Митрофан

      


Домочадцы Митрофана проживали все вместе в трёхкомнатной квартире, но каждый по своему, обособленно, и среди них малышу отводилось место, за рамками которого его не замечали. Дед был единственным, для кого тот был любимым существом, а не просто растущим организмом, требующим ежедневных забот, обусловленных физиологическими потребностями. Никто, кроме деда, не играл с ним после работы, не читал ему книжки, не рассказывал о том, что тому было интересно. Никому, кроме деда, он был не нужен. Митрофан это ощущал, потом узнал и с этим жил.
И он любил деда, несмотря на то, что только тот называл его ненавидимым с детства именем, тогда как все прочие родственники –Митей. Дед же всегда полностью выговаривал все слоги  – Митрофан, упорно напоминая, что так звали его прадеда. Внук внешне смирился, но ненависть не изжил, чем, возможно, вовсе не задумываясь о последствиях, повлиял на свою судьбу, тревожа и обижая прямого предка неразумными помыслами о том, как хорошо было бы стать обычным Сережей, Вовой или Толиком, а не Митрофаном,  что произнести-то не хватало ни сил, ни терпения  ни у кого из товарищей по двору и в школе, с удовольствием переиначивавших его в дразнилки, из которых «Митяй» была, пожалуй, самой  необидной среди других – Мотя, Трофим, Фима, а позже, в старших классах школы – Митрофанушка, и совсем уж чудно от девчонок – Фанфан-тюльпан.
Нет, конечно, нельзя было сказать,  что все остальные в доме, в противоположность деду, его не любили. Но относились к нему, если не вовсе равнодушно, то в лучшем случае – благосклонно-нейтрально, без той нежности и бескорыстной преданности, что положены каждому ребенку в нормальной семье. И мать, и бабушка исполняли всё, что определялось их высокими семейными званиями: вовремя кормили, добротно одевали, в случае надобности – лечили и выхаживали по предписаниям врача, выводили гулять, но делали всё это, как воспитательницы в детском саду или наёмные няни, исправно выполняющие возложенные на них обязанности, без проявления радости и скупые на ласку. Понятно, что на маме с бабушкой лежала гора забот – приготовить  завтрак-обед-ужин, стирка-глажка, уборка, что делалось обеими женщинами с любовью  ко всем домочадцам, а в их общей череде и к нему, Митрофану, тоже. Но поскольку  распространялась она равновелико на всех в доме и за повседневной повторяемостью не предполагала видимого эмоционального выражения, то  относившаяся к нему её доля, уже изначально невеликая, доходила до малыша настолько истончённой, что почти не замечалась им, ожидавшим, как и все дети, любви через край, такой, какой он одаривал всех его окружавших без разбору и счёту, не ожидая и не рассчитывая на обязательный ответ, не замечая, что порой она не всем в радость. А потому всякое проявление к нему искреннего внимания воспринималось Митей с искренней благодарностью, переполнявшей каждый раз всё его маленькое существо, что и назвал он впоследствии, когда научился размышлять над жизнью и оценивать отдельные её составляющие, –  счастьем. И сколько не пытался Митрофан, уже во вполне свои взрослые годы вспомнить, чтобы ощущение этого необыкновенного состояния было у него связано  в детстве с кем-то ещё, помимо деда, ничего у него не получалось. И праздники, и подарки вызывали приятные воспоминания, а вот счастье и ощущение захлестывающей радости – это только тогда, когда дед рядом и вовсе не обязательно с подарками и поздравлениями. Чаще и вовсе без них, а нередко – с укорами и жёсткими требованиями, никогда, однако, как с удивлением вспоминал взрослый Митрофан, его не обижавшими,  поскольку неизменно были они наполнены всё той же любовью, но не сюсюкающей, а требовательной, подталкивающей его к преодолению трудностей, к приобретению знаний и навыков, оказавшихся столь нужными в его дальнейшей жизни.
Он и не знал тогда, что холодность домочадцев к нему не была пустым капризом, а имела свои причины. Само его рождение не принесло никому из них радости, и неприятно изменило историю всей семьи. До этого события  они жили счастливо, напряжённо трудились, учились и видели перед собой большие перспективы, после него – как бы все разом споткнулись, потеряли ориентиры и оказались в беспросветно-мрачных буднях. 
До того момента, когда матери Митрофана стало понятно, что у неё будет ребёнок, деду, заранее предопределявшему  всё и вся для каждого в их семье, и без одобрения которого ничего в ней не происходило, удавалось вести семейный корабль умелой, крепкой и уверенной рукой капитана и одновременно – штурмана и лоцмана, первого помощника и хозяйственного боцмана, через все готовившиеся их общей судьбой препятствия, минуя мелководье жизненных целей, уходя от нежелательных встреч с айсбергами проблем, избегая подозрительных попутчиков и успешно проходя через грозы и штормы. Семья никогда и ни в чём не препятствовала мужу и отцу, завоевавшему свой беспрекословный авторитет в преодолении непростого жизненного пути от слесаря на небольшом заводике в сибирской глуши до мастера крупного предприятия, пробившегося после окончания столичного вуза в инженеры торгпредства, где успешно занимался ответственными закупками и продвижением за рубеж отечественной продукции. Он всей своей жизнью доказал преданность семье, заботе о ее благополучии, что полагал не только в материальном достатке, но и в тех заделах на будущее, которые виделись им прежде всего в воспитании и инвестировании в образование детей, которых у них с женой было двое – старший сын и дочка. Уже в школьные годы отец выстроил для каждого из них выверенную едва ли не в деталях дорогу будущей жизни, которой они должны были неукоснительно следовать. И, надо сказать, что во многом благодаря воле и усилиям их матери, ни единой минуты не сомневавшейся в правильности всего, что бы не исходило от мужа, сын и дочь росли в полной уверенности в правоте отца, не подвергая её сомнениям даже в мыслях. Их семья была не просто надёжным судном в непростом житейском море, а образцово-показательным кораблём с нацеленным на блестящую будущность экипажем, в котором ответственность, в том числе и  материальная, за семейное благополучие должна была последовательно перейти от любящих родителей к их заботливым детям, которым была уготована не только блестящая карьера, но и продолжение заложенных традиций в их собственных семьях.
Основываясь на собственном опыте и бытовавших в те времена представлениях об успехе, отец сделал всё возможное, чтобы его дети получили достойное образование и своевременно, то есть как можно раньше, а не как он – уже после института, изучили иностранные языки. Сын в этом отношении, как, впрочем, и во всём прочем – спорте, начитанности, широте кругозора – радовал отца: из года в год он неизменно попадал в число победителей языковых олимпиад. Дочери учеба давалась куда сложнее, но и она в общей для семьи атмосфере, жившей под лозунгом  «не сдаваться ни при каких обстоятельствах»,  трудилась, не желая подводить отца, цепляясь изо всех сил за место, с трудом отвоёванное среди хорошистов.
Но жизнь, как это зачастую и бывает, наперекор всем планам на её беспроблемное прохождение, оказалась богаче и разнообразнее всех представлений о ней, какими бы благими намерениями они не предопределялись, и вновь доказала строптивым устроителям, что куда как сложнее запланированного «перехода через поле» во ржи с васильками.
Настрой на упорное преодоление себя и внешних препятствий, постоянная загруженность школьной программой и подготовкой к вступительным экзаменам в институт, а помимо того – интенсивные  занятия спортом и иностранным языком, несколько отодвинули взросление сына, что обернулось динамичным ускорением этого естественного процесса, едва не приведшего к эмоциональному  срыву, к чему оказались не готовыми обе стороны. Некогда послушный, милый и предельно ласковый их старшенький неожиданно вступил в фазу противоречия воле родителей, чем довёл отношения  с ними до противостояния. В добавление как-то некстати на них свалилась очередная загранкомандировка, после которой отец с матерью полностью утеряли вслед за контролем над сыном и личный контакт с ним. Когда через несколько лет они вернулись на родину, то застали мало понятного им вполне сформировавшегося взрослого человека, выстраивавшего собственную судьбу самостоятельно и не признававшего никаких сторонних советов, а уж тем более указаний или наставлений.
Для деда, как понял много позже уже подросший Митрофан, уход из-под его влияния любимого сына стал сильным и мало им ожидавшимся ударом, своего рода пробоиной в его корабле жизни, потерявшего к тому же самого перспективного члена экипажа, что не погубило окончательно плавсредство, но серьезно понизило его статус, отодвинув из разряда линкоров в глубь эскадры и лишив капитана немалой части командных привилегий.
Многих усилий стоило привести семейное судно в относительный порядок, вычерпать накопившуюся горечь, залатать эмоциональные пробоины и проложить новый навигационный курс, теперь уже исключительно с расчетом на дочь капитана. Но едва все необходимое было произведено неутомимым кормчим, как по его судну был нанесен новый удар, не менее сокрушительный, чем первый, поскольку вновь исходил не от внешних сил, на защиту от которых и была выстроена вся система обороны, а вновь от своих, от чьих действий не было спасения.
На этот раз из-под родительской опеки вырвалась запоздало заневестившаяся дочь-студентка. Полагавшаяся всю предшествующую жизнь на опыт и авторитет отца с матерью, она не приобрела и малой толики рассудительности и навыков в определении человеческой натуры, которые помогают девицам и в более молодом возрасте чувствовать в кавалерах людей с душевной червоточиной, особо опасаясь магнетизирующих чар писаных красавцев, заведомо исключая их из списка потенциальных женихов. Мать же Митрофана, просидев всё девичество над ненавистными ей учебниками и почерпнув знания о взаимном влечении противоположных полов из любимых ею романов великой русской литературы, не получила никаких предварительных личных навыков на этот счет и во всем угаре первой любви безоглядно бросилась в объятия жившего в их дворе опытного красавца-ловеласа.
Легко рассуждать со стороны, раскладывая по полочкам морали и так называемого здравого смысла действия молодой девчонки, все мысли, чувства, сама природа и плоть которой были устремлены на объект вожделения – статного, стройного, чернокудрого молодца с молдавскими корнями и блещущей даже в темноте белозубой улыбкой. Но все будет выглядеть по-иному, если поднявший камень, чтобы бросить его в молодую женщину, поставит себя на её место под немилосердно палящим, остановившемся в зените солнцем, от которого нет никакой защиты, когда высохшую гортань раздирает жажда, а впереди полное чистейшей воды, ласковое озеро, способное разом принести облегчение.  Как непросто устоять от соблазна и не ринуться со всех ног к заветной влаге, не подозревая, что перед вами не освежающая вода, а обман и мираж, и вместо отдохновения вам грозит еще большая опасность зловонной лужи. А рядом никого, кто мог бы предостеречь и предупредить: ни задушевных подруг, которых никогда не было и в помине, ни близкой по духу матери, откровенность с которой заканчивалась разговорами об учебе и оценках.
Как открылось позже, закаленному на полях любовных сражений биологическому отцу Митрофана, – а по-другому сын своего папашу никогда и не именовал, – не столь нужна была очередная немудреная победа над неопытной и не слишком привлекательной внешне девицей, сколь желание окольными путями попасть в ею семью с расчетом на то, что отец невесты, не вылезавший из загранкомандировок, а этого нельзя было утаить в советские времена в родном дворе, если дети и жена одеты во все импортное, а сам ты разъезжаешь на собственной Волге, – и его пристроит на тёплое местечко. Хотя, на что полагался профессиональный бездельник, не имевший образования и патологически избегавший какой-либо регулярной работы, понять было трудно.
Раскрылся тайный союз, как это обычно и бывает, банально, по причинам физиологического свойства, или, как раньше говорили, у девицы живот на нос поехал. Слезы, крики, скандал, вынужденная свадьба с мертвенно застывшими немногочисленными родственниками невесты и разухабистым весельем гостей жениха, не скрывавшими в каждым тосте с лившимся рекой молдавским вином искренней радости по поводу вхождения их разгульного молодца в хороший дом. Оптимизм, однако, оказался излишним, а ожидания изменений в отношении к жизни молодого мужа неоправданно завышенными и напрасными. Не дождавшись рождения Митрофана, тот, якобы в поисках приличной работы, чем, собственно говоря, мнимо занимался все время после свадьбы, разочаровавшись в московских условиях, подался в Молдавию или завербовался на стройки Сибири – что так до конца и не было установлено, и пропал настолько основательно, что его не могли найти и те службы, что занимаются поисками неплательщиков алиментов. Дочь в отчаянии обратилась было к отцу с просьбой помочь разыскать беглеца через свои связи, но тот решительно отказал, заявив, что сам и в полной мере заменит его для Митрофана.
Так малыш, сам того не подозревая, стал причиной неурядиц, окончательно поставивших крест на амбициозных планах деда, понизив их уровень до видов на строительство дачи под пенсию, превратив  молодцеватого мужчину средних лет, уверенно державшего жизнь под уздцы в своих крепких руках, в ссутулившегося, уже явно немолодого человека без прежней ярости во взгляде. Но они не заставили покинуть деда капитанский мостик, хотя и сильно потрепанного, семейного корабля, оставшиеся члены экипажа которого, в полном осознании собственной вины во всем с ними произошедшего, поникли и притихли пуще прежнего, не смея ни словом ни делом, препятствовать воле данного им судьбой командира. Митрофан же для обеих – жены и дочери, или, с его позиций, бабушки и матери – стал живым напоминанием постигших их семью бед и, как бы они не старались отогнать от себя этот образ, как не пытались избавиться от него или преодолеть его в себе, у них ничего не получалось, и любовь к мальчику не приходила в их оскудевшие души.
