Три сеанса

Наверное, подлинным может быть только то, в чём ты не в состоянии до конца разобраться.
Вот я до сих пор не могу понять, чем меня так привлекают наши петербургские дворы, дворики и замкнутые пространства внутри кварталов, отгороженные от оживлённых улиц парадными фасадами зданий…
Как только я перебрался в этот необыкновенный город, питерские дворы сразу же захватили моё воображение. Хотя дело, разумеется, не во мне – я всего лишь гость, один из приглашенных на их дивный, безмолвный праздник. Праздник торжественный, но без особого шума и ненужной суеты, без восторженных толп и грома оваций.
Если на оживлённых улицах я был всего лишь прохожим, непричастным к их красоте и величию, то свернув в случайную арку, сразу же попадал в иную реальность, где господствовала строгость и тишина, и где я представал пусть и чужим, но далеко не чуждым.
Да, питерские дворы – это особенный мир, мир чёрных лестниц и разноцветных труб, вентиляционных продухов под высокими крышами и многооких стен, выкрашенных золотистой охрой, потемневшей от времени. Гребёнки первобытных антенн на домах, собравшихся в тесный кружок, причёсывают плывущие над ними облака, а там, где кроны тополей поднимаются под последние этажи, – само огромное небо запутывается в нескладной паутине из проводов, лениво свисающих с покатых жестяных крыш.
Нередко во дворах можно увидеть удобные лавочки и скамейки, но мне почему-то всегда казалось, что они расставлены вовсе не для того, чтобы на них отдыхали, а, скорее, для красоты и уюта. Впрочем, всё, что, так или иначе, воцаряется в питерских дворах, – приобретает дополнительные значения и оттого живёт здесь совсем по-другому, являя себя, порой, в совершенно неожиданном качестве. Как, например, небольшие фонтанчики, которые иногда встречались мне в пору моего знакомства с новой для меня городской средой. Невзирая на своё рукотворное начало, они звенели словно природные ручьи, а подчас над ними даже поднималась самая настоящая радуга из парящих капель воды и солнца. А если во дворе имелась разбитая цветочная клумба, то на ней можно было увидеть целый флористический ансамбль из садовых цветов и дикоросов, поражающий взор неожиданными сочетаниями растений и затейливой пестротой своего удивительного содружества. Но более всего меня впечатляли вентиляционные башенки, возвышающиеся над островками сохранившейся со стародавних времён мощёнки или кирпичной кладки. Эти строения решительно преображали двор, делая его особенным и подчиняя себе всё окружающее пространство. Когда же я встречал взгляд их больших глаз, прикрытых тяжёлыми веками стальных заслонок, меня охватывало сильнейшее беспокойство, хотя мне было прекрасно известно, что смотрят они не на меня, а в саму вечность.
В пору моей юности все городские пространства были доступны, равно как невозможно было представить, что кому-то вздумалось закрывать двери парадных и чёрных лестниц. Можно было легко переходить с улицы на улицу по длинным проходным дворам, минуя домовые арки с ажурными чугунными решётками, имеющими лишь единственную и достойную цель – украшать и разнообразить фасады. Этот свободный от замков и вездесущих автомобилей город засыпал со светом уличных фонарей и просыпался по заводскому гудку, разделяя с горожанами какой-то свой, выверенный  распорядок, понятный и присущий каждому, здесь живущему. Город по преимуществу населяли вежливые и интеллигентные люди, и слово «ленинградец» означало гораздо большее, нежели просто житель.
Теперь этот город исчез, точно сбылось пророчество царственной монахини Евдокии и исполнились вещие предречения юродивых, а вместе с исчезнувшим городом разбежались неизвестно куда все мои городские этюды, запечатлевшие тихие праздники городских дворов и неугомонное ликование улиц. Большинство из них я даже не сумею вспомнить, но вот один такой этюд не только остался в моей памяти, но и сохранил свою историю, к которой я иногда возвращаюсь, чтобы не повторять прошлых ошибок и не тратить время впустую.
В тот памятный двор я зашёл случайно, благодатные утренние часы, когда я обычно выбираю себе городской мотив, с которым далее предполагаю работать, были упущены, и я зашёл туда уже без особой надежды. За скромной прямоугольной аркой открывался длинный коленчатый коридор, ведущий в тесный дворик с вековыми деревьями и высокой белой стеной, отгородившей несколько близлежащих высоченных домов, со слуховыми окнами в проржавелых кровлях. Не знаю, что меня больше тогда соблазнило обосноваться здесь: то ли узловатые ветви лип, протянувшиеся к чердачным мансардам, то ли удобная площадка в углу двора, где мне можно было удобно расположиться, никому не мешая и не привлекая к себе ненужного внимания. Предполагаю, что оба эти обстоятельства естественным образом сложились вместе.
Стараясь не упустить впечатление, я разложил свой этюдник и начал работу. В то время я писал очень быстро – те измерения живописи, значимость которых я глубоко осознал впоследствии, меня ещё совершенно не беспокоили, не останавливали руку и не заставляли думать…
