилось как-то тревожно и радостно, так что озноб пробегал по телу. Всегда хотелось ему взять и поехать туда на самый край, за горизонт и посмотреть, а что там. Жизнь казалось тогда бесконечной, огромной и радостной. Она и сейчас вспоминалась Николаю радостной, но совсем уже не огромной и не бесконечной, а как будто началась она вчера, и он всю её помнит по часам – так быстро она пронеслась. А может, её и в самом деле было совсем немного – той мирной жизни.

     Когда-то далеко ещё до войны Николай, только отслуживший срочную, вернулся из армии домой в родную деревню. Он сразу погрузился в привычную крестьянскую жизнь: работа, опять работа и снова работа. Так жили все и всегда. Но и гулять успевали и веселиться. Вечерами Николай брал гармонь – и танцы до упаду. Гармонист он был знатный, потому и не обходились без него никогда ни свадьбы, ни танцы. И почти никогда без Евдокии – соседской девчонки. Вроде и выросли вместе, а до армии он и внимания на неё почти не обращал. Девчонка, да девчонка: худенькая, тоненькая. А когда вернулся, вовсе не мог понять, глядя на свои мощные руки и плечи, как такое хрупкое существо, как Евдокия, вообще может жить на свете. До того она казалась ему хрупкой и слабой, что спокойно смотреть на это было выше его сил. И он постоянно подшучивал над ней и кричал ей на танцах громче гармошки: «Евдокия, сядь на лавку и не пляши – тебя ветром переломит». Однако этого почему-то не происходило и даже наоборот: успевая переделать всю работу в доме, Евдокия пела и плясала на танцах столько, сколько мог играть Николай, что окончательно приводило его к удивлению.

     - В чём у тебя душа держится, Евдокия? – не унимался Николай.

     Неугомонная и жизнерадостная Евдокия только смеялась в ответ, глядя на него своими озорными и обжигающими глазами. Прошло совсем немного времени, и Николай уже не мог обходиться без этих лукавых, смеющихся глаз. И однажды, а как Николаю показалось, вдруг, они зарегистрировались с Евдокией в сельсовете. А после, взяв только самые необходимые вещи, да гармонь, поехали за компанию с другими молодыми строить свою новую жизнь.

     По стране катилась коллективизация. Всюду создавались колхозы, всюду звали на работу. Рабочие руки были очень нужны.

     - Не пропадём, – сказала Евдокия, и сев в поезд они отправились за своим счастьем подальше от дома, как многие тогда, наугад в Сибирь.

     А Николай курил, молчал, и, казалось, совершенно уже не замечал происходящего вокруг. Воспоминания плыли, как табачный дым и уносились над полями, проплывавшими за открытыми дверями вагона.

     Николай и Евдокия ехали в поезде и сами толком не знали куда. На многих станциях прямо на перронах были вывешены объявления, плакаты – звали в колхозы, приглашали остаться у них. Многие их друзья и земляки уже сошли по разным станциям, а Николай и Евдокия все ехали и ехали, и никак не могли ни выбрать, ни решиться. Уже хотелось работы, хотелось к земле. Мечталось о друзьях, о своём доме. Хотелось жить, как прежде.

- Коля, а давай сойдем. Прямо сейчас. Пусть, что будет, то и будет. На какой станции остановимся, там и будем жить, – улыбнулась Евдокия и прижалась щекой к плечу Николая.

     Поезд остановился на станции с непонятным названием Куйтун. Стоял теплый июньский день. Издалека доносился запах свежескошенной травы. Огромные облака лениво брели по небу. На горизонте виднелись синими волнами далекие сопки, к которым бежали то поля, то леса. А недалеко от станции виднелся большой пруд. Что-то защемило в душе Николая, показалось, что краше этих полей и лесов и не видел он ничего в жизни.

 - Твой день, Евдокия. Здесь будем жить. И не надо лучшего, - сказал Николай. Потом обнял Евдокию и повторил, - Вот так, Евдокиюшка, здесь и будем жить.