Иное дело дед, которому внук подал, если пока еще не надежду, то знак возможности ее приобретения со временем, а за ней – почему бы и нет – и новой полноценной цели в жизни, которых, каждый по-своему, лишили его дети.
Они по-настоящему привязались друг к другу, хотя дед, так уж он был устроен, ни на минуту общения с внуком не позволял себе забывать о выстраивании его судьбы. Митрофан рос любознательным мальчишкой, живо откликавшимся на всё его окружавшее, будь то в громадном внутреннем дворе их дома в городе или на дедовом участке, где усилиями и под приглядом того незаметно вырос добротно сработанный из бруса дом для размещения летом всего семейства, перебравшегося туда  по общей для всех дачников традиции – из своего первоначального убежища, перешедшего в разряд сарая. Дед не прогонял любопытствующего мальчишку от себя, когда что-то мастерил или копал, ненавязчиво приучая к труду, но не заставляя насильно. Но уже по играм, которые задумывались дедом, можно было судить о том, что тот что-то задумал для смышленого внука и к чему-то его готовит. Одной из самых любимых у них было знакомство с посторонним человеком: Митрофан должен был подойти к выбранному дедом незнакомцу и найти повод поговорить с ним несколько минут, не нажимая на жалость к мальцу, а используя ту тему, что предположительно должна быть интересна взрослому собеседнику. Внуку очень нравилась эта игра, ему импонировало, что с ним – учеником начальной школы – как с равным разговаривают старшие, а он, не краснея и не выдавливая из себя с трудом односложные ответы на их вопросы, без стеснения ведет полноценную беседу, тему которой сам же и предложил. Высшей ступенью, своего рода экзаменом на зрелость, стало для него обращение по заданию деда к милиционеру у автомата газированной воды.
Еще раньше, чуть ли еще не в дошкольном возрасте, самым неожиданным образом у Митрофана прорезался талант произносить тосты. Сам дед так и не смог до конца определить природу этого уникального явления – трудно было сказать, происходило оно от молдавских корней внука или примером ему служили нередкие застолья на даче у деда, куда собирались его многочисленные друзья не столько выпивать, сколько поговорить. Митрофан, попросив предварительно у деда и собравшихся гостей разрешения, смело выходил на середину комнаты, как это делали его сверстники, чтобы рассказать очередное стихотворение, поднимал стакан с любимым лимонадом и вполне складно, никогда не повторяясь, произносил всегда к месту прочувствованные слова, обращаясь к конкретному человеку или ко всем сразу. Присутствовавшие при этом действе восторженно недоумевали, пребывая некоторое время в замешательстве, а потом одаривали оратора одобрительными аплодисментами, смахивая украдкой набежавшие слезы. Дед тоже каждый раз удивлялся проявившемуся у внука дару и втайне гордился.
Гостей у деда  всегда было немало. Люди приезжали к нему за рассказами о необыкновенной жизни за рубежом, на которые тот был мастер, попробовать иноземных напитков, попотчиваться у хлебосольной хозяйки, а заодно послушать ее необыкновенно проникновенный, удивительно сильный для такой миниатюрной женщины голос бывшей солистки народного хора. На даче гости оставляли автографы толстым черным маркером – невиданным по тем временам пишущим предметом – на специально определенном для этого столбе посередине дома, а когда места на нем не осталось, то перешли на потолочные балки и дверные косяки. Народ все собирался интересный, из тех, кого по привычке называли интеллигенцией – технической и отчасти творческой.

Впритык к участку деда, так, что и не понятно, где проходила между ними межа, вольготно располагался участок его давнего приятеля, одного из руководителей крупного советского издательства, - представлявший собой неогороженный кусок леса с покосившимся домиком посередине. В отличие от деда, сосед никак его не обрабатывал, ничего на нем не корчевал, не сажал, предоставляя полную свободу произрастания всему, там волею судеб оказавшемуся, самым что ни на есть диким образом. Хозяин приезжал на дачу крайне редко, предоставляя ее обустройство в полное распоряжение жены. Та же не мыслила загородного жилья без камина, который и заказала соорудить заезжим мастеровым. Сложенная по ее проекту – от руки на тетрадочном листке в клеточку – открытая печь получилась таких размеров, что заняла не менее трети жилого пространства и без того небольшого домика. Но по лености или разгильдяйству строителей, и недосмотру хозяйки камин построили без фундамента под ним, а возвели непосредственно на полу, полагаясь на прочность переводов и балок. Те самоотверженно удерживали конструкцию всю зиму на радость приезжавшим с гостями хозяевам, вместе с ними восхищавшихся живым пламенем, теплом и горячими шашлыками, и охапками собиравшими сучья для прожорливого камина в близлежащем лесу. Не останавливала их даже неимоверная теснота, едва позволявшая разместиться на двух хозяйских спальных местах и всей без исключения площади пола, что, с другой стороны, помогало легче, не всегда праведно, согревать друг друга и переносить холод в полностью остывавшей к утру избушке. Но, в первую же после постройки камина весну хлипкий фундамент самого домика – редко и неглубоко врытые асбоцементные трубы, и без того постоянно гулявшие в болотистом суглинке, не выдержали непосильного для них груза и на глазах ушли в грунт, сделав из без того неказистый домик еще и скособоченным на ту сторону, где стоял камин. К счастью, тот не повредился и продолжал радовать совсем немного погоревавших, хозяев теплом, живыми струями огня и горячими шашлыками. А через какое-то время те и вовсе увидели все произошедшее с их домом исключительно в положительном свете, полагая, что, наклонившись, он приобрел дополнительные живописность и романтизм. Что поделаешь с творческими натурами.
Митрофан хорошо помнил добродушных соседей, называвших его ласково – Митрошей, живших, как он был тогда твердо убежден, в диком лесу, хотя и рядом. В перестройку они занялись издательским бизнесом, разбогатели и хотели было заново отстроиться, но вовремя сообразили, что имевшихся в их распоряжении шести соток едва хватит на задуманный хозяйкой особняк, и перенесли его воплощение поближе к Москве, а потом и вовсе, бросив всё, уехали в Америку, попросив деда по-соседски присмотреть за их добром. Пару раз они приезжали по старой памяти, ностальгировали вместе с дедом по годам их относительной молодости, засиживаясь подолгу в его доме, не заходя в свой. Потом несколько лет участок простоял совершенно заброшенным, и в правлении садового товарищества по причине продолжительной неуплаты налогов и взносов стали к нему присматриваться как к уже окончательно безхозному. Дед же решил предупредить об этом своих давних товарищей – его хозяев, имея в том числе и подспудную мыслишку прикупить у них этот кусок земли. Те неожиданно откликнулись и, подтвердив свой статус людей добрых и добропорядочных, прислали деду дарственную на соседний участок, сопроводив ее, наученные, видимо, жестким опытом зарубежной жизни, полным набором необходимых документов.
Помнил Митрофан и еще одного соседа деда через другую межу, с которым тот до того сдружился, что – виданное ли дело – вместе на двоих построил с ним одну баньку метра в три длиной и по метру захода по ширине на каждый участок. Сосед по внешнему неказистому виду, потертой одежонке и манерами застенчивого и скромного человека походил на в меру пьющего сантехника. Однако, судя по тому, как помногу и основательно разговаривали они с дедом, выходило, что он вовсе не из простых, а свой каменный, лучший в садовом товариществе дом построил на деньги, заработанные не руками, а головой. А был его товарищ, как уже много позже делился с внуком дед, очень знающим экономистом, которые во времена перестройки по популярности не уступали  раскрученным эстрадным певцам или там, скажем, хоккеистам. И был он сведущ в деталях о том, как функционировало финансово-хозяйственное сердце СССР – Госплан, где воедино пытались соединить потребности огромной страны с возможностями их удовлетворения, причем в мельчайших деталях. Имел друг деда и представление о том, как этот механизм следовало бы реорганизовать и модернизировать, но ни в коем случае не уничтожать, а настроить с его помощью планомерную работу на отраслевом уровне, отпустив в свободное плавание то, что мог подхватить бизнес, только нарождавшийся тогда и находившийся в аморфном состоянии псевдокооперации. Соседа рвали, что называется, нарасхват: интервью в центральной печати, выступления на телевидении, да и сам он неплохо пописывал. Всеобщее внимание благоприятно повлияло и на состояние его здоровья, которое он, сердечник с вшитым кардиостимулятором, старался поддерживать особым образом жизни и постоянной физической нагрузкой, ежедневно бегая летом и проходя зимой на лыжах до 15 километров. Не обходил сосед стороной и совместную с дедом баньку, после которой позволял себе традиционную стопочку. Но блестящее настоящее не превратилось для соседа в сказочное будущее, а напротив, ввергло его в общественные изгои со всеми вытекающими отсюда последствиями – нищетой и безвестностью – после того, как отжав полностью из него весь критический материал о соцдействительности, его новые покровители не нашли в нем того, что им было необходимо для  реализации их дальнейших планов разрушения страны. Он стал не нужен и опасен в тот момент, когда отказался быть протагонистом звериного капитализма и показал себя апологетом плановой экономики. Удар оказался для соседа смертельным в самом полном смысле этого слова.
Дед не нашел общего языка с его наследницей, заявившей претензии на общую баню и ставшую использовать доставшийся ей дом для разведения особого вида собак, не поддававшихся дрессировке, а использовавшихся исключительно как биоматериал для создания новых пород. Так, вместо деликатного друга-соседа, который при строительстве дома отказался от окон в стене, выходящей на соседний участок, дабы никого не смущать опасениями, что за ними могут подглядывать,  дед получил несмолкающий лай своры громадных собак вместе с хамоватой хозяйкой.
Животные через пару лет от плохого ухода сдохли, дочь стала наркоманкой, некогда самый шикарный дом садового товарищества обветшал, участок зарос, а вот баньку дед, не вступая в бесполезные споры с новой владелицей, потихоньку на бревнышках перекатил целиком и полностью на свою сторону и пользовался ею с домочадцами и гостями в свое удовольствие.

Живя летом на даче, внук ненароком перенял от деда неутолимую потребность в труде и немало навыков по ее удовлетворению. Митрофан со своих нынешних жизненных знаний, уже понимал, что дед мало что умел делать профессионально, но занимался многим и брался за любое дело, которое, правда, не всегда доводил до конца сам, приглашая на его завершение профессионалов. Но по любому практическому поводу всегда дед имел собственное, непреклонное мнение, обосновывая которое, он так и начинал: кто бы что не говорил, а я буду стоять на том, и далее следовало разъяснение, с которым, как твердо знали домочадцы, спорить было бесполезно, а иногда и вредно для того, кто ему противился. Так, дед в противопожарных целях облепил брусовой дом бетонной шубой, и тот лишился своего главного преимущества перед каменным строением – перестал дышать. Все рамы были выкрашены темно-рыжим морским суриком для вечной консервации. Окна закрывались собственной конструкции ставнями, а двери – коваными засовами. Из загранкомандировок привозились ныне известные и доступные всем, а тогда диковинные вещи, вроде стальной двери или бетономешалки, которые годами хранились в сарае и ждали, как он говорил, своего часа. Автомобиль деда – доисторическая Волга – была полна всяческих приспособлений, полезных и не очень, которыми тот чрезвычайно гордился, и вобрала в себя все рационализаторские предложения из журнала «За рулем» и знатоков по гаражу, в результате чего нередкий отказ электрики или механики найти и устранить без их же помощи было невозможно. Но Митрофану нравилось все, чем бы не занимался дед, нравилось смотреть, как он работает, и помогать ему, не мешая, нравилось просто быть рядом с ним.
И все бы хорошо, но был дед скуповат и прижимист. Таким же вырос и Митрофан, унаследовавший от деда непритязательность в еде и одежде. Скаредность деда происходила из его крестьянского небогатого прошлого в большой семье, где в послевоенные годы ценился не то чтобы каждый рубль, но каждая копейка, которых не водилось под крышей их крепкого пятистенка, только зерно и картошка по трудодням за почти круглосуточную каторжную работу. В армии, вспоминал дед, было вольготно: там он был сыт, одет и обут, да еще нос в табаке. А вот студенческая молодость далась деду непросто: на небогатый, но какой-никакой необходимый гардеробчик и харчи, в дополнение к нечастым посылкам из дома, приходилось ночами подрабатывать. С той поры, по его признанию, он на дух не мог переносить запах сыра после того, как однажды, придя под утро с разгрузки, попал на завершение празднования товарищами по общежитию удачно сданной сессии. От широко накрытых столов остались в изобилии только водка и плавленые сырки под названием «Дружба» в упаковке из фольги. И ничего больше, даже хлеба. Весь следующий день дед проболел, а в качестве осложнения, как любил пошутить, получил аллергию на сыр в любом его виде. Хорошо еще, что не на водку, добродушно смеясь, неизменно прибавлял он в своем рассказе.
