Война за Мальвины. Часть 3. Угли на ветру
Третий день, как идут дожди. Не ливень — вязкая, нудная морось, пропитавшая каски, бинты, портянки, и даже сердца. Мальвины — не земля, а пропасть, в которую свалили всех. Солдаты курят в окопах, держась за автоматы, как за кресты. Где-то вдали завывает ветер — или это кричит пёс без пастуха?
— Ты веришь, что они придут? — спросил Мануэль, подавая другу последний сухарь.
— Если не придут, — ответил Тито, — умрём здесь за честь.
Солдаты молчали. В таких местах говорить — преступление. Каждое слово зовёт снайпера, каждое движение — мину. Ночь пахла мазутом, кровью и мокрым войлоком шинели. Командир роты шептал молитву не на испанском — на языке смерти.
— Аргентинцы, — объявил лейтенант, — пришла радиограмма. На западном склоне — "сас-контингент", морские ублюдки.
— И ржавая граната, — добавил кто-то.
Смеяться уже не умели. Смех давно убили. Утром нашли Лопеса — синий, без рук. Никто не спрашивал, как. Все знали: не хватило патронов. Он подорвал себя, чтобы не быть игрушкой англичан.
Бой начался внезапно — не крик, не выстрел — а будто выдрали из мира звук и вбили обратно. Грохот пушек, крики, свист пуль, визг металла. Окопы, как глотки, заглатывали живых.
— Прижмись! — орал Тито, вжимая Мануэля в землю.
— Мне страшно! — шептал тот. — Мама...
— Она тебя ждёт! Живи, чёрт возьми, живи!
Танк вспахал холм, как мёртвую ниву. От взрыва вывернуло небо, а птицы падали мёртвыми. Штык вонзался в плоть — близко, до стона. Кто-то молил Бога на гуарани, кто-то на кастельяно.
Когда стихло — остался дым и стоны. На теле Гонсалеса — шесть дыр. В глазах — солнце. Он улыбался. Безумно. Как будто уже был дома.
— Я жив? — спрашивал он у сержанта.
— Уже нет, hijo... уже нет...
Сержант откинулся к камню, стянул с себя крестик, всунул в рот, словно пулю. Он не молился. Он ждал.
Мальвины дрожали, как в лихорадке. Каждый метр земли кричал: «Это моя Родина!» Их было мало. Но в них была Аргентина.
На южной линии шёл другой ад. Молодой радист, с акцентом из Кордовы, орал в радио: — Аргос! Аргос! Я Туча! Приём! Но никто не отвечал.
Его звали Рафаэль. Ему было девятнадцать. Он мечтал стать учителем истории. Теперь он держал автомат, дрожал, и мочился от страха. Но не бежал.
— Они рядом, — сказал ему старший. — Сними замедлитель.
— Что если...
— Тогда не будет "что если". Просто конец.
И он снял. И бросил. И вспыхнул горизонт. Но сам сгорел. Словно свеча.
Письма, пришедшие с материка, несли запах жизни. Но их не распечатывали. Никто не хотел знать, кого потеряет.
Среди ранцев солдат лежали иконы, фотографии, записки. Одна — с припиской: «Ты — мой герой. Возвращайся». На ней — детская рука, нарисованный дом и флаг.
Командир, старый как сам остров, перед строем произнёс:
— Может, мы не вернёмся. Но пусть хоть один из нас доживёт и расскажет — мы не дрожали.
И тогда они пошли. Не как в атаку. А как в вечность.
Под гимн, звучащий в голове. Под лица умерших друзей. Под флаг — пробитый, но не сдавшийся.
В этот день британцы продвинулись на 2 км. И потеряли 11 человек. Аргентинцы — сто.
Но ни один не отступил.
А в Буэнос-Айресе шёл дождь. Мать Мануэля гладила одеяло сына и молилась. Она не знала, что он уже лежит на склоне — рука прижата к груди, глаза закрыты.
Но лицо — мирное. Как у святого.
Глава 2.