С тех пор прошло больше десяти лет. Евдокия была все та же: изящная, стройная, неугомонная. С такими же лукавыми и обжигающими глазами. Николай все с такой же любовью и восторгом смотрел на неё, но по-прежнему не мог понять: как вообще такое хрупкое существо может жить на свете.


     Прошло больше десяти лет. И теперь вот в такой же июньский день только уже другой – воинский эшелон мчал Николая в обратную сторону, мимо своего дома, мимо давно ставших ему родными полей и лесов, и никто об этом не знал, никто: ни Евдокия, ни сын Ленька, родившийся на следующий год.

     Вагоны закачало на стрелках. Сильнее загрохотали колёса. Что-то заскрежетало и поезд, как будто запнувшись, замедлил бег, потом ещё и стал останавливаться.

     Солдаты прильнули к открытой двери, с удовольствием и интересом разглядывая приближающуюся станцию. Мимо проплыли какие-то постройки, водонапорная башня и, наконец, вокзал, где крупными, большими буквами, высоко, почти под самой крышей было написано название: “КУЙТУН”.

     Вагоны еще раз недовольно дернулись и поезд остановился. Было разрешено выйти и Николай, еще не веря своим глазам, по привычке поправив пилотку, соскочил на перрон. На перроне и возле вокзала народу было немного: бабы, да дети, и он не сильно надеялся встретить кого-нибудь из знакомых. Разве, что вдруг.

     «Как жаль, что со станции не видно дома» – размышлял Николай. До самой деревни было еще километров пять. Да, к тому же на этом пути лежала небольшая возвышенность, внизу которой вытянулось во всю её длину озеро. Все называли его Станционский пруд – другого названия и не было. Со станции Николаю было видно, как на краю этого пруда плескались гуси, а мимо него шла дорога в деревню. И где-то там, дальше, за берёзовой рощей был его дом. Николай смотрел на станцию, на вокзал, на озеро, рощу – на всё вокруг, напитываясь понятными только ему впечатлениями.

     Вокруг стоял гомон, разговоры. Вился табачный дым. Слышался смех. Подходили ребята из других вагонов. Никто не знал долго ли им тут стоять. Впрочем, так было всегда. Никто и не торопил свою судьбу и все были только рады незапланированной остановке.

     Николай прошелся по перрону. «А ничего ведь и не изменилось тут с тех пор», – неожиданно подумал он, вспомнив, как в тот первый день они с Евдокией на этом же самом месте стояли и решали, куда им теперь. «Евдокиин был день», – улыбнулся про себя Николай. Он совсем ушёл в свои воспоминания и молча стоял, глядя перед собой и никого не видя.


                *                *                *


     Степан сильно хромал ещё с Гражданской войны. В те смутные годы самые дерзкие и отчаянные уходили в партизаны; другие же, кто мог, просто в леса, в глушь – подальше от греха. Себя спасти, да семьи с детьми от грабежей, бандитов, от разбоя. Отсиживались по заимкам, прятались в дальних глухих деревнях у родни – так спокойнее.

     За счастье народное – это всегда потом, сначала приходят те, кто за свой карман, и не спрашивают какой ты веры и за кого. Всю Гражданскую Степан промотался по родным лесам и болотам. Он забирался там в такие дебри и топи, куда ни один самый лихой казачий разъезд не рисковал соваться. Даже ради десятка таких Степанов, как он.

     Без последствий это не обошлось. Жизнь в лесу была не сахар: болота, сырость, гнус, холода. Не всегда и везло: схватил как-то случайную пулю – так и стал Степан инвалидом. Ходил он с тех пор сильно хромая на правую ногу.

     Как получивший увечья в Гражданскую, он всё-таки считался её героем. Никто не прибивал на его дом табличку: «Здесь живёт Герой Гражданской войны», но и сомнению его героическое прошлое тоже не подвергали.

