Верная река. Глава 2
Стефан Жеромский
Верная река
Семейное предание
Глава 2
Волшебно светило солнце. Яркие круги дрожали на сосновых досках, которые, будучи вымыты от вчерашних пятен, совершенно высохли. Что-то веселилось и смеялось от счастья, кружась на том месте, где стояла лохань, мигая то сильнее, то слабее. Больной смотрел на солнечный след и наслаждался его видом. Вошла молодая хозяйка. Она несла в руках мисочку с каким-то дымящимся кушаньем и серебряную ложку. Очень внимательно посмотрела на своего пациента. Заметив, что тот не спит, улыбнулась, как самый весёлый школьный повеса, и подала своим взглядом знак одобрения. Кивнула головой, говоря:
- Ну, видит пан, ночь прошла, полдень прошёл, а пан не умер.
- В самом деле?
- Ну, конечно! И сейчас пан будет есть кашу, это ли не доказательство!
- Кашу? Ту же, что вчера?
- Ту же.
- О, как же это хорошо!
- Вот и я так же подумала. Тем более, что мы тут со Шчэпаном ничем другим попотчевать пана и не можем. Так что прошу простить – чем хата богата… ну, и так далее… Хотя бы иметь щепотку муки, хотя бы чуть-чуть сахара, молока… Ничего! Каша и каша. Такое бы и курам опротивело – нет?
- Теперь – нет. Повстанцам не противно даже то, что куры уже клевать не хотят. Только бы не была такой горячей, как вчера.
- Она совсем не горячая, к тому же я могу её легко остудить – сегодня хорошо приморозило. А может пан вообще кашу не любит?
- Да где там! В отряде, я же говорю, всегда каша, иногда немного картофеля… Просто, той вчерашней обжёг себе рот.
- Какой же с пана отчаянный мученик! Всё порезано, исколото, порублено, простреляно – а теперь вдобавок и губы ошпарены. Этого только не хватало…
- Прошу прощения…
- Не стоит. Человек ко всему привыкает. А что касается каши, то хотела сказать – ничего, кроме неё, у нас нет, только этот мешочек ячменной крупы. И то – секрет! Представьте – секрет! Как выследят и отберут у нас, то всё, голод.
- А где же вы, паньство,* этот мешочек держите?
- «Паньство»! Никакое не паньство, только Шчэпан, тот старый кухарь, которого пан видел. Прячет его на сеновале, в сарае. Он проделал в сене дыру в несколько локтей глубиной и туда на верёвочке мешочек каждое утро спускает, после того как наберёт для нас обоих дневную порцию крупы.
- Проше пани, а где я нахожусь? Как называется это место?
- Так пан и этого не знает?
- Не знаю. Я тут чужой, в первый раз…
- Это двор в Нездолах. Нездолы – владение паньства Рудецких, моих родственников и опекунов.
- А пани? Прошу прощения, что спрашиваю…
Девушка весело и обворожительно улыбнулась, после чего сказала:
- Меня зовут Саломея. Только пусть пан не думает, что я какая-нибудь местная жидовка, я – Брыницкая, из тех Брыницких, в чьём владении когда-то были Мерановичи. Он приходился дядей моему отцу. А пани Рудецкая – моя тётка, жена маминого брата, хоть не кровная, а родня.
- Да я ничего такого и не подумал! Очень красивое имя…
- Очевидно!.. – кивнула головой с горьким сожалением. – Все не перестают удивляться, что человеку можно было дать такое имя. Салуся, Сальця – о, Боже! – «Сальче»…
- «Сальче» по итальянски значит «верба». Красивое дерево и красивое название.
- По-итальянски? Пан знает итальянский?
- Немного знаю. Не очень, правда, хорошо, но достаточно, чтобы разговаривать. Научился, сам даже не понимаю как, во время пребывания в Италии.
- Пан был в Италии? Боже мой!
- Отчего пани так вздыхает?
- От зависти. Это должно быть так приятно быть в Италии, «под итальянским небом»… Там действительно какое-то особенное небо?
- Такое же…
Раненый прикрыл глаза, к нему снова подступились раздирающая боль и огонь горячки. Смотрел перед собой бледными глазами. Спустя какое-то время, сделав над собой усилие, пришёл в себя и сказал:
- Пани совсем меня не знает, а уступила свою постель…
- Знаю, что пан повстанец.
- Моя фамилия Одровонж, а по имени – Йозеф.
