Четыре сезона
— Ты правда считаешь, что мы сделали правильно? — спросила она, прикрывшись тонким покрывалом, которое стало почти прозрачным от чужих тел, и уже не старалось казаться белым.
Ну что за детские вопросы. Правильно? Для кого — правильно? Да кто их видел, эти правила. Правильно — это до смерти скучно — подумал он.
Он ответил не сразу, многозначительно помолчал. Это у него получалось очень хорошо — и когда ему нечего было сказать, и когда говорить было не нужно. Курил, лежал навзничь, уставившись в потолок. Потолок был жёлтым, с облупленной краской. Потолок гипнотизировал. Хорошо смотреть в такой потолок, и стареть. Хорошее место для молчания. Под потолком — лампочка на шнуре, она слегка раскачивалась, будто от сквозняка, — хотя окон в комнате не было. Слегка пахло помоями — это канализация. В Старом Городе всегда были проблемы со сточными водами. Но если захотеть, можно думать, что это запах моря, или старых каналов. Закрыть глаза, и думать, что это Венеция. Что ж. Неплохо, совсем неплохо.
— Я считаю, что этот отель — дыра, — наконец сказал он. — Но все довольно романтично.
Она не обиделась. Она никогда не обижалась на него по-настоящему. Чтобы обижаться, нужно быть на равных, а она смотрела на него, как кошка на повара из привокзальной столовой — с любовью, и со страхом, и с предчувствием боли, которую стоит вытерпеть.
— А ты помнишь, как мы познакомились? — сказала она, заглядывая ему в лицо. Жадные, грустные глаза. Жадная грустная девочка. Девочка — газ, газообразная девочка, стремится заполнить все доступное пространство, хотя он ее об этом не просил.
Он помнил. Лучше, чем хотел.
Был март. Еще почти февраль. Холодный, сырой и серый. Городской пляж, тоже холодный, сырой и серый, как выцветшая старая фотография. Она стояла в длинном пальто, волосы — спутанные ветром, как у ведьмы. Почти красивая. Печальная. В одной руке — охапка цветов, в другой — ничего. Она бросала цветы в воду по одному, и что-то шептала. Раз ведьма, значит — заклинания. А ему тогда было нечего делать. Совсем. Он просто подошёл. Спросил, это ритуал или модное расстройство психики. Она засмеялась. Через час они уже пили дешёвое красное в киоске, через два — шли по дамбе, взявшись за руки через три — целовались за рекламным щитом, на котором выцветший мужчина хвастался одеколоном. Как подростки, ей-богу.
— Конечно. Ты была такая очаровательно сумасшедшая, мне это сразу понравилось.
— А ты — мрачный тип, — сказала она. — Ты все время как будто не здесь. И всё равно я пошла с тобой. Зачем?
(И самый красивый — сказали ее глаза)
Почему-то ему захотелось сказать неприятное.
— Потому что твой муж — унылый. Он нюхает молоко перед тем, как его пить, а перед этим еще проверяет срок годности — отрезал он. — А я — тот, кто не носит трусы. И еще я знаю созвездие Ориона. Это интригует.
Она рассмеялась, и ему почти показалось, что все хорошо. Тёплый смех. Красивая девушка, наверное, на десяток лет моложе его. Почти показалось, что он счастлив.
— А если серьёзно?
Он затушил сигарету в пепельнице, где уже лежали три остывших окурка. Не ответил. В этой комнате не нужно говорить серьёзно, а она не понимает, и это раздражало. Но он все равно приходил сюда с ней — к ней, к себе, к комнате. Значит, что-то его держало. Почти счастье. Почти все хорошо. Почти красивая девушка, которая почти его не раздражает. Ну так, иногда. Например, она зачем-то рассказывала ему о своем муже. Не смеялась над ним, ко как будто оправдывала — и оправдывалась.
Муж был как фон. Он возникал в разговоре, как скрип и шорох на затертой пластинке. От нее он узнал, что муж читает техническую литературу и верит в целебные свойства брокколи. Муж ездил в офис и носил шапку в машине. Муж говорил «КэПэИ» и «Опенколл». И муж не знал, что она, его жена, которую он, видимо, считал такой предсказуемой, лежит сейчас в маленьком отеле, в комнате без окон с мужчиной, который давно не знает, зачем живёт.
Он встал, прошёлся по комнате. Под ногами был мелкий мусор - крошки, песок, возможно, тараканы. На полу стояла бутылка. Осталась треть. Глотнул.
— Знаешь, что самое смешное? — сказал он, — Я даже не люблю тебя. Не то чтобы не хочу. Очень даже хочу. А именно — не люблю. Ты как сигарета. Хочется, а смысла нет. Ты еще и убиваешь, наверное. Так пишут на пачках сигарет.