     Степан и сам не позволял о себе забывать: балагур и хохмач, он каждый год добавлял к своей героической биографии по несколько новых историй. Но меру знал.

     Упав однажды на хвост доброй судьбе, он зарылся в него и старался не донимать её своим присутствием. Каждый раз, однако, когда судьба решала махнуть хвостом, Степан тут же попадал в самые невероятные и неожиданные ситуации, и всегда случалось оказываться ему там в самое нужное время.

     Зная об этой своей счастливой особенности, на других людей он глядел по-доброму и снисходительно – не всем же такое счастье. В деревне его за этот нрав, доброту и балагурство кто любил, кто терпел, но везде был он свой. Степан считался своей колхозной достопримечательностью.

     Война сразу, как ветром, вымела всех сильных, здоровых, смекалистых и рукастых мужиков по деревням, и Степен опять оказался самым нужным в первом ряду. Председательскую кобылу Степан любил, как свою, и знал её с самого её рождения. Да и она к нему всегда хорошо относилась – так и стал Степан личным конюхом председателя.


                *                *                *


     По какой-то мелкой надобности в тот день Степан заехал на станцию и уже собирался обратно в деревню. Паровоз очередного воинского эшелона пыхтел, проходя мимо перрона. Вдруг он стал притормаживать, гремя вагонами, и остановился вовсе. Не бог весть какое событие, но всё же повод перекурить и поглазеть. Степан отложил поводья и задымил, разглядывая высыпавших и разговаривающих солдат.

     Эшелон был дальний. Знакомых нет. Шум, гам, бабы, дети вокруг солдат – как всегда. Отбросив потухший окурок, Степан, намотав вожжи на руку, ещё раз оглядел перрон. Напротив него стоял солдат в ладно сидящей форме и куда-то смотрел. Степан отвернулся. Но тут же вновь быстро повернулся назад и, соскочив с телеги, внимательно всмотрелся в солдата ещё раз.

   - Кол-ля, – пробормотал про себя Степан. – Точно Колька! – не веря своим глазам, выдохнул Степан.

   - Колька! – что есть сил, резко, как ударил бичом, крикнул Степан.

     Николай вздрогнул и обернулся на голос.

   - Коля! Колька!

     Бросив поводья на телегу, Степан захромал со всей прыти к вагону.

   - Вот уж не знаю: верить или нет! Да ты, ведь, ей богу, ты, Коля! Николай! Николаха! Эх, Коля! Вот уж не ожидал увидеть!

     Они обнялись.

   - Степан!!! А я и не узнал тебя поначалу.

   - Поди вот, узнай меня! Я же теперь при должности, – Степан небрежно кивнул на кобылу с подводой.


     Да, Коля, Коля, всех на фронт, – говорил и говорил Степан, будто они только что вчера с ним расстались, – всех в деревне, как под метлу, Коля. Я вот остался – последний танцор, сам видишь. А как же иначе? Баб разве одних бросишь без присмотра?! За ними ж глаз да глаз. Потому и на фронт не берут меня, здесь я нужен.

   - Не-не, Евдокиюшка нормально, всё нормально, – вдруг увидев немой вопрос Николая, заторопился Степан. – Всё нормально, Коля, не переживай. Лёнька-то твой давно помощник, считай. Ну а Евдокия, она, сам знаешь, какой молодец! Живём, живём, Коля! Да ты меня не очень слушай: я умом-то уже меняюсь с жизнью такой. Ну а так-то ничего, живём. Нормально.

     Скоро-скоро, обо всём, взахлёб, утоляя жажду новостей, успевал рассказывать Степан, иногда замолкая, чтобы глотнуть воздуха. Но Николай слушал его, как во сне. Роднее всех ему казался сейчас Степан – живая частичка прошлой жизни. Это был старый хромой ангел, а не Степан, и он всё что-то говорил ему и говорил. Время летело, а, казалось, ни о чём ещё и не поговорили.

     Степан замолчал, как будто притомился от рассказа, но тут вдруг вскинулся по новой, что-то вспомнив.