Потом добавил:
- Видит пани, у меня от родителей титул князя…
- Князя? – прошептала панна Саломея, присматриваясь к нему наполовину с недоверием, наполовину с удивлением. Её лицо посерьёзнело, движения стали более осмотрительными. Однако, ненадолго.
- Я обладаю значительным состоянием – он продолжал дальше – а вчера…
- О, вчера пана можно было распознать не столько по голенищам, которые были случайно отрезаны, а, скорее, по магнатскому кожуху… - перебила девушка с язвительной усмешкой.
Больной со стыда закрыл глаза. Всё внутри взволновалось. Он начал медленно говорить:
- Я постараюсь… безотлагательно… как только… встать и вернуться обратно в отряд, чтобы не доставлять пани такие неприятности…
- Ох уж эти угрозы!.. Лучше пусть ваше княжеское сиятельство не разговаривает и лежит спокойно. Скажу прямо, уже очень давно… первый раз за четыре недели этой ночью нормально спала под паньской опекой.
- Что! Под моей опекой?
- Именно. Князь должен принять к сведению, что в целом этом доме нет никого, только старый кухарь, Шчэпан, глухой как пень вербы – по-итальянски «сальче» - ну и я, тоже «Сальче».
- А где же все?
- Где все? Нету. Пошли! Пана Рудецкого, моего кровного и опекуна, бросили в тюрьму, ещё два месяца назад. Было здесь пятеро сыновей, молодых Рудецких. Их них Юлиан, Густав и Ксаверий пошли сразу. Кто из дому, а Гучо – тот прямо со школы в Пулавах. Два самых младших мальчика на учёбе в Кракове. Юлиан погиб в сражении, где-то в Меховском, а бедный Гучо…
Панна Саломея горько заплакала. Потом вытерла глаза и продолжила:
- Также и Ксаверия нет в живых. Моя тётушка, мама хлопцев, поехала искать по лагерям. Прошло уже четыре недели, как её нет. Один жид, местный корчмарь, что торгует лошадьми, а на самом деле конокрад, виделся с тётушкой, как возвращалась откуда-то с сандомерского. А ещё ходит молва между местными мужиками, которые теперь отлавливают повстанцев, чтобы доставить затем к «Цынгеру»** - что она хлопочет об освобождении дядюшки из тюрьмы в Опочине. Вроде бы останки Ксаверия отыскала в каком-то сарае.
- Откуда такие известия?
- Фурман Сковрон, что ездил с тётушкой, рассказывал. Выехали на четырёх конях и с повозкой, а фурман вернулся один и пешком. Тётушка коней продала, повозку тоже, так как ей были необходимы деньги для залога, чтобы дядю освободить. Как фурман вернулся, то даже не зашёл, чтобы рассказать что случилось, сразу отправился в свою деревню. Только через десятые уши всё от него узнали.
- И что ещё говорил?
- Говорил, что убитые были одеты в грубые длинные, до самых пят, рубахи, а на шеях трёхцветные банты, плотно один к другому. Так и лежали перед погребением рядами в том сарае. А Ксаверий между ними.
- Рубахи, банты! Что за пышность, что за милость! – рассмеялся Одровонж и повернулся лицом к потолку.
Панна Саломея продолжала:
- А теперь пусть пан себе представит, что стало с Гучем. В одном бою он спасался бегством верхом на коне. Под какой-то деревней скакал между изгородей. И ушёл было целым, поскольку имел под собой чудо-коня, Каштана, который сам на нашем пастбище от рождения вырос. Ну надо же было случиться несчастью – откуда-то на середину дороги вылез телёнок, и Каштан на него наткнулся. Драгуны, что Гуча преследовали, тут и подлетели. Разнесли его там палашами, разрубили, рассекли, да так, что только туловище без головы и рук понёс конь полями. И, похоже, целыми милями бегал потом и носил трупа – в конце волочил его по земле, когда тот из седла выпал, а одна нога в стремени осталась. Ох, такой конь! Кто бы мог подумать… Все мы его любили, ездили на нём, за счастье было на него сесть – и без седла, и под седлом. И чтобы так подло споткнуться, не перескочить какого-то телёнка, предать лучшего панича! Любимый Гучо! Такой красивый, такой весёлый…
Коротко всхлипнула и зарыдала. Одровонж молчал и без жалости смотрел на её плач. Она вытерла слёзы и продолжала:
- Вся прислуга с этого дома разбежалась. В одну из ночей пришли повстанцы пана Езёраньского, и сразу за ними войско. Повстанцы забаррикадировались в винокурне, а также в амбаре, и начали со всех окон и щелей стрелять. Войско подпалило тот амбар. От крыши загорелась и винокурня. Сгорело всё – винокурня, амбар, коровники и сараи. Счастье ещё, что ветер нёс пламя на луга, а то бы не уцелели ни последний сарай, ни конюшня, ни даже усадьба – такой был огонь. С того времени все из дома и разбежались. Коней всех забрали, жеребят кто-то выкрал ночью. Всё, что только было в амбаре, повстанцы забрали. А уже когда мой папа пошёл до восстания, то только мы со Шчэпаном и остались.
