Из Крымских мотивов

Из «Крымских мотивов»

Опять смятенье и тревога…
Душа взволнована, и вновь
Встаёт забытая любовь,
Напоминая много, много…
Лечу привычною мечтой
Я в дальний карай, где дремлет море
И солнца отблеск золотой
Колеблет в пламенном просторе.
Брожу вдоль глади голубой,
Внимаю волн прибрежных шуму,
И навевает грусть и думу
Их тихо плещущий прибой.
И в дымке, словно в вечер ясный,
На серебристой пене вод
Всплывает бледный и прекрасный
Теней воздушных хоровод.
Минувших дней воспоминанья!
К чему встаёте вы, к чему? –
Я прежних грёз очарованья
Остывшим сердцем не пойму.
Владимир Шуф. Вступление к поэме «Баклан»


...ТОТ ПУСТЬ ПЕРВЫЙ БРОСИТ В МЕНЯ КАМЕНЬ
(Последнее слово обвиняемого)
Апеллировать к суду высокой общественности меня принудило полученное три недели тому письмо, в коем я обвинялся в разрушении чужой семьи, плюс мне инкриминировалось психическое заболевание обоих супругов.

Во-первых, не всякая вина виновата. Во-вторых, я весьма щепетилен в вопросах презумпции невиновности и потому напрочь отметаю подобные инсинуации и заявляю: кориться мне не в чем, разве в том, что не смог предугадать, если позволите, предвидеть, последствия приключившейся со мною ровно три года назад историйки, именно историйки, которую я тогда же, спустя два дня, со смехом, бахвалясь своим везением, поведал средних лет супругам, у коих пятый сезон кряду снимал койку во время отдыха в Крыму.

...Кто бывал на курортах, высокочтимая общественность, тот вряд ли, думаю, хотя бы единожды не загибался в беспросветно щемящей тоске, не корчился в до крика горькой горечи собственной никчемности, ненужности, когда вдруг, именно вдруг, словно обухом по голове, обнаруживал, что до отъезда домой ещё целая неделя, а в бумажнике уже настолько пусто, что впору хватать топор и выходить на дорогу, потому что как раз в этот момент, когда вы унижены, изничтожены своей неплатёжеспособностью, в этот самый момент чёрт-те откуда налетают тьмы прехорошеньких женщин, жаждущих стать вам ближе, роднее, при условии непритязательного ужина, сдобренного бутылочкой-другой массандровского портвейна.

А вы, о, стыдуха! о, вселенский позор! – на мели! А вы... Да что там!..
Одним словом, высокочтимая общественность, в одно из утр я обнаруживаю себя в ситуации хуже губернаторской, в ситуации, абрис коей я очертил выше. И надо было видеть моё состояние!

Короче, "наутро он проснулся нищим", – как пишут в романах. Со всеми вытекающими отсюда последствиями, добавил бы я.

"Надо воспринимать жизнь как радость, и только как радость", – сказал один умник. До чего же паскудная мысль: как можно радоваться жизни, когда..., впрочем, достаточно об этом.

Итак, в одно из утр, уважаемая общественность, я нашёл себя нищим. В полной прострации, не сознавая своих движений, я почистил зубы, умыл лицо, побрился и, словно сомнамбула, спустился в центр Алупки. Город сиял, смеялся, сводничал; возбуждал, зазывал, заигрывал.

"Дивная страна Англия! – воскликнул как-то великий Олдингтон. – Да поразит тебя сифилис, старая сука!"

Того же хотел пожелать и я Тавриде, но статус гостя обязывал, и я только выдавил сквозь зубы: ты чужой на этом празднике жизни.

Да, высокочтимая общественность, я стал чужим на том празднике жизни. Но я, заметьте, не ломанулся с колуном на трассу Ялта – Форос потрошить кошельки мимохожих современников, а спустился ещё ближе к морю, в парк Воронцовского дворца, чтобы там, в одном из его уголков, в суровом, как сама жизнь, каменном хаосе, среди аборигенной растительности и горних источников, прийти в себя, очухаться, отдышаться и, в конце концов, как-то мал-мала абстрагироваться.
Но всякий раз, о чём бы я ни начинал размышлять, мысли мои, уже связанные в единый стройный ряд и набравшие скорость, вдруг, как плохо подготовленные спортсмены, сходили с дистанции и, пристыженные, отдавались на откуп одному лишь: как перемочь обрушившийся на меня дефолт?

Эта мысль превалировала, нет, довлела надо мною, довлела, как догма, как чьё-то страшное насилие. Таким образом, высокочтимая общественность, вы видите, что меня вряд ли можно заподозрить в том, что я, будучи столь деморализован, не пытался противостоять тому, что мне было предопределено, я бы сказал, ниспослано эвентуальностью.

Как писал мудрец Хайям:
Рука на небесах расписывает судьбы,
Изящен почерк, безупречен слог;
Поститесь, умничайте,
Лейте слёзы –
Перечеркнуть не сможете тех строк.

Да, я это выделяю курсивом – всё, что случилось дальше, было предопределено. Иначе как объяснить, что я, словно по наитию, изменил себе, не пошёл на нудистский пляж, активнейшим посетителем и завсегдатаем коего я числился пять сезонов кряду и где меня с предвкушением ждали, а, выбредя из каменного хаоса, направился к скале Айвазовского.

Говорят, что на этой скале любил сиживать, подглядывая за морем, знаменитый маринист И. Ка. Айвазовский.

Надо отдать должное, этот И. Ка. мастерски выбирал ракурс и натуру.

Но я шёл, точнее ноги несли меня, к скале имени живописца не для натурных поисков и ракурсных новшеств, а чисто девиационно, то есть под влиянием каких-то необъяснимых, случайных причин. А то, что они, эти случайные причины, имели место быть, свидетельствует самый убедительный факт, я уже упоминал о нём – я в то утро не пошёл на нудистский пляж. Согласитесь, поступок из ряда волевых.
...Итак, как написано в одной широко известной повести, "я приближался к месту моего назначения". На смотровую площадку скалы И. Ка. Айвазовского ведёт узкая, для одного пешехода, тропка, которую плотной стеной обстают кусты вязеля, расступающиеся метра через три и образующие небольшой, усыпанный валунами, как жабья спина бородавками, увалистый пятачок, собственно и соединяющий скалу, выступающую в море, с берегом.

Я почти зашагнул на тропинку, как мне навстречу вылетела, едва не сбив с ног, дебелая дама; одной рукой она тянула книзу подол, другой – кверху, на бедра, – панталоны.

Смутившись не менее, а возможно и более представительницы прекрасного пола, я решил было ретироваться, дать тягу назад, но, словно чья-то рука торкнула меня в спину: дескать, не сметь, дескать, иди до конца, не увертывай от цели. Это было как удар света, как пролом в облаках. Меня словно кто-то вёл... И я подчинился.
Дальнейшие события развивались столь стремительно, что все последовавшие за ними поступки – суть условные и безусловные рефлекторные явления.
Я ступил на "пятачок"... И в ту же секунду увидел её. Она лежала подле валуна, обвитого плющом, отчего каменюга походил на обнаженный чудовищных размеров мозг.
Далее мне было не до ассоциирования.

Я подбежал, нагнулся, прижал к животу, выпрямился, раскрыл, заглянул внутрь, охнул, оглянулся во все стороны, закрыл, сунул под футболку, метнулся за дамой... И тут меня как молнией прошило: стой, дурак, куда? Она, конечно же, не откажется! А вдруг это не её?! Ты хоть с содержанием поближе ознакомься. Чтобы, опрашивая дамочку, что там лежит, убедиться мог, её это или не её.

Меня аж холодным потом прошибло: действительно, что это я? Нашёл косметичку, набитую деньгами, и потерял способность логически рассуждать? Нет, так не годится. Взяв себя в руки, я наспех обследовал кармашки сумочки и, вычленив глазами два-три предмета, пустился вдогонку за дамою!..

Но благородному порыву души моей не суждено было реализоваться: пробежав метров двести и не обнаружив искомой персоны, я стал. Дама моя как в воду канула. Очень может быть, что, столь оконфузившись, она подранком забилась в какую-нибудь глухомань Нижнего парка, чтобы охолонуть от случившегося самопосрамления...
И тут меня в другой раз будто молнией прошило. Я, словно тать, учуявший погоню, замитусился и, словно тать же, ломанулся, куда мои глаза таращились. Я бежал... бежал... Ну, помните, как у поэта Лермонтова: "Гарун бежал быстрее лани, быстрей, чем заяц от орла..."? Вот так и я бежал.

...Очухался я в хаосе Верхнего парка. Заторкнувшись в самую его тьмутаракань, я расхлобыснул косметичку... Два миллиона рублей российскими и почти миллион украинскими – есть от чего сбрендить. Я едва ли не взвизжал от радости.
Согласитесь, высокочтимая общественность, деньги – это всегда приятно. Нет, это не я, это Шопенгауэр сказал. И с его сентенцией не поспоришь.

Помимо столь крупной для меня суммы (четыре моих зарплаты), в косметичке обнаружились и прочие предметы, с вашего позволения я их перечислю, а для чего – это вам откроется позже.

Итак, когда пламя первого восторга попригасло, я смог приступить к осмысленному изучению нутра сумочки. Там вперемешку кучковались следующие вещички; первое – набор презервативов: три штуки для орального секса, парочка для анального и тройка для традиционного. Прибамбасы анального секса я отмел не задумываясь, с оральными же и традиционными повременил, но затем, опомнившись, выбросил и их, решив, что преступно скупердяйничать, имея такую массу денег за шесть дней до отъезда. Уж чем-чем, а презервативами всех возможных сортов и вкусов я себя сам обеспечу; второе – погашенный билет на катер Ялтинского морского пароходства Ялта–Алупка; третье – вырезанное из местной газеты объявление, что в Ялте, по улице Кирова… – для вас, многоуважаемая общественность, внесу, если позволите, ремарку, – по этой улице дом-музей Антона Павловича Чехова, – …так вот, на этой улице продаётся дом коттеджного типа, кирпичный, двухэтажный, с гаражом, телефоном, участком в двенадцать соток; четвертое – справка на право торговли и квитанция об уплате налогов, три заполненных какой-то ерундой счёта-фактуры; пятое – красного вискоза метровая лента Почаевской лавры, исписанная с той и с другой стороны молитвами ко Кресту Господню, и, наконец, шестое – пузырёк с какой-то жидкостью, десяток пилюль в облатке, тюбик губной помады, носовой платок, початая пачка прокладок "Кефри", небольшой рулончик импортной туалетной бумаги, склянка с духами и пара свежайших, из нездешней ткани чёрного цвета, трусиков.

Через мои руки прошло достаточно самого различного женского белья, но таких трусиков, поверьте, я еще не держивал.
Пушкин однажды признался, что, слушая сказки няни своей, Арины Родионовны, вскричал: "Ах, что за прелесть эти сказки!" "Ах, что за прелесть эти трусики!" – вскричал я, очарованный интимнейшей деталью женского туалета.
Разумеется, моя рука не поднялась выбросить сие диво дивное, – мужская половина общественности, я убежден, поймёт меня, – не поднялась выбросить, как выбросила вышеперечисленную муру.
...Позже, на следующий день, точнее вечер, одни трусики я презентовал своей мимолёточке-подружке аккурат на бульваре между кинотеатром имени Франко и памятником дважды Герою Советского Союза летчику Амет-хану Султану; вторые – в последнюю ночь перед отъездом в родные пенаты – под одобряющий шёпоток моря и подмигивание звёзд – другой своей пролётушке.

Ах...! Впрочем, вернёмся к моей находке.


...Замысловато, точно стремясь запутать следы, я выбрел на Верхнюю дорогу, и по ней пёхом, пёхом, описав порядочного кругаля, спустился в своё уединилище.

...Ночь была ужасна. Спал урывками: мне постоянно снился один и тот же сон, от которого я просыпался в холодном поту, с сильнейшим сердцебиением и паническим желанием исчезнуть – мне снилось, что ко мне пришла хозяйка косметички, привела каких-то людей, которые набрасываются на меня, ломают мне кости, раздирают ноздри и рвут уши, пытаясь заглянуть мне под свод черепа, чтобы узнать, есть ли у меня совесть.

Никогда у меня ещё не было такой кошмарной ночи.

Утром, весь разбитый, словно черти на мне неделю горох молотили, в ближайшем обменеке, загораживая спиной окошко от любопытных глаз, – мне чудилось, что сбежалась смотреть вся Алупка, – я обменял российские рубли на украинские карбованцы. Это означало: Рубикон перейден, мосты сожжены – я решился к трате найденных денег.