Дед по всем параметрам советских представлений слыл человеком состоятельным, что определялось наличием в его собственности полного набора подтверждающих это компонентов: трехкомнатной квартиры в Москве, дачм в Подмосковье и автомобиля. Но крестьянская суть деда от этого не изменилась и он, ведя семейный бюджет, никогда не поддавался излишествам, понимая под этим многое из того, что позволяли себе семьи с куда меньшим достатком. Дед, вспоминал Митрофан, сам чинил обувь, подваривая к стершимся каблукам разжиженную паяльником быстро застывающую массу из порвавшихся женских колготок. Заставлял жену и дочь штопать носки, подшивать ему брюки и рукава пиджаков. Общими силами семьи ремонтировалась квартира. Дед старался сам обслуживать свою машину. Редкие покупки обнов приурочивались, как правило, ко дням рождения домочадцев или большим праздникам и становились таким образом, подарками по их случаю. Сам дед по многу лет носил одежду и обувь, которую, правда, всегда покупал за рубежом, полагая, что изготовленная там прочнее и долговечнее в носке. Впрочем, Митрофан и среди товарищей деда не замечал тех, кого принято называть пижонами. Но приметил иную особенность. С возрастом его бывшие коллеги, уже отойдя от дел и не имея лишних средств, по большей части одевались по моде тех лет, когда они были молоды и в загранкомандировках покупали одежду и обувь, которую и продолжали донашивать, если позволяли размеры.  В итоге  даже Митрофану, в целом, как и дед, равнодушному к модельным изменениям, бросалось в глаза, что пиджаки такой расцветки или с такой шириной лацканов сейчас не носят, или вот галстуки нынче уже не так пестры, а у рубашек воротники значительно уже, и тупоносые ботинки давно не встречаются в толпе. Однажды ему пришло на ум, что для людей, более-менее разбирающихся в истории одежды, не составило бы большого труда определить по гардеробу друзей деда, на какие времена приходился пик их жизненной активности, или когда и куда в последний раз они выезжали в командировку за границу.
С другой стороны, все в семье знали, что некоторые накопления у деда были, и в том случае, если он видел, по его мнению, стоящую вещь, то непременно ее покупал, сколько бы та не стоила. Так, в их доме появлялись разрозненные антикварные издания, из которых дед составлял, начинавшуюся с библии, библиотеку для чтения на пенсии. Он не мог пройти мимо хорошего инструмента, например, плашек для нарезания труб, до пользования которыми у него, как правило, так и не доходили руки. Однажды он купил две соболиные шкурки из расчета, что тем самым сделал неплохое денежное вложение. Однако окончательно дед поразил своих домочадцев и вовсе уж никем не ожидавшейся крупной покупкой: ни с кем не посоветовавшись, чего он, впрочем, никогда и не делал, всегда полагаясь исключительно на собственное разумение, в одночасье поменял свою любимую Волгу на подержанный импортный автомобиль. Дед никак не комментировал причины произведенного обмена, воспринимавшегося всеми, как более чем странный, поскольку многократно слышали от него хвалебные отзывы о любимом продукте отечественного автопрома, не подводившего его в нещадной эксплуатации при перевозке всего и вся для дома и дачи и на котором, как он неоднократно громогласно заявлял, собирался въехать в наступавший век. Все произошедшее было настолько странным, что вызывало подозрение в том, а что, собственно, на самом деле стало главенствующим в покупке: сам ли автомобиль или его фирменное происхождение, которое на время затмило у деда все способности к трезвому анализу происходящего, поскольку никто не мог представить иного объяснения тому, как мог сверхрациональный дед сменить свою широкую, просторную, неубиваемую, непритязательную и ремонтируемую любым сельским механиком советскую технику на немецкий Смарт, предназначенный для поощрения детей-студентов их богатыми европейскими родителями. В этом кургузом, царапающем днищем все неровности на подъезде к даче, маломощном и не приспособленном для перевозки чего-либо под обозначением «груз», автомобильчике, дед, прежде всего, по мнению внука, заметил, что тот произведен компанией под названием «Даймлер-Бенц», и почувствовал себя владельцем почти Мерседеса, пусть неказистого и тесного настолько, что один член семьи выдавливался из прежнего экипажа, а из поклажи помещался лишь термос с пакетом бутербродов, но все же, какого-никакого, а представителя вожделенной всеми советскими автомобилистами марки, его младшего родственника. Хотя все было не так уж плохо, как могло показаться на первый взгляд, поскольку речь шла не о самой первой модели Смарта  – коробке на колесах для двоих с одним портфелем, а о его продвинутом четырехдверном варианте, вмещавшем вдвое больше пассажиров, правда, тоже почти без багажа. Дед, несмотря на озадаченность родственников, был счастлив,  хотя еще долго не мог расстаться и с Волгой, ссылаясь на то, что нельзя продавать такую ценную вещь за столь малые деньги, предлагаемые за нее в эпоху засилья импортного барахла.
В полном соответствии с принципами дедова хозяйствования, Митрофан получал на карманные расходы совсем немного. А если сказать честно, то так мало, что даже при его скромных запросах ему едва хватало на школьные завтраки, не говоря уже о таких излишествах, как мороженое и кино. Уже поступив в техникум, он, по совету деда, стал понемногу подрабатывать, продолжая развивать навыки коммуникации. По заманчивому объявлению поступил на зимних каникулах в массовку новогодних представлений в Кремлевском дворце съездов. Обещали почасовую оплату и питание. В результате с деньгами изрядно обманули, а кормили, как он потом коротко и доходчиво объяснял, – картошкой с макаронами, то есть предельно скудно. Все остальное, однако,  Митрофану понравилось: веселые коллеги в карнавальных костюмах, блеск ребячьих глаз, общая атмосфера праздника и необходимость полной выкладки в минуты выступлений. Но уже на этом первом опыте трудовой жизни судьба показала пример того, что ожидало его в дальнейшем: много работы, полная самоотдача и мизерное вознаграждение, и еще: за каждый шаг вперед и вверх ему придется платить вдвое от затрат других.
Немного помогала бабушка, тоже ограниченная дедом в финансах, еще меньше – мать, так и не преодолевшая до конца возникшую у нее еще до рождения первенца отчужденность к нему. Само присутствие Митрофана рядом и все связанные с ним обременения напоминали ей постоянно о первом горьком жизненном опыте, ноющую острую боль от которого она с трудом тушила житейскими заботами. Еще малышом и позже, в мальчишеском и отроческом возрасте, сын привык к холодности матери, полагая, что так между ними и должно быть, и сам не испытывал никаких нежных чувств к человеку, которого называл мамой, отдавая всю свою любовь и привязанность деду. Много позже, раздумывая над сложившимися в их большой семье отношениями, Митрофан все чаще приходил к выводу о том, что не только он сам с младых ногтей, но и все остальные вели себя так, как если бы его мать была для него не более, чем старшей сестрой. Ненормальное положение засидевшейся в девках замужней женщины и невольной матери-одиночки под жесткой опекой отца не могло не сказаться на характере матери, ставшей нервозной и нетерпимой к окружающим, что она как-то должна была сдерживать в себе в присутствии отца, но не способна была скрыть на работе, куда он же её и устроил, и где её терпели исключительно по причине его авторитета и заслуг.
Трудно себе даже представить, чем бы закончилось продолжавшееся многие годы накопление  заряда негативных эмоций, к какому бы взрыву и разрушительным последствиям оно могло привести, если бы не появление в жизни матери мужчины, продолжительное время состоявшего в положении не более чем близкого друга, не хотевшего расстраивать свою тяжело болевшую супругу, так и не подозревавшую до самой смерти о существовании соперницы. Похожий на полноватого, доброго охотника из европейских сказок, только без ружья и шляпы с пером, будущий муж оказался по своей природе человеком настолько добрым и покладистым, разумным и спокойным, что это чувствовал каждый с первых минут общения с ним; после получаса беседы казалось, что знакомство имеет немалую историю, а при расставании хотелось его продолжить. Не только мать, но и все ее окружение как-то сразу и безоговорочно поняли, что она, наконец-то нашла свое спасение, свою соломинку, способную вытащить ее из того мутного водоворота, в котором уже едва различалась еще довольно молодая женщина с горящими нездоровым блеском, полными тоски глазами и скривившимся от внутреннего напряжения ртом, постоянно готовым к едва сдерживаемому утробному крику. Даже отец, воплощенный символ и непримиримый защитник чистоты и непорочности отношений между полами, пять лет ухаживавший за своей невестой, оставляя ее в неприкосновенном девичестве, принял будущего мужа дочери уже с первой встречи, увидев и почувствовав в нём спасение для неё, быть может, в самом прямом смысле этого слова.
Муж-любовник сразу же и безоговорочно был принят в семью, где проявил себя человеком хозяйственным и домовитым, никогда не сидевшим без дела, всегда умело находившим его для себя, причем так, чтобы не вмешиваться в епархию будущего тестя. Это нетрудно было сделать, поскольку дед отделил молодых, отдав им слегка подновленный покосившийся домик на отошедшем ему соседнем участке, где те счастливо проводили все субботы и воскресенья, а после того, как оформили свои отношения, и вовсе перебрались туда на большую часть года. С новым мужем своей матери Митрофан не стал закадычным другом, но как-то сразу же наладил неплохие отношения, ни к чему обоих не обязывающие, но вполне себе корректные и даже товарищеские. Сын к тому времени уже настолько повзрослел, что понимал природу неврозов матери, а потому только приветствовал появление пусть уже немолодого и не свободного первое время для брака мужичка, но хорошо относившегося к его матери и проявлявшего одновременно благородство по отношению к больной жене. Вместе с тем, по оценкам Митрофана, муж-любовник, несмотря на все свои положительные качества, не мог, конечно, и близко подойти ни интеллектуально, ни по силе характера, не говоря уже о жизненном опыте и успехе в сравнение с дедом, бывшим для него несомненным образцом и эталоном  мужчины. Но тайна притягательности потенциального мужа, видимо, в том и состояла, что тот не ставил, как дед, каких-либо амбициозных целей перед собой, не строил грандиозных планов на будущее, а довольствовался тем, что имел в настоящем, каким бы скромным его существование и достаток не были. Рядом с ним Митрофану всегда было спокойно от того, что тот никогда и ни в чём не стремился к демонстрации своего первенства или положения старшего по отношению к нему, ничего не требовал, ни к чему не призывал, не настаивал на своем и не поучал. Всегда пребывая в ровном доброжелательном настроении, друг матери никогда не отгонял от себя занимательного мальчишку, брал с собой за грибами, на рыбалку, рассказывал, а больше показывал, как делать из собранного и пойманного заготовки длительного хранения, которые для них с матерью не были досужей забавой, а насущной пищей. В итоге Митрофан приобрел в общении с новоявленным отчимом немало практического опыта, но одновременно рано понял, что рассчитывать на материальную помощь с его стороны ему вряд ли приходится.
После ухода матери по декрету с ненавидимой ею работы, на которую она после рождения дочки – сводной сестры Митрофана – так больше и не вернулась, у них с мужем денег едва хватало на скромное пропитание. Чем питалось семейство матери – это отдельный разговор, но каждый раз, попадая к ним за всегда гостеприимный для него стол, Митрофан понимал, что ест часть чьей-то порции, настолько все экономно и выверенно по граммам и калориям для каждого едока было приготовленное и расставленное на столе. Он всегда задавался вопросом: из чего же, при такой вынужденной бережливости, друг матери гонит замечательного качества самогон, что неоднократно подтверждал и дед – большой привереда и знаток в этом вопросе, но так же, как и дед, вовремя останавливался в поисках ответа. Оказалось, что у отчима, хотя Митрофан никогда его так не называл даже мысленно, был автомобиль, приобретенный им когда-то давно, в относительно благоприятной для него период жизни, но которым он почти никогда не пользовался из-за отсутствия средств на бензин, предпочитая бесплатный для него по какой-то льготной истории проезд на электричке, остановка которой отстояла от их дачи на добрых три километра по лесной дороге. Но, несмотря на все житейские неудобства и не самое крепкое здоровье – после смерти первой жены муж-любовник перенес инфаркт, – его ровного отношения к жизни и благорасположенности к людям с лихвой хватало на всех, попадавших в его окружение даже на самое короткое время, о чём все те, кто оказывался рядом,  ещё долго вспоминали, зачастую укоряя, после приносящего радость общения с ним, самих себя в завышенных претензиях и излишней меркантильности в ущерб простоте и умению радоваться обыденным вещам, и удовлетворяться тем, что имеешь.
После появления друга, выхода за него замуж, рождения дочери, болезни мужа и отъезда почти на круглогодичное проживание за город, мать и вовсе отошла от забот о сыне, полностью передоверив их и его самого отцу с матерью.
Дед предчувствовал свой уход уже за несколько месяцев до того, как появились первые симптомы болезни и последовавшие за тем слабость и госпитализация. Он, вначале редко, только самым верным товарищам признавался под рюмочку, что костлявая и безносая бродит где-то недалеко от него, а вот на больничной койке уже и перед домашними не скрывал ощущения её близости, говорил об этом обыденно, без страха и сожаления, как будто буднично собирался в свою очередную дальнюю командировку.