- Так у пани есть отец?
- Есть. Мой папа был у Рудецких в Нездолах управляющим целых двадцать два года, с того времени как вернулся из Сибири. Он был в ту революцию вахмистром у конных стрельцов, через то и в Сибирь угодил.
- А мама у пани ещё есть?
- Моя мама умерла, когда мне был годик, это значит, двадцать два года назад, нет – двадцать один…
- О, пани уменьшает себе возраст!..
- А что же, должна прибавлять? Совсем не уменьшаю.
Спустя немного добавила не то с гордостью, не то с долей смущения, с какими сообщается о семейных делах и подробностях, которые представляются важными и значащими только узкого круга близких, но для чужих абсолютно неинтересны:
- У моего папочки только шесть пальцев на обеих руках.
- Это почему так?
- Потому что ему в бою под Длугосёдлом пуля оторвала, аккурат когда поднёс карабин к лицу и целился. Тут ему два пальца оторвало и тут два. Когда моется, то так смешно…
И она показала как, складывая ладони.
- И вот так одну-одинёшеньку отец паню оставил?
- А так, ведь для поляка отчизна на первом месте, и только на другом – семья… - произнесла высокопарно выражение мудрое, устоявшееся и распространённое.
- Как же пани справляется, когда сюда войска приходят? Ведь приходят?
- А то! Приходят? Да хороша та ночь, когда их нет. А если нет войска, то наши. А как наши уходят, то войско.
- И пани всегда одна?
- Нет, ведь есть же Шчэпан.
- Этот дедок?
- Он хоть и дедок, но мудрый, подкован на все четыре ноги; на каждую вещь, на что бы ни произошло, у него есть свой мужицкий выход и безошибочный способ. Кроме того, скажу князю пану, он не боится. Вернее, бояться то он боится, будет весь трястись как холодец из телячьих ножек, но никогда не убежит. В тот самый момент, когда необходимо действительно встать – и только он знает, когда это нужно – точно не предаст и примет всё на себя. Сто раз его выгонят, а он влезет за дверь и слушает, ждёт. Только я голос повышу, он тут же при мне. Если на меня нападут, будет защищать до последнего. Он верный. К тому же на самый крайний случай у меня есть ещё один защитник.
- Где?
- Вот здесь – призналась с улыбкой, вытаскивая из кармана широкого платья двухствольный пистолет.
- Кто же его пани дал? – спросил Одровонж.
- Папа.
- И только такую оставил защиту?
- Папа сказал, что только в самую последнюю секунду, если кто силой нападёт. Но прежде всего папа наказал защищаться до последнего достоинством польской женщины.
- Польской женщины достоинством…
- Князь думает, что это ничего не значит? Я уже здесь не раз имела пример. И скажу ещё один секрет – это пана князя успокоит. У меня тут есть одна сообщница. Только это необходимо держать в тайне, ибо без неё нам было бы здесь худо.
- Сохраню всё в тайне…
- Ну, так скажу. Есть тут корчма в чистом поле в какой-нибудь четверти версты от усадьбы. Стоит на перекрёстке дорог. Сидят там одни жиды. Раньше брали водку с нездольского двора, когда винокурня ещё работала. Теперь её берут где-то в другом месте, а промышляют кто чем может, но в основном переправкой в далёкие края краденых коней. Так люди говорят. Хотя сейчас всей правды не узнать, так как всё идёт в колею восстания. Какие-то кони стоят в корчме, потом исчезают. Может это повстанцы… Их там много, этих жидов в корчме. Но есть между ними одно жидовиско, лет четырнадцати-пятнадцати. Зовут его Ривка. Хорошо бы увидеть это страшилище при дневном свете. Не мылась уже четыре года, волосы все в колтунах, ободранные, грязные.