А как вы, позвольте полюбопытствовать, поступили бы в аналогичной ситуации?
Подарить деньги приюту? Раздать нищим? Доверить столу находок? Или сховать под камень, как Родион Раскольников? Простите, но я не сумасшедший. Ночь не прошла для меня даром: я помудрел и, если хотите, укрепился мыслию, что буду прав, оставив деньги себе. Их мне не иначе как само провидение ниспослало. Далее...

Вот здесь, уважаемая общественность, пробил час дать разгадку шараде, которую я задал, подробнейшим образом описывая внутренности найденной косметички.
Перво-наперво, прошу обратить внимание на позиции третью и четвертую составленного мною реестра, из коих видно, что хозяйка косметички весьма и весьма зажиточна и оброненная ею сумма – семечки, слону дробинка и, стало быть, переживать мне о её потере не следует.

Другая закавыка. Допустим, что косметичку потеряла дебелая дама. Мог ли я в таком разе вернуть её хозяйке? Де-факто – да. Де-юре – нет! Ибо девяносто девять и девять десятых из ста, что дебелая дама не есть владелица сумочки. На это указывает позиция шестая реестра. И главный её, позиции шестой, аргумент – трусики. Эти очаровашки, эти пахнущие романтизмом чисто женские пожиточки впору лишь обладательнице изящной попочки и точёных бёдер. У нашей же дамы дебелость достигала таких масштабов, что смахивала она на афишную тумбу.

Вот вам главные и неоспоримые доказательства, что мне ничего не оставалось, как пустить находку для удовлетворения своих потребностей.
И всё бы закончилось самым замечательным образом, не расскажи я чете, у коей снимал каждый сезон угол, о подвалившем мне богатстве. Разве ж я мог предположить, что мой рассказ аукнется каузальностью той цепочки супружьих действ, приведших к такому печальному финалу?

А случилось следующее: излагаю фрагментарно и своим языком текст письма. Мужа хозяйки снимаемой мною комнатушки начала преследовать маниакальная идея: на протяжении всего курортного сезона, ежедневно, рано утром и перед заходом солнца, он обшаривал самые укромные закутки Алупкинского парка, где могли бы миловаться парочки, обшаривал, испепеляемый болезненной страстью наткнуться на кошелёк, утерянный участниками скоротечных любовных разрядок.

Мужнину неадекватность заметила жена, связала это с появлением у него любовницы. Потребовала объяснений. Супруг нёс какую-то белиберду-околесицу о прогулках для здоровья. Зачадили, зашаяли ссоры; ссоры разгорелись в скандалы, для тушения которых набегали соседи. Мужчины, естественно, принимали сторону мужа хозяйки, женщины, что в стократ естественнее, – сторону жены хозяина.
Перемирие в раздрае подписывалось лишь с наступлением межсезонья. Но с открытием нового курортного периода муж вновь устремлялся на поиски кошельков, жена вновь скандалила, на скандалы вновь набегали соседи...

В разгар третьего, тысяча девятьсот девяносто шестого года, сезона, суд разводит супругов, жена, психически истощенная, попадает в больницу.

Супруг ещё какое-то время пошизофренил и... впал в апатию. Вкус к жизни утратил.
Но при переходе из одного состояния в другое в его сознании, видимо, что-то ёкнуло, родив нечто навроде просверка, пробела, и он, словно осиянный, как на духу поведал соседу причину своих хождений из дома.

Услышанным сосед поделился с другим соседом.

Когда тайна делится на троих, она перестает быть тайной.

Короче, кому-то стукнуло в голову сочинить на моё письмо (мой адрес, разумеется, супруги знали: мы вели переписку на уровне поздравительных открыток).

Письмо получилось коллективным, почти два десятка подписей. На полутора страницах меня чихвостили, хлестали, распатронивали, обличали, ну ей-же-ей, точь-в-точь по поэтову – "минуй нас пуще всех печалей и барский гнев, и барская любовь".

Концовка письма была весьма и, я бы сказал, чересчур оригинальная: как я уже отмечал в первых строках защитительной речи, мне вменялось в вину развал семьи сопредельного государства и психическое заболевание супругов, что по совокупности вытянуло на сумму, найденную мною в косметичке у скалы И. Ка. Айвазовского, помноженную на коэффициент три.

Именно таковым количеством денег определена компенсация супругам. На всё про всё мне отпущен полугодовой срок. Если по истечении указанного предела я не выплачу названную сумму, то буду пенять на себя.

"Пенять на себя" выписано крупно, от края до края листа ученической тетради, красными чернилами, подчёркнуто двумя жирными линиями. Меня предупреждают, запугивают. И я не могу игнорировать это. Общеизвестно, на что способны люди ради денег. "Деньги – это единственный путь, который приводит на первое место ничтожество", – предупреждал Фёдор Михалыч Достоевский в своем романе "Игрок".
...Так как же мне быть? Теперь, когда перед судом высокой общественности прошла вся ретроспектива моих "деяний", я со смирением одалиски жду вынесения вердикта: «виновен я, иль не виновен».

Но прежде, чем высокий суд общественности приступит к обсуждению моей персоны и к голосованию, пусть каждый заглянет в себя, и ежели кто-либо, заручась своей самостью, сможет сказать о себе: "Я не такой, я чище, я лучше обвиняемого", тот пусть первый бросит в меня камень.
9 сентября – 1 декабря 1998
Алупка–Токсово

Колодец желаний
Я давно собирался на гору Кошку, и вот – сложилось: небо после многодневной васильковой синевы покрылось пепельно-белой пикейной попоной, под которой терялись, слабели и гасли жгучие лучи августовского солнца; с моря на побережье, в нагон за в припляс пробежавшимся дождиком, наплывал-накатывал бриз. Лучших условий для путешествия в гору и не сыщешь. Надо отметить, что с тех пор, как поперёк загривка «Кошки» пролегла автомагистраль Ялта–Севастополь, разрезав её надвое, подъём на гору может одолеть и младенец. Достаточно, сойдя с автобуса, пройти три метра, и вы на охраняемой территории памятника природы, о чём гласит надпись на фанерном щите. От щита разбегаются тропинки, каменные спины которых до блеска отполированы ногами организованных и неорганизованных туристов. Сегодня, к моему удовольствию, ни тех, ни других не наблюдалось. Не буду описывать, какие виды открываются с горы, какие чувства испытываешь, прикасаясь к руинам древней крепости, какие мысли порождают остатки дольменов…* …Не буду.
…Горы, какими бы они ни были, – что женщины – всегда волнуют и притягивают. И горы, какими бы они ни были, – как и женщины – не всегда одаривают восторгом и удовольствием.

С часик полюбовавшись, прикоснувшись, получив восторг и удовольствие, я, лёгкий, воздушный, восторженно-возбуждённый, словно после удачного свидания, держал обратный путь. С камня на камень… от расщелинки к расщелинке… с полянки на полянку… И тут… Тут я услышал плач – не плач, всхлипы – не всхлипы, стоны – не стоны, а нечто схожее и первым, и вторым, и третьим. Не баклан, не чайка и не сойка… Преодолевая страх и дрожь в коленках, прячась, где это возможно, за можжевельником, крадучись, едва ли не пополз на звуки.

…Голову я заметил сразу, – она, опираясь на шею, торчала из земли. Я обмер, похолодел, сердце моё оборвалось. Голова смотрела на меня. В глазах её был ужас. Над головой, позади затылка, примерно в полуметре от шеи, с отрицательным наклоном возвышалась огромная скала. Если бы я мог убежать – убежал. Но что-то случилось с ногами.

Не скажу, сколько времени я приходил в себя. Но седых волос в моей редеющей шевелюре, я уверен, прибавилось.

Обретя способность соображать и двигаться, я осмотрелся, оценил обстановку. Женщина, ибо в такой трагикомичной ситуации могла оказаться только женщина, по самые плечи стояла в каменном мешке-колодце, и выбраться из него без посторонней помощи у неё не было ни сил, ни возможности. Да что женщина! – далеко не всякий мужик справился бы с подобной задачей. Опуститься в колодец-расщелинку, ногами вниз, изогнувшись, на животе, опираясь руками о края колодца, можно было, а вот выбраться обратно без посторонней помощи… этому мешала та самая скала с отрицательным наклоном – голова выбирающегося упиралась в её каменную грудь.
…Основательно попыхтев, я вызволил бедолагу из ловушки.

– Как же вы оказались в этой ямине? – поинтересовался я, когда мы оба отдышались.
Ответа я не услышал.
– Поймите, я не любопытства ради, я…как никак, ваш спаситель…
– Мне стыдно, – всхлипнула женщина, – я полезла… я иду… тропинка… вижу надпись… колодец, надпись… колодец… не глубоко… на дне гривны, я спустилась… гривны. Спуститься было легко, казалось… не глубоко, а обратно… не опереться, не подпрыгнуть… руками не ухватиться, да и руками… не за что.– Женщина говорила быстро, сбивчиво, путаясь, захлёбываясь словами и повторяясь, она словно спешила оправдаться. Явно была потрясено случившимся с нею.– Я… не подумав… нашло… за… деньгами…

Только тут я обратил внимание на закреплённую в камнях, узорно вырезанную дощечку с надписью: «Колодец желаний».
«Позапрошлым летом здесь ничего подобного не было, – ошарашенно подумал. – Чтоб тебя!.. – невольно восхитился я неким предпринимателем. – …Поставил табличку, сделал место сакральным, и, пожалуйста, нет-нет, а денежку наш доверчивый, необразованный человек за исполнение загаданного желания, да и жертвует. А другой ради этой денежки…».
– Вас проводить? Где вы живёте? – едва сдерживая улыбку, предложил я.
– Здесь, в Верхнем Симеизе. Я остановилась у хозяйки вон в той пятиэтажке.
– И каков ваш улов? – не удержался я, когда мы подошли к указанному дому.
 * древние погребальные и культовые сооружения из камней
Женщина сунула руку в карман джинсов, выудила скомканные бумажки, подчитала.
– Семьдесят пять гривен.*
2010 г. Симеиз–Алупка
* примерно 330 рублей.


Двухчастный рассказ
Иришке Гейсик посвящается
I
Пейзаж с обидой
Это, скорее, походило на авантюру, чем на… Но когда ты молод, энергичен, хорош собою… Когда хочешь преподнести себя…

…Вас убаюкивало тёплое ночное море, наигрывая на клавишах волн незатейливую мелодию? Ваши щёки ласкала бархатистая ладошка соскользнувшего с гор ветерка? Вы укрывались одеялом неба, расшитым мерцающей позолотой звёзд?

Тогда представьте – Алупка, пляж, скала Айвазовского, омываемая с трёх сторон морем. Я не задыхаюсь от восторга, глядя на картины этого художника, мне по душе другие, но всякий раз, приезжая в Алупку, я непременно иду на эту скалу, где часами сиживал с мольбертом именитый живописец.

В Алупке у меня много любимых мест, и упомянутая скала – одно из них. И оно отвечало мне взаимностью и не единожды заманивало на ночлег. Вот и в этот раз…
1. 5.44 – 7.10

…Меня разбудили взвизги. Я приподнялся со своего гранитного ложа, застеленного поролоновым походным матрацем.

Ночь, отстоявшая вахту, уже сдала свой пост. Из-за бугристых загорелых плеч мыса Ай-Тодор показался красно-розовый лоб солнца. А к моему ночлегу по узенькой, не шире полуметра, дорожке, много лет назад проложенной к скале от берега по каменным осыпям на двадцатиметровой высоте, повизгивая, пробирались две дамы с этюдниками на плечах.

– «Оступятся-не оступятся, – гадал я, – дурочки, кто же по скалам в такой обувке ходит?»
Считают, что мужчина, увидев женщину, в первую очередь пялится на её ноги. Я же стою на том, что женские ноги – не роскошь. Женские ноги – средство передвижения. И потому я перво-наперво обращаю внимание на то, во что это средство передвижения обуто.

Вблизи дамы оказались вовсе не дамами, а приятными для глаз молодыми особами.
– Вы вовремя пришли. Посмотрите, какой сказочный восход! какие невероятные блики на море! какое фантастическое небо! Хватит ли у вас красок, чтобы запечатлеть всё это?! – рассыпался я перед барышнями, помышляя тем самым расположить их к себе.
– А Вы что же, тоже художник? – поинтересовалась одна из особ.
– Нет, но… знаете ли… – мне вдруг стало неловко, что я не художник, во мне вдруг возникло ощущение некой ущербности. (Все мы в молодости впечатлительны и обидчивы).