Дед ушёл из жизни незаметно, перед этим вынужденно оторвавшись на время непродолжительной госпитализации от своих повседневных дел и забот по дому и даче, чем тяготился больше, чем ходом болезни. Образовавшуюся паузу заполнял мыслями о преподавательской работе, которой занялся,  выйдя на пенсию, с лукавством думая о том, что та, отпускавшая от себя с большой неохотой только летом, в каникулярное время, сейчас наверняка подозревает его, как ревнивая жена молодящегося мужа, в связях  с деревенско-дачной подружкой.
В полной мере отсутствие деда его близкие, товарищи и коллеги почувствовали лишь после того, как делавшиеся им незаметно и с радостью большие и малые дела встали по причине его полного отсутствия в этом мире. И всех разом удивил тот немалый объем работы, с которым дед справлялся легко и играючи, и озадачил вопрос, а кто же вместо него будет теперь этим заниматься. Там, где дед преподавал, замену,  пусть и не вполне адекватную его творческой натуре, нашли довольно быстро, поскольку учебный процесс, как все прекрасно понимают, не может останавливаться. А вот дом и дача остались не только без его рук, но и без его энтузиазма, настырности, неугомонности, чего не могли возместить все оставшиеся домочадцы вместе взятые.
Уже с выходом деда на пенсию их дачный обиход, постоянно прежде заполненный присутствием его друзей-приятелей, заметно оскудел, может быть, просто от того, что все  разом вошли в возраст, который не лучшим образом сказывается на мобильности, предписывает строгие диеты и ограничивает выпивку. А с переходом деда в мир иной какие-либо приезды, посещения и гостевания и вовсе сошли на нет. Жизнь уходила из возделанного дедом участка и построенного им дома. Как ни старались домочадцы продолжать начатое им, скоро всем стало понятным, что им здесь без деда в тягость. Все находящееся и существующее: каждый закоулочек, прибитая или ждущая своего часа быть прибитой досочка, вскопанные или запущенные грядки, давно не топленная баня и даже гаражное запустение напоминало о деде. И все это не ослабевало со временем, не выветривалось, а становилось все невыносимее. И не раз уже витало в воздухе общее настроение, тяготеющее к мысли о том, а не пора ли от дачи отказаться, что каждый раз, еще не высказанное никем вслух, с внутренним возмущением, доходящим до негодования, изгонялось, как не достойное памяти деда, омрачавшее ее и в чем-то предававшее.
И дачную лямку продолжали тянуть. Вдова копалась на огороде, последовательно сокращая его площадь. Митрофан, изрядно повзрослев, попытался было примерить не знавшую сносу дедову дачную амуницию, но вдруг понял, что, всегда считая себя по всем параметрам меньшим деда, оказывается, физически уже перерос его и ни во что не влезал. А потому как-то разом вышел из своего дачного отрочества и приезжал только в случае крайней нужды, сопровождая бабушку с тяжелой поклажей.
И только для матери  на даче было хорошо и привольно. А без деда, так и не признавшего ее до конца взрослой женщиной, стало еще и свободнее. Она порхала птичкой-бабочкой из своего покосившегося домика на соседнем участке в большой дедов дом, постепенно, по мере увядания бабушки, становясь его полноправной хозяйкой. Муж матери по большей части оставался у себя и даже не подходил к доставшемуся им по наследству немецкому автомобилю, откровенно боясь непомерных расходов в случае его повреждения или аварии.
Для Митрофана подошла пора собираться в армию. При полном нейтралитете матери, бабушка выступила категорически против, что и ожидалось от женщины, чуть было не потерявшей на военной службе сына, дошедшего там в первые постперестроечные годы до больницы из-за дистрофии и разгула дедовщины. Сам Митрофан, заскучавший было без деда среди бабских юбок, с опаской, но все же склонялся к тому, чтобы пойти служить, полагая, что дед поддержал бы его в этом выборе. Кроме того, ему хотелось испытать чего-то более масштабного, чем его рутинная повседневность в техникуме, получившим статус колледжа, выехать наконец-то за пределы обыденного ареала обитания дом-дача, который он еще никогда не покидал, попробовать себя в каком-то сугубо мужском деле. Как сын матери-одиночки с находящейся на иждивении бабушкой он вполне мог бы получить отсрочку, на что и уповала бабушка, готовая даже на то, чтобы в крайнем случае выкупить её у военкомов на оставленные дедом последние сбережения. После многих нелицеприятных разговоров, взаимных убеждений, слёз и упреков в непонимании договорились о том, что в армию внук идёт, но при условии пригляда за ним со стороны кого-то из друзей деда или через них. После нескольких неудачных обращений, судьба указала на Прокопия Ивановича.
Митрофан с раннего детства помнил этого коллегу деда, выделявшегося для него среди прочих наведывавшихся к ним на дачу гостей тем, что тот никогда не приезжал без подарка, как правило, игрушечной машинки. Понятно, что невиданные по форме и раскраске игрушки не могли не запомниться пацану, как и строжайший запрет деда выносить их на улицу, чтобы показать ребятам: они, дескать, какие-то там коллекционные, что резко, почти до нуля, снижало их ценность.
Прокопий Иванович был младше деда и даже, как понимал Митрофан, какое-то время находился в его подчинении, что, однако, не мешало их тесному общению и нередким спорам до хрипоты. Потом младший коллега как-то подрос по служебной лестнице и даже в чем-то обогнал деда, чему тот, впрочем, не огорчался, а, наоборот, радовался, нередко повторяя, что всегда верил в его толковость. После выхода деда на пенсию их встречи продолжились, но стали реже, поскольку, как объяснял дед, его приятель, живший раньше неподалеку на даче родителей, теперь затеялся строить свою аж в другой области. Прокопий Иванович приезжал с женой или с кем-то из домочадцев, останавливался у них на ночь, ходил с дедом в баню, с удовольствием засиживался за гостеприимным столом далеко за полночь за разговорами с дедом под песни бабушки, но рано утром неизменно уезжал в какую-то далекую деревеньку на север от них – побывать на могилах родственников. Со временем соль вытеснила все прочие русые оттенки в волосах Прокопия Ивановича, остатки которых вскоре облетели, что только отчасти компенсировала такая же седая борода, сделавшая  молодого коллегу внешне ровесником деда.
Он оказался едва ли не единственным, у кого слова о помощи родственникам на поминках деда не разошлись с делом. Одобрив выбор Митрофана, как единственно верный, в том числе и для дальнейшей карьеры в госструктурах, о чем молодой человек еще и в уме не держал, Прокопий Иванович обещал помочь, сразу же, однако, предупредив, что поскольку будущий куратор его военной службы происходит из РВСН, то и речь может идти только об удаленных гарнизонах.
Вспомнил об этих словах новобранец только тогда, когда оказался в находящемся в полутора сотнях километров от Хабаровска среди девственной тайги гарнизоне с единственной подъездной, не имеющей продолжения дорогой, в непрекращающемся окружении полчищ мошкары и гнуса, от которых на строго определенное время спасала пахнувшая одновременно керосином и черемухой, жирная на ощупь жидкость. Благо выдавалась она в неограниченном количестве и отпугивала  от открытых свеженамазанных частей тела на целых четыре часа. Поначалу, пока не вошло в привычку, новобранцам казалось странным и чем-то сродни волшебству ощущение себя в неком коконе, вокруг которого, не смея проникнуть за заговоренный круг, в злобном ожидании роилась  пелена кровососущих. По мере того, как чары жидкости с её испарением пропадали, стена непрестанно жужжавших тварей приближалась к вожделенному человеческому телу, а отдельные из них, наиболее смелые, бесшабашные и голодные, прорывались и, тупея от счастья, садились на кожу человека, готовые присосаться к пульсирующим под ней капиллярам крови,  тут же заканчивая свою героическую жизнь. Для солдатика же это было верным сигналом к тому, чтобы возобновить борьбу с окаянным супостатом и вновь намазаться чудотворным снадобьем, от одного запаха которого уже воротило. Там Митрофан поверил в рассказы о том, что самым страшным наказанием за побег для пойманных сибирских каторжников было их оставление голыми и привязанными к дереву в тайге: пощады от гнуса ждать не приходилось – он не успокаивался, пока не съедал человека полностью, до костей, только те были ему не под силу.
Службу, со всеми ее тяготами  и лишениями, Митрофан проходил наравне со всеми, без каких-либо видимых и ощутимых поблажек. Однако можно было предположить, что неспроста его прикомандировали в охранное подразделение, а там в кинологическое отделение. Подальше от жестких излучений радаров и убийственной химии станции заправки ракетным топливом. Поначалу это назначение несколько задело самолюбие новобранца, полагавшего получить в армии настоящую, по его представлениям, специальность, но ненадолго: оказалось, что солдатское довольствие  едино во всем гарнизоне, а кинолог – профессия не менее востребованная на гражданке, чем любая другая из осваиваемых здесь молодежью.
Митрофан не помнил за собой особой тяги к собакам, которой как ветрянкой или корью болеет в определенном возрасте большинство мальчишек. Может быть, потому, что всё его детство проходило рядом с незаурядной собакой деда – красавицей и умницей,  темно-рыжего окраса боксёром Никой, которая, впрочем, никак не укладывалась в общепринятые представления о собаке, даже домашней, а уж тем более о той, которой мог бы командовать мальчишка, водить её на поводке, натравливать на врагов и вытаскивать из драк с другими собаками. Ника в этом понимании и не была собакой, она никогда не лаяла, а для защиты семейства ей достаточно было показаться недругу и в самом крайнем случае встать перед ним в боевую стойку, даже не обнажая в оскале ровных белых зубов. Ника была равноправным членом семьи, в иерархии которой знала своё место и ставила его выше положения Митрофана, никогда не демонстрируя этого открыто, но доказывая всем своим поведением и своего рода опекунством над ним. Дед всегда говорил, что Ника умнее многих людей, хотя тщательно старается скрыть это, что ей, однако, не всегда удаётся, поскольку ее истинные интеллектуальные и душевные качества с головой выдаёт не только умение дипломатичн0, без навязчивости и с большим тактом поддерживать выверенные отношения со всеми давно ей известными близкими семье людьми, но и способность устанавливать заново в самые короткие сроки с незнакомыми ранее гостями. Как хозяйка хорошего дома с традициями, она всем уделяла равное внимание, не выделяя при этом никого в особенности, чтобы не обидеть других. Невозможно было себе представить, чтобы Ника сидела с просящим видом у стола, пуская слюни и вымаливая лакомый кусочек. Если что и доставалось ей от подгулявших гостей вопреки запрету деда, то она, не желая никого привести в конфуз, аккуратно брала угощение и клала его перед собой до получения разрешения от хозяина съесть. Ника была хороша собой и знала об этом.
Однажды вместе с дедом они были на выставке, где за все её необыкновенные качества и особый экстерьер была получена очередная медаль. И там впервые у деда появилась надежда на приплод от неё. Не из меркантильных соображений, а уж больно тому хотелось, чтобы у такой замечательной во всех отношениях собаки было равное ей потомство. До того Ника отвергала всех привозимых ей потенциальных женихов, не желая вступать с ними в связь без душевной привязанности. Наиболее ретивым и настойчивым всерьез доставалось от неё, обычно спокойной, благорасположенной и даже ласковой. Оказалось, что Ника могла постоять за себя, свою честь и достоинство. Здесь же, на выставке, она, неожиданно для деда еще на смотровой площадке, когда хозяева дефилируют со своими питомцами на поводке по кругу, проявила внимание к схожему с ней по повадкам красавцу боксеру. А когда после выставочной суматохи их вместе вывели погулять и отпустили побегать на заросшем невысокой травкой лужке, то радости обеих собак не было видно конца: они носились друг за другом, попеременно и вместе высоко прыгали – что обычно у боксеров, ласково терлись шеями  и подолгу смотрели друг на друга, встав напротив и почти упершись короткими мордами. И все это вместо того, чтобы, как это принято у собак, заглядывать под хвост партнёру.
Хозяева умилялись, смотря на разыгрывавшуюся перед ними идиллию, и уже было принялись договариваться о времени и месте будущего контакта питомцев, как за разговором незаметно для себя выяснили, что присутствуют не при первом знакомстве возможной пары, а на встрече брата и сестры из одного помета, если и не узнавших друг друга в подросших красавцах, то, наверняка, почувствовавших родство. После этого случая Нику стерилизовали и вопрос с женихами был закрыт.
Ника прожила долгую жизнь, и после неё дед никакой другой собаки больше не захотел. Он долго переживал уход верной, преданной подруги, о которой часто вспоминал, особенно об одном случае,  когда проявились и вовсе уж особенные, почти чудодейственные свойства Ники. Однажды, после сытного обеда на даче, у одного из дальних родственников основательно прихватило живот. Скорчившись от боли, он повалился на топчан и застонал, а пока все суетились с вызовом скорой, что сделать в эпоху до широкого распространения мобильных телефонов, да еще за городом, было совсем не просто, Ника забралась к нему под бочёк, поближе к тому месту, где ощущалась боль. Больной затих, потом заснул. Когда приехал врач, заболевший родственник, проснувшийся рядом с Никой, не мог взять в толк, почему все так обеспокоились – у него ничего не болело и чувствовал он себя превосходно настолько, что готов был продолжать застолье. А взявшая на себя его болезнь собачка с трудом сползла с топчана и, пошатываясь, добрела до своего угла, где и пролежала, не вставая, до конца дня.