   - Вот кобылу дали мне председателеву, смотри, – Степан обернулся на подводу, – хожу у начальства в доверии, не простой теперь я человек, – начал Степан и вдруг замолчал, как ударенный. Он выпучил глаза и уставился на Николая. – Слушай! Чего я, дурак старый…. И ты ничего не скажешь – Степан шлёпнул себя по лбу, – стою и болтаю. Давай в деревню сгоняем, своих повидаешь. Тут делов-то всего! Туда-обратно час.

     Николай с тоской посмотрел на Степана. Он повернулся, увидел пруд, дорогу, край берёзовой рощи, который виднелся за ней. И вправду всё совсем рядом: дом, Евдокия, сын. Но потом, не оборачиваясь, лишь, по привычке, поправив ремень и гимнастёрку, негромко сказал:

     Не успеем, Степан. Отстану от эшелона – трибунал. Понимаешь ведь: на фронт едем. Да, и не стоим мы нигде подолгу.

     Но поезд все стоял и стоял. Уже больше часа кто-то дарил Николаю почти невозможное: побыть перед фронтом на родной земле.

   - Коля, ты жди меня здесь. Я в деревню мигом. Найду Евдокию и обратно с нею сюда. Жди, Коля, я мигом. И что я сразу – то не подумал об этом, – ворчал Степан уже на ходу, изо всех сил ковыляя к своей телеге.

     Николай посмотрел, как Степанова телега, всполошив гусей, проскочила мимо Станционского пруда, вздохнул, посмотрев еще немного ей вслед, и едва слышно сказал:
   - Буду ждать. Обязательно. Спасибо, Степан! Буду ждать.

     Опять, по неизбывной теперь уже привычке, он поправил пилотку и медленно, всё поглядывая на пруд, на дорогу, направился к своему вагону.


                *                *                *


     Степан уже мчался по деревне, хлеща вожжами испуганную кобылу, когда на вокзале у эшелона резко сорвалась и покатилась, громко, раз за разом, повторяясь, звучная команда:

     - По вагонам! По вагонам!

     Тоскливо и протяжно завыл паровоз. Николай одернул гимнастёрку. Не надеясь больше кого-либо встретить, он оглянулся, посмотрел ещё раз на так много напоминавшие ему места и сильно, одним рывком, заскочил в вагон.

     Вздрогнули, тронулись, заскрипели вагоны, и медленно стало удаляться, на короткое время, явившееся к нему мирное и счастливое прошлое.

     «Прощай, Евдокия! Свидимся ли?» – и, почувствовав, как что-то стало мешать ему в горле, Николай резко застегнул и тут же снова расстегнул воротничок гимнастёрки и полез за кисетом.


                *                *                *


     Степан мчался на своей подводе, гремя железными колёсами по комьям засохшей грязи. Некстати попавшиеся навстречу две колхозницы резко метнулись в сторону – к забору, наполовину, почти в рост человека, заросший крапивой, и стали что-то кричать и махать руками вослед телеги, обдавшей их пылью и запахом лошадиного пота. Петровна, как привыкли её звать, с подругой и соседкой по всей жизни, Дуняшей отряхивались и с осторожностью выбирались обратно на дорогу.

   - Ты посмотри-ка, Петровна, что он вытворяет! Стёпка-то! Вот ведь кобель!
   - Да ты сама меньше рот разевай!

   - А чего это он посадил Евдокию на телегу и как очумел совсем. Ты посмотри, ведь загонит кобылу!

   - Загонит, загонит…. Степан не загонит. Вот председатель точно тебе загонит – опоздаешь ещё раз.

   - Болтай чего ещё, – оглянулась в другую сторону Дуняша, потом увереннее добавила, – так и пошли, чего стоишь.

     Пыль от Степановой телеги улеглась. Куры, разлетевшиеся в разные стороны, опять кудахтали на дороге. За забором пропел петух. Петровна с Дуняшей, не рискуя так больше, живо пробирались то по обочине, то по сломанному тротуару. Но на дороге никого больше не было.