Она кивнула. Вот-вот заплачет. Она хотела, чтобы он хоть раз солгал.
— А я люблю, — прошептала она. — Неважно.
Он снова лёг. Она придвинулась ближе. Тело у нее было горячим — бесполезное, но желанное тепло.
— Ты любишь выдумку обо мне, — сказал он, — и чужой голос в моей голове, который никогда не ошибается, потому что не пьет — так вот, он говорит, что ничего хорошего из этого не выйдет. Но — все очень красиво.
Они молчали. Время здесь текло как вода в старых канализационных трубах — медленно, грязно, вяло.
— Останешься еще? — спросил он.
— Нет. Сегодня — нет.
Он не спрашивал, что будет завтра.
2.
В комнату, где стены наслушались вдоволь чужих дешевых секретов, и теперь сами шептали их друг другу по ночам, а потолок начинал покрываться плесенью в форме небывалых лунных континентов, пришло лето. Окна здесь не было, поэтому оно пробралось сквозь щели, через свет лампы, что все так же раскачивалась на несуществующем сквозняке, через их кожу. Жара была ленивой, густой и вязкой, как сироп, и они намертво в ней увязли.
Он сидел на краю кровати, босиком, с бутылкой минеральной воды в руке, и с каким-то почти детским удовольствием наблюдал, как её волосы прилипают к коже, влажной и горячей. Волосы пахли морем. Хотя моря не было. Они ни разу не были вместе на море — только здесь, или встречались на улицах Старого Города, украдкой, второпях.
— Ты похожа на преступление, — сказал он, — красивое, стильное, и, возможно, смертельное. Нуарное такое преступление. Женщина с прошлым. Мужчина без будущего. Так, смотри. Щетина у меня есть. Сигареты тоже. Мне срочно нужен помятый плащ, как у этого, как его, из черно-белого кино, извольте соответствовать. Пролезем через экран и поселимся в старом фильме.
Она фыркнула. И как же он раньше не понимал, как она безупречно красива. Она — точно не из этого города, не из этого времени, не из всего этого, привычного, надоевшего. Слишком яркая. Слишком настоящая. Здесь, в комнате без окон, среди пятен плесени и следов чужих жизней, она была как стриптизерша среди сотрудников троллейбусного депо.
— Скажи, а ты всегда была такой? Или это только со мной?
— Какой?
— Как будто ты — июль. Солнечный, раскаленный, немного опасный. Тебя хочется, даже когда знаешь, что обожжёшься.
Она не ответила. Посмотрела на него — долго, словно бы насмешливо. Раньше она так не делала — не умела? Сердце пропустило удар. На миг потемнело в глазах. Ерунда. Слишком много сигарет, слишком глубоко они ныряли сегодня в их персональный океан на смятых простынях. Он усмехнулся.
— Всё нормально, просто жара. Или ты. Ты пьешь мою жизнь, мой ангел с жадными глазами.
Она наклонилась, коснулась губами его плеча.
— Ты и сам неплохо справляешься с саморазрушением.
Он засмеялся. Искренне. Даже удивился, как легко стало сейчас смеяться.
— Мы — отличная пара. У тебя — эмоциональная катастрофа, у меня — интеллектуальная. Вместе мы — анекдот для психиатра. Или выжженая земля.
Она тихо улыбнулась и легла на спину, глядя в потолок. Плесень на потолке была похожа на карту Италии. Там, где положено быть Венеции, была трещина.
— А если серьёзно, — сказал он, — я ничего не могу тебе предложить. Нет будущего у таких, вроде меня. Только блуждания по городам, дешёвое вино и мутные разговоры, от которых никому не лучше.
Она не спорила. Никогда не спорила, когда он говорил «нет будущего». Она просто продолжала быть. Теплой. Близкой. И чуть-чуть далёкой. Он чувствовал это. Как будто в ней было что-то ещё — за гранью, под кожей, за взглядом. Но он не задавал вопросов. Его всегда больше интересовало то, что люди не говорят. О важных вещах разве скажешь?
Он вспоминал весну — пляж, пальто, цветы. Тогда она казалась чужой, и даже не очень интересной. Сейчас — почти родной. Самой красивой. Самой желанной. И всё равно — странной. Как будто каждый раз он встречался с незнакомкой, но ему это нравилось. Он не хотел узнавать её до конца. Всегда на самом дне лежит то, что лучше не видеть, о чем лучше не знать, за что придется заплатить слишком дорого.