Никогда и никого из своих подопечных Митрофан даже в мыслях не равнял с Никой, которую он и за собаку-то не держал, но которая, похоже, в ненавязчивом общении с ним преподала ему, тогда еще сопливому мальчишке,  умение держать себя с собаками. В первые же дни службы ему подсунули роман о верном псе Руслане, полагая, что это поможет ему глубже, чем стандартные инструкции, разобраться в психологии собак; но ему оказались чужды размышления автора об особой привязанности некоторых из них к человеку и о попытках отдельных дрессировщиков войти чуть ли не в телепатический контакт с собаками, выйдя на общий с ними уровень восприятия окружающего мира. Митрофан достаточно трезво подошел к выполнению новых обязанностей: никого из псов не выделял в любимчики, но и крест не ставил на, якобы, заведомо неперспективных. Ко всем относился ровно, никого не дергал, хотя с первых же дней стал понимать, какими собаки могут быть разными, вздорными и уравновешенными, сообразительными и откровенно тупыми, любящими работу и лентяями. Не хвастаясь приобретенным опытом, оставляя его сокровенным, он старался  из каждой собаки сделать надежного боевого охранника и ему это, как правило, удавалось.
Одним словом, оказалось, что и в армии можно жить, причем толково, с интересом и пользой на будущее. Кстати, не прав он был, корил себя Митрофан, когда полагал, по наивности, что опека Прокопия Ивановича невелика. Пожалуй, он оказался единственным в гарнизоне из новобранцев, кому командир разрешал регулярно из приемной перед его кабинетом в штабе связываться по телефону с бабушкой. Мобильники к тому времени уже широко расползлись по населению, был недорогой аппаратик и у Митрофана – дядя перед самым призывом подарил,  да вот только толку от них в глухой тайге не было никакого, не поставили там еще сетевых вышек, не было в них здесь финансового резона.  Ребята по казарме мучились, корявя шариковыми ручками тетрадные листы в тягостном старании вымучить из гарнизонного однообразия хоть что-то пригодное для очередного письма родителям и знакомым девушкам. А он почти сразу же по прибытии получил привилегию связываться с далекой Москвой на целых три минуты для того, чтобы выпалить традиционные – у меня все нормально, а потом слушать новости из дома и односложно отвечать на бабушкины привычные вопросы. Митрофан не кичился доступной роскошью, а разумно помалкивал о ней. Но через пару месяцев, чтобы снять подозрения насторожившихся было товарищей, заподозривших в нем стукача, пришлось рассказать, зачем его регулярно по выходным вызывают в штаб через личного водителя самого командира. В ответ снятые страх и осуждение заменились завистью, которую Митрофан безуспешно пытался купировать жалостью к матери-одиночке и бабушке-старушке, и лишь отчасти смог успокоить товарищей после того, как строго по очереди стал передавать своим домашним телефоны их родственников с просьбами позвонить тем.
Через какое-то время, Митрофан настолько освоился в условиях казарменной жизни, что она вовсе перестала ему казаться такой уж обременительной и суровой, как выглядела в пугающих рассказах домочадцев. К дисциплине  ранних подъемов, обливаниям холодной водой и разумному использованию времени, желательно без потерь, его еще мальчишкой приучил дед. Привычными для Митрофана оказались и прочная, практичная одежда, называемая формой, и еда, простая, без разносолов, но вкусная и питательная. Ему даже нравилось отсутствие праздного времени, и то, что в редкие дни служебного послабления, именуемые выходными, не было внешних соблазнов для увольнительных. Куда пойдешь, когда кругом тайга? И считал это обстоятельство за благо, поскольку оно дисциплинировало не хуже деда. В дни так называемых увольнений он мог позаниматься не только урывками по вечерам, а от души и как следует: не зря же притащил с собой рюкзак книг – готовиться в институт. Но если честно, то в хорошую погоду  Митрофан все же позволял себе вырываться за тщательно охраняемые границы гарнизона погулять на зеленом лесном приволье, пособирать грибов-ягод, выбирая самое лучшее в таежном изобилии, не идущем ни в какое сравнение со скудостью дачных перелесков, принести яркий букетик цветов пахучего разнотравья приглянувшейся полковой фельдшерице. Для этого ему даже не надо было ждать условного увольнения. Наученный дедом практической смекалке, Митрофан предложил командованию проводить со своими питомцами продолжительные марш-броски, в чем его неожиданно поддержали. Правда, он чуть было не погорел на своей инициативе при   первом же ее применении, когда отпущенный на свободу, очумевший от счастья кобель понесся за бурундуком и чуть было не потерялся в тайге. С тех пор Митрофан собак с длинного поводка никогда не спускал: за потерю армейского имущества могли ведь и под суд отдать, да и не безопасно в одиночку в лесу. Кроме него ведь мало кто отваживался на прогулки в тайге. Новобранцам в первые же дни рассказывали о повадках коварных волков, якобы стаями бродивших вокруг гарнизона. Видимо, для пущей острастки и не без ведома командования распространялись слухи о том, как медведь-шатун загрыз насмерть молодого лейтенантика, искавшего новогоднюю елку. Но в то же время со всей серьезностью подходили к тому, чтобы заступавшие на охранный пост солдаты в обязательном порядке примыкали штыки к носимым за спиной карабинам и автоматам – для защиты от бесшумно подкрадывающихся и стремительно бросающихся сверху вниз рысей.
Так что хорошо было Митрофану в армии, если бы не две беды: гнус – летом и снег – зимой, с нескончаемыми завалами которого приходилось регулярно бороться. Он и представить себе не мог, что это такое – сутками не перестававший идти снег, за час превращавший караульного в снеговика, не позволявший утреннему наряду открыть дверь и выйти из казармы, заставляя прыгать в мягкий сугроб из окна второго этажа, и делавший бессмысленной его уборку на дорогах и дорожках, возвращавшихся через малое время в прежнее состояние едва различимых углублений между высоченными сугробами, вновь сполна заваленных им, легким и пушистым или тяжелым и мокрым.
Но, как часто уже бывало в жизни Митрофана, и еще неоднократно случится, стоит ей – его жизни – хоть немного наладиться и показать самые первые признаки уверенной стабильности, так неминуемо что-то в неё врывается, чтобы вероломно уничтожить ростки надежды на лучшее и вновь исторгнуть его в хаос неопределенности.
В ту зиму кто-то из офицеров-отпускников привез в гарнизон с большой земли вирус, с удовольствием погулявший в скученном пространстве казарменных помещений, собрав изрядную дань среди солдатиков. Митрофан, как мог, старался избежать заразы, под любым предлогом убегая из помещений на открытый воздух – к собакам или снег почистить, в чем он стал настоящим профессионалом. Особое удовольствие доставляло ему загребать полную лопату снега и забрасывать его на самый верх сугробов, выше человеческого роста. Раскрасневшийся и разгоряченный, он сбрасывал бушлат и в одной гимнастерке, овеянной расходившимся от молодого тела здоровым туманом, работал как заведенный, оставляя за собой, если не было снегопада, чистую гладь дорожек и слегка наклоненные холодные белые стены. Отвлек ли кто в тот злополучный вечер на никчемный разговор или разрешил себе перекурить с товарищем несколько лишних минут, которых хватило изрядному морозцу добраться до стиснутого мокрым бельём пропаренного тела, или всё же дошла его очередь поддаться коварному вирусу, а, может быть, всё разом, но уже ночью оказался Митрофан в больничном боксе с высоченной температурой, в том полубреду, который не отпускал его до конца болезни.
Теперь-то он точно знает, что помог ему дед. А тогда, в больничном угаре, Митрофан просто радовался тому, что не мать или бабушка, а именно дед,  в своей несменяемой, подходящей для всякой работы дачной робе, с самого детства знакомым запахом, не знающего отдыха настоящего мужчины, с необидными подколами и неожиданными предложениями, почти неотлучно был рядом с ним. Они бродили за разговорами по дачному лесу, выбирали нужные бруски и обрезки досок из их завала в сарае, сидели в бане, медленно плыли в автомобильном потоке на вольготно покачивающейся Волге. И всё время говорили, говорили и говорили обо всём на свете. Дед куда-то запропастился, когда Митрофана, остававшегося  в полузабытье, для чего-то подняли с койки и одели во все форменное. Потом тот вновь появился и не уходил, пока внук не очнулся в большой палате военного госпиталя в областном центре. Конечно, не дед привёз его туда, пробиваясь полторы сотни километров через снежные заносы по потерявшейся в тайге зимней дороге, тратя драгоценную солярку на немилосердно жрущий её армейский тягач на гусеничном ходу. Но это дед сделал так, что командир части не решился оставить москвича с высокими связями в столичных коридорах военной власти помирать под присмотром единственной на весь гарнизон фельдшерицы, в закромах которой не было уже почти ничего, не говоря о необходимых для выздоровления Митрофана антибиотиков. Это тебе не крестьянский сын, думал, уже не один год добивавшийся направления в академию, командир отдаленного гарнизона, только недавно в мирное время отправивший похоронку матери на умершего от пневмонии солдатика в деревеньку на другом конце  страны.
В госпитале дед уже  не приходил к пошедшему на поправку Митрофану, что происходило не так быстро как это ожидалось врачами от его молодого организма, который дал такой непредвиденно основательный сбой, что, опасаясь неблагоприятных последствий, было решено избавиться от ответственности за молодого солдатика. Но без привлечения стороннего внимания, а потому не пропускать его через непростую череду медицинских освидетельствований, чтобы комиссованием не портить парню биографию неблагоприятным диагнозом и досрочным увольнением из армии, а отправить на долечивание в санаторий как раз на срок до завершения им армейской службы.
Бабушка утверждала, что сразу же почувствовала беду с внуком и, не ожидая его очередного телефонного звонка, сама позвонила командиру части, который ей во всем признался. А потом, осмелев от безысходности, обратилась к Прокопию Ивановичу…

Переход на рельсы гражданской жизни давался Митрофану с немалым трудом и сопровождался скрежетом, скрипами и шлейфом искр на крутых виражах, резких поворотах и непредвиденных торможениях. Он уже успел забыть само название профессии, которой обучался в колледже до армии, настолько она оказалась невостребованной. Куда бы он ни обращался по объявлениям, буквально с порога его ждал отказ и никто не подсказал Митрофану, что для собеседований ему нужно было готовиться: стараться показать желание работать, а не сидеть бирюком, выдавливая из себя однозначные ответы, обновить гардероб. Не было у него в этот момент его главного советчика – деда. Сам-то он никогда особенно не следил за своей внешностью, а после армии и вовсе залохматился, перестал бриться. Готов был и в столице ходить в армейской форме, но пару раз попался под разборки военного патруля и вынужденно переоделся в гражданку, в то, что оставалось от деда и во что он ещё влезал. Обновы покупать он никогда не любил, да и не на что было – жили они вдвоём на бабушкину пенсию.
Настало такое время, когда пришлось хвататься за всё, даже предлагавшееся самым большим и ярким шрифтом в колонках о вакансиях с исключительно заманчивыми условиями работы и высокими зарплатами, что, как правило,  сразу же наводило на мысль об обмане и мошенничестве, и почти каждый раз именно это собою и прикрывало. Помыкавшись, Митрофан уже привык к тому, что за привлекательной рекламой кроются самые распоследние предложения о подённой низовой, неквалифицированной работе без официального оформления: охранником перед закрытой дверью, курьером, перевозящим неизвестно что, развозчиком пиццы. Помесячная зарплата каждый раз оказывалась заведомо меньше той, что оговаривалась на словах, если вообще выдавалась. Бывало и такое.
Бабушка сдерживалась от упрёков, по большей части молчала, понимая, что внук проходит не самую светлую полосу своей жизни. Время от времени залезала в оставшийся от мужа неприкосновенный денежный запас, находила покупателей на так и не дождавшиеся применения инструменты, скупавшиеся им раньше без разбора букинистические издания, подобранные на западных барахолках антикварные вещицы.