Они вытащили тело Мануэля под утро, когда туман полз по ложбинам, будто закрывал собой всю боль ночного побоища. Никто не плакал. Никто не стонал. Только сержант Моралес снял каску, и, сжав челюсть, накрыл лицо бойца полевой курткой.
— Запомните, — сказал он тихо, — он не отступил. Даже когда кровь хлестала, как из мешка. Он стрелял, пока мог. Потом бросил нож. Потом просто закрыл собой проход.
Никто не ответил. Только лейтенант коротко кивнул:
— Герой. Как и мы будем. Если доживём.
Мальвины застыли в утреннем страхе. Под ногами хлюпала глина, перемешанная с кровью, кишками, тряпками шинелей. Вдали догорала позиция, где вчера был блиндаж. Оттуда вёл огонь Рикардо — пока на него не обрушился снаряд. Теперь — только воронка и дым. Его нашли частями. Один ботинок — на дереве. Пальцы — в котелке. От лица — ничего.
Командование сбивалось с тактики. Снарядов мало. Сигналов нет. Подкрепления не будет.
— Мы больше не войска, — буркнул стрелок Эрнесто. — Мы мясо. Нас списали ещё вчера.
Сержант подошёл к нему вплотную:
— Мы — не мясо. Мы — земля, которой они не получат.
Никто не аплодировал. Но глаза у бойцов стали другими.
В палатке лазарета пахло спиртом, гноем, рвотой, грязью и смертью. Лежал Хорхе. Обожжённый, почти без ноги, с белыми от боли губами. Кожа на груди была содрана, под бинтами сочилась алая влага. Он не кричал. Он смотрел в потолок.
К нему подошёл капеллан. Сел рядом. Молча. Подал руку. Хорхе взял.
— Padre, — сказал он, — если меня спросят, был ли смысл — скажи: да. Я чувствую, как они боятся нас. Не нас, как людей, а нас, как духа. Мы уже не люди. Мы стали проклятьем для тех, кто пришёл с пушками.
Капеллан кивнул. Не сказал ничего. Потом, склонив голову, поцеловал лоб Хорхе — и пошёл дальше. Позади него остался только хрип. Хорхе умер через десять минут — захлёбываясь кровью.
Ближе к вечеру пришла весть: британцы высадились у бухты Сан-Карлос. Идут, как цепь. Как гильотина, медленно опускающаяся на шею страны.
— Приказ — отступать к линии высоты «Сьерра Бланка», — объявил связной.
— Отступать? — вскипел Тито. — А мы зачем здесь кровь лили?
— Это временно. Нам надо сохранить людей.
— А память? — сжал кулаки Тито. — Её мы где сохраним? В отчётах? В сводках?
Сержант остановил его жестом.
— Мы живые — значит, будем драться ещё. Мёртвым уже всё равно, где остановился враг.
Они уходили молча. Солнце садилось, бросая на склоны острова тени — длинные, как похоронные процессии. Сзади остались кресты из штыков. Они качались на ветру.
А с холма стекала кровь. Кровь, не впитанная землёй. Она капала с камней. Она была всюду.
Впереди — новая ночь. Новая бойня.
И вера.
Что это — ещё не конец.
Что Аргентина — жива.
Глава 3.
Они копали в каменистой земле штыками. Без лопат, без перчаток. Руки в крови, ногти сорваны, земля как железо. Хоронили троих — без гробов, без слов. Только кресты из автоматов, и каски, положенные рядом.
— Простите нас, — тихо сказал Тито. — Мы должны были прикрыть вас лучше.
Но земля молчала. Как и всё вокруг. Воздух пах порохом, и мертвечиной.
На рассвете прилетел вертолёт — в небе, как стрекоза. Разведка. Потом — миномёты. Три попадания по окопу. Разорвало Мартинеса — его кишки висели на растяжении между колышками тента. Санитар сорвался, его вырвало прямо в песок.
— Тащи живых! — орал сержант. — Кто может — тащи!