Часа через два работа уже дышала этюдной свежестью и очарованием тихого городского двора с неизменным питерским брандмауэром и сходящимися к облакам покатыми крышами.
Иммунитет к излишнему вниманию к своей персоне от назойливых ценителей живописи у меня выработался довольно-таки легко – уже после нескольких выходов на городской пленэр. Досужее любопытство случайных зрителей способно было мне помешать только в самом начале работы, когда я распределял на холсте цветовые пятна и находил соотношения живописных планов.
А когда я заканчиваю работу, никакое докучливое поведение нечаянных «ценителей» уже никак не может мне помешать.
Я уже почти завершал работу в приглянувшемся мне дворе, как вдруг почувствовал, что ко мне незаметно подошёл кто-то и придирчиво её изучает. Именно почувствовал, а не заметил. Когда у меня появилась способность ощущать поблизости стороннее присутствие – даже не могу вспомнить, наверное, эта особенность была у меня всегда, но обнаружил я её только тогда, когда начал выходить на городской пленэр. На тот момент у меня уже был небольшой пленэрный опыт, и я знал, что захваченные процессом создания холста зрители редко оказываются молчаливыми созерцателями, чаще всего они начинают беседу и к такому обстоятельству следует привыкать как к неизбежному следствию пленэрной практики. Вот и на этот раз сбоя в выверенном регламенте уличной коммуникации тоже не произошло.
– Вот если бы ты смог посмотреть на наш дворик с птичьего горизонта, ты бы не только открыл в работе дополнительный план, но и прочувствовал бы тот высокий горизонт, который должен иметь место в любой работе художника, откуда бы он ни писал.
Я обернулся и увидел перед собой опрятную старушку, внимательно рассматривающую мой почти завершённый холст. Это внезапное вторжение нельзя было назвать бесцеремонным: в нотках её голоса не было ни примитивной дидактики, ни снисходительного превосходства. Да и стоял перед ней не сложившийся мастер, а всего лишь непосвящённый в таинства ремесла юноша, ещё даже не вставший на путь профессионального обучения.
– Ну не могу же я взобраться на крышу, хотя, наверняка мне удалось бы заметить оттуда что-нибудь интересное.
– Зачем же на крышу. Видишь вон то окно на шестом этаже, прямо под скатом крыши? Это окно моёй квартиры и оттуда открывается неплохой вид на город. Если хочешь, то можем подняться, и ты сам сможешь в том убедиться.
Предложение мне понравилось. К тому же я люблю посещать старые ленинградские квартиры с их удивительным внутренним убранством, старыми вещами и любопытными деталями интерьера, оставшиеся там от прежнего быта – лепными каминами, изразцовыми печами и уцелевшими витражами…
Квартира оказалась непривычно просторной, с огромными окнами в старинных деревянных переплётах, и такими высокими потолками, что висящая в комнате трёхрожковая люстра едва ли была способна в вечернее время хорошо освещать всё окружающее пространство. Зимой здесь наверняка царили вечные сумерки, но в то время была середина лета, и комнаты наполнял вездесущий свет, щедро осыпающий город лучистым солнцем, от которого по углам разбегались чёткие контрастные тени. Неизменные спутники света, они прятались от солнца за стенами в зелёных выцветших обоях и старой ореховой мебелью, и только в неомраченные белые ночи этим теням позволялось немного передохнуть, ослабив свои остро очерченные края.
Вид из окна, действительно, открывался очень интересный. Дома старательно выстраивали правильные линии улиц, стройность которых разбивали многочисленные нескладные многоугольники дворовых территорий. Дворы, не соглашаясь со своей вторичной и разрушительной ролью, старались освоить свободное, вертикальное измерение, соревнуясь высотой труб городских котельных с доминатными башенками квартальных построек, которые, обнаруживаясь через равные интервалы, стойко держались за плоскостную геометрию городской среды, сохраняя в планировке соразмерные площади и прямые углы. Городской мотив представал передо мной яркой многоцветной картинкой, с ползучими голубыми дымками из чёрных труб и оживлёнными дорогами и мостовыми. В этой грандиозной картине всё ежесекундно менялось и по причине перемещения солнца, и благодаря внутреннему движению, характерному для ясного и погожего дня.
Не знаю, случалась ли у меня ещё когда-либо такая же весёлая и беззаботная работа.
– Пестрота и бурление не имеет памяти, – сказала мне хозяйка, когда я уже собирался уходить и старательно заметал все следы своего творческого присутствия. – Ты изобразил погружённый в суету город, где нет ни времени, ни личности, ни должного смысла. Зритель не может и не должен задавать вопрос художнику: «Почему?», – но обязан спрашивать его: «Что и зачем?»
– Позвольте, Вы говорите о личности, но каким образом среди изображённого стаффажа можно кого-нибудь отметить особо?
– Любое творение только тогда становится произведением искусства, когда там появляется личность его творца. Художник обязан оставлять себя в работе, и это и есть его самое важное послание зрителю. А в твоей работе не чувствуется даже отношения к изображаемому мотиву.
– Я подумаю над тем, что Вы сказали, и хотел бы попросить Вас прийти сюда ещё раз.