- Прямо как у меня вчера…
- Немножко даже хуже, только не окровавленные. Когда Сяпся, старший корчмарь, арендовал господских коров, то Ривка приходила с рассветом на удой, молоко мерить. Я также должна была вставать к коровам до рассвета. Там от скуки разговаривала с той жидовкой о всяком разном. Не раз что-нибудь ей дарила. Иногда вытаскивала её летними вечерами из корчмы, и мы убегали обе в ночь, в туман, на речку, в росу, поноситься босиком по бескрайним травам … Князь пан, наверное, возмущён, что я так с этой жидовкой сошлась…
- Нет, упаси Бог!
- Опять же, до полного доверия не доходило, только одно точно, что это создание хорошо для конспирации, верное и, как бы сказать, при мне словно тень при дереве. Бывало, договоримся идти за дикой малиной на ту гору, что за Нездолами стоит. Всегда шла за мной и слушала, что ей говорю. Я так, и она так же, я по-другому, и она тоже. Что я люблю, то и она. Что мне не по вкусу, от того и её аж воротит. Что я себе напеваю, то и она слово в слово, звук в звук, так смешно, что за живот держишься. Приходилось даже сдерживать смех, чтобы её не обидеть. Иногда специально ей пела какую-нибудь несусветную глупость или придумывала смешные песенки, чтобы тоже научилась… В конце концов Ривка сделалась моей лучшей подружкой. Но только такой, настоящей. Теперь, когда войско идёт, чтобы не было понятно, откуда и куда, через корчму двигаются, потому что она стоит на развилке дорог. Как только спрашивают про дорогу к усадьбе в Нездолах, Ривка через задние двери, через жидовские закоулки, сенки, пристройки, через мусорку и навоз, через горку, через буерак, через сад - ко мне. Если ко двору идут повстанцы, то стучит мне в это окно три раза, если войско – четыре. Я тогда в кухню, бужу Шчэпана, и по-тихому готовимся, ждём. Только как начинают ломиться в дверь, стучать прикладами по окнам, Шчэпан идёт открывать. И мы, по крайней мере, уже знаем, как себя держать. Князь пан меня понимает?
- Понимаю, только болит очень, вот здесь в ноге. Только вот о княжеском титуле будем иметь в виду раз и навсегда, что он был и никуда не денется, поэтому нет причины постоянно утруждать себя вызыванием его из небытия.
- Князь пан такой, как это говорят? Демократ…
- Ну, вроде того.
- Хорошо, будем говорить по-простому. Речь о том, что пока пан тут лежит, эта Ривка очень важна. Правда?
- Ой, правда.
- Дело в том, что они производят обыск в целом дворе и мою кровать стороной не обходят. Трясут везде. Иногда бывает кому стыдно станет и прикажет только внешне осмотреть. А бывают опять же и такие, кто специально, с шутками заглядывают в каждую щёлку.
- А что делать, если теперь придут?
- По стуку Ривки будем знать, кто идёт. Если четыре – Шчэпан возьмёт пана на плечи и вынесет из дома. Думаю, что лучше в сарай…
- Как же это будет тяжело!
- Не так, как кажется. Дед справится. Даже и этот титул княжеский своё сделает, так как даст понять Шчэпану, что пан - сиятельный богач.
- Богач не богач, но моя семья щедро его наградит.
- Именно. Ca ira…***
- Пани итальянского не знает, зато по-французски…
- Знаю, потому что училась в пансионе, у монахинь, в Ибрамовицах. Немного не доучилась, так как папа велел мне возвращаться до хозяйства. К тому же, признаюсь, ничего я в этих Ибрамовицах не потеряла. Я тут разговариваю и разговариваю, а пан ничего ещё во рту не имел. Принесу-ка я каши потеплее, а то эта словно клейстер холодная. Может даже Шчэпан капельку молока у жидов достал, правда… козьего – добавила смущённо.
С тем вышла из комнаты.
Вернувшись, нашла своего гостя погружённым в лихорадочный сон. Подошла к нему на носочках и оглядела повязки. Тут и там кровь протекла сквозь полотно. В разных местах подушка и простыня были в пятнах. Паненке жаль стало постели, но и того дылду, что называл себя князем, жалела немного. Жаль ей было, что его правильные черты, прямой совершенный нос, статная голова так были испорчены ранами. Она сидела тихо в углу комнаты, вздыхая над происходящими событиями, пока он не очнулся. Тогда заставила его съесть несколько ложек каши, правда, без обещанного молока, зато тёплой. Он много раз просил прощения за беспокойства, которые ей причиняет. Её сердило бесконечное повторение одного и того же по кругу. Чтобы положить этому конец, заявила:
- Я уже докладывала пану князю, что только сейчас могу свободно отдыхать под его опекой.