Но у живых не было ног. Один — с дырой в животе, шептал: «agua… agua…»
И Тито дал ему. Последний фляж. Он знал, что тот не доживёт.
В другом углу окопа заживо горел пулемётчик. Он бил себя по груди, но пламя обнимало его, как плащ. Кричал без слов. Потом замер.
Британцы зашли с востока. Их не было видно. Только шаги. Только свет точек лазера — по каскам, по спинам, по небу. Снайпер сработал первым. Унёс голову лейтенанту. Без шеи он ещё стоял секунду, потом упал.
Пулемётный расчёт открыл огонь. Но ствол заклинило. Один из солдат бил по крышке, пока не получил очередь в грудь. Повалился — как мешок с цементом. Изо рта шла кровь, из уха — пена.
Началась резня. Ручные гранаты. Крики. Кто-то подпрыгнул, обгорев. Кто-то полз, держась за выпавшие внутренности. Струйки крови по склону — как ручьи весной. Один молодой солдат кричал имя матери, пока его не разорвало осколками.
На телах — клочья плоти, вывернутые суставы. Один, ещё живой, лежал с половиной лица. Он просил: «добей… добей…». Никто не решался.
Тито остался. Прикрывал отход. Пять патронов. Один враг — упал. Второй — промах. Третий — убит в упор. Четвёртый — почти добрался. Пятый — в лоб.
И всё. Пусто. Оружие — мёртвое. И он пошёл на них с ножом.
Один упал сразу. Второй — ранил. Его схватили.
— Живой. В штаб. Говорить будет.
Но он плюнул в лицо солдату. И тот добил его прикладом. Выломал череп. Его лицо разворотило в лепёшку. Сапогом добили тишину.
Через час всё стихло. Только дым и гарь. Тела валялись, как отбросы. Над одним сидел ворон, вылёвывая глаз. Над другим — пес выл, истерично, пока не получил пулю в брюхо.
Запах был адский. Гниль, кровь, нечистоты. Один санитар не выдержал — повесился на проволоке.
А на холме остался рюкзак Тито. В нём — фото. Его жена. Его дочь. И письмо:
«Папа, если ты там… Я выучила гимн. Жду, когда ты приедешь и научишь меня маршировать».
Но Тито уже не придёт. Он стал пеплом на ветру.
Как и сотни.
Как и вся та армия, что была…
Днём позже пришли сапёры. Собирали тела в мешки. Частями. Голову от одного, ноги от другого. Местные помогали — молча. Одна старуха перекрестилась, глядя на труп юнца с развороченной грудной клеткой.
— Мой внук, — сказала она. — А я молилась, чтобы остался жив.
Мешки грузили на грузовик. Вниз капала кровь. Один мешок шевельнулся. Внутри кто-то ещё дышал.
— Поздно, — сказал солдат. — Ему уже всё равно.
И закрыл брезентом. Колесо тронулось. Одна душа ещё смотрела в небо.
Но никто уже не видел.
Глава 4.
Северный фронт держался хуже. Земля там была голая, как череп. Ни кустов, ни пригорков. Ветер гнал соль прямо в глаза. Один из расчёта — солдат Лопес, ослеп на один день. Потом начал видеть. Но уже не то: перед глазами были обугленные силуэты, даже когда он закрывал веки.
На этом участке стояли самые молодые. Семнадцать, восемнадцать. Из школ, из деревень. Они ещё носили письма от мам под подкладкой бушлата. Улыбались на фотографиях. А теперь — рыли могилы друг другу.
Командовал ими капитан Сальвадор. В бою его называли «Волчий глаз». Он не пил. Не ел при других. Не спал. Только ходил по траншее и молчал. Один раз его ранило — он сам наложил жгут и продолжил отдавать приказы.
Когда пришло сообщение о приближении десанта, он обошёл строй:
— Никто не отступает. Даже если я погибну. Даже если весь командный состав мёртв. Здесь — Аргентина. Здесь — ваши дома. Здесь — их смерть.