Художницы, перешёптываясь и бросая взгляды в мою сторону, занялись установкой этюдников. Я порывался уйти, но что-то удерживало меня. Тем временем дамы, манипулируя кистью и красками и явно рассчитывая на мой слух (во всяком случае, я так понял), стали сетовать, что через три дня у них заканчивается практика, а они так и не побывали на Крестовой, о которой много слышали, и откуда им хотелось запечатлеть пару пейзажей, и что из их смены практикантов никто не знает на гору дороги, а местным они не доверяют, потому что были случаи…
«Настал мой час!» – встрепенулся я.

– Девочки, я не местный и не приезжий, я полуместный и полуприезжий. У меня в Алупке живут мать, сестра, тётя, племянники, и я каждое лето гощу у родственников. Я неплохо знаю близлежащие горы и готов… на Крестовую хаживал, там действительно такие виды… И такие пейзажи!


Признаться, я вовсе не помышлял тащиться с ними в горы, но мне хотелось пофорсить перед ними, показать себя, дескать, вы хоть и художницы, но и я не лыком шит.
– А Вы знаете, Вы нам внушаете… мы Вам почему-то верим, – улыбнулась одна из дам, – так верим, так верим, что… что…
–…Что мы целиком и полностью готовы отдаться в Ваши руки… – выпалила вторая дама.

Так и сказала: «…целиком и полностью готовы отдаться в Ваши руки…». Какой мужчина от такого признания не замрёт в страстном томлении?.. А я был огорошен – такая перспектива меня не радовала, но…
– Я вас проведу, – улыбнулся я, мысленно костеря себя и художниц. – Но я могу только сегодня.
Вторая фраза произносилась с умыслом на то, что мои сиюминутные знакомки на предложение отправиться в горы через несколько часов, скажут, что они сегодня не готовы, а вот завтра с утра…
Увы!

2. 13.00 – 17.22
«Придут-не придут, – гадал я. – Хоть бы не пришли». Каково же было моё потрясение, когда в условленном месте встречи предо мной предстало пёстрое скопление с десятка полтора человек.

– Вы уж извините нас, Владлен, – одарили меня улыбками мои утренние знакомки, – мы поделились с девчонками из соседней комнаты, те, в свою очередь… и вот… нас набралось.
Действительно, их набралось. Я стоял под прицелом двадцати четырёх женских глаз. И не знал, куда деться. И мне было не по себе. Словно я стоял перед ними голый.
– Вика.
– Рита.
– Жанна.
– Света, – посыпалось с разных сторон.
– Погодите! – взмолился я. – Я всё равно не запомню, кто есть кто. Давайте, я буду к вам обращаться просто – девочки. Девочки, я договаривался только с Юлей и Таней, думал, что мы пойдём втроём. А таким скопом в горы идти нельзя, в курортный сезон лес и горы закрыты для неорганизованных посещений. Каждый сезон южнобережные леса горят по вине отдыхающих. Лесники ловят нарушителей, штрафуют. Что будем делать?

Я надеялся услышать: «Ну, тогда не пойдём!», а услышал:
– Мы целиком и полностью отдаёмся в ваши руки, Владлен. Мы все мечтаем о пейзажах горы Крестовой. Да, девочки?!
– Да! Да! – заверещали товарки.
«Чтоб тебя разорвало, – прошипел я в сторону Юли, – вместе с твоей Татьяной и твоими мечтающими девочками. Отдаются они мне. На кой мне такая групповуха? На кой мне такое отдавание?»

Но… Но не расписываться же в своей, скажем так, импотенции?
– Хорошо, – улыбнулся я, – раз мы идём нелегально, наш маршрут удлиняется, подъём усложняется. Мы идём гуськом, друг за другом, без трёпа и шума, как крымские партизаны. Наша задача: обойти кордон лесников. Обойти без потерь. Если нас вдруг…

И тут я увидел, что ни у одной из двенадцати художниц нет этюдников, в придачу, будущие мастера палитры как-то нехорошо запереглядывались. Меня это задело: «Ишь, на прогулку собрались. А как же – “Мы мечтаем о пейзажах горы Крестовой?“». Но главной причиной моего раздражения была рухнувшая надежда на то, что в случае обнаружения лесниками нашего «отряда партизан» этюдники могли бы послужить неким пропуском, оправданием нарушения запрета, доказательством того, что наша группа не из праздно-курортного любопытства, а искусства ради…
Я пробежался взглядом по ногам художниц и съязвил:
– Девочки! Женские ноги – не роскошь, а средство передвижения, а у многих из вас эти средства передвижения на каблучках, словно вы на подиум собрались, а не в горы.

– Владлен, Вы бы не могли войти в наше положение? – На меня смотрели зелёные глаза Тани. – Мы по дороге купили арбуз, это так романтично – с высоты 500 метров смотреть на Алупку и лакомиться арбузом. Арбуз тяжёлый – двенадцать килограмм, из расчёта по килограмму на каждую. Сюда мы несли по двое, сменяя друг друга, а теперь, когда мы пойдём гуськом…
«Вот влип, так влип! – возопило моё нутро.
Тащить в горы арбуз, пусть даже в рюкзаке, прыгая с валуна на валун, на карачках преодолевая скалу за скалой, – это уже полнейший идиотизм! Как же тогда диагностировать поход, да ещё, пропади он пропадом, нелегальный, в горы с двенадцатикилограммовым арбузом в хлипкой матерчатой сумке, невыносимо оттягивающей руки?

…Я, наверное, единственный в истории мужского племени, кому выпало пережить, претерпеть подобное.
Обращайтесь с женщиной осторожно! – предупреждал старик Гёте* – она сделана из кривого ребра, Бог не сумел её создать прямее; если захочешь выпрямить её, она поломается; оставишь в покое, она станет ещё кривее.
*Гёте, Иоганн Вольфганг (1749–1832) – немецкий поэт, учёный, мыслитель
Но в те поры, когда ты молод, энергичен, хорош собою, разве мы внимаем умудрённости старших?

Только с возрастом понимаешь, что от всякой женщины в любую секунду ожидай подвоха.

…Как мы обошли кордон, как вышли на нужную тропу, как поднялись на вершину Крестовой – всё гаснет в сравнении с тем, что мне пришлось выстрадать, чтобы доставить арбуз на вершину целёхоньким.

Но какое чувство свободы обуяло меня, какой простор открылся мне, когда я буквально рухнул под шибляк, искусно вышитый ярко-зелёным гарусом плюща! Я плыл в синеве неба, по ситцевой глади которого под приглядом ослепительно-рыжего солнца паслись-гуляли тонкорунные облачка, я плыл и в каком-то сладостном исступлении шептал и шептал слова моего тогдашнего литературного кумира: «И всё это моё, и всё это во мне, и всё это я!»

…Пройдут годы, я изменю предмету моего поклонения, как, впрочем, и последующим, а потом вообще останусь один на один с собою, огрубею, очерствею, но слова Пьера Безухова останутся со мной на всю жизнь.
…Я привстал. Неподалёку от меня под исполинским валуном, оплетённым лианами, нарезали арбуз мои спутницы. «Даже нож прихватили. Заранее всё обдумали. Никакие им пейзажи и не нужны были», – оскорбился я.

Вершина горы Крестовой представляет собой плато площадью почти в три футбольных поля, с несколькими выступами – террасами, разделёнными глубокими ложбинами, папоротниковыми и можжевеловыми полянами.

В VIII–IX в. на плато было заложено одно из самых крупных поселений-крепостей Южного берега Крыма, которое просуществовало более 500 лет. На восточной террасе сохранились остатки верхней оборонительной стены. На средней, самой высокой террасе возвышается большой металлический крест. Существует несколько версий его установки. Но именно крест дал название горе, отвесной стеной нависшей над Алупкой и Мисхором.

Панорама с горы Крестовой – потрясающая. Перед взором – побережье от Симеиза с горой Кошкой и с Алупкой-Сарой, до Алупки с Воронцовским парком и Гаспры с замком «Ласточкино гнездо». А какое разноцветие! Пейзаж даже не портила строящаяся на Ай-Петри канатная дорога. Да если бы я был художником!..
Природой, как и женщиной, нельзя насытиться. Но природа, в отличие от женщины, всегда правдива. Природа, в отличие от женщины…
…Вспомнив о своих спутницах, я, было, направился к ним, как заметил сидящего под сосной, возле развалин оборонительной стены, монаха. На нём была ряса и клобук. В те годы я не разбирался в одеянии иноков, не мог знать, что это не «чистокровный» монах, постриженник, а монах рясофорный, то есть пока лишь послушник, но встреча с ним подвигла меня.

Борясь с неловкостью, я приблизился к иноку. На коленях у него возлежал раскрытый фолиант. Что это было – Библия, Евангелие, Закон Божий? – не суть. Меня поразил взгляд монаха, когда он, оторвавшись от чтения, взглянул на меня. Его взгляд… В его глазах было что-то такое, от чего я содрогнулся, от чего мне стало совестно, отчего по телу пробежали мурашки. Словно передо мной на миг распахнулась бездна, словно… нет, это не объяснить словом, это надо ощутить, прочувствовать.

…Небо – монах – Книга – миллионнолетний простор до меня – милионнолетний простор после меня – Вечность.

Как в этот миг я позавидовал монаху! Вот, сидит, читает, молится, и никаких соблазнов…
А тут… такая суета… такое притворство…
Я резко развернулся и пошёл прочь.
– Владлен! Иди к нам! Отметим это дело! – махала мне бутылкой то ли Юля, то ли Татьяна.
«Вот гады, и про выпивку не забыли! – взбеленился я. – И пейзажи им не нужны!»
– Владлен! Владлен! – заверещали художницы.
«Какой я вам, на хрен, Владлен?!» – едва не вырвалось у меня.

В то лето я находился под двойным впечатлением: от романа Владлена Анчишкина, роман которого, простите за тавтологию, так и назывался – «Арктический роман», и от имени самого автора – Владлен, что означало Владимир Ленин. Потому при мимолётных знакомствах, кои случаются на курортах, я в упомянутую встречу и назвался Владленом.

– Девочки! – стараясь как можно больше влить в голос масла, улыбнулся я. – Я надеюсь, дорогу назад вы найдёте? Здесь нет ничего сложного – всё вниз и вниз по тропинке, вдоль склона, вдоль остатков линии укрепления, не сворачивая на тропки ни вправо, ни влево. А я отойду. Если меня минут десять не будет, значит, встретимся завтра на пляже Рыбачьей бухты.

– Владлен! Владлен! Как же так?! А шампанское?! У нас семь бутылок, мы взяли и тебя!

Художницы уже подвыпили, отбросили некоторые условности, глаза их блестели. Но это был не тот блеск, который придаёт женщине красоту, а тот, что высвечивает в ней вульгарность.

«Пейзажистки, чтоб вас!..» – прошипел я сквозь зубы, а вслух, и широко улыбаясь, расшаркался:
– Девочки, дорогие мои художницы, простите-извините, я бы с удовольствием в вашем прекрасном обществе… но… ну никак не могу, извините, до завтра.
…Я спускался с Крестовой и во мне, как шампанское в бокале, пенилась обида. Мои чистые помыслы, «души моей прекрасные порывы», в конце концов, жажда преподнести себя… – всё это было попрано.

3. Ночь
Ночь была ужасной…

…Дом моей тёти и днём-то не каждый отыщет: притулился он на окраине Алупки, на 40-метровой возвышенности, вдоль склона, заросшего непролазным криволесьем, переплетениями шибляка, ежевики и можжевельника. К дому можно пройти лишь по узенькой тропинке. Начинаясь от старого Севастопольского шоссе, она, огибая возвышенность, тянется по-над обрывистым её изножьем; справа и слева теснимая колючим кустарником, а сверху – низко нависающими, принуждающими пригибаться, ветками деревьев, резко изгибается в сторону, и, минуя шеренгу кипарисов, приводит к порогу. И это днём. А ночью подобное путешествие для чужан чревато ушибами, переломами, падением с кручи…

…Ночь была ужасной. Мне казалось, что за мною вот-вот придут, арестуют, обвинят в том, что я завёл… бросил… что обратно вернулись не все… что из-за меня покалечился человек, а ведь он мог стать талантливым художником…

Я задыхался. Мне не хватало воздуха. Меня бросало в дрожь при любом шорохе. Я надел чёрные брюки, серую рубашку, собрал чемодан, крадучись вышел во двор, затаился под лавровым кустом. «Пусть теперь ищут, – успокаивал я себя. – Пусть… А тётя?! Как же тётя?!» – простонал я. Как тать, почти не ступая по земле, я вернулся в свою комнату, открыл холодильник и при свете его лампочки, отыскав лист бумаги и карандаш, написал: «Дорогая тётечка! Я срочно уехал. Извини, что не дождался. Опаздываю. Спасибо за всё! Люблю. Целую. Володя».