Он лёг рядом, вытянувшись. Рукой коснулся её живота — кожа была горячей, как нагретый камень. Он вдруг почувствовал, что ему трудно дышать. Сердце снова ухнуло куда-то вниз, потом вернулось и забилось вдвое чаще против обычного. Он не подал вида.
— Хочешь, сбежим? — сказал он. — В Монтану. Или в Исландию. Или просто по железной дороге — куда угодно.
— Хочу, — сказала она. — Но ты не поедешь.
Он усмехнулся.
— Не поеду. У меня аллергия на счастье. Начинается с кашля, заканчивается тем, что я бегу, куда глаза глядят.
Она смотрела на него с такой нежностью, что у него перехватило горло. Как будто знала, что он врёт. Как будто всё уже решила за него.
— Главное, — добавил он, — не спрашивай меня, что будет через год.
Она не спросила. Это и был ответ.
Он закрыл глаза. Слушал, как она дышит. Ровно, глубоко. Он чувствовал, как с каждым разом, что они вместе она становится частью его. Проникает все глубже. Или наоборот — он становится её частью. Переплетаются. Проникают. Перетекают друг в друга. Как будто всё это — лучшая музыка, которую можно сыграть только раз за всю жизнь.
Календаря в комнате не было, но он знал — лето переломилось, и идет к концу. И они тоже.
3.
Он лежал на той же кровати. Всё в той же комнате, где нет окон, только лампа под потолком, а свет от нее — слишком резкий, от него больно глазам.
— Ты поздно, — сказал он. Голос у него стал хриплым, будто он простыл на злых ветрах осенних мыслей. - Ты поздно, я ждал.
Она сняла пальто. Без слов. Тонкие запястья, резкие движения. Он вдруг подумал, что она стала похожа на санитарку в морге. Ничего общего на первый взгляд, но вот настроение — похожее.
— Не злись, — ответила она. — Был дождь.
— Ты боишься промокнуть? Растаешь?
Она уселась на край кровати. Он потянулся к её руке, взял её ладонь, сжал своей, сухой и горячей. Похоже, снова начинается лихорадка. Она не убрала руки, но и не ответила.
— Ты красивая, знаешь? Всё ещё. Даже сейчас. Даже после всего.
— Спасибо, — сказала она. Тихо, почти машинально.
Почти красивая. Лето прошло, и они оба сломались. Он теперь был — почти старик, разваливался на ходу. У нее заострились черты лица, словно от долгой болезни.
Он кашлянул. Звук был – словно у него в груди шуршала и хрустела смятая оберточная бумага. Он попытался пошутить:
— Ты уверена, что не хочешь стать вдовой? Это почти романтично. Осень. Смерть. Парижская тоска. Почти как в старом кино.
Она слабо улыбнулась. Он увидел: это была жалость.
— Не говори так, — сказала она. И я не могу быть твоей вдовой. Ты мне не муж.
Он закрыл глаза.
— На столике ключи. От квартиры. Моей квартиры. Да, у меня есть квартира. Там чисто. Я даже прибрался. Захочешь — приходи. Когда угодно. Я не буду спрашивать, я буду ждать. Сколько нужно.
— Я не прихожу туда, где пахнет смертью — ответила она. Без злобы. Почти ласково.
Он резко открыл глаза и сел, но тут же схватился за бок — боль ввинтилась под рёбра, и разлилась внутри тошной тяжестью. Он стиснул зубы.
— Прости, — выдохнул. — Просто... ты помнишь, как было летом? Помнишь, как ты смеялась? Это было не так давно. Но теперь ты как из зеркала, за стеклом. Холодная. И не слышно, как ты дышишь. Я больше не слышу этого. Почему?
Она смотрела на него. Сухо. Как будто пыталась вспомнить, за что она его любила. Или хотя бы жалела.
— Я не могу быть тебе матерью, — сказала она. — Я и так слишком надолго осталась.
— Ну да, — кивнул он. — Людей вроде меня не спасают. Людей вроде меня только слушают, пока они не начинают задыхаться. А потом уходят, без скандала. Как ты.
Он снова лёг. Лежать было проще всего. Теперь он двигался медленно, с усилием. Потолок кружился, как вода сливе ванной.
— А ведь я тебя любил, — сказал он.
Она надела пальто.
— Я знаю.
И ушла. Не хлопнув дверью. Как всегда.
Он остался лежать. Тишина в комнате была плотной, такой, что можно резать ножом. Лампа раскачивалась. Где-то в стене шумели трубы. Он смотрел в потолок и ждал, когда станет легче. Или темнее.
Осень пахла хлоркой и усталостью.
4.