Солдаты молчали. Кто-то перекрестился. Кто-то обнял автомат, как мать. Потом все посмотрели в небо. Шум — от винтов. Приближались.
Первые залпы были не по позициям. По душам. Ослепляющий свет. Звук, от которого кровь шла из ушей. Один парень — Хулио — закричал, схватившись за голову. Потом побежал — и подорвался.
Второй — Рамирес — встал в полный рост, чтобы прикрыть товарища. Его разворотило на части. Печень висела на ветке.
Сальвадор выхватил сигнальный пистолет, подал залп в небо. Это был знак. Всё пошло по плану.
Растяжки сработали. Минное поле вспыхнуло как салют. Один британец взлетел вверх — без ног. Другой — рухнул, выронив гранату прямо под себя.
Слева ворвались вражеские пехотинцы. У одного в руке — огнемёт. Ожоговая волна прошлась по укреплению, выжгла троих. Один солдат, охваченный пламенем, прыгнул в окоп и загорел остальных.
В ответ — автоматная очередь. Потом — молчание.
Сальвадор вылез из укрытия. С гвоздями в груди, но живой. Он упал рядом с телом мальчика. Протянул руку. Тот был мёртв. Но глаза ещё были открыты.
Ночь. Вонь. Грязь. Металлический привкус на языке. Подполз один из уцелевших — Даниэль.
— Se;or capit;n, — прошептал он. — Остались мы… трое. Остальные...
Сальвадор закашлялся кровью.
— Сколько убили с их стороны?
— Я насчитал... двадцать пять. Может больше.
— Тогда… всё не зря. Даже если сгорим — они запомнят, как горит земля Мальвин.
Он достал из кармана письмо. Разорвал. Бумага улетела в грязь. Потом посмотрел на небо и сказал:
— Простите меня, доченька. Я был солдатом. И больше — никем.
Через полчаса пошёл дождь. Смывал кровь, но не боль. Один из троих выживших — Висенте — молился над телами. Не знал слов. Только шептал:
— Прости. Прости. Прости…
Мальвины молчали. А в горах на юге — снова вспыхнуло зарево. Начиналась новая бойня.
Глава 5.
Южный склон держали морпехи. Нервы были натянуты, как струны. Каждый вечер они меняли позиции — не потому что так требовало командование, а потому что каждый новый рассвет выкашивал хотя бы одного. Иногда — сразу троих.
Лейтенант Габриэль Ледесма не писал домой с третьей недели. Он знал — письмо станет похоронкой. Он просто вёл дневник. Мелким, сжатым почерком, будто торопился на смерть:
«Пятый день без сна. Крысы бегают по ногам. Один из бойцов ел землю. Говорил, что в ней мама. Остальные молчали. Пуля сняла медбрата накануне — прямой в висок. Мы замотали его в брезент и закопали под камнями. Не знаю, кто будет следующим.»
Он записывал, когда умирали. Иногда — имена. Иногда — просто «тело». Иногда — «обугленное». Иногда — «неузнаваемое».
Однажды он написал: «Я больше не чувствую пальцев. Кажется, я сам стал землёй, по которой хожу.»
В ту ночь над холмами появился вертолёт. Аргентинцы знали: свои не прилетят. И правда — с неба пошёл свинец. Один прожектор вырезал силуэты. По ним били, как по мишеням. Восемь тел остались на поверхности. Четыре — без голов. Один мальчишка, Серхио, умер с запиской в руке: «Я не боюсь». Бумага обгорела, но слова остались.
Санитар Хулио сидел с телом друга и выл, как раненый зверь. Он бил по груди, кричал в небо, плюнул в грязь и прижал лицо к мёртвому лбу.
— Я обещал тебе... мы вернёмся домой… мы же мечтали, брат…
Габриэль скомандовал отход к второму рубежу. Под огнём. С визгом металла, с ранениями, с мольбами. Один солдат нёс на спине друга, у которого торчал позвоночник наружу. Добежал. Упал. И умер.
— Мы всё равно не сдаёмся, — сказал Габриэль. — Пусть земля станет нашим оружием.