   - Вот же ты скажи! И куда он так понёсся? Случилось, может, чего?

   - Что со Степаном может случиться, Дуняша?! – Петровна приостановилась чуть и вытерла лицо платком. – Твой-то Ванька пишет? Где он? В госпитале ещё?

   - Пишет, пишет. – Сразу погрустнев, ответила Дуняша. – Пока в госпитале. Ладно, давай уж поспешать – опоздаем-то, в самом деле.


                *                *                *


     Нахлёстывая, не переставая кобылу, Степан правил несущейся телегой. Успевая следить, чтобы под колёса не попала какая-нибудь случайная курица, он кричал Евдокии:

   - Успеем, Евдокиюшка. Должны успеть.

   - Не может быть, не может быть, – почти не слушала его Евдокия, все время, думая о чём-то своём.

     Черный паровоз, с силой выдыхая из себя клубы дыма, уже выползал за станцию. Впереди было поле, Станционский пруд и снова поле.

   - Эх, не успели мы, Евдокия. Прости, – сказал Степан, глядя на уходящий эшелон.



   - Гони через поле, Степан. Гони наперерез.

     Телега запрыгала, съезжая с дороги и понеслась по свежей стерне, оставляя за собой две, едва заметные колеи.

     Поезд набирал ход, оставив позади станцию, переезд и забирал влево, рискуя скоро совсем скрыться за лесом. Степан натянул поводья, понимая бессмысленность погони, но не успела телега остановиться, как Евдокия спрыгнула и побежала по полю, размахивая руками и крича, что есть силы:

   - Коля! Ко-оля-а!


                *                *                *


   - Надо же, как бывает, Иван, – обратился Николай к своему другу, с которым служил с первого дня, – думаю вот о Евдокии и, как будто, сейчас даже голос её услышал. Чудно!

    - Да не рви ты себе душу, Коля. – Раз любите, значит увидитесь. Садись. Вот кипяток поспел. Чаю ротный прислал. Садись, чаёвничать будем, – и он протянул Николаю дымящуюся кружку заварки.


   - Эх, Иван, домой хочу, – вздохнул Николай, отбросив обжегший пальцы окурок.

     Вокруг засмеялось несколько голосов, оценив шутку, и все стали подсаживаться к столу.


                *                *                *


     Евдокия лежала на копне сена, раскинув руки, как будто продолжала бежать и молчала. Степан со стороны с тревогой поглядывал на неё, сжимая в руках кепку, не зная, что делать и, наконец, решил приблизиться:

   - Евдокиюшка?!… Ох ты, Господи, прости нас    – начал Степан и замолчал, забыв, что нужно говорить дальше. Потом, всё-таки собравшись духом, он нагнулся, пытаясь дотронуться до её плеча, но Евдокия неожиданно твердо и сухо сказала:

   - Степан, ты езжай. Я доберусь сама.

   - Хорошо, Евдокиюшка, хорошо. Только ты уж это… недолго.

   - Езжай, Степан. Я приду.


                *                *                *


     Евдокия лежала, не видя, не слыша, не чувствуя. Она не помнила, что сказала Степану и, вообще, был ли тут Степан. Она лежала, закрыв глаза, и видела, как уходил поезд. Она видела, как Николай в вагоне что-то играет на гармошке. Потом вдруг увидела, как он с товарищами окапывает танк на передовой. А кругом лето, поле, трава, солнце. И все так ярко, красочно и ясно – гораздо лучше и красивей, чем в кино в колхозном клубе, куда они всегда ходили с Николаем, когда приезжала кинопередвижка.

     Кто-то нечаянно открыл окно в ее будущее. Закрутилось какое-то колесо, потекли картины, быстро сменяя одна другую. А может, кто-то тоже задумался и загрустил вместе с ними и не заметил, как Евдокия вдруг отчетливо увидела то, что неположенно людям знать до срока.