Проделав обратный путь и поудобнее расположившись всё под тем же кустом, я уже почти со злорадством думал о тех, кто придёт меня арестовывать, прочтёт записку…
Ночь рассыпала по бархату небосвода изжелта-красные бутоны звёзд и, забавляясь, повесила над ложем задремавшего моря белёсо-синеватое коромыльце месяца.
Ватажка светлячков, повключав фонарики, сигналили друг дружке зеленовато мерцающими огоньками.

Сводный оркестр цикад наигрывал на цимбалах наполненную любовной страсти мелодию.

Ветер-бродяга, этот извечный шатун, присев на корточки, и, поглаживая ладошкой влажную гриву травы, нашёптывал щемяще-нежный, чарующе-тягучий напев.
Где-то хохотала-ухала чайка.

…И всё это было не моё! И всё это было не во мне! И всё это был не я!
…Ночь была ужасной.

4. Утро, день, вечер
Когда золотистый мяч солнца выкатился из-за снулой спины утёса и на пробудившихся деревьях повисли тени, я покинул своё убежище.

«Мы растём, но не созреваем» – писал когда-то Пётр Чаадаев.

Не знаю, вырос ли я, но то, что за минувшую ночь я подсозрел – это точно. Меня вдруг осенило, что за мною не придут: ни моего адреса, ни имени, ни моей фамилии у «них» нет. Вот только – фоторобот. Да, фоторобот моей физиономии художницы запросто могут составить. Хотя…

Вот это «хотя» и не давало мне почувствовать себя свободным. То есть относительно свободным. Поскольку абсолютной свободы не бывает. И не потому, что абсолютная свобода – это есть воля. Со всеми вытекающими – насилием, грабежами, убийствами. Не потому. Хотя…

…Я занёс чемодан обратно в комнату, задвинул под кровать, взял со стола записку, аккуратно свернул (вдруг ещё пригодится), сунул под верхний дверной косяк, переоделся, повесил на плечи пляжный рюкзачок и, постучал тёти в окно, дескать, я ушёл.

Море, солнце, дикий пляж – нет! не радовали меня. Помаявшись с часик, я поднялся в Нижний парк и уехал в Ялту.

…Ялтинская Набережная, заполненная безмятежными, улыбающимися, смеющимися, праздными, выспавшимися, ни куда не спешащими и ни от кого не скрывающимися, свободными людьми…
Ялтинская Набережная – бурлящая, звенящая, поющая; манит, обещает, улещает. Освобождает.

…Выше я заявил, что абсолютной свободы не бывает. Но и свободы, как таковой, полной не бывает. Это я открыл для себя на ялтинской Набережной: свободы, как таковой, не бывает полной, потому что у свободы мало прав.
Судите сами. Шёл я, шёл по Набережной – бурлящей, звенящей, поющей, среди безмятежных, улыбающихся, смеющихся, словом, среди чувствующих себя свободными, (а среди свободных и сам начинаешь верить в свободу), шёл я, шёл, и вдруг – бац! – художники, десятки художников! Всё! – закончилась моя свобода. Обманула, как гулящая девка.

…Опьянённый кажущейся свободой, – всякая свобода пьянит, – я упустил, что Набережная заканчивается началом Пушкинской улицы и на стыке сих пешеходных магистралей творят, торгуют, выставляются художники.
…У меня ёкнуло сердце. Я метнулся в сторону.
…Вернувшись в Алупку, я направился в горисполком. Моя тётя значилась по данному ведомству сотрудником учётно-военного стола. Одна из стен её кабинета служила и стеной кабина милицейского начальника, и тётя была в курсе всей криминальной жизни родного города. Тётушка попеняла мне, что редко меня видит, что по ночам я где-то шляюсь, умоляла не загуливаться, быть себе на уме, не верить девкам и, наконец, как бы аргументируя всё сказанное, перешла к сводке происшествий. Художницы и Владлен в ней не упоминались. Ну, прямо – крест с моей души. Я снова почувствовал себя свободным. Относительно свободным.
Всякая свобода требует доказательства действием. И всякой свободе неважно во имя чего эти действия – во имя добра или зла, света или тьмы, любви или похоти, правды или лжи.

Осознав себя относительно свободным, мне взбрело заглянуть на улицу Розы Люксембург. Здесь, в бывшем имении художника-живописца Архипа Куинджи, уже много лет располагалась учебная база Института живописи, скульптуры и архитектуры имени И.Е. Репина, где ленинградские студенты-второкурсники проходили практику. Отсюда свалились на мою голову двенадцать художниц.

…Нет. Это был не синдром преступника, возвращающегося на место преступления. Хотя чувство вины от содеянного во мне присутствовало. Но во мне присутствовало и чувство обиды. За себя, за не написанные пейзажи, за мой ночной страх, в конце концов. Мне необходимо было пройтись мимо учебной базы для самооценки, самоутверждения, самовосхваления; пройтись, чтобы преподнести себя… самому себе.
…Остывающий день выкатил на синею крышу небес раскалённую печь заката. На серо-коричневые зубцы Ай-Петри наплывало чёрное покрывало ночи. По ржавым куполам деревьев, покашливая, прыгал ветер.
II
Поцелуй в облаках
1.Нимфы
Женщины от природы болтливы. Но на курортах они болтливы неимоверно. Главная тема: деньги, шмотки, мужья. Что примечательно – у замужних курортниц мужья непременно – козлы, а если не козлы, то – бабники или пьяницы. Но, в итоге, всё равно – козлы. У незамужних, впрочем, тоже все мужики – козлы. При этом, говоря о козлах, замужние непременно подчёркивают своё исключительное право на принадлежность предмета: «мой козёл», «у моего козла», «я со своим козлом», как бы предупреждая товарок, что козёл не бесхозный, под приглядом, в козлятнике. …А вот курортных мужчин, – что замужние, что незамужние курортницы – к козлам не относят. По крайней мере, до определённой поры.

…Да, чуден мир курортника и не предсказуем! И каких только откровенностей не наслушаешься!
Я не люблю общественные пляжи: шум, гам, вопли, визги. Иное – пляжи дикие: ширь, даль, покой, тишина. Есть в Алупке такие уединилища.

Август. На голубом, в прожилках, небе топчутся редкие облачка. Волны, как игривые жеребята, наскакивают на сморщенные от старости валуны. Один из таких валунов – мой. Я присмотрел его четыре года назад. Высотой около двух метров, продолговатый, как огурец, он на треть сполз в море и смахивал издалека на верзилу, вставшего на колени, чтобы испить водицы. Бородавчатые бочины валуна служили прекрасной защитой от простуженного ветра. Я негодую при виде надписей, оставленных дикарями на камнях, скалах, строениях, к примеру: «Здесь был Вася Москва. 12.7.68г.» или «Света + Коля. Тула. 24.8.70 г.» и пр. Но к автору вопроса, начертанного синей краской на бугристой спине моего валуна, я бы снизошёл. «Родиться, учиться, работать, сдохнуть?» Судя по всему, в часы тягостных раздумий руку приложил студент философского факультета. Море, – будь оно спящее, поющее, играющее или разъярённо-бушующее, – способствует размышлению. Или – сну. В тот день море было играющим. Я задремал…

– …Знаешь, дерьмо тоже можно выложить сердечком.
– Нет, подруга, что ни говори, а всё равно женщиной быть хорошо. Даже стерва звучит приятнее, чем козёл.
– А я своему козлу сказала, я бегать не буду. Нужна – забирай, нет – потеряйся. И уехала в Крым.
– И как же теперь? Свадьбы не будет?
– Да мне со свадьбами не привыкать.
– Нет, девки. Такое бесследно не проходит. Как вспомню, как кровать под нами пела и плясала… Пусть я в постели теперь не с ним, зато голова моя поднята гордо.
– А у моего козла прибауточка любимая: «Уж полночь близится, а близости всё нет». Мне сначала нравилось, я подыгрывала, а потом…
– А мне девки, подруга рассказывала, она где-то вычитала, что можно получить много удовольствия, когда окажешься в постели с чужим мужчиной, и когда он заснёт, можно написать что-нибудь у него на заднице.
– Ой, подруги, приеду домой, и своему козлу на заднице напишу «козёл».
Живо мыслящий русский человек любит подслушивать, подсматривать. Но когда из-за валуна потянуло куревом, – не переношу табачного дыма, – я не выдержал: на корточках отполз по кромке берега от валуна, на брюхе соскользнул в воду, отплыл и через несколько минут с шумом, плеском вернулся к своему лежбищу.

– Доброе утро, соседушки, – как можно радушнее поприветствовал я дамочек.
На меня уставились три пары оценивающих и, – как мне показалось, – раздевающих глаз.
Хотя и снимать-то с меня было нечего: в обвисших, невзрачных плавках, под которыми жалко топорщился бугорок, и сам я – длинный, нескладный, нелепый, с безволосой, астенической грудью, с неразвитой мускулатурой. Глиста глистой. Урод уродом. Но – не козёл. Поскольку не был проигнорирован тремя «нимфами», именовавшими себя вполне по земному – Валя, Света, Катя.
– Почему это соседушки? – игриво поинтересовалась брюнетка.
– Вы с этой стороны валуна, я с той. Можно сказать, за стенкой друг от друга живём.
Моя шутка, видимо пришлась по вкусу.

–Раз так, заходи, сосед, в гости, чего в дверях стоишь? – улыбнулась брюнетка.
Часа полтора общения, трёпа, шуточек. Я без труда определил по голосам, кто может дерьмо выложить сердечком, кому со свадьбами не привыкать, кто своему козлу на заднице собирается написать, что он козёл, а по репликам, – что Катя (брюнетка) замужем, но на грани развода, Наташа (блондинка) – невестится, но под вопросом, Валя (шатенка) – в поиске.
Существует расхожая истина, что женщина из ничего может сделать три вещи: салат, причёску и скандал. Я не был свидетелем ни первого, ни второго, ни третьего. Но как «моим нимфам» удалось очаровать меня до таких масштабов, что я откликнулся на их просьбу? Возможно, я сам жаждал быть очарованным? Возможно. У кого-то из наших классиков я прочитал, что у русского человека в крови – бросаться в омут, в реку с обрыва. И не важно, выплывешь или пойдёшь ко дну. Здесь главное – бросок. Утонул? Ну что же. Зато как красиво прыгнул! Красиво прыгнуть – в этом весь русский человек.

Я красиво прыгнул, когда на признание «нимф», что они мечтают подняться пешком на Ай-Петри, неожиданно для себя ляпнул: «Я вас провожу!»

2. Иришка
В то лето, когда я в очередной раз приехал в Крым и остановился у тёти, дочь её соседки по домовладению Иришка перешла в 8-й класс. Юркая, быстрая, как ящерка, лёгкая, прыгучая, как белка, отчаянная, решительная, словом, – сорванец, пацанка. В ней уже пробуждалась женщина: робкая округлость тела ещё граничила с некоторой угловатостью; осознание своей половой роли и принадлежности к определённому обществу уже являло убеждённость в своей исключительности.
Но её нельзя было отнести к нимфетке: ни легкомысленности, ни истерии, ни капризов, ни надменности, ни желания пофлиртовать с представителем противоположного пола. Если же Иришка и надевала юбку короче трусиков, то не ради масленых взглядов мужчин. Ей просто хотелось нравиться. Всякая женщина мечтает, чтобы мужчины оборачивались ей в след. Иришка мне нравилась. Меня волновали её начавшие проступать формы, её полуженственность, её невольные прикосновения ко мне, когда мы резвились в море, подныривали под скалы, скользили по лбам осклизлых валунов, нравилась её неумелая кокетливость… – меня волновало всё это, и зачастую будило естественную мужскую реакцию.

…И этой полудевочки-полуженщине предстояла меня спасти после того, как я красиво прыгнул.

Мне повезло – Иришка была дома, в саду, сидела на стуле под инжировым деревом и перебирала лавровый лист. Вчера поздно вечером оно вернулась с похода по Западному Крыму.