Её терпению пришёл конец с внезапным, как половодье посреди зимы, увольнением успешного до того сына, своим умом и талантами добравшегося до должности руководителя департамента средней руки банка. Несмотря на все достоинства, он оказался тем крайним, без весомых связей и компромата на собственное руководство, которого не взяли в спешно отваливавшую от ненадежного берега затапливаемого очередной волной финансового кризиса спасительную лодку. Остановилась постройка немалого загородного дома по собственному проекту сына, для продолжения учёбы детей пришлось пересесть с иномарки на так и не проданную Волгу отца, которую рукастый сын, делавший по молодости из отечественных Уралов байки на западный манер, за которыми стояла очередь знатоков, давно уже собирался привести в порядок. Не сдержанный вовремя груз расходов, привычный для топ-менеджера, рассчитывавшего, но, к сожалению, безуспешно, на возвращение в былое изобилие, быстро обнулил семейные закрома и заставил продать московскую квартиру. Для бабушки, помимо материнской обиды за несправедливо обиженного судьбой сына, новая ситуация означала ещё и потерю пусть небольшой, но регулярной денежной помощи от него, о невозможности которой тот честно сказал через полгода после увольнения. Да мать и сама видела, как болезненно для сына проходит падение с заоблачных высот, обернувшееся для него столкновением с  наглым предательством и бедностью. Она и сама готова была бы ему помочь, но кроме слов утешения, которые она так и не решилась высказать человечному и доброму по натуре, но ставшему жёстким в обращении с домашними сыну, у неё ничего не было. А если бы что-то и наскреблось, то тот бы всё равно не принял.
Из тупика, в который их с внуком вновь завела кривая жизни, оставалось последнее средство – обратиться к Прокопию Ивановичу.

Всё, что было связано к Прокопием Ивановичем, исходило от него, будь то непосредственная помощь и поддержка или советы на будущее, воспринималось Митрофаном как соприкосновение с каким-то масштабным сгустком живой силы, не имевшей осязаемых физических границ, но ощущаемой им как проявление добра, справедливости и заботы вообще и лично о нём. В своих ощущениях ему не просто было разобраться, да он, по правде говоря, не особенно к тому и стремился, радостно осознавая само присутствие в этом, далеко не всегда благоприятно расположенном к нему мире, чего-то, на что можно с надеждой и доверием опереться. При этом Митрофан никогда не ожидал моментальных свершений в ответ на их с бабушкой просьбы, но знал наверняка, что совокупное добро предпримет для него что-то важное, понимая, что для этого может потребоваться время. И он ждал, наивно воображая некое клубящееся, плотное облако, в котором неспешно, но к нужному сроку происходят процессы, не всегда ему понятные, но неизбежно приводящие к тем результатам, которые обязательно будут полезны для него, причем в таких вариантах, которые далеко не всегда совпадали с его собственными представлениям о том, в чём именно должна состоять его будущая нормальная жизнь, неопределённая пока по своей организации, но, несомненно,  стабильно выверенная, разумно наполненная делами и в достойном достатке, как это было в их большой семье в те времена, когда был жив дед.
Так случилось и на этот раз. От Прокопия Ивановича поступило предложение поработать в одном уважаемом ведомстве, о чем мог бы мечтать любой молодой человек, прошедший такую жизненную закалку и выучку, как Митрофан. Но пока на самую низовую должность, которая на первое время гарантировала только стабильность положения при постоянной зарплате с небольшим соцпакетом. Митрофан с радостью кинулся в объятия придирчивых кадровиков, направивших его первым делом на медицинское освидетельствование, сразу же оказавшееся почти непреодолимым препятствием для него. Ему не отказали, но с диагнозом, состоявшим из двух мало сочетаемых между собой позиций – язвенная болезнь желудка и ожирение, – отправили заниматься восстановлением здоровья на год, до следующей клинической проверки.
Пережить это время ему помогли бабушка, решительно взявшаяся за контроль питания и соблюдение им всех предписанных медиками процедур, и учеба в институте, куда он поступил по настоятельной рекомендации Прокопия Ивановича, причем как успешно закончивший профильный колледж, – сразу на третий курс. На что они с бабушкой жили и как сводили концы с концами, можно было бы написать отдельную инструкцию по выживанию в условиях мегаполиса, в которой базовыми главами стали бы проснувшееся во внуке умение налаживания контакта с людьми по методикам деда, что позволило почти со стопроцентной уверенностью избегать явных мошенников среди работодателей, и использование бабушкой всех предоставляемых пенсионерам, но мало афишируемых, возможностей социальной помощи, прежде всего бесплатного санаторно-курортного лечения. Пару раз заглядывал Прокопий Иванович посидеть, поговорить с бабушкой, от которой неизменно получал в подарок какую-нибудь мелочь на память о деде, и который в свою очередь неизменно оставлял небольшой конвертик с деньгами в качестве ответного подарка.
Через год медики признали успехи Митрофана на пути излечения впечатляющими, но, к их сожалению, еще не вполне достаточными для соответствия их требованиям. Пригласили вернуться к ним через год.
Если честно, то Митрофан чуть было не сломался после второго отказа и, если бы не бабушка и увиденная в её глазах решительность от безысходности, то мог бы остановиться, а, вернее, вернуться к жизни с любимыми пельменями, чипсами и перекусами гамбургерами. Но, вспомнив деда, преодоление непростых эпизодов армейской жизни и гнусность существования последних лет, взял себя в руки и повторно вышел на дорожку строгой дисциплины и здорового образа жизни до третьего по счету освидетельствования, совпадавшего с завершением учебы в институте.
Врачи с трудом узнали в подтянутом, с сияющим свежим лицом молодом человеке того увальня, который приходил к ним дважды, и почти не поверили в полное выздоровление по основному диагнозу. Но анализы – дело объективное, с которым не поспоришь, а потому дали добро, а кроме того, сделали в своих бумагах особую отметку о присущих, по их мнению, Митрофану таких качествах, как упорство в достижении цели и способность к самоограничению, без чего преодоление его недугов было бы невозможно.
Это было настоящей победой. А ведь всего-то, стал он тем, что называлось в кадровых документах – работник зелёного цеха, говоря проще – уборщиком. По мере надобности, подстригал газоны, пересаживал кусты, поливал цветы, прореживал заросшие участки парковой зоны. Зимой чистил снег. Бабушка расплакалась, когда он принёс зарплату, впервые за последние годы в разы превышавшую её пенсию. Митрофану всё нравилось на новом месте работы: выдержанные, доброжелательные люди, форменная, предельно функциональная одежда, напоминающая армейскую, но лучше её по качеству, отличное питание в столовой, о чём с особой осторожностью можно было рассказывать бабушке, чтобы ненароком не обидеть её домашнюю стряпню.
Через какое-то время, присмотревшееся к нему начальство, предложило вспомнить профессию кинолога, что стало первым повышением Митрофана, который уже полностью ощутил себя в надёжных объятиях неспешно формирующей его жизнь доброй силы, от осознания чего таял душой и завидовал самому себе. Помимо повышения в зарплате, он почувствовал совершение реального шажка, пусть и небольшого, но определенно вверх. Коллеги не без плохо скрываемого интереса следили за уверенным руководством Митрофана сторожевыми собаками, которые с его предшественником склонны были к непослушанию и своевольничанию. Тот знал о неудачах недавно уволившегося молодого паренька, но не переносил его неудачи на себя и нисколько не сомневался в том, что сумеет справиться с псами, подчинить их своей воле, вновь сделать послушными в работе. Так оно и случилось, да настолько успешно, что через непродолжительное время Митрофан воспринимался уже как заправский кинолог, к просьбам и пожеланиям которого по обустройству собачьего пристанища и рациона начальство прислушивалось и, проникшись уважением к знаниям и способностям нового сотрудника, соглашалось на их исполнение, а его самого не обходило премиями, и после прохождения испытательного срока само предложило пройти аттестацию на поступление на военную службу с присвоением первого звания.
Митрофан вновь почувствовал себя в добрых объятиях силового облака, материальность существования которого у него всегда ассоциировалась с Прокопием Ивановичем и напоминала одновременно строгую любовь к нему деда. Бывший рядовой срочной службы,  битый жизнью мальчик на побегушках, ещё совсем недавно малозаметный разнорабочий и почти дворник, ставший уважаемым уникальным в своем роде специалистом, Митрофан впервые в жизни, помимо уверенности в завтрашнем дне, почти физически ощутил открытие перед ним новых возможностей, сродни тому, как если бы он, еще недавно перепрыгивавший с одной неустойчивой льдины на другую, соскальзывавший временами в обжигающе холодную и не всегда чистую воду, вступил  пусть поначалу на тонкий, но с каждым днем все более прочный и уже временами позванивающий крепкий лёд, вышел на залитое солнцем сверкающее плато, пусть и заваленное труднопреодолимыми ледяными торосами и плотными сугробами, но вполне пригодное для уверенного движения вперед и, возможно, немного вверх, если не лениться, а дисциплинированно наполнять каждый день осмысленным трудом.
На очередную медкомиссию Митрофан отправился с чувством, если не страха, то немалого внутреннего напряжения перед предстоявшей встречей со структурой, на решения которой в момент соприкосновения с ней, он не в состоянии был повлиять никакими прямыми и косвенными действиями, уповая только на то, что было уже сделано за многие месяцы перед тем. Это чувство, однако, не было таким гнетущим и болезненным, как в предыдущие попытки, поскольку наработанный опыт давал всё же некоторое понимание предъявляемых требований и решимость им соответствовать, пусть и не с первого раза.
Но все обошлось благополучно. Главное препятствие перед выходом на широкий путь с неясными еще для самого Митрофана, но от этого не менее притягательными перспективами было пройдено им неожиданно  легко. Кадровики от медицины  вспомнили о прежнем горемыке уже однажды так приятно и неожиданно удивившего их самоотверженным восстановлением и, не  особо придираясь, быстро пропустили на этот раз. Так забрезжила осязаемая возможность преодолеть нелепую материальную западню, в которую они с бабушкой по его, Митрофана, вине нежданно-негаданно попали.

Ситуация же, в которой они оказались, выглядела настолько нелепой  и одновременно обидной, что они, сговорившись, не рассказывали о ней никому из домашних – благо мало кто из них интересовался деталями их жизни, не говоря уже о Прокопии Ивановиче. А дело было так.
Митрофан мало что знал о своем биологическом отце. Дома не принято было о нём вспоминать: при одном намеке об этом человеке мать начинало мелко потряхивать и бабушка, зная заранее, к чему это может привести, сразу же бежала за успокоительными каплями, чтобы предупредить почти неминуемый в противном случае приступ истерики. Да Митрофана, собственно, и не интересовало, кто он такой, чем занимается, где живет. Достаточно было того ореола страшной беды, с которой он ассоциировался в их семье, и где хотели бы навсегда забыть само имя этого негодяя, которое напоминало о себе тем не менее во всех документах Митрофана. Одно время он даже хотел вовсе отказаться от отчества или на крайний случай – заменить его, скажем, на имя  деда, либо матери, одинаково применимое как в женском, так и в мужском вариантах. Он думал об этом еще мальчишкой, но мудрый дед остановил его, ничего не объяснив школяру, но, уже тогда предполагая, что подобное своеволие может привести к затруднениям при приеме на работу в приличную организацию. А вот когда кадровики внимательно присматривались к каждой букве и цифре в его коротенькой биографии, Митрофан, в который уже раз вспоминая деда добрым словом, прочувствовал, насколько тот был прав. Именно заполняя анкеты, сын впервые узнал от старших самые необходимые сведения о своем непутевом отце, неожиданно столкнувшись с тем, что прописан тот, несмотря на бега от алиментов по всей стране, в доме, что стоит в их дворе, в квартире, где проживает его второй дед, с которым он даже не был знаком.
Несколько месяцев тому назад Митрофан ранним морозным утром возвращался домой после ночного дежурства. Перед самым подъездом его по имени окликнул незнакомец, при первом же взгляде на которого у Митрофана ёкнуло сердце и возникло чувство тягучей тревоги. Отец. Еще до того, как тот представился, Митрофан уже знал или почувствовал, с кем имеет дело. Однажды, разбирая дедов архив, он наткнулся на единственную в их доме минимального формата свадебную фотографию, на которой рядом с сияющей от счастья матерью стоял нахального вида парень с вьющимися до плеч черными волосами, прищуренными в усмешке карими глазами с острым, притягивающим взглядом. Еще тогда он подумал о том, что ничего в его, Митрофана, внешности нет от биологического отца. Хоть в этом он не подвел мать, взяв от неё округлость и белёсость лица, и тем самым освободил её от ненавистных напоминаний о её первом.
Сомнений не было – перед ним стоял изображенный на фотографии, но изрядно траченный жизнью отец, теперь коротко подстриженный, с усиками, но всё с той же не проходящей наглостью в глазах. Митрофан в разные этапы своей непродолжительной жизни представлял себе эту встречу, каждый раз мысленно ругая несостоявшегося отца известными ему в соответствии с возрастом бранными словами, нисколько не останавливая себя в обиде за мать, деда, бабушку,  за свою безотцовщину. Воображаемая встреча была краткой, но бурной и заканчивалась неизменным покаянием бросившего их с матерью человека, которое, как и его самого, они гордо  не принимали.
Реальность вышла несколько иной, не вполне соответствовавшей представлениям Митрофана о ней. Стоявший перед ним человек не выказывал никаких признаков раскаяния, а, напротив, казался радушным, внимательным и желающим установления родственного контакта с сыном. А сын, вовсе не ожидавший уже когда-либо увидеть отца, забывший обо всех нанесенных им обидах, о том зле, которое исходило от него, о том, что думал сказать ему в лицо, вдруг разом размяк и так же, как его мать за неполный год перед его рождением, поддался обаянию,  всего ещё несколько минут тому назад не известного ему человека, магии его искрящихся молодостью глаз, извилистой улыбке под тщательно ухоженными усиками. Полуобняв забытого сына, несостоявшийся отец предложил вначале немного пройтись, а потом и вовсе зайти к нему – тут недалеко.