- Пустые шутки!
- Никакие не шутки! Если бы пан только знал, что здесь происходит по ночам, то точно бы понял, что мне не до шуток.
- Что же тут такого происходит?
- Будто так легко всё объяснить!..
- Что войска приходят?
- Э-э, войска это одно… а вот другое…
- Что другое?
- Пан видел, какой этот дом огромный?
- Окинул взглядом, но вчера мне трудно было что-либо подробно заметить.
- Тут восемнадцать комнат. Одни большие, другие маленькие. В их числе три салона. Один, самый просторный, во всю ширину усадьбы, в той, каменной части, что в конце. И на всё это – одна я.
- Пани страшно?
- Пану легко говорить, он мужчина. К тому же пан не знает обо всём…
- А что ещё необходимо знать, чтобы бояться как следует?
- Проше пана, дело вот в чём… - сказала, придвинув свой стульчик к кровати и понизив голос до шёпота:
- Жили тут давно, после революции, двое братьев Рудецких. Оба хозяйствовали совместно, всего было девять фольварков, винокурня, лесопилки, стада, коровники – ну, словом, большое хозяйство. Старший брат, ныне не живущий, Доминик, служил когда-то в войске. Должна пану сказать, что он так же был влюблён в тётушку, но несмотря на это она вышла замуж за того брата, что нынче живой и сидит в тюрьме, за Павла.
Покойный дядя Доминик управлял винокурней, конями, мельницами, лесом, лесопилкой, всем производством. Дядя Павел управлял фольварками. Так здесь вместе и жили. Дядя Доминик всегда на той стороне, один, так как они всегда с дядей Павлом спорили о деньгах и обо всём. Там у себя ел. Посылали ему обеды на ту сторону. Мой папа рассказывал одному пану, тоже участнику революции, что дядя Доминик всегда любил тётю и не мог простить брату, что тот перешёл ему дорогу. Видно, от того и чудачествовал. Ничего, только кони, собаки, борзые, гончие. Всё время охотился, стрелял по целям из ружья и пистолетов. Однажды они поругались с дядей Павлом из-за винокурни. Дядя Павел обосновывал, что, по-видимому, винокурня идёт плохо и приносит маленькие доходы, через что и фольварки хиреют. Тогда дядя Доминик винокурню упразднил, закрыл, службу разогнал, а все куфы****, бочки, чаны, обитые железными обручами, приказал из винокурни перенести в самый большой салон рядом со своей комнатой и там рядами поставил. Всю мебель из того салона вынесли, а из винокурни сделали склад дерева и досок. До сей поры все эти чаны в салоне стоят. Ну, а одним вечером – пусть себе пан вообразит – этот дядя Доминик в последней комнате за большим салоном, в которой жил, привязал к дверям заряженное ружьё, сел напротив ствола и ногой нажал на спусковой крючок. Убился.
- Давно это было?
- Примерно десять лет назад. Я тогда была у монахинь. Мой пане, это только начало!
- Та смерть?
- Ну да. Поначалу вроде ничего. Отпели того дядю Доминика, надгробие ему поставили на кладбище при нашем костёле, мессу велели справлять за его душу. А тем временем…
- Что с пани? Чего пани так боится?
- А того, что он постоянно ходит по дому…
- Что пани говорит?
- То и говорю, и все подтвердят. Об этом вся округа знает.
- Мы смеёмся над такими вещами!..
- Пан посмеётся, когда сам услышит.
- Что же такого я могу услышать?
- Кто тут только ни был, все подтверждают, что он вытворяет. Пусть пан послушает. Он берёт эти большие бочки, обитые железными обручами, поднимает, словно глиняный горшок и кидает с потолка на пол. Бочка отскакивает от пола – раз, другой, третий, четвёртый. Отчётливо слышно: бух…бух… бух… бух… Потом другую – то же самое, третью – то же самое. И так будет десять, пятнадцать раз повторять.
- Ну, а ходил кто-нибудь посмотреть, как он это делает?
- Ба! Ходили со свечами, со слугами, целым двором. Ходили и с ксендзом настоятелем, и с одним благочестивым монахом из Меховского. Все чётко слышали, как бадьи кидал, идут со свечами целой группой, входят в большой салон… Бочки стоят рядом, одна возле другой, как и стояли. Паутины висят от одной до другой, растянутые ещё Бог весть когда, покрытые толстым слоем пыли, как было годами.