– Слушай, Иришка, подружка моя, я созрел, и готов пойти на Ай-Петри. Помнишь, ты мне несколько раз предлагала? Я готов завтра с утра.
Сердце моё остановилось: если Маришка не согласится на завтра, я – пропал. Видимо, в моём взгляде было столько мольбы, а сам я был столь жалок, что отказать мне Иришка не посмела.
– В пять утра, с первыми лучами солнца…– я не дал ей договорить, сорвал её со стула, обнял за плечи, крепко прижал к своей груди. Ах, как мне было хорошо и покойно! Хорошо и покойно. Не знаю, сколько мы простояли так – три, пять, десять секунд, но когда я почувствовал, что мои покой и хорошесть превращаются в нечто… я разжал объятия.

…Жемчужно-розовые полосы рассвета полосовали спину снулого моря, по пустыне небосвода блуждало белогривое облако, сонно вздыхали кипарисы, когда мы с Иришкой тронулись в путь.

Я шагал, лез, карабкался, цеплялся за своим проводником, наказывая и наказывая себе запоминать тропу подъёма. Как я тогда позавидовал Мальчику-с-пальчику, которому загодя припасённые камушки помогли возвращению домой. Мне же приходилось полагаться только на свою память.

…– О Русская земля! Ты уже за холмом! – возопил я, преодолев последний метр подъёма на Ай-Петринское плато.

Передо мною, и вправо и влево, сливаясь с небом, расстилался зелёно-красно-коричневый, с желтовато-медовым отливом ковёр. Надо мною, распахнув объятия, висел-покачивался голубой, с белыми шовчиками- стёжками, шатёр неба. За спиной, далеко внизу, на фоне выливающейся за горизонт аквамариновой чаши моря, пестрели опалово-агатовые россыпи домов Южнобережья. Восторг, восторг, и восторг переполнял меня! Даже ветер, колкими кулаками долбящий в бока, в спину и почти валящий с ног, ветер, о котором предупреждала меня Иришка, восторгал меня. Я забыл про смертельную усталость. Мне хотелось петь, кричать, воспарить.

– Ну хватит дурачиться, ты как маленький, – вернула меня в чувство Иришка, – нам ещё два километра до твоего, как ты проорал, холма чапать.

Ну что эти два километра по равнине в сравнении с тем, что мне пришлось испытать, взбираясь сюда?! Два шага! Два не два, а попыхтеть пришлось. Хлёсткие понукания ветра вскоре надоели, а равнина оказалась не такой уж и ровной, да и усталость вновь повисла путами на ногах
.
А Иришка, вот истинное дитя природы, ей хоть бы хны, ступала и ступала своими стройными ножками. Чтобы отогнать усталость, я стал представлять себе, какой будет моя подружка, когда её формы окончательно оформятся, допустим, через 4 года, когда ей исполнится 18 лет. Мне к тому времени стукнет 26. Многих ли мужчин она будет пленять, вдохновлять, разочаровывать? И многие ли мужчины будут оборачиваться ей вслед?

«Интересно, – думал я,– если женщины искусительницы от природы, рождаются с этим, и в этом отношении к ним вопросов и претензий нет, то желание и умение разочаровывать мужчин – это у них безусловный или условный рефлекс? Если – условный, выработанный, приобретённый, – то он в одном из закуточков их головок таится, или, по-научному, в коре больших полушарий и, стало быть, действует по указанию мозга. Если, – рассуждал я далее, – рефлекс безусловный, по наследству переданный праматерью Евой, то он вправе находиться где угодно, смотря по обстоятельствам, и решает, как себя вести, исключительно самостоятельно, без привлечения каких-либо корок и подкорок полушарий. Да так оно есть! А раз так оно и есть, – растекался я мысью по древу, – то какой бы наступил на земле рай, если бы мужчины знали, в каком закуточке женских головок ждёт своего часа этот самый условный рефлекс. Знали бы, и обходили бы его, не позволяли бы ему пробуждаться. Интересно, – впился я взглядом в спину Иришки, – как у неё с рефлексами?

Во всяком случае, сегодняшняя Иришка меня не разочаровала, более того – спасла. Спасла, когда я красиво прыгнул, ляпнув нимфам, что провожу их на Ай-Петри. Дороги-то я туда не знал. То есть вовсе, ни одного метра. И, тем не менее, вызвался проводником.

А если бы Иришка отказалась, заартачилась, бзик бы на неё напал, условный или безусловный?..

…Как бы там ни было, цель – как пишут в старинных романах, – была достигнута. Я стоял на вершине плато, почти лоб в лоб с зубцами Ай-Петри, потрясённый панорамой Ялты, Мисхора, Алупки, Симеиза.

Стоял, и это было как… как объятия женщины.

3. Ай-Валя
Спустившись в Алупку, в её неторопливую городскую атмосферу и радушие, я с содроганием представил, что через двенадцать часов мне предстоит выполнять обещанное: встреча с нимфами была назначена на четыре утра. Я вновь и вновь прокручивал пройденный с Иришкой маршрут, вновь и вновь запечатлевая его на своих мозговых извилинах. И заучивал абзацы из путеводителя и справочников по Южнобережью Крыма.

…Ночь промчалась всадником, унеся с собой издырявленное синевато-красными гвоздями звёзд покрывало небосвода.

Хрустальное утро ещё сонно потягивалось, шелестя изумрудными монистами листвы, а уже мучился в означенном месте в ожидании трёх нимф. Мучился, оттого что болело всё тело, и мучился от стоящей передо мной задачи, которую мне предстояло выполнить. Или не выполнить.

…Нимфа предстала в единственном числе.
– Света и Катя не захотели идти, решили поспать – объяснила Валя.
– Женщины есть женщины, – глубокомысленно, как мне показалось, изрёк я.
Надо отдать мне должное – дорогу я запомнил хорошо. Вёл, как по своей квартире. Мышцы разогрелись. Боль отступила. Настроение улучшилось. Валя оказалась дивчиной, хоть куда: упорно, настойчиво, лезла, карабкалась, цеплялась, и лишь ступив на плато и пав навзничь в траву выдохнула: «Ой, Вовик, как я устала!» Я рухнул рядом, наполненный гордостью свершённого.

Оставшихся до зубцов два километра мы не шли – тащились. Молча. Стиснув зубы. Похоже, Вали было не до красот. Но от меня не ускользнуло, как горели её глаза. А горящие глаза у женщины – это… впрочем, не буду затягивать развязку.

Всё складывалось для меня наилучшим образом. Вякнув сдуру о прогулке на Ай-Петри, что можно оправдать лишь воздействием женских чар, я не посрамился, преподал себя, более того, словно в награду, я получил отсутствие ветра на плато, лишь на горизонте, куда змеилась дорога на Бахчисарай, висело белое крыло хмари. И вновь меня наполнила гордость свершённого. «Ах, как жаль, как жаль, что не хватает зрителей! – сокрушался я. – Как обидно, что нет Светы и Кати! Я бы… я бы… Ведь не зря я штудировал путеводители!

– А знаете, Валя, – снедаемый жаждой излить приобретённые за вчерашний вечер знания, прервал я молчание, – нам сегодня повезло, ветра нет, а ведь мы с вами находимся в самой ветряной точке. Обычно на плато постоянные ветра, настолько сильные, что военным, которые служат здесь, год приравнивается к двум. Видите, позади нас купола строений? Это комплекс радарных станций, следящих за воздушным и космическим пространством. Так вот, военный, передвигаясь от одного здания к другому, держатся за специально натянутые тросы. А вот там, по горизонту, видите, словно кто-то молоко разлил? Это облака. Если нам повезёт, мы вскоре по грудь… – я запнулся, …по пояс в тумане плавать будем. Но до этого нам надо панораму Ялты и Алупки увидеть. Поэтому, как говориться, нам поспешать надо. Давайте Ваш рюкзачок, давайте Вашу ручку, и поспешим-побежим, как дети, бегущие от грозы. Помните такую картину?

Рюкзак Валя оставила на своих плечах, что меня несказанно обрадовало, руку уступила. Ладошка у неё оказалась тёплая, живая, отзывчивая, как кутёнок.
…Мы успели. Валиным восторгам не было ни конца, ни предела. Я же, на правах гида, как мог, сдерживал эмоции.

– Видите, Валя, снизу от Мисхора к Ай-Петри подымается просека? Это строится канатная дорога, её конечная станция будет примерно здесь, где мы стоим. А вон там серпантин, это дорога, ведущая с Ай-Петри в Ялту.
– Ой, как здорово! Ой, как здорово! – уже не вскрикивала, а почти стонала Валя. Ой, как жалко, что здесь нет ни Светы, ни Кати!
«Нужны они здесь!» – мелькнула у меня в голове. Лишь мелькнуло, но я испугался этого «мелька».
– Вовик, я слыхала, что название скалы связано с красивой любовной историей.
– Для кого красивой, а для кого и нет, – улыбнулся я многозначительно. – Это как посмотреть. В давние времена парень и девушка полюбили друг друга. Родители воспротивились их свадьбе. Влюблённые решили покончить с собой и забрались на высокую гору. Парень прыгнул первый, девушка, прокричав ему вслед «Ай, Пётр!», испугалась, прыгать не стала и вернулась домой. Утверждают, что она всю жизнь была несчастна. Но я в это не верю.
– Во что? В легенду? – удивилась Валя.
– В то, что она всю жизнь была несчастна.
– А Вы злой, Владимир, – улыбнулась Валя.
– Я не злой, я реалист – улыбнулся я.
И словно в подтверждении моих слов, накатила волна тумана.

Это было невероятное, фантастическое зрелище. Белые рваные клочки то доходили до щиколоток, то достигали коленей, то дотягивались до груди, то хлопковыми хлопьями проплывали над головой.

Картина была столь ошеломляющей, что мы с Валей на какое-то время потеряли дар речи. Зубцы Ай-Петри, Ялту, Кореиз, Алупку, всё обозримое побережье до свинцово-голубой кромки моря застелила белая, крахмалистая скатерть. И над этой скатертью мы с Валей, – словно над столом, ожидающим сервировки. И над нами с Валей, – голубое-голубое, глубокое-глубокое небо с хрустальной, ослепительно сияющей люстрой солнца…

– Ой, смотрите, Володя, там на одном из зубцов Ай-Петри красный флаг! – схватила меня за плечо Валя.
Действительно, туман пожижел, опрозрачился и сквозь его раскисшее тело стали проглядывать зубцы знаменитой скалы; на одном из зубцов развевалось красное полотнище.
– Это в честь Вашего восхождения подняли, – нашёлся я.
– Ой, Вовик! – бросилась на меня Валя. Дыхание моё перехватило, сердце остановилось, голова закружилась, ноги обмякли, и я взмыл куда-то…
Потом в моей жизни будет множество поцелуев, многие и многие, – да почти все! – забудутся, но этот, в облаках, останется в памяти бередящим, неповторимым чудом. Бередящим, неповторимым чудом.
– Спасибо, Вам, Вовик, сегодня я узнала, что такое счастье.
– Пожалуйста, – выдавил я растеряно.

Валя присела над рюкзачком, и, поколдовав над шнуровкой, выудила пляжную подстилку, бутылку шампанского, пакетик фруктов и пару дорожных стаканчиков.
«Надо же, – поразился я, – готовилась! Вот почему она весь подъём и всю дорогу сама рюкзак несла! А я…». Но о себе не хотелось думать.

Шампанское было слишком тёплым, к тому же быстро кончилось. Вторую бутылку мы распивали на подстилке, распивали с чувством, с толком, с расстановкой: пили за Крым, за нас, за восхождение на Ай-Петри, снова за Крым, и снова за нас.
«А она симпатичная, – всё откровеннее поглядывал я на Валю, – да нет, пожалуй, даже красивая».

С возрастом я убедился, что не бывает некрасивых женщин. Просто мы, мужчины, не умеем женщину правильно раскрыть, прочитать, понять и усвоить хотя бы часть прочитанного.
– Валюша, я хочу Вам признаться в…
– В чём?– напряглась Валя.
– Я козёл, как сказали бы Ваши подруги. На самом деле этот красный флаг на зубце обозначает вход в пещеру. Пещера называется «Трёхглазка». В пещеру разрешается спускаться туристам. В пещере круглый год температура плюс десять градусов, а на самом дне сугроб из оледеневшего снега. В своё время граф Воронцов использовал этот пещерный лёд для охлаждения вин и напитков. Лёд пилили, складывали в огромные бадьи, укутывали войлоком, чтобы удержать холод, и везли на волах по крутым горным дорогам вниз.