*
Когда я очистил работу от корпусной прописки, она показалась мне даже эффектной. Света вытянулись вслед за беспощадным мастихином, тени ослабли, а весь кричащий оркестр красок обратился причудливой мозаикой, где составляющие её яркие пятна склеивались цветовыми производными всех мыслимых и немыслимых порядков. Однако, несмотря на такое разрушительное вмешательство, изобразительная основа городского мотива всё-таки сохранилась, и это был бы прекрасный образчик формотворчества, если бы подобное действие имело характер творческого приёма. Но моя недавняя знакомая, открывшая мне этот занимательный высотный вид, опять бы укоризненно покачала головой. Никаким образом невозможно было обойти то обстоятельство, что «хористы и музыканты», расположившиеся там внизу, играли и пели сами по себе, совсем не обращая внимания на повелительные движения моей дирижёрской палочки. А я, забыв про партитуру, ловил их разрозненные звучания, стараясь собрать всё в единую тему, словно не помнил про свою обязанность управлять ими. Хотя может быть я просто принимал за музыку пробу голосов и настройку инструментов, чем бывает так богат погожий день лета с его беззаботной полифонией всего и вся под ласковым и приветным солнцем.
Нельзя сказать, что я никогда не испытывал легкомысленного ощущения очарования беспечной городской сутолоки, когда свободный от любых забот бесцельно вовлекался в общее движение, радуясь солнцу, погожему дню лета и осенившему меня душевному покою. Возможно, и такое чувство достойно того, чтобы заискриться красками на холсте, но завернул-то я в тот двор в поиске совершенно другого! Правда, в очищенной от красочных наслоений работе звучала уже не одинокая песнь питерского двора, а слышалась настоящая оратория летнего полдня, исполненная хором разноголосых участников, состоящего как из степенных старожилов центра, так и дерзких новичков с городских окраин. С мыслью вновь забраться на высокий подиум перед пюпитром с городской партитурой и снова собрать всех в единый согласный хор, я направился на знакомый шестой этаж дома в приглянувшемся мне дворе.