     Вот через полмесяца приходит к ней похоронка: Николай геройски погиб в боях под Курском, похоронен там-то. Нет сил: ни идти, ни работать, ни видеть, ни реветь, ни кричать.

     А колесо бешено крутится, мелькают картины и за минуты летят года. Евдокия уже знает, что после своих 36-ти ей надо еще прожить столько же, и еще десять лет и потом еще два года.


     Снова зима, лето, еще зима. Май. Самое начало, а такое тепло, что все в поле. Племянница босиком бежит из деревни, и что-то кричит – кончилась война. Возвращаются с фронта те, кто смог вернуться.

     Ленька уже большой, но совсем отбился от рук без отца: школу бросил, любит выпить, да погулять с друзьями.

     А вот он пришел из армии. Женился. Родились дети, ее внуки.


     Давно уже поднялась Евдокия и медленно брела обратно по следу, который оставила Степанова телега. А колесо все крутилось, со страшной быстротой отмеривая годы.

     Растут внуки. Стареет сын. Но нет радости в доме. "Неправильно живут молодые, – качала головой Евдокия, – и научить их некому. Пьют, спорят, ругаются, что-то делят между собой, а радости, как не было, так и нет. Почему мы с Николаем без хмеля обходились, а жили, как во хмелю?" – и, махнув рукой, снова шла стирать, варить, полоть, кормить.

     Мелькали и уходили лица. Появлялись новые. А Евдокия все жила, работала, успевала везде и всюду и была такая же неугомонная, как и прежде. Лучше неё не сделают, а хуже делать не позволяла. Только никто больше не удивлялся, как такое хрупкое существо вообще может жить на свете.

     Уже выросли внуки и у внуков появились свои дети. И только однажды кольнула в сердце обида: «Никого так и не назвали по имени Николай». Но тут же, застыдившись на себя, уже снова куда-то бежала по делам.


     Еще пролетели года. Все чаще останавливалась и задумчиво смотрела на детей Евдокия. Она понимала, что давно прошедшая война перервала какую-то в жизни нить. Не так теперь, неправильно живут. Но невозможно было это объяснить, и не было сил это исправить.

     Вот уже и с кровати подняться трудно одной – кричишь на помощь правнучку Маринку.

    - Домой хочу, – еле слышно повторила Евдокия, – домой... хочу.

      Внуки и правнуки смотрели на спокойное, сухонькое и сморщенное лицо Евдокии, только сейчас начиная понимать размеры потери.

    - Вот и встретила она Николая, – тихо сказал ее Лёнька, вспомнив вдруг слова тетки Петровны: «Так больше Евдокия не спела и не сплясала ни разу после своего Николая».


                *                *                *


     Евдокия все брела и брела. Уже закончился лес, откуда каждое лето они вдвоем ведрами таскали спелую клубнику. Пошли деревенские огороды, заборы, заскрипел под ногами старый тротуар.

     Евдокия машинально повязала голову платком и повернула большое железное кольцо на воротах. Она была у себя дома. Евдокия оглянулась вокруг. Посмотрела на ограду, на сложенные еще Николаем дрова и почувствовала, как кто-то осторожно и медленно закрывает окно, в котором она только что видела себя и всю свою жизнь. И вот, осталось уже только она, ограда и дом.

     Евдокия немного постояла, пытаясь что-то вспомнить. День догорал и солнце, как всегда, буднично и привычно садилось за синие сопки. Она постояла еще, сосредоточенно глядя перед собой, потом вздохнула, поправила платок и, повесив на плечо коромысло и вёдра, направилась обратно к воротам.

     Ей нужно было прожить еще столько же. Потом еще десять лет. И потом еще два года.

     Со станции, едва слышимые, доносились паровозные гудки. Где-то там отправлялся поезд. Жизнь шла, как она и шла раньше. И все вокруг было настолько мирным, довоенным, прежним, что казалось нереальным.


Рецензии