В ответ прозвучал звонкий смех. Валя доверчиво коснулась своей головкой моего плеча. Её каштановые волосы пахли… пахли...
«Стоп, сначала мысль, потом действия» – мелькнула молнией в голове. Сначала мысль, потом действия – так научал меня отец. Всякая женщина, – научал он, – коварна. Будь с ней начеку. Будь с ней осторожен, как сапёр с миной – сначала мысль, потом действия».
Чтобы пресечь действия, что далось мне с трудом, я заорудовал мыслью:
– Валюша… (ах, как пахнут её волосы), представьте себе, что здесь будет лет через десять, когда сюда построят канатку. Здесь… (волосы как волосы) появятся толпы людей, всё затопчут, нарушат, и уже не расположишься вот так… – в паху стало набухать, топорщиться, я неуклюже поднялся с подстилки, прошёл несколько шагов вперёд, – …не расположишься вот так, не выпьешь вина, пропадёт романтика…
…Однако пора было спускаться. Тем более что туман поднялся вверх, загустел, плотной кисельной массой расплылся по небосводу, утопив в густой жиже светильник солнца. Рассерчавший ветер занудно раззуделся, холодными ладошками зашаркал-захлестал по щекам.

…Спускались мы серпантину, пользуясь, где это было возможно, сократами (1), на окраине Ялты сели в рейсовый автобус до Алупки. Валя дремала у меня на плече. Я вновь и вновь переживал её поцелуй. Вечером мы вновь встретились…
…Через три дня я покидал Крым.
…Через месяц пришло письмо:

«…Кажется, прошла целая вечность. …Вспоминаю Ай-Петри. Это был самый счастливый день моего отдыха. …Мечтала и раньше подняться на вершину, пусть не самой высокой, горы. Когда мы первый раз разговаривали на скале, когда познакомились, я подумала, что с тобой я бы пошла на Ай-Петри. …Знаешь, меня все называют Ай-Валя. Мне это даже приятно. Приятно вспоминать, как ты растерялся, когда я тебя поцеловала. Помнишь? На вершине. Мне было очень тогда хорошо. А вечером ты мне читал стихи. Много стихов. Хотелось слушать и слушать. И ещё хотелось, чтобы ты меня поцеловал…»
Письмо на двух листах. Из Ровенской области. В конце письма дата и подпись – «Ай-Валя». И внизу приписка: «Катя сошлась с мужем, Света вернулась к жениху».
Нет, мужчинам никогда не суметь правильно раскрыть, прочитать и усвоить хотя бы частичку женщины!
Примечание: Сократы – слово, очень популярное среди жителей Южнобережья, обозначающее «сокращать».
2018 г
.
Мухтар
Ялтинской художнице-акварелистке Наталии Спивак

Набережная Ялты. Ежесезонно она кишит курортниками. Всякий считает своим долгом прогуляться по знаменитому променаду. Он притягивает, обольщает, кружит голову. Здесь встречаются и расстаются, Здесь флиртуют и закручивают молниеносные романы. Здесь обманывают и обманываются. Здесь разыгрываются драмы и вершатся трагедии. Одни забываются, другие помнятся какое-то время, третьи длятся годами.
…Вдоль рисбермы, всматриваясь в море, изо дня в день бродит пёс. Правое ухо, словно антенна, торчит вверх, левое слегка надломлено, по морде пролегает белая полоса. Чей он? где живёт? чем питается? Ялтинцы привыкли к нему…

Минуло несколько лет. Набережная всё так же кишмя кишела курортниками, и всё так же здесь флиртовали, обольщали и закручивали романы, всё так же обманывали и обманывались, расставались и назначали свидания. И всё также одиноко бродил пёс. Он с тоской поглядывал на море, издавая звуки, похожие на всхлипы, не подпускал к себе.
…Ялтинская набережная хороша во всякую пору. Но особенно прекрасна она в часы, когда лимонный кружок солнца, нежно коснувшись мускулистой груди Ай-Тодора, начинает скатываться к Севастополю.
Набережная Ялты подобна женщине: утром она свежая, отдохнувшая, без макияжа, настоящая, – такая, как есть; днём – ухоженная, деловитая, пристойная, и в то же время – манящая, желанная, обещающая; вечером… о-о! вечером она нежна, слаба, игрива, вечером она благоухает, жаждет, трепещет, томится…

Вечером набережная Ялты тонет в бурлящих людских потоках.

Вечером на набережную выходят музыканты. Музыканты ялтинской набережной – неотъемлемое достояние города. Без них набережная – точно женщина без любви.
…Наверное, музыканты ялтинской набережной все не без таланта, наверное, все они заслуживают аплодисментов, но я во всякий свой приезд спешил к Виктору. Впервые я услышал его лет 10 назад. Я бы миновал его стороной, кабы не мелодия, от которой у меня ёкнуло сердце.

Эта мелодия вернула меня в бархатный сезон 2008 года, под крону платана Айседоры*, в уличное кафе, к бокалу сухого красного, к динамику, из которого вырывался наполненный грустью одиночества голос Рената Ибрагимова:
«Путники в ночи, два одиноких человека на пути, на этом долгом и запутанном пути как тебя найти?..»

…И вот теперь путников в ночи выдувала чья-то тоскующая труба. Она окунула меня в тот самый сентябрь 2008 года, когда я, влюблённый во Владимира Шуфа, прямо из уличного кафе отправился на Поликуровское кладбище, где был похоронен предмет моей любви, и где я и провёл всю ночь, восторгаясь ночным звёздным небом и размышляя над смыслом жизни…**

*легенда гласит, что под платаном С. Есенин назначал свидание знаменитой американской танцовщице и своей будущей жене Айседоре Дункан
**имеется ввиду период работы над 2-й книгой о выдающемся поэте Серебряного века Владимире Александровиче Шуфе (1865–1913).
…– Паа-па-па-паа-ду-дуу-ду-паа-па-па-паа, – звала-манила труба.
– Гаав-аа-аав-ууу, – подыгрывал трубе неведомый инструмент.
И я, словно зачарованный зовом трубочки того гамельского крысылова,*** пошёл на щемящие звуки.
***.согласно средневековой немецкой легенде, музыкант, обманутый магистратом города Гамельна, отказавшимся выплатить вознаграждение за избавление города от крыс, заворожив городских детей игрой на трубочке, увёл их безвозвратно из города


Душистая ладошка крадущего на цыпочках ветерка поглаживала шершавую щеку моря.
Редкие пёрышки облачков плыли по остывающему небосклону.
– Ту-ба-ду-бааа-па-дуу-ба-туу-баа, – выдувала труба, повинуясь движениям пальцев молодого стройного трубача в белоснежней рубашке и чёрных, отутюженных брюках.
– Гаав-гав-гаау-уу-ув, – модулируя, подпевала трубе крупная, видавшая виды дворняга. Правое ухо у неё торчало вверх, словно антенна, левое было слегка надломлено, по морде пролегала белая полоса.
…Потом над затихающим морем полилось двухголосие томительной мелодии – призрачно всё в этом мире бушующем, есть только миг… – изнывала труба, запрокинув серебряный раструб к вечереющему небу; трубе вторила псина.

Возле трубача полукружьем теснились зрители, улыбались, щёлкали фотоаппаратами. А он играл и, повинуясь ему, труба и пёс изливали скорбь и печаль… «Есть город, который я вижу во сне. О, если б вы знали, как дорог у Чёрного моря открывшийся мне в цветущих акациях город…», – бередил души слушателей необычный дуэт.
…Отскорбела труба. Отпечалился пёс. Трубач устало опустился на скамейку. Я нагнулся, положил в футляр 100 рублей, спросил у музыканта разрешения присесть рядом…
…Так мы познакомились. С тех пор в каждый свой приезд в Ялту я, прежде всего, спешил на набережную – послушать Виктора...
…Шло время. Бархатный сезон сменялся бархатным сезоном.

…В тот год, после многолетних прозябаний на чужбине, Крым вернулся в отчий дом, и я, переполненный восторгом и с какой-то дотоле неизведанной мною нежностью, шёл по набережной моей Ялты, вглядывался в лица моих прохожих, вслушивался в говор моего моря.
В голубом разливе небес, подныривая под узорчатые, сизовато-молочные лоскутки облачков, плыла-лучилась медово-жёлтая голова солнца.
На иссиня-зеленоватой пажати моря, подёргивая чёрными поплавками голов, удила рыбу стайка хохотунов.
Ветерок, спустившийся с гор, то осторожно, словно босой, ступал по гранитным плитам набережной, то вдруг, встрепенувшись, точно непоседливый ребёнок, забегал далеко вперёд.

Я шагал по набережной Ялты…. Подле Антона Чехова и дамы с собачкой по-прежнему кучковались жаждущие сфотографироваться*.
*речь о популярной у туристов скульптурной бронзовой композиции «Антон Чехов и дама с собачкой», установленной на набережной
И по-прежнему неизменны были пристрастия: женщины снимались непременно с Чеховым (Гуровым), прильнув к его боку; мужчины – с дамой (Анной Сергеевной фон Дидериц), приобхватив её за талию, дети – со шпицем, присев на корточки и чуть приобняв его.

Ещё несколько шагов – и я услышал трубу, знакомую мне мелодию, но именно в этот раз у меня от неё запершило в горле:
«Есть город, который я вижу во сне…
…Трубе подтягивал уже известный мне пёс. Он почти не изменился: правое ухо у него торчало вверх, словно антенна, левое – слегка надломлено, по морде пролегала белая полоса; новым в его внешности были широкие, зигзагообразные борозды шрамов на боках.

Глаза у дворняги были почти человеческие, вглядишься в них – и мороз по коже: столько в этих глазах боли, тоски, одиночества.

…Когда-то у собаки был хозяин. Он служил спасателем на ялтинском пляже и однажды, спасая тонущего, погиб. Сначала пёс бегал по пляжу, гавкал на море, поджидая хозяина, давая знать ему о своём местонахождении, потом стал каждый день просто дежурить возле моря, надеясь на возвращение родного ему человека.
Прошло два или три года, но однажды пёс подошёл к одному из уличных музыкантов, уселся подле и стал слушать, и вдруг начал подпевать, глядя на море своими бездонно грустными глазами.

Так состоялся дуэт трубача, дипломанта различных конкурсов Виктора Малиновского и бездомного пса, получившего кличку Мухтар. Одними дипломами сыт не будешь, зарплата в муниципальном оркестре, где играл Виктор, мизерная, вот и выходит трубач ежевечерне на набережную. А после того, как к нему присоединился Мухтар, уличный заработок Виктора значительно увеличился.

Поющего пса не единожды пытались отравить собаконенавистники, но пёс брал только из рук Виктора и никогда не поднимал с земли.

Но однажды жизнь Мухтара оказалась на грани – скверную службу сослужила выучка реагировать на крики. Во время одного из концертов он услыхал ор людей, вопящих от восторга на банане, который за собой по воде тянул катер. Пёс решив, что им нужна помощь, бросился на выручку. Попал под стальные лопасти мотора, которые исполосовали ему бока. Выжил чудом.

…10 лет кряду Мухтар каждый вечер даёт уличные концерты на набережной Ялты. У пса появились свои предпочтения и любимые мелодии: «Путники в ночи», «Есть только миг», «У Чёрного моря», «Сувенир». В каждую из этих мелодий он вплетает нотки столь неизмеримой тоски по сгинувшему родному человеку, что у слушателей увлажняются глаза, перехватывает в горле, начинает щипать в носу и порою кажется, что ведущим вокалом в этом необычном дуэте не труба, а умудрённый жизнью, измученный страданием, пёс…

…Середина сентября 2021 года. Полумрак юного вечера распростёр над Ялтой дымчатую вуаль. На распахнутом небосводе зрели, любуясь собою в иссиня-буром, слюдяном зеркале моря, жемчужины редких звёзд. Близоруко, как свеча, мерцала хрустальная подвеска луны. Всклоченные гривы чинар и магнолий скупо золотились прядками робкой осени. Набережная в ожидании визита шикарной ночи украсила себя беловато-янтарной, с голубоватым блеском, диадемой фонарей.

«Стал пуст мой дом и одинок, и каждый день – так тяжек мне… – выдувает мелодию Виктор, вздымая трубу к бездонным небесам. – …Живу лишь прошлым и мечтой, что мы оставили с тобой… Я одинок, но часто вижу образ твой, закрыв глаза…», – парит над набережной песня Демиса Руссоса.

– Гааааав-гаууу-аав-гуууаа, – выводит вторым голосом свою партию Мухтар.
В голосе его столько скорби, страдания, собачьей тоски, что по спине пробегает холодок, а сердце словно сжимает чья-то ладонь в колючей рукавице, на глаза накатываются слёзы.