Они выкопали ямы, поставили ловушки. Один из минёров — Карлос — работал с проволокой наощупь. Он был почти слеп от контузии. Когда его разорвало, трое других оказались в радиусе. От них остались ноги. И рука с жетоном. Один мальчик, лежавший рядом, тихо плакал. Его звали Ману. Ему было семнадцать. Он тихо звал маму.
На рассвете началось наступление. Британцы шли цепью. Стильно, выверенно. Уверенно, как будто знали: победа у них в кармане.
Но не учли дух. Первый рубеж встретил их огнём. Второй — яростью. Третий — отчаянием.
Бой длился девять часов. Потом — рукопашная. Один из аргентинцев вонзил штык в живот противнику и держал, пока тот не перестал дёргаться. Сам был ранен в шею, захлёбывался. Другой бил по каске врага камнем. С третьего раза проломил. С четвёртого — остановил сердце.
Проклятия, слёзы, стоны. Один солдат потерял разум — бил мёртвое тело врага, пока не поломал пальцы. Другой сел посреди боя и закричал в пустоту:
— Зачем?! Зачем ты, Господи, молчишь?!
Ледесма потерял сознание в пятый час боя. Очнулся — во тьме. В уши текла кровь. В глазах — мутная пелена. Возле него лежал его дневник. Открытый на последней строчке:
«Если я не вернусь, пусть это будет память. Я не сдался.»
Он дописал кровью: «Мы держим Мальвины. До последнего.»
Потом закрыл глаза. И подумал, что не хочет умирать. Что это несправедливо. Что он не попрощался с сестрой. Что он ещё не целовал женщину. И стало так больно, что он закричал — но только внутри.
Через день нашли выживших. Шестеро. Все — раненые. Один без руки, другой — с простреленными лёгкими. Но все — живы. Или почти. Их лица были как маски: без выражения, только тень ужаса.
Габриэля нашли в воронке. Его лицо было сожжено, но он дышал. Его спасли. И когда он пришёл в себя — первое, что он спросил:
— Где дневник?
Они подали ему. Он прижал его к груди и заплакал. Он плакал не от боли. А потому что выжил. Потому что другие — нет.
Эта позиция осталась за Аргентиной. На ней поставили табличку: «Окоп Габриэля. Здесь держались живые».
Вокруг — воронки, каски, пепел. И вечный ветер, как напоминание: здесь кровь не пролилась зря. Но в сердце у каждого, кто там стоял, осталось другое слово: зачем?
Глава 6.
Вечером 14 июня небо над Мальвинами стало чёрным, как выжженная ткань. Ни звёзд, ни луны. Только пепел, оседающий на каски. В воздухе стояла тишина, от которой хотелось выть.
Старший ефрейтор Фернандо Лунес сидел у бочки с остывшим супом. Он смотрел на ложку, как на оружие. За день они потеряли ещё шестерых. Один — задохнулся в блиндаже. Второго разорвало на мины. Третий стрелял себе в подбородок, но остался жив — без языка.
— Мы больше не армия, — сказал кто-то. — Мы — приговор.
Фернандо поднялся, бросил ложку.
— Мы — остаток нации. Если мы упадём — с нас сотрут имя.
Он сам не верил. Но слова были нужны.
В госпитале на холме были только свечи. Электричества не было. Медики выжимали спирт на раны прямо из бутылки. Один из санитаров сошёл с ума — надел повязки себе на голову и шептал: «я умер, не трогайте меня».
В палатке для смертников лежала Изабель Рамос. Девочка-доброволец. Радистка. Ей было девятнадцать. Мина снесла ей обе ноги, когда она бежала с шифровкой.
— Мама... — шептала она. — Я же хотела просто жить… просто жить…
Старший врач держал её за руку. Через пятнадцать минут она умерла.
— Запишите: героически. Но внутри мы все знаем — по-скотски. Без права на слёзы.