Что происходило между ними за столом в квартире другого деда, которого не было в это время дома, Митрофан воспроизводил в памяти многократно, пытаясь понять действия биологического отца и свои собственные поступки, что всегда это давалось ему непросто, поскольку не поддавалось логическому объяснению. Он не исключал полностью версию о тривиальном гипнозе по примеру того, как это делается современными цыганами, в среде которых по внешнему виду и повадкам отец вполне мог бы сойти за своего. Но, с другой стороны, при беспристрастном анализе Митрофан самокритично, а точнее, нещадно бичуя самого себя, склонялся к тому, что виноват во всем он сам, поскольку предельно расслабился после ночного дежурства и поддался искушению, как оказалось, подспудно желаемой им многие годы отцовской любви и собственной невостребованной сыновней тяги к нему,  дождавшейся, наконец, своего выхода.
Но в любом случае, в чем после здравого размышления Митрофан уже нисколько не сомневался, его встреча с отцом не была спонтанной, а тщательно им организованной, в том числе и по времени. Тот, несомненно, продолжительное время наблюдал за сыном, знал график его работы и ночных дежурств, и всё сделал намеренно так, чтобы застать Митрофана врасплох, эмоционально ослабленным и уставшим. Далее умелое манипулирование  талантливого махинатора родственными чувствами, демонстрация мнимого раскаяния в том, что мимо прошло детство сына, что пропустил его взросление и становление. Показная горечь обиды на самого себя, заливаемая сладким, терпким, густым красным молдавским вином из необыкновенно колоритной  темно-зеленого стекла бутыли, оплетенной ивовой лозой. Обещания быть в дальнейшем вместе, обязательно посетить благословенную землю предков, познакомиться с большой и дружной семьей отцовых родственников. Теплота молдавского гостеприимства уже завладела открытой душой Митрофана, не догадавшегося спросить у зачавшего его проходимца, а почему нет дома деда, с которого бы по логике и следовало бы начать установление родственных связей. Но не было у сына никаких сомнений в произносимых сидящим напротив него человеком словах. Что может быть поставлено под вопрос в речах того, кто нашел его, Митрофана, кто раскрыл перед ним душу и пытается загладить свою вину, кто открывает новые просторы в его жизни, смело и решительно ломая, накопившиеся в ней за долгие годы нагромождения недоразумений и взаимного непонимания? И как же жаль было прерывать этот поток негаданно прорвавшейся любви, когда мнимый отец, сославшись на неотложные дела, почти насильно вытащил из-за стола разомлевшего до осоловелости Митрофана, не заметившего в своей теплой умиротворенности резкого изменения в поведении и действиях отца,  который буквально дотащил его на себе до подъезда, где оставил, нажав на кнопки с номером квартиры бабушки.
Та охнула и присела на подкосившиеся ноги, когда узнала от еле ворочавшего языком счастливого внука, где он только что так замечательно провел время с родным ему человеком, которого никто в их семье не понимает.
Три последующих месяца биологический отец, несмотря на оказанный сыну радушный прием, многоречивые раскаяния и обещания, не давал о себе знать. Свой телефон он Митрофану не оставил, сам не звонил, во дворе общего дома не появлялся. Ничем не подкрепленные, но от этого не становившиеся менее тревожными мысли-воспоминания о разговоре с отцом тяжким грузом все чаще одолевали Митрофана.  Куда больше, чем ругань матери, случайно узнавшей о его встрече с первым мужем, подействовало пророческое замечание бабушки о том, что всё это было неспроста. И как ни пытался Митрофан противостоять неясным настроениям, заочно оправдывая биологического отца самыми разными обстоятельствами – от внезапной болезни до срочного вызова по семейным или служебным делам в Молдавию – ничего у него не получалось, как не получалось и справиться с ними в одиночку, без сторонней поддержки. Пройти несколько десятков метров до подъезда, где жил дед, он тоже не мог себе позволить, заранее предполагая, какую бурю эмоций вызовет этот шаг в его семье. В результате развороченная биоотцом, казалось бы, уже навсегда залеченная и зарубцевавшаяся детская рана, непрестанно саднила, не желая ни затягиваться, ни подсыхать. Мягкая короста на ней, образовывавшаяся все же за чередой радостей и забот трудовых дней, немилосердно вскрывалась при первых же воспоминаниях о разговоре с отцом, о разбросанных им зернах надежды на восполнение, пусть и с большим запозданием, того, что было недополучено сыном раньше, хотя бы ради восстановления справедливости.
По прошествии определенного банковским договором срока Митрофану было предъявлено официальное требование о погашении задолженности по взятому его биологическим отцом кредиту, так как сам кредитор просрочил все установленные сроки платежей и не найден, а сын является первым из его поручителей. Это был гром среди ясного неба, которое в его взаимоотношениях с отцом никогда не было безоблачным, за исключением того малого просвета, оказавшегося вовсе и не просветом, а искусственным светом мощного, но кратковременно и целенаправленно действовавшего прожектора на все том же, затянутом тяжелыми тучами небосводе. Молнией пронеслось в сознании, что за всеми искусно расставленными перед ним, как в любительском театре, простенькими декорациями отеческой заботы, горечи и раскаяния крылась банальная западня мошенника, для которого он, Митрофан, все это время оставался никем иным как потенциальным источником крупного денежного куша. Он настолько сосредоточился на мысли о том, что позволил обмануть себя человеку, о котором заранее знал от самых ему близких людей, что тот  негодяй и мошенник; так застрял на давшемся ему так дорого открытии почти немыслимой низости и морального падения существа, обманувшего родного сына, что не сразу осознал, в какую финансовую кабалу они с бабушкой в очередной раз попали. И только после повторного напоминания банка, в котором уже присутствовали угрозы административного преследования через суд, Митрофан смог переключиться на расчёт опасности, которую несла с собой ситуация, причём его страшила в первую очередь не угроза обнищания, с которой жизнь уже научила их с бабушкой справляться, а неминуемая потеря любимой работы, если банк сообщит о ней его руководству.
Ему сразу вспомнились рассказы работавшего за рубежом деда о попадавших в финансовые неприятности вполне благополучных гражданах западных стран, превращавшихся по причине плохой кредитной истории в изгоев, отторгаемых  на службе, от которых отворачивались знакомые и соседи, не хотели иметь дела потенциальные работодатели. Дед рассказывал Митрофану эти страшные истории в противовес тому, с чем они имели дело при социализме. Внук слушал в полуха, половину не понимал, но твердо принимая, как и всё исходившее от деда, что там, у них – плохо, потому что там человек человеку – волк, а у нас всё было не так, и потому – хорошо. Деда нет, времена круто изменились, и теперь он сам попал в  ту ситуацию с волками, которые встали вокруг него и готовы, хотя сами сыты и не испытывают ни в чем нужды, не дать им с бабушкой спуску, дабы другим не повадно было. И уже не страшили макароны с картошкой, а тот стыд, который он непременно, без вины виноватый, будет испытывать перед товарищами, без слов снося их молчание и укоризненные взгляды. А к этому ещё осознание того, что подвёл Прокопия Ивановича, и тягостные сожаления о том, что уже никогда не будет у него такой замечательной, любимой работы, радушно относящихся к нему внимательных коллег, закроется навсегда прямая, ярко освещённая дорога, ведущая вперёд и, возможно, немного вверх. А будет беспросветная тоска по невозвратно упущенному прошлому без настоящего и будущего, в близкой к беспросветной нищете. И еще нестерпимая боль от того, что обо всём этом надо будет рассказать бабушке.
Но прежде Митрофан решил всё же переговорить с биологическим отцом. И хотя он уже не испытывал на его счёт каких-либо иллюзий, но хотел услышать от него самого подтверждение произошедшему, что имело по сути одну-единственную цель – очистить свою собственную совесть от возможного недоразумения в их с отцом отношениях. А вдруг тот действительно оказался в затруднительном положении и по каким-то не зависящим от него причинам не смог вовремя соотнестись с банком, что, впрочем, не отвечало на главный вопрос, по какой причине он вовлёк сына в эту авантюру, не спросив на то его согласия?
С неделю он по вечерам слонялся по их общему двору, пока не заметил в сумерках фигуру биологического отца, стремительным шагом пересекавшего дворовое пространство от автобусной остановки к подъезду квартиры деда, по диагонали, игнорируя асфальтовые дорожки, прямо по газонам, через детскую площадку. И в этом отец был верен себе – никаких общепринятых правил, ни в большом, ни в малом. Митрофан дважды окликнул почти бегущего человека, который, заметив его, только прибавил шагу. Пришлось догонять бегом. Помог электронный замок входной двери, остановивший не справившегося с ним отца. Увидев колючие, наполненные ненавистью глаза, светившиеся при первой встрече наигранными добротой и почти нежностью, Митрофан, отбросив саму мысль о приветствиях и взаимных объяснениях, сходу задал единственный вопрос, как этот человек собирается гасить взваленный на сына долг. Тот, видя, что уровень претензий к нему минимален из всех возможно им уже представляемых, распрямился, приосанился, широко растянул губы под аккуратно подбритыми усиками в одну из своих обворожительных улыбок и, медленно проговаривая каждое слово, без обиняков заявил, что это уже не его проблема. К этому моменту он успел нажать нужные кнопки замка, прошмыгнул за железный лист двери подъезда и, не дожидаясь срабатывания механического доводчика, с лязгом закрыл ее перед Митрофаном.
После признания внука бабушка несколько минут выла, глядя в одну точку на стене кухни, в которой не было ничего примечательного. Её совсем не занимали потерянные, а вернее, украденные мерзавцем деньги, которые вовсе не были лишними в их скудном, едва ставшем налаживаться  хозяйстве. Не думала она и об оказавшемся простофилей Митрофане, доверчивом и обманутом. Она не могла стерпеть вновь нанесенную ей боль от того, кто уже однажды омрачил всё её существование  одним только своим появлением в жизни их семьи, попрал ее материнские чувства, породил сомнения в вере в человека. Немало было сделано, чтобы вытравить из памяти всё, что хоть в чем-то связано с этим типом, чтобы исключить само упоминание о нём.  И уже казалось, что сама череда добрых и худых событий за долгие годы – уход из жизни мужа, удачное замужество дочери и много чего еще основательно затянули нанесенные им раны, сделали их малозначимыми для их нынешней жизни.
Но на поверку вышло, что все это не более, чем самовнушение и мало помогающая перевязка ветхими бинтами старых ран, их внешняя маскировка, которая при первом же прикосновении спала, обнажив незаживающие болячки во всей их неприглядности и болезненности. Тягостна была не сама боль, какой бы нестерпимой она не была, а то, что та вновь исходила от прежнего источника, не вполне понятно за какие прегрешения повторно направленного к ним судьбой на то, чтобы покарать сейчас и напомнить о прошлом.
В очередной раз, который уже за её немалую жизнь, она, стиснув зубы и зажав что было мочи мятущуюся в тягостной тоске душу, взяла себя руки, строго-настрого наказав внуку никого, а самых близких тем более, не ставить в известность об их  очередной беде. И вновь вернулись они на ставший уже было забываться режим исключительно жесткой экономии, полные решимости преодолеть новое жизненное препятствие, с надеждой ожидая предполагаемое повышение Митрофана с сопутствующей ему ощутимой прибавкой в зарплате.
Как и договаривались, тот ничего не рассказал Прокопию Ивановичу и в том телефонном разговоре, когда, переполненный желанием поделиться радостью, звонил, чтобы сообщить о прохождении всех необходимых для перехода в следующее служебное качество документов, о чём ему потихоньку сообщил знакомый кадровик. Митрофан никогда не мог предугадать поступки Прокопия Ивановича, которые зачастую были ему не понятны, но всегда, даже нередко обескураженный, принимал их правоту на веру, поскольку, если они и не  получали логического объяснения сразу, то обязательно разъяснялись со временем через череду следовавших за ними событий.  Вот и на этот раз сдержанно, если не сказать холодно, выслушав радостно возбужденного Митрофана, искренне рассчитывавшего на позитивное одобрение, если не поздравления от друга деда, тот не только ни обрадовался, но жестко поставил ему на вид за преждевременное сообщение. Только после того, как будет выпущен окончательный документ о твоем повышении, строго наставлял Прокопий Иванович, тебе о нем официально сообщит руководство, а ты его увидишь, подержишь в руках и подтвердишь росписью ознакомление, можно будет вслух говорить об этом без опасения сглазить. И никак не раньше.