…Из вечера в вечер Мухтар подпевает уличному музыканту.
Из вечера в вечер – с пронзительно-обжигающей грустью всматриваясь в море и продолжая ждать, верить и надеяться на возвращение единственного и родного человека.
…Продолжая ждать, верить, надеяться.
2020 г

Адам и Ева
Компании нелепо образуются –
в одних всё пьют да пьют,
не образумятся.
В других все заняты лишь тряпками и девками,
а в третьих –
вроде спорами идейными,
но приглядишься –
те же в них черты...
Разнообразные формы суеты!
Е. Евтушенко. «Одиночество»

Моему неунывающему ялтинскому другу Сергею Корниенко

Каких только людей не встретишь на ялтинской набережной! С какими только личностями не соприкоснёшься! Невольно возникает мысль: может, она, ялтинская набережная, и существует для того, чтобы являть нам нашу сущность?

…Плащ дождя, соскользнувший с крутых плеч яйлы, похлестал спину набережной и, повисев над чешуйчатым морем, умчался за мыс Мартьян.

Тусклое око солнца, томившееся за гипюровой ширмой облаков, выкатилось на крахмальную синь небесной скатерти и заполыхало в серебристых зеркалах луж.
Ливень застал меня в Приморском парке, возле бювета с минеральной водой. Этот уголок сада замечателен тем, что напротив, в центре небольшой круглой площади, лицом к бювету, стоит памятник Чехову. Писатель восседает на скале, закинув ногу на ногу, с блокнотом в левой руке. Взгляд его направлен в бесконечную даль моря. Но если приглядеться, то откроется – Антон Павлович увлечён не морем, а толпящимися у бювета с дармовой минералкой, зачастую переругивающимися между собой, курортниками. Иные приходят с двух-трёхлитровыми бутылями.

Зрит на всё это писатель и, наверняка, корит себя: «Эх, поспешил я, дуся* моя, с человеком, в котором всё должно быть прекрасно: и лицо, и одежда, и душа, и мысли. И с зовом ангелов поспешил, и с небом в алмазах».

*Так А.П. Чехов в письмах обращался к своей жене, О.Л. Книпер
Приморский парк славен отсутствием малых архитектурных форм вроде беседок, навесов, зонтиков, туалетов и потому, когда хлынул небесный душ, мне ничего не оставалось, как продолжать сидеть на скамейке. Меня утешало лишь то, что уже на протяжении ряда лет это была моя любимая скамейка. Она стояла за монументом, вернее, за спиной бронзового Антона Павловича, с неё прекрасно было лицезреть сценки, разыгрываемые курортниками у бювета.

«Кто смотрит с холма, видит в восемь глаз» – гласит японская пословица. Врать не буду – в восемь глаз я не видел (видимо, у японской нации глаза под иной ракурс отрегулированы), но мысли умные от наблюдаемых мною сценок рождались. Отбросив ложную скромность, признаюсь – свои умные мысли я коллекционирую. И вот только я потянулся за рюкзачком, в кармашке которого лежала записная книжка, как хлынул небесный душ.

К моей радости, дождь оказался скорым – минут через десять умчался в сторону Гурзуфа. Мне же спешить было некуда и незачем – я уже находился там, где хотел находиться.

…В жизни всякого мужчины случаются минуты, когда ему необходимо отрешиться от всего, что его окружает, остаться наедине с самим собою: со своими мыслями, страстями, желаниями... остаться, и, разбавляя своё одиночество бутылочкой хорошо вина, трезво поразмышлять.

Признаюсь, отнюдь не подобная нужда привела меня в сей уголок парка, хотя, чего уж там, доля подобной необходимости просматривалась. Поскольку мои финансовые возможности ровнялись финансовым возможностям среднестатистического курортника, что ограничивало посещение кафешек и тому подобных заведений, вино я предпочитал покупать в магазине, где оно в полтора-два раза дешевле.

Вот и в тот день, купив бутылочку сухого… Но, в отличии от среднестатистического курортника, я комплексовал – не мог позволить себе распивать спиртное на людях, то бишь в не отведённых для пития местах.

Именно потому, когда появлялось жгучее желание остаться наедине с самим собою, я захаживал в Приморский парк. Расположившись на скамейке против бювета, за памятником Чехову, я, хоронясь за бронзовую спину Антона Палыча, раскупоривал, не вынимая из рюкзачка, бутылку, и так же, тишком, блюдя конспирацию, наполнял складной стаканчик и, кося под курортника с минеральной водой, наслаждался сухим крымским. При этом наслаждение моё умножалось удовольствием наблюдать комические, порой, позорные, интермедии возле бювета с халявной минералкой.
На заре своей туманной юности я вычитал у какого-то мудреца научение: «Познай мир, познай людей, познай себя». И хотя мудрец не пояснил, для чего это мне нужно, его совет показался столь простым и верным, что я внял ему, взял на вооружение.

Вот и в этот раз – я сидел, наблюдал, пил вино и познавал, познавал, познавал…
«Господи, как же хорошо! – восторгался я. – Так бы и сидел, глазел, пил вино и познавал… Как хорошо!»

– Ну, как водичка небесная? – пробасили у меня над ухом.
Я вздрогнул, оглянулся. Надо мной за прислоном скамейки нависали двое: у вопросившего было мужественное, лет сорока пяти, лицо с четырьмя продольными, подсохшими, царапинами на левой щеке; из-за плеча вопросившего выглядывала подпорченная желтовато-лиловым фингалом на правой щеке, неопределяемого возраста женская физиономия, беспорядочно обрамлённая каштановыми волосами. «Бомжей и попрошаек мне только не хватало», – подумал я с неприязнью.

– Когда мы были зелёными лейтенантами, мы пили так: гранёный стакан на две трети наполняли сухим красным вином и осторожненько, тихохонько-тихохонько, чтобы не смешивать, доливали одну треть спирта. Когда пьёшь, нутро сначала обжигается спиртом, и тут следом, заливается сухим вином. Чудо невообразимое! Хорошо! – мечтательно пробасил мужчина.

– Всё хорошее быстро кончается,– с раздражением в голосе отрезал я. – Но если бы всё хорошее длилось долго, оно уже не было бы хорошим. Оно стало бы обычным. Рутинным, – неожиданно для себя блеснул я мыслью, сожалея, что не могу её тотчас записать.

– А вот мой приятель, – продолжил я, оставаясь под впечатлением своей мудрой мысли, – мой приятель, москвич, – мы последние годы с ним каждый сезон на симеизском пляже встречаемся, – так вот, мой приятель так пьёт: смешивает в равных долях шампанское, водку, сухое вино, добавляет утроенную долю мадеры. Я эту смесь «Огнями Алупки» назвал.
Басистый с интересом уставился на меня.

Был он примерно моего роста и моей незавидной комплекции, в мятой-перемятой, облегающей рубашке апаш бледно-голубого цвета, в чёрных, затасканных джинсовых бриджах; на ногах – коричневые, в красную продольную полосу, гольфы и тёмно-синие, с ярко-жёлтыми шнурками, кеды.

На плечах у его спутницы болталось, свисая до лодыжек, глубоко декольтированное на груди и с боковым разрезом до середины бедра, платье-балахон бежевого цвета с зеленовато-коричневыми, неизвестного происхождения, разводами; натруженные ступни с искривленными большими пальцами покоились в синих босоножках на танкетке.

Адам и Ева. Так назвались мои новые знакомцы. Я, конечно, им не поверил, но других имён они не предложили.

Не скажу, чем я заинтересовал их – уж явно не тем, что предложил разделить со мной «трапезу», – но уверен, – встреча не была случайной. В жизни не бывает случайностей. В жизни всё предопределено.

Воистину, компании нелепо образуются.

…Как бы там ни было – мы сошлись. Меня, вдобавок, волновал низкий, с бархатистым тембром, грудной, как его ещё называют, сексуальный голос Евы. Вот ведь как зачастую бывает: женщина, что говорится, без лица, или обделённая фигурой, формами, словом, женщина, ну никакая, на такую глянешь – и забыть спешишь. На самом же деле, подобным женщинам физиология оставляет шанс обратить на себя внимание мужчины, завлечь, охмурить его.

К Еве, – как к женщине, – я был совершенно индифферентен, хотя нет-нет, да и поглядывал украдкой за обрез её декольте и косился на её высоко обнажавшееся бедро, когда она, усевшись, набрасывала ногу на ногу. Повторяю – был совершенно равнодушен. А мои тайные посматривания – вовсе не вуайеризм, – а причинно-следственная связь между безусловным инстинктом и отзывом мужского естества, – то есть реакция на внешний раздражитель, коим и служит для мужчины женское тело. Другими словами, – нельзя побороть то, что обусловлено природой человека.
Всякая женщина мечтает, чтобы мужчина оборачивался ей в след. Ева, полагаю, подобным не была избалована. Но, боже! Какой сексуальный голос был у этой серой мышки! И мне хотелось его слушать, слушать и слушать.

…– Говоришь, что всё хорошее при длительном использовании в обычное превращается? Как знать, как знать, – повела плечом Ева. – Вот мне с моим Адамчиком уже какое длительное время хорошо и хорошо, и никакой обычностью и не пахнет. Хорошее тянется и тянется, длится и длится. Как говаривала Мэрилин Монро, с мужчиной должно быть хорошо, плохо жить я и сама смогу. Да, Адамик? – и желтовато-лиловый синяк на Евиной правой скуле сморщился в широкой улыбке.
– Женщина – искусительница от природы. Это в ней заложено прародительницей Евой, – глубокомысленно заключил Адам. – Предлагаю выпить за присутствующих здесь дам…
– Ах, Адамчик, какой ты у меня, право! – зажмурилась Ева. – Ой, у меня здесь на донышке, – кивнула она на стакан.

– Одну бутылку нельзя выпить два раза* … – попытался я было вновь блеснуть умом, одновременно намекая на бутылку опустевшую.
* Афоризм приписывается греческому философу Героклиту (род. около 544 г. до н.э. – умер около 483 г. до н.э.)
– …Но и две бутылки нельзя выпить два раза**, – пророкотал Адам.
** слова принадлежат советскому поэту Давиду Самуиловичу Самойлову (Кауфману) – (1920–1990)

Знание Адамом Давида Самойлова впечатлило меня. Похоже, и я впечатлил Адама. Как бы там ни было, но это ещё более сблизило нас. (Тем не менее, я был настороже, и в случае чего, готов был ответить газовым баллончиком).

…Минут через двадцать, под неумолчную болтовню Евы, мы оказались в одном из сараюшек подчистую разграбленной Ялтинской киностудии.

– Снип-снап-снурре, пурре-базелюрре! – пробасил Адам, словно дирижёр размахивая руками, над овальным дубовым столиком, и через какое-то время на нём красовалась пара бутылок «Шардене», купленных Адамом по пути; серебрилась горлышко бутылки шампанского «Новый Свет» (купленное мною для Евы), в художественном беспорядке громоздились гроздья красно-розового винограда «Гамлет». Натюрморт дополнял белый, с кремовым отливом, сегментик адыгейского сыра, горка золотистой кураги, плитка горького шоколада и три высоких бокала (!). (В сарае! у бомжей! и бокалы!)

– Вот так, Володимир, мы и живём-можем. А это наш меблированный ареал, – Адам широким жестом обвёл пространство сараюшки.

Две брезентовые кровати-раскладушки, три брезентовых раскладных стула, садовая скамейка, пластмассовый тазик, надколотое трюмо, платяной шкафчик, вместо умывальника – перевёрнутая вверх дном, с отрезанным донышком, 6-ти литровая пластиковая бутыль, рядом – полочка с двумя зубными щётками, тюбиком пасты, мыльницей и бритвенным станком. Два – друг против друга – оконца. Стены… Прыщавые, с осыпавшейся штукатуркой, стены украшали киноафиши и, – что меня ошеломило (именно – ошеломило) – афиши Днепропетровского Академического театра. Я, было, вознамерился спросить, как они… но меня остановил Адам:
– Подымим стаканы, содвинем их разом! Да здравствуют музы, да здравствует разум! – пробасил он, указывая на стол.

…Уселись. Наполнили бокалы. Звякнули бокалами. Выпили.

…Сергей, ты когда-либо наблюдал, как женщина пьёт шампанское? Ева пила шампанское изящно, красиво, чуть пригубливая, обхватив ножку бокала пятью пальцами; пила, чуть прикрыв, словно в поцелуе, глаза… Нет, она не пила – она искушала, соблазняла, пробуждала…

Если хотите больше познать женщину – понаблюдайте, как она пьёт шампанское.
…Мы с Адамом потягивали вино, болтали о пустом, внимая друг друга в пол уха. Я, уже почти не таясь, косился на Еву.

А Ева…
Природа, обделив женщину логикой, наградила её острым чутьём и непомерной хитростью.