*
Подо мной вновь искрился и переливался разными красками шумящий и беспокойный город. Он ловил пробегающие мгновения и переплавлял их в света, тени, звуки и наполненные величием паузы тишины. В раскинувшейся внизу картине, кажется, смешалось всё: и спешащие по своим делам люди, и тени великих, некогда шествовавших по этим мостовым, и скромные строения, сосуществующие с великолепными дворцами, и редкой красоты особняки, вклинившиеся в привычную тесноту рядовой застройки. И отовсюду к небу тянулись липы и тополя, повсеместно выравнивая тёмной зеленью своих крон мерцающую пестроту городского пейзажа.
«Зачем я в Петербурге? по какому случаю? – вспомнились мне строки из “Дневника провинциала” Евгения Поселянина. – Мы, провинциалы, устремляемся в Петербург как-то инстинктивно. Сидим-сидим – и вдруг тронемся… Как будто Петербург сам собою, одним своим именем, своими улицами, туманом и слякотью должен что-то разрешить, на что-то пролить свет. Что разрешить? на что пролить свет? этого ни один провинциал никогда не пробует себе уяснить, а просто-напросто, с бессознательною уверенностью твердит себе: вот ужо, съезжу в Петербург, и тогда… Что тогда?»
Верно, и «что тогда?» Этот вопрос благочестивого писателя Поселянина я всегда ставил перед собой, когда отвлекаясь от повседневных забот, прикасался к тому, что было исполнено особого духовного смысла, будь то книги, разбирающие фундаментальные проблемы человеческого бытия или те же картины, существование которых не только оправдано, но даже необходимо.
Этот вопрос редко когда звучал прямо, обычно он растекался и множился, облекаясь в совершенно отвлечённые формы, но в нём никогда не исчезало неизменяемое наречие «зачем». И сейчас я обязан был оправдаться за потраченное своё и чужое время, за неразрушаемые краски, способные переживать вечность, за чистый и белоснежный холст, который в талантливых и умелых руках может превратиться в шедевр и, наконец, за этот неповторимый день лета. Мне представлялось, что моего ответа ждут все эти низлежащие дворы с липами и тополями, оживлённые улицы со спешащими людьми, трубы и башенки, задевающие своими макушками плывущие облака.
Рука больше не слушала ликующих красок невского полдня, наверное, ей припомнились дружные хороводы берёз вокруг панельных многоэтажек, медленная зелёная река моей тихой далёкой родины и безлесные холмы, увитые плотным изумрудным ковром брусники и костяники.
Вскоре яркие пятна на моём холсте обзавелись зелёными кружевами листвы, а зелёному я, вслед за Ольгой Берггольц, неосознанно приписывал «знак свободного пути», почитая его так же, как и во всей европейской геральдике, символом надежды и неистребимой веры в торжество разумного, доброго, вечного. Партию первой скрипки в живописном звучании я отписал Природе, отдавая дань её могуществу и преобразующей силе, в то время как человеческому присутствию и делу его рук отвёл роль остальных струнных, духовых и ударных. Они, сокрытые зелёным флёром листвы, с верой и упованием устремляли свои взоры в голубое небо, хранящее все тайны Вселенной и определяющее их судьбы.
Господствующий зелёный стушевал надменное городское величие, передружил все дворы, обособил улицы и поглотил окраины. Хозяйка квартиры только покачала головой – утверждать, что в работе не чувствовалось авторского присутствия у неё больше не было аргументов. Однако она не увидела на холсте тот город, на который она любила смотреть из своего окна и который желала увидеть запечатлённым в красках. Я был разочарован тоже, и не столько работой, сколько сдержанностью и безразличием своего единственного зрителя и в какой-то мере – заказчика.
Спустившись во двор и подойдя к первоначальной точке, откуда я начинал работу, я был удивлён, что после двух сеансов с птичьего горизонта, я уже по-другому воспринял некогда увлёкший меня городской мотив. В оркестр красок, поразивший меня своим мажорным звучанием во время первого сеанса, когда я стоял на высоком подиуме дирижёра, вторгалась чудная зелёная волна с дивными природными нотами от вековых лип и группы тополей, прижавшихся к стене, от которой падала глухая чернильная тень. Я понял, что моему холсту вновь предстоит зачистка мастихином и после просушки мне снова будет нужно вернуться сюда, чтобы исполнить то, зачем я так долго искал этот тихий двор, сокрытый в городском лабиринте оживлённых улиц. 