Ночью британцы вновь атаковали. На этот раз — с фланга. Они шли, как тени, с приборами ночного видения. Аргентинцы стреляли на звук. Иногда — друг в друга. Один пулемётчик перебил свой расчёт. Потом — себя.
Фернандо держал позицию у старого каменного креста. Одна пуля — в плечо. Вторая — по каске, срикошетила. Он не чувствовал боли. Только ярость.
Когда подошли враги — он метнул гранату и бросился с ножом. Успел. Двоих. Но сам упал — в грязь, в кровь, в тьму.
Его нашли через два дня. Раненого, еле живого. Под телами. Он бредил. Говорил на языке, которого никто не знал.
— Он от шока, — сказали врачи. — Но, чёрт возьми, он выжил.
14 июня закончился. Начался 15-й. Но это был уже не календарный день. Это был — ад.
По рации пришёл приказ: капитуляция. Командование сдало позицию.
— Что значит «сдалось»? — спросил кто-то. — А мы? А те, кто умер?
Один солдат вышел из укрытия, глядя в небо:
— Это всё? Это всё, что мы стоили?
И вдруг разрыдался. По-настоящему. Захлёбываясь, стоя на коленях.
Потом начали плакать другие.
Потому что это был конец.
Не только войны. Конец веры. Конец иллюзий. Конец юности.
На следующий день британцы вошли. С оружием — но без стрельбы. Кто-то отдал честь. Кто-то плюнул в землю.
Фернандо, лежа на носилках, прошептал:
— Мы проиграли не бой… мы проиграли надежду…
И где-то на окраине лагеря висел флаг — порванный, прожжённый, но всё ещё держащийся.
Флаг Аргентины.
С ним — и всё, что осталось.
Глава 7.
После капитуляции наступила тишина, хуже выстрелов. Солдаты сидели в окопах, как мёртвые. Некоторые продолжали держать оружие, хотя патронов не было. Некоторые жевали землю — не от голода, а чтобы не закричать.
В один из таких дней в лагерь привезли пленных. Их посадили в ряд, как учеников в классе. Британцы записывали фамилии. Кто-то шептал имя матери. Кто-то молился. Один — просто смотрел в небо и улыбался.
— Ты чего улыбаешься? — спросил офицер.— Я мёртв уже неделю, — ответил тот. — Просто тело не знало.
В штабе собрали всех командиров. Один майор снял погоны. Просто положил на стол и сказал:
— Я больше не офицер. Я — отец двух сыновей. И я не смогу им объяснить, за что мы послали детей на убой.
Ему никто не возразил. Потому что все думали то же самое. Потому что в ту ночь многие сидели с револьвером на коленях, не зная — нажать или нет.
Фернандо очнулся в полевом лазарете. Его бинтовали, кололи, кормили. Но глаза оставались пустыми. Он больше не видел Мальвин. Он видел только лица. Тех, кто не вернулся. Куски тел. Обгоревшие пальцы. Взгляд Изабель, когда она просила: «Убей меня... я не хочу дожить».
К нему подошёл медик.
— Тебе повезло, старик. Живой.
— А это — повезло? — прошептал Фернандо. — Ты видел, как кишки своего брата держит в руках мальчишка? Видел, как мёртвых укладывают штабелями, а сверху — флаг? Ты слышал, как кричит тот, кого не добила мина?
Через несколько дней началась эвакуация. Солдат грузили в корабли. Возвращение домой. Но это был не триумф. Это был позор. Встречали их молча. Кто-то — с укором. Кто-то — с равнодушием. Один парень выбросился за борт по пути — оставил записку: «Я не вернусь туда, где смеются над мёртвыми».
На одном из кораблей, в трюме, кто-то запел гимн. Тихо. Шепотом. Потом другой. Потом весь трюм. Запели, как мёртвые, вставшие на ноги. Никто не кричал. Только — пели. Пели сквозь шрамы, через зубы, среди плачущих.
Габриэль Ледесма, обмотанный бинтами, смотрел в люк. И думал:
«Мы не проиграли, если нас всё ещё слышит земля. Но если Бог нас не слышит — значит, он ушёл с Мальвинов вместе с последней пулей.»