Ева молчала, покачивала в руке бокал, прищурившись, смотрела через него на свет, на меня, на Адама, молчала. А я… а я хотел слышать её голос.

…В распахнутую дверь сарайчика заглядывало васильковое, бездонное, как женский зрачок, небо. Где-то там, за сарайными стенами, проплывал, замешанный на солнце, день, лениво плескалось море, в зелёном гамаке листвы сонно бормотал и ворочался ветер.

– Я сейчас, мальчики, увидала Мармеладова, – всхлипнула вдруг Ева, – увидела его знакомство в распивочной с Родей Раскольниковым, услыхала, как он говорит ему, что всякому человеку должно быть хоть куда-нибудь пойти. «Всякому человеку должно быть хоть куда-нибудь пойти», – как гениально сказано. Ну что, Володь?.. – в глазах Евы блестели слёзы, – … нам есть куда пойти? На кисточку винограда. Извини, яблочка у меня нет, мы не в раю, – и Ева зашлась смехом.
– О, да она всё шампанское выпила! – пробасил Адам.


Но в голосе его не было ни строгости, ни осуждения; напротив, – чувствовались теплота, забота, нежность. Адам вышел из-за стола, прошёл к шкафчику, скрипнул дверцей и я увидел в его руках …концертину. Тряхнув головой с остатками былой шевелюры, Адам запел густым басом:
Сидели мы у речки у вонючки
Примерно так в двенадцатом часу,
Ты прижималася ко мне корявой мордой
И что-то пела, ковыряяся в носу…
Пальцы Адама живо перебирали кнопки восьмигранной гармошки, а я сидел, поражённый, раззява рот, и слушал:
А пела так, что выли все собаки,
И у соседа обвалился потолок…
А мне хотелося без шума и без драки
Хватить её и шлёпнуть о порог.

Зубов ней от роду не бывало.
На голове щетиночка волос.
Когда она в азарте целовала,
По шкуре пробегал моей мороз…
Адам не пел – он проживал песню: его лицо то выражало смущение, то блекло в смирении, то вспыхивало от восторга, то сияло влюблённостью…
Одна нога у ней была короче,
Другая деревянною была.
Стеклянный глаз мерцал во мраке ночи…
Но всё же хороша она была!
–Браво! Браво! – заорал я, как оглашенный, вскочив со стула.
– А скажи-ка ты мне, Володимир, – не реагируя на мой ор, обратился ко мне Адам, – а скажи-ка ты мне, друг ситный, как ты относишься к женщине?
– А как можно к женщине относиться? – растерялся я.

Хотя этот вопрос извечно находится на повестке дня, он застал меня врасплох. Я тупо уставился на высоко оголённое бедро Евы – словно оно, бедро, могло подсказать мне ответ.
– Нууу... как тебе сказать… отношусь… Как отношусь? Я отношусь к женщине, как к женщине – то обожаю, то ненавижу, то восхищаюсь, то презираю. Скорее всего, так.
– Вот и я всю жизнь бьюсь над решением этой дилеммы, – пророкотал Адам.
Налили. Звякнули бокалами. Выпили. Задумались: Адам – глядя исподлобья в пространство; Ева – с загадочной, и, как мне показалось, недоброй улыбкой, сквозь меня; я… а что я?
А меня вдруг начало охватывать беспокойство: «Что за парочка? Чем промышляет? Бомжи? Бродяги? Откуда тогда у них «апартаменты» на заброшенной киностудии? Аферисты? Ждут, когда я потеряю бдительность, дойду до кондиции, они подадут сигнал подельникам и?.. Вон, и дверь в их вертеп постоянно открыта…». Грабить меня – только время терять. Но я запсиховал.
– Мальчики, я на минутку, носик припудрить, – привстала со стула Ева.
– И я с тобой! Я тебя провожу! – провопил я, нащупывая в стоящем у ног рюкзачке газовый баллончик.
Между Адамом и Евой промелькнул короткий перегляд. Это ещё более испугало меня.
– А ты… – захлебнулся густым рокотом Адам, скалой нависая над столом – ты…
Я сжался, под ложечкой у меня заныло:
«Всё! Вот вляпался, так вляпался! Ну что? познал мир, себя, людей?! Вот почему так заговорщицки ухмылялся сторож на воротах у входа на территорию студии! Он заодно с ними!» – В моём богатом воображении предстала картина… послышались чьи-то голоса…

«Нет, вражины, так просто я вам не дамся!» – забуровило у меня в башке.
…А дальше случилось так, как пишут в плохих романах: «Всё разрешилось самым невероятным образом».
Мой истеричный порыв, вероятно, был понят как шутка, как желание позабавить. Будь иначе, сорвал бы я аплодисменты Адама? Но чувствовал я себя препаскуднейше.
Душою человека движут разум, воля и страсть – говорил Платон.
Меня, одномоментно претерпевшего страх и отчаяние, растерянность и решимость, смятение и конфуз, испившего в один миг весь этот невообразимый купаж эмоций, чувств и мыслей, предательски покинули и разум, и воля, и страсть; а двигало мною что-то другое. Как сомнамбула я плеснул в бокал вина, жадно выпил, зажевал ломтиком сыра, бросил в рот кругляш кураги, горящим взором повёл по стенам сарайчика… глаза застыли на афише. «Днепропетровский… «Три сестры», – выхватил взгляд…
– Дар напрасный, дар случайный, жизнь, зачем ты мне дана? Иль зачем судьбою тайной ты на казнь осуждена?.. – Услышал я чей-то голос. Голос был так сексуален!.. Мне припомнилось, что он где-то уже звучал. Но где?
– …Кто меня враждебной властью из ничтожества воззвал, душу мне наполнил страстью, ум сомненьем взволновал?.. – звучал голос, словно обращаясь ко мне.
– …Цели нет передо мною: сердце пусто, празден ум, и томит меня тоскою однозвучный жизни шум.
«Да это же Ева! Это её голос! – сообразил я. – Но что это?! Бомжиха с синяком под глазом читает Пушкина?!»

…За стенками сараюшки простуженно закашляла какая-то птица.

…Сергей, что позволяет нам сохранить рассудок? Эгоизм? Способность хитрить с собой? Любовь к жизни? Пристрастия? Во всяком случае, я вдруг протрезвел, успокоился, понял, что мне необходимо объяснить, выговориться.

– Несколько лет назад, – начал я с некоторым апломбом, – в очередной свой приезд в Ялту, я захотел вновь побывать в Доме-музее Чехова, тем более что город отмечал очередной юбилей со дня рождения писателя. Пришёл… Рядом с домом Чехова административное здание музейщиков. Над зданием развивается жовто-блакитный прапор Украины. На входных дверях – объявление, что сегодня в 17.00 на веранде чеховского дома актёры Днепропетровского академического театра русской драмы будут играть пьесу Чехова «Три сестры». Вход свободный. Вот это подарок, так подарок, восхитился я. …Зрители заполнили сад. Пьеса началась. Не более минуты зал внимал актёрам, недоумевая, потом то там, то сям послышались робкие роптания – пьеса шла на украинском языке! Может быть, среди публики кто-то и внимал Чехова на украинском языке, но я не мог слушать его на украинской мове. Меня корёжило от каждого украинского слова. Особенно раздражал меня Тузенбах…

Выговаривая эту часть монолога, я, не отрываясь, смотрел на афишу, но от меня не ускользнуло, что услышав фамилию Тузенбах, Адам живо глянул на Еву, а Ева, отвечая на взгляд, улыбнулась, и ещё с большим интересом уставилась на меня.
– Текста у Тузенбаха много, – смутившись от пристального взора Евы, продолжал я, – он говорит, говорит, а я неразумию, не успеваю понять, осмыслить. Скоро зрители тихо, по одному, по двое, стали смываться. А позади зрителей, в глубине сада, так сказать, в последних рядах зрительного зала, расхаживал режиссёр в вышиванке, усы у него свисают, как у Тараса Шевченко, ходит, наблюдает за игрой актёров и что-то в блокноте помечает. «Ну, падла, – кипел я негодованием, – я шёл к моему Чехову, а мне, выросшему на русском Чехове, подсунули Чехова украинского! На каком основании? Меня, зрителей спросили?» Во мне всё бурлило. Я несколько раз порывался уйти. И ушёл бы. Но останавливали сёстры. Вернее, – одна из сестёр. Младшенькая. Ирина. Наверное, всякая женщина есть прекрасное произведение. И несомненно, что среди этих прекрасных произведений обязательно сыщется шедевр…

…И тут, дружище Сергей, меня понесло. Я почувствовал прилив новых сил *, я вдруг ощутил невероятную лёгкость бытия**, а в мыслях лёгкость необыкновенную ***, иными словами, я впал в то состояние, которое дарит нам бутылочка-другая хорошего вина или заинтересованный, загадочно-лукавый женский взгляд. Тебе ли не знать, мой друже!
*перифраз предложения (Гл.XXXIV) из романа И. Ильфа и Е. Петрова «Двенадцать стульев»: «Остапа понесло. Он почувствовал прилив новых сил и шахматных идей».
**перифраз названия романа Милана Кундеры «Невыносимая лёгкость бытия»
***перифраз из монолога А. Хлестакова из пьесы Н. Гоголя «Ревизор»

– …Да, шедевр! – повторил я тоном, нетерпящим возражения, и уже не тушуясь под Евиным взглядом. – Да, шедевр… А шедевром хочется любоваться и любоваться. И я любовался Ириной. Она была так обворожительна! В белопенном платье в пол с воздушными рукавами-фонариками чуть ниже локоточка, в белых перчатках; на скромный вырез на груди ниспадала нитка бус из крупного натурального жемчуга, перламутровый цвет которого придавал Ирининому лицу особое сияние и свежесть, усиливал блеск её голубых глаз. Я не удержался и, улучив момент, сфотографировал. (С той поры её фотокарточка в моём крымском альбоме…)

Я любовался, я восхищался ею. Но если бы, если бы она молчала! Если бы молчала! Но стоило ей открыть свой милый ротик и заговорить от имени Чехова на украинском языке… Каково слушать на нём Чехова тому, кто впитал с молоком матери русский язык, вырос с ним, живёт им, думает на нём? А я слушал и терпел, терпел и слушал.
Но – «Чехов так не говорил! Чехов не мог так коверкать русский язык!» – кипел мой разум возмущённый.*

*.перифраз строчки гимна рабочих и крестьян «Интернационал» (автор Эжен Потье)

…Как ни божественна была красота актрисы, как не притягателен был шедевр, дотерпев до окончания первого действия, в пятнадцатиминутный перерыв, я, для отвода глаз побродив по чеховскому саду, дал тёку. Настроение было ни в… Словом… Ева, ты тут говорила, что всякому человеку должно быть хоть куда-нибудь пойти… Так вот, в тот день у меня не было мочи хоть куда-нибудь пойти. Я просто шёл, шёл, сквернословя мысленно, просто шёл… А теперь вот, она… здесь… афиша… Днепропетровского…напомнила мне… Как? Откуда?

…И снова всё разрешилось самым невероятным образом.

Буду краток.

…Адам и Ева оказались бывшими актёрами Днепропетровского академического театра русской драмы им. М. Горького. Их вынудили покинуть его сцену из-за отказа играть Чехова и Островского на украинском языке. Как и чем Адам и Ева жили последующие два года? Во всяком случае, они уже второй курортный сезон, по их выражению, – «дают гастроль на набережной» и наслаждаются русским языком.
«Гастролёров» приютил сторож Ялтинской киностудии – большой любитель театра и кино. Тем паче, что его «квартиросъёмщики» в лучшие времена хаживали на студию и знакомы с её «закоулками». Они же и украсили одну из стен снимаемого ими сарайчика афишами Днепропетровского театра…

…Но я обещал быть краток.

…Расчувствовавшись, я признался Адаму и Еве, что имею некоторое касательство русской литературе.

…В качестве почётного гостя присутствовал на музыкально-танцевальном выступлении опальных артистов и был свидетелем их шумного успеха.

…Разгулявшаяся публика не скупилась на гривны.

…Расставались мы поздно вечером. Прощались, как близкие люди. Ева ожгла меня горячим поцелуем, Адам обещал при встрече в следующем году подарить мне с полсотни театрально-киношных баек…

Следующим годом был год 2014-й…

…Прошло пять года. Каждый сезон, живя в обожаемой мною Алупке, и всякий раз приезжая в Ялту, я спешил на набережную, едва ли не по часу проводил на скамейке напротив бювета в надежде встретить Адаму и Еву.
Увы…
2021 г.


Рецензии