*
Я не вполне понимаю, что означает выражение «пребывать в прелести», но именно такими словами смог бы описать свои ощущения от работы на пленэре. Радость переполняет меня, когда я наблюдаю, как под моим пристальным взглядом всё вокруг оживает и вступает со мной в долгий и увлекательный диалог. Здесь не бывает ничего незначимого, неинтересного, мелкого – любая деталь может привлечь внимание и стать тем центром, вокруг которого будет собираться всё остальное. И в этом мне старается помочь и сам город, в перспективах улиц выстраивая свои замысловатые композиции, подсвечивая здания и деревья, пестря стаффажем на набережных и площадях, списывая планы и обставляя пространство заборами и решётками так, чтобы я вдруг не стал где попало.
Случилось так, что мир разделился для меня на две неравновесных части. В одной из них всё предостерегало меня от того, чтобы я не впадал в прелесть и держался подальше от холстов и красок, зато в другой я забывал все данные мне наказы и увещевания, а вместе с ними и всё на свете: близких и дальних, друзей и знакомых. Пребывать в прелести было радостно и легко: там вечерами по земле скользили длинные цветные тени, утром рассветное солнце заливало ликующим светом разбуженные дома, а тополя и липы дарили мне задушевный зелёный шум и завязывали в ветвистых кронах заметы и образы узелками на память…
Люди обычно обижались на меня, считая меня гордым и равнодушным, а я жалел их оттого, что они не могли или не хотели понять, что источник душевной радости необязательно должен находиться там, где обычно принято его искать. Ни с чем не сравнимое чувство посещало меня, когда я, посредством кистей и красок, беседовал с городом, говорил с ним о призвании, о смыслах, о сокровенном и о непостижимых таинствах бытия.
Значительно позже я осознал, что художники разделяются по живописным жанрам не по таланту, а согласно своим психотипическим особенностям. К портрету, если того не требует нужда или сложившиеся обстоятельства, приходят неудержимые экстраверты, а пейзаж выбирают упрямые нелюдимы, находящие душевную радость в живой и неживой природе.
Вернувшись на первоначально выбранную площадку в глубине двора, я приступил к третьему сеансу работы над холстом, который после неоднократного соскабливания краски уже напоминал законченное абстрактное полотно с мажорным звучанием светло-зелёного.
Мне вообще нравится зелёный, он, пожалуй, мой самый любимый: и яркий, как семафорные огоньки, и тёмный, как живое пламя крон кипариса. Поэтому писать по имприматуре зелёного цвета было особенно приятно и интересно.

И твердят во всей природе
зелёные огоньки:
проходите, путь свободен
от любви и от тоски…

Куда же пойти от любви и тоски мне на третий раз? Зелёный холст убеждал меня, что путь открыт ко всем спрятанным в глубине двора тайнам, и я свободен от всего, что тормозит и сдерживает, тяготит и мешает. А раз так, то на мир можно смотреть легко и свободно, словно всё окружение ещё не получило имён, а явления и предметы – беспамятны и чисты как в первый день своего творения. И весь мир ещё не отмечен печатью зла, и своенравное время только что начало свой неумолимый ход. Ни свет, ни тень ещё не понимают своих предназначений, поскольку нарождённая явь только что начала отсчитывать первые мгновения бытия, и она ещё не знает, какой ей предназначено быть. И только лишь одному мне известно, как здесь я оказался и зачем передо мной этот холст, выкрашенный в самый обнадёживающий зелёный цвет. Через несколько минут всё возникшее из небытия начнёт осознавать свои достоинства и недостатки, но я не позволю такому случиться, придав всему, что я вижу, собственные значения и совершенные смыслы.

Я красотой наделю пристрастно
Всякие несовершенства эти...

Художник призван исправлять ошибки Творения и прославлять совершенный, праздничный мир, не оглядываясь на то, что про его работу скажут другие. Два моих предыдущих сеанса были неудачными именно по этой причине. Я обязан был слушать исключительно подсказки природы, вобравшей в себя, наряду с городскими липами и тополями, весь этот торжественный город – с улицами и площадями, набережными, фонтанами, дворами и мостами…
Закончив работу, я ещё раз взглянул на знакомое окно на шестом этаже. Стёкла окна горели праздничным огнём яркого летнего солнца, посылая ответные лучи в тенистую чашу двора, ровно так, как были изображены на моей работе окна соседнего дома. И там, и здесь всё было пронизано ликованием дня и лучезарного света, с той лишь разницей, что на моей работе залитые солнцем окна никогда не погаснут…


Рецензии
Здравствуйте, Виктор!
Вот опять я в доме своего счастья!
Я прихожу сюда снова, чтобы ещё раз ощутить его словесное выражение.
Я прихожу в живописно-поэтический мир, созданный вами из "многооких стен", из "гребешков первобытных антенн", чтобы услышанное мной живописное звучание еще
долго согревало и вдохновляло меня.
Чтобы еще и еще почувствовать, как "под вашим пристальным взором всё оживает"
и оживляет счастье.
Сердечно благодарю вас за доставленное удовольствие. Всего вам самого доброго!
Воистину: "На вашей работе залитые солнце окна никогда не погаснут"!

Татьяна Глебова 3   14.06.2025 12:04     Заявить о нарушении
Не погаснут, Татьяна. Художники часто тонко чувствуют, всё понимают и являются проводниками времени, только сказать словами ничего не могут, самовыражаясь кистью через зримые формы. А меня в самом раннем детстве бабушка обучила грамоте и приучила к чтению, чтобы я ко всему перечисленному ещё мог и умел говорить. Спасибо Вам за сопричастность к моему миру. Всех Вам благ!

Виктор Меркушев   14.06.2025 13:08   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.