В Буэнос-Айресе, у входа в церковь, старая женщина зажгла свечу и поставила на камень.
— За кого? — спросил священник.
— За всех. Кто ушёл. Кто не вернулся. Кто не смог забыть. Кто вскрыл вены в ванной. Кто спился. Кто кричит по ночам. За тех, кого нет даже на списках, но они мёртвые — каждый день.
Она не знала их имён. Но знала их боль. Её сын исчез на третий день войны. Тело не нашли. Она видела его во сне: без глаз, без рук, как Христос на кресте из грязи.
В одной из больниц Баха-Бланки санитар записывал показания:
— Пациент бредит. Говорит, что его жгут. Спрашивает, где нога. Плачет, зовёт кошку. Не спит. Не ест. Режет себя бумагой. Боится шума шагов.
Он не был на фронте. Он был радистом. Слышал все крики в эфире. Все последние слова. Он сошёл с ума от голосов.
Последний абзац отчёта о боевых действиях был напечатан с ошибкой. «Герои» было заменено на «потери».
Но в сердцах матерей, солдат, выживших и умерших, навсегда осталась одна строка:
Мальвины — не сдались. Их просто затоптали. Но земля помнит. А мы — больше не спим.
Глава 8.
Среди солдат, вернувшихся домой, началась другая война — без окопов, но с теми же призраками. Она не кончалась с последним выстрелом. Она только начиналась.
Лейтенант Орасио Бельграно, бывший командир взвода, просыпался каждую ночь с криком. Он держал пистолет под подушкой, но пока не решился. Его жена ушла через месяц. Сказала: «Ты больше не человек. Ты пепел».
На его стене висели фотографии тех, кто не вернулся. Он разговаривал с ними. Шептал, каялся, клялся вернуться — хоть в память, хоть в огонь. Он пытался устроиться на работу, но каждый раз уходил, услышав звук фейерверка или выброшенной крышки мусорного бака.
— У тебя ПТСР, — сказал врач.— У меня — Мальвины, — ответил он. — А вы не были там.
В Кордове, в приюте для ветеранов, один мужчина по имени Сильвио делал гроб из дерева. Для себя. Он вырезал на крышке: «Я был там. Простите меня». Ему было двадцать шесть. Он выжил под обстрелом, потерял товарищей, потом ногу, потом себя.
Он повесился в гробу. Перед этим заколотил его изнутри. Так, чтобы больше никто не достал.
По телевизору шли новости. Футбол. Танцы. Обещания. Никто не говорил про тех, кто вернулся с войны без лица. Или без сердца.
Один бывший солдат вышел на улицу в парадной форме и закричал: «Где моя страна?!» Его схватили. Закрыли. Поставили диагноз. Написали: «Агрессивное состояние, вызванное неврозом». Но никто не написал: «Герой».
Фернандо Лунес снова начал говорить. Первым его словом было: «Изабель». Его держали в санатории. Он смотрел на детей в окне. Иногда плакал. Иногда — просто молчал. Один раз он спросил у врача:
— Почему я жив, а они нет?
Врач не ответил. Потому что никто не знал.
На кладбище Сан-Мартин появились новые кресты. Без имён. Только даты. И внизу — табличка: “Desconocido. Combati; por la patria.”
Старик — бывший капеллан, теперь седой, как снег — приходил каждый день, ставил хлеб, воду, и молчал. Он больше не молился. Он только смотрел на небо, будто спрашивал: «Господи, ты правда это допустил?»
И только земля помнила. Земля, где падали мальчишки, крича не «Viva la patria», а «мама». Земля, где сгорали записки, фотографии, письма, где шевелились губы без звука. Где осталась кровь. И страх. И правда.
Никто не знал, сколько погибло на самом деле. Но каждый выживший нес внутри мёртвых. Как тень. Как проклятие. Как смысл.
В школе Буэнос-Айреса один учитель истории рассказывал детям про войну. Тихо. Без