Она спала тихо, дыхания почти не слышно. В комнате было теплее, чем должно быть зимой. Лёгкое одеяло сползло с плеч. Шея у нее была тонкая, с проступившими складками и обвисшей кожей, как у старухи. Лицо — бледное, щеки провалились. Под глазами залегли темные круги, губы пересохли и растрескались. Веки дрожали, ей снилось что-то плохое. Это был злой сон, в котором из нее вытекала жизнь.
Он сидел в кресле у окна. Муж. Всё тот же. Слишком обычный, слишком спокойный. Мужчина, которого никто никогда не запоминал.
Он смотрел на неё долго. Без слёз. Он не плакал уже лет сто, хотя иногда очень хотелось.
Потом медленно поднялся, словно обдумывал каждое движение. Аккуратно достал из ее сумки, брошенной на пол, ключи от квартиры ее любовника. Постоял немного, слушая её ускользающее дыхание. Вышел из дому, и движения его оказались неожиданно плавными и быстрыми. Ботинки у него были мягкие, старые, как и он сам.
На улице было пусто и тихо. Снег больше не шёл, но за день намело изрядно — на капотах, крышах, на бронзовых памятниках, везде был снег. Дом, где жил любовник его жены, был не так уж далеко — всего в нескольких кварталах, в Старом Городе.
Он открыл дверь без звука. Вошёл. Он уже приходил сюда с неделю назад, невидимый, бесшумный — готовился, проверял. В квартире были книги, беспорядок, запах сигарет, неработающая лампа в углу. Ожидаемо.
Он подошёл к кровати, где спал любовник его жены. Посмотрел на него. Почти молодой. Не глупый. Больной и жалкий. Как все они в конце. На подушке — пятно от слюны. Спит с открытым ртом, как ребёнок. Тяжело и хрипло дышит. Почти истаявший. Теперь в нем почти не осталось жизни — только болезнь и тоска, которая — словно яд.
Он присел рядом.
— Прости — сказал он тихо. — Но настоящая красота не может жить сама по себе. И не может быть для других. Её нужно кормить. Всегда. Иначе она гниёт и вянет. А ты уже не можешь. Ты уже начал умирать — медленно и больно. Ей от тебя плохо. Это не жизнь. Это тень жизни.
Он взял подушку. Аккуратно, без спешки, без ненависти. Он знал, как все сделать — делал это не раз. Не больно. Не долго. Почти нежно.
Пока душил, приговаривал
-Так будет лучше для всех. Хватит, все закончилось.
Потом, когда все закончилось, прошептал:
— Она тебя любила. По-настоящему. Как всегда. Как только она умеет. Но любовь — это не подарок. Это еда.
Потом аккуратно поправил одеяло. Посидел еще минуту и ушёл, все так же, беззвучно, незаметно
Когда он вернулся, она всё ещё спала. Но теперь ее сон был светел и беспечален. Щёки порозовели. Дыхание стало глубже. На лице — лёгкая улыбка. Морщины, уже превратившие ее в старуху, разгладились. Исчезли седые пряди. Она снова была красивой. Безупречно красивой. Как весной. Как тогда, давным-давно, когда он впервые встретил её. Запах сирени и влажной земли. Он помнил все, как будто это было вчера.
Он снял перчатки, сел в кресло. Посмотрел в окно. Ночь была чёрной и непроглядной, как темная вода. Где-то вдалеке залаяла собака, потом — завыла.
Она повернулась во сне и тихо что-то прошептала. Он не расслышал. Но понял.
Он откинулся на спинку кресла. Закрыл глаза и громко сказал:
-Все для тебя, моя жизнь. Все для тебя.
Снова пошел снег.
5.
Ранняя весна. Городской пляж. Она стоит у кромки воды. В длинном тёмном пальто, волосы растрёпаны ветром. В руках — охапка цветов: нарциссы, гиацинты, мимоза, какая-то засохшая роза, неприкаянные васильки.
Осторожно, словно кормит кого-то невидимого, жадного она бросает их в волны — по одному.
— Тебе, моя любовь, самый хитрый, самый жестокий… — шепчет она, отпуская нарцисс.
— Тебе, самый нежный, мой милый из далекой страны… — роза.
— Тебе, мой полковник, золотые погоны, золотые глаза… — гиацинт.
— Тебе, ваша светлость… — мимоза.
— Тебе, ты был самым смешным, и я тебя помню… — василёк.
И еще, еще. У нее много цветов.
Имен она не произносит, имена не важны.
Она бросает последний цветок. Смотрит, как вода его уносит.
Потом отворачивается. И уходит. лёгкой походкой. Не оставляя следов на мокром песке.
Свидетельство о публикации №225052701723