- Ну вот, ведь видит же пани, что это иллюзия.
- Иллюзия! Кто только ни ночует здесь, сперва так говорит, прямо как пан сейчас, а потом дрожит со страху. Ксендзы освещали ящики.
- А пани слышала?
- Мне ли не слышать! Больше двадцати раз. Иногда, как начнёт действовать, то целый дом ходуном ходит. Но разве это всё? Он ходит по дому! Все его видят. В дорожном сюртуке табачного цвета, с костяными пуговицами, в обтянутой одежде с ремешками. Как-то в сумерках прошёл возле тётушки так близко, что задние костяные пуговицы его сюртука потёрлись о рифлёную поверхность мебели очень выразительно, очень... Тётушка упала в обморок.
- Хотелось бы верить в то, что пани говорит, но не могу.
- Ну, тогда я расскажу пану вещь ещё почище! Дядя и тётя много давали ксендзам, чтобы те постоянно отправляли мессы за упокой души дяди Доминика. Ксендз настоятель, уже пожилой человек, добрый священник, нам это рассказывал, а у самого руки тряслись от страха. Так вот, ксендз настоятель говорил, что сидят они как-то ночью с викарием в доме ксендза, в большой комнате, и обсуждают, какие мессы завтра будут отправлять. А поскольку было подано много прошений, то, хотя и была очередь службы за дядю Доминика, постановили её отложить на более поздний срок, когда-нибудь на потом. И ксендз настоятель признался, что они с викарием пополнили грех, поскольку говорили между собой, что слишком уж много месс за этого самоубийцу отправляют, когда и другие души в помощи нуждаются. К тому же, говорил ксендз настоятель, паньство Рудецкие то ли забыли, то ли что, но не дали на эту заупокойную мессу. И в общем так совещались ксендз с викарием, чтобы назавтра мессу за дядю Доминика не служить, а отложить её на более поздний срок. Викарий взял перо и уже собирался писать в книгу, за кого заупокойная служиться будет. В комнате живой души не было, только их двое. Свечка между ними на столе горела. Когда викарий выписал первую букву чьей-то фамилии, на стол с громким звуком упал золотой дукат, будто с потолка свалился, закрутился на столе, закружился между ними обоими в блеске свечи и успокоился между рук тех ксендзов. Так им по-своему издевательски заплатил. Говорил ксендз настоятель, что они оба страшно испугались. Тут же отнесли тот дукат до костёла, положили на алтарь, как жертву, и крестом лежали под лампой всю ночь, истово молясь за упокой души Доминика. На следующий день оба отслужили мессу как надо.
- Странные вещи… А пани сама, когда в этом доме одна осталась, испытывала какие-нибудь страхи?
- Нет. Теперь как-то притих. Не бросается бочками и не гремит, как обычно. Один раз было, но не хочу об этом рассказывать.
- Не нужно. Прошу забыть…
- Пусть пан только подумает. Сюда приходят военные, обыскивают дом, кричат, шумят, пугают. А когда, в конце концов, уходят и можно с облегчением вздохнуть, то я остаюсь одна и начинаю бояться того, Доминика. Но теперь, когда пан появился, мне уже совсем ничего не страшно. То есть, я боюсь, но только войска. Ну тут хотя бы с людьми дело имеешь…
- С людьми? Серьёзно?
- Можно обороняться, не даваться зубами и ногтями, умереть, наконец – но как быть с таким!
- Сегодня пани не боялась?
- Нисколечки! Спала как убитая, хоть я сплю очень чутко, и, как только Ривка застукает, сейчас же слышу.
- А где пани спит?
Пани Саломея застеснялась, вся покраснела, потом сказала:
- Тут сплю, в другой комнате.
- Где?
- В салоне.
- В том холодном салоне?
- Сенник себе постелила под паньские двери, чтобы тепло из комнаты шло, так и сплю. Ведь, видит пан, я должна быть поближе к окну, чтобы слышать, как Ривка в стекло стукнет.
Примечания переводчика к главе 2:
*обращение «panstwo» принято (и в наше время тоже) к группе людей, где есть и мужчины, и женщины, в частности, к супружеской паре; не применялось к простолюдинам
**имеется в виду – к Чингерому.
*** Ca ira (фр.) - пойдёт
****Куфа - (от нем.Kufe) - большая бочка; мера жидкости в Пруссии, равная 37 вёдрам
Свидетельство о публикации №225052201587