Митрофан и представить себе не мог, что его, обычно предельно сдержанный  и интеллигентный в обращении благодетель и покровитель, может разговаривать в подобном тоне. С ним, первым и пока единственным, Митрофан посчитал необходимым поделиться ощутимым подтверждением собственной успешности, реальным доказательством того, что он не подвел и способен самостоятельно двигаться по службе дальше. И вот, вместо того, чтобы порадоваться вместе и напутствовать на дальнейшие успехи, что было бы так важно для него, после немало пережитого в последние месяцы, от чего он только-только начал приходить в себя, вдруг такой ушат холодной воды, под который он попал неожиданно и вряд ли заслуженно и справедливо. Да и не стал бы он раньше времени раззванивать, если бы не узнал новость от верного товарища, лично видевшего все бумаги…

Два теплых летних дня за городом пролетели кратким мигом. Может быть и вправду, спрашивал себя Митрофан, всё в жизни должно быть уравновешено, тем более в такой жизни, как у него, в которой ему за всё приходиться платить дважды? Может быть, действительно, в компенсацию за переживания  последних месяцев подарены ему эти два солнечных утра, два жарких дня, безветренный вечер и лунная тишь ночи рядом с замечательной девушкой, в сторону которой, как недоступной небожительницы из офиса руководящей администрации, он, работник зелёного цеха, ещё недавно и смотреть боялся, неожиданно оказавшейся умным, отзывчивым товарищем, красивой и нежной подругой. Два дня, наполненных с избытком, с переливом через края чистейшим счастьем, прошли на одном, слившемся в единое, его и  милой ему девушки, дыхании. Приведённый в порядок своими руками видавший виды мотоцикл – щедрый подарок дяди из его богатых времен – не подвел, умиротворенно бодро, басовито подхватывая в нужных местах, солидно урчал в унисон биению его, Митрофана, любящего сердца, попавшего в прочно сомкнутое кольцо тонких, гибких рук, сидевшего сзади, ставшего дорогим ему создания, доверчиво и прочно прижимавшегося к его спине. Трудность их расставания после проведенных вместе часов взаимного узнавания – целой вечности для будущих воспоминаний и краткого мига в реальной жизни – была сравнима разве что только с прошедшим преодолением опасений перед первыми, настороженно-неизбежными  прикосновениями.

Обычно двор в их спально-рабочем районе на краю города в прямой видимости с МКАД часам к десяти вечера, пропустив через себя поток возвращающихся с работы граждан и дождавшись заполнения всех редких свободных парковочных мест, пустел и затихал, отдыхая от ребячьих криков и смеха на детских площадках. Уже с десяток лет как перестали бренчать по вечерам на гитарах заползшие в тенета интернета и заблудившиеся там тинейджеры, называвшиеся раньше подростками. Давно не слышно перестука костяшек домино азартных пенсионеров, окончательно перенесших интерес из реальной жизни в телевизионную. Вычищены участковым или перешли в мир иной закоренелые алкаши. Прямо кладбищенское спокойствие внутри громадного, окруженного стандартными многоэтажками московского двора.
А тут Митрофан даже не поверил своим глазам и посмотрел на часы. Нет, все правильно – почти полночь. А во дворе едва ли не половина добропорядочного населения  близлежащих домов, возбужденно переговаривающихся между собой в свете многочисленных мигалок машин полиции и скорой помощи. Втиснув мотоцикл  на только для его размеров пригодное место на парковке, Митрофан вклинился в толпу, окружавшую, как он успел заметить, подъезд, где живёт его второй дед, и сразу же оказался в ней единственным лицом, неосведомленным о причинах повального сбора, которому сразу же со всех сторон поспешили сообщить о произошедшей в их доме трагедии – сын в пьяной драке убил отца.
По какой-то причине Митрофан сразу же понял, что речь идёт о его биологическом отце и о его втором деде. К подъезду он с трудом протиснулся в тот самый момент, когда из него показались санитары с носилками, на которых, как и положено, накрытое полностью с головой, лежало мертвое тело. Малорослый полицейский из оцепления попытался было отодвинуть крепкого и статного Митрофана, но одним движением его руки сам оказался вытесненным из общей цепи, а возглас негодования служилого остановило громкое признание молодого парня в том, что он сын и внук участников преступления.
Митрофана почти под руки, как если бы он пытался ускользнуть от правосудия, подхватили с двух сторон и препроводили в квартиру, где он несколько месяцев тому назад в пьяном тумане радостно таял от общения с объявившимся биологическим отцом. Тот находился здесь же, сидел в углу кухни в наручниках, без былой бравурности, но не сникший, как можно было ожидать от пойманного на месте преступника. Нарочито прямая спина, нога на ногу, приподнятый подбородок и слегка растрепанная, подросшая со времени их последней встречи, артистическая шевелюра, как всегда тщательно подбритые усики. Его можно было принять за свидетеля произошедшего, который охотно дает показания, но никак не на убийцу собственного отца, в чём, как понял Митрофан, у полицейских не было никаких сомнений. Орудие преступления – большой кухонный нож – тщательно упакованный в полиэтиленовый пакет, испачканный изнутри, как пишут в протоколах, красной жидкостью, похожей на кровь, лежал в центре приставленного к стене обеденного стола. В квартире на момент приезда вызванных биологическим отцом медиков находилось два окровавленных человека: один – с колотыми ранами, умерший у них на руках, другой в перепачканной кровью одежде, но без признаков агрессии, а обеспокоенный состоянием раненого, о котором свидетельствовал, что тот сам случайно порезался по собственной неосторожности. Этой же версии отец придерживался всякий раз, когда следователи задавали ему вопросы, до самого конца допроса. С Митрофана тоже сняли показания, попросили назвать тех, кто мог бы подтвердить его отсутствие в городе в последние часы.
Кто из них сглазил ожидавшееся повышение Митрофана, – он сам или Прокопий Иванович, – определить было невозможно, но выбираться из непростой ситуации и восстанавливать Митрофанову жизнь, приводить её в нормальное русло пришлось, понятно, последнему. По его совету, Митрофан с самого утра в понедельник обо всём детально сообщил в кадры, сделав упор на иллюзорности его родственных связей со вторым дедом и биологическим отцом, рассказал и о своём отсутствии в столице без упоминания, однако, о милой ему коллеге, зачем – здесь ведь не требуется доказательств алиби, хватит ей встречи с полицией. К ужасу Митрофана, поначалу даже не поверившего в подобный исход дела, оказалось, что кадровикам в подобной ситуации проще всего отказаться от сотрудника с ближайшими родственниками из категории опасных преступников, а не проводить собственное служебное разбирательство. Но Прокопий Иванович, нажав на все имевшиеся в его распоряжении рычаги, и даже немного сверх этого, добился того, чтобы к парню, на руках которого осталась престарелая бабушка, отнеслись с пониманием и по-человечески. В результате Митрофана оставили на работе, затянув повышение на полгода и дав понять, что о качественном изменении в его положении на службе, которое ими с Прокопием Ивановичем задумывалось в будущем, с таким пятном в биографии можно забыть навсегда.
Первой это поняла его подруга с высот административных этажей, не пожелавшая иметь дело с рядовым кинологом, не имеющим серьезных карьерных перспектив. Удар по силе оказался сопоставимым с сокрушительным разочарованием в биологическом отце. А ноющая, всепроникающая и омрачающая всё его существо боль от него едва ли не каждодневно подогревалась мельканием в толпе приходящих и уходящих сотрудников милой сердцу гибкой фигурки, всегда ярко и модно одетой, в неизменно радостном настроении и в окружении многочисленных, таких же веселых подруг и друзей.

Вряд ли последовавший кусок жизни Митрофана можно было назвать отрадным: режим картошки с макаронами вкупе с поставленным на длительную стоянку мотоциклом не способствовали радостному настроению, но помогли полностью избавиться от долговой удавки. Всплытие из тёмных и холодных глубин безденежья, первый глубокий вздох освобождения от него совпал с повышением Митрофана по службе и обрадовал солидной материальной прибавкой. Ещё не веря самому себе, привыкший подсчитывать мелочь, оставшуюся от покупки проездного билета и скромного обеда, сегодня он щедро расплачивался в кассе универсама за любимые бабушкой деликатесы и бутылку шипучего вина, а ещё купил для неё у тетки перед магазином охапку каких-то осенних цветов.

Навстречу Митрофану в тумане моросящего дождика двигалась знакомая фигура. Так, наперекор всем мыслимым правилам, по диагонали двора, не обращая внимания на людей, дорожки и припаркованные автомобили, ходил только один знакомый ему человек – его биологический отец, который должен был находиться в ожидании своей участи в СИЗО. Немало обескураженный, Митрофан даже остановился, продолжая неотрывно смотреть на приближавшуюся фигуру и непременно протёр бы от недоверия к самому себе глаза, если бы не были заняты обе руки. Сомнений не было – это был он. Бледный, осунувшийся, но внутренне сияющий, что выдавали кривоватая, похожая на насмешку, улыбка под узкими, почти в шнурок усиками, и вновь наполненные страстью молодости глаза. Узнав Митрофана, отец еще издали поспешил поделиться бушующей в нем радостью, закричав: «отпустили, вчистую оправдали». Но, посчитав, видимо, этого достаточным для общения с сыном, прошел мимо него, не сбавляя шага и, ничего больше не добавив, скрылся в подъезде, из которого несколько месяцев тому назад его выводили конвоиры, сопровождая, как предполагалось, надолго в иную жизнь.
Прокопий Иванович, на удивление Митрофана почему-то обрадовался его рассказу об отце и направил его без промедления к следователю, который вёл дело, чтобы получить от того официальное подтверждение об освобождении ближайшего родственника и незамедлительно передать его в кадры.
За последние месяцы Митрофан много раз общался с этим неопределенного возраста человеком с редкими белесыми волосами, пухлым, нечасто видевшим солнце, лицом, в засаленном на рукавах пиджаке и наверняка пузырями на не знакомых с утюгом брюках, чего, впрочем, он не мог знать точно, а только предполагал, поскольку следователь, ведший дело биологического отца, разговаривая с ним, всегда сидел за письменным столом и писал, никогда не вставая из-за него. Это он вызывал его на допросы, передавал ему подготовленные по запросу кадровиков документы, то есть они неоднократно общались друг с другом, но для Митрофана так и осталось непонятным, что за человек был следователь. Беседы между ними велись настолько безэмоционально и формально-отгороженно, что порой создавалось впечатление их ненужности для реального расследования смерти второго деда, которое либо вообще никого не интересовало, либо по-настоящему велось предельно скрытно и параллельно явному, не соприкасаясь с ним, и имело, закрадывалось у Митрофана подозрение,  какие-то принципиально иные цели, к мыслям о чём его подталкивали детальные вопросы следователя о его претензиях  на дедово наследство, в частности принадлежавшую тому трёхкомнатную квартиру.
Так или иначе, но знакомый ему следователь подтвердил, что дело прекращено за отсутствием состава преступления, и биологический отец освобожден из-под стражи без каких-либо ущемлений в правах. По словам служителя правосудия, причиной смерти деда стал несчастный случай: от выпитого старичку стало плохо и он упал, неловко наткнувшись на кухонный нож, которым резал на кухне хлеб и который под тяжестью тела нанес роковое ранение. Впервые Митрофан заметил в уголке левого глаза сидевшего напротив него человека что-то похожее на живую искорку, всего лишь на мгновение появившуюся как знак удовлетворения и тут же погасшую. Он не стал задавать вопросы по известным ему обстоятельствам дела, которые никак не состыковывались с итогами расследования, думая, что вряд ли он тем самым добьётся правды и справедливости по делу, которое его вообще-то мало волновало и которое завершилось для многих, и не только для его биологического отца, но и для него самого, самым благоприятным образом. И не ему в конце концов судить, как и чем расплатился за свою свободу биологический отец, которого он по этой причине, скорее всего, уже никогда не увидит вблизи московской квартиры второго деда; а важно для него получить из этого учреждения, так ловко устраивающего личные дела многих, как можно скорее документы о полной невиновности его биологического отца, что вновь открывает закрывшиеся было створки ворот, через которые проходит дорога его жизни вперед и, быть может, хотя бы немного вверх. Туда, где его ждут новые дела и достойные товарищи, где их с бабушкой навсегда покинет нужда и средств будет хватать на помощь матери и сводной сестрёнке, и куда нет пути пренебрегшей им красавицы с административного этажа, о чём та еще будет горько жалеть. А он, Митрофан, непременно найдёт себе надёжную и верную спутницу жизни, так, чтобы, как дед с бабушкой, рука об руку на все времена. Залогом этому станет возвращённая в ведомственной стоматологии в первозданном виде былая красота белоснежных зубов, пусть и на штифтах, которые он, как и дед, примерно в том же возрасте почти полностью потерял по причине немалых жизненных передряг.

Всего этого от всей души в очередной раз пожелал Митрофану и Прокопий Иванович, после того, как узнал от бабушки, что её внук со сломанной рукой после недавней аварии на мотоцикле, вопреки предписанному постельному режиму, ежедневно мотается на работу кормить и, как может, обихаживать только его одного признающих собак. И в который уже раз задумался Прокопий Иванович над неразрешимым с позиций формальной логики вопросом, кто же на самом деле, доставшийся ему на попечение от старого друга его внук – непутёвый неудачник или боец за своё счастье, которому в жизни хронически не везёт? Однозначного ответа у него не было, и быть не могло, поскольку и сам он не был сторонним наблюдателем, а принадлежал к тем, с кого за всё достающееся в жизни неизменно взимается двойная плата.





Февраль-март 2020г.
П. Симаков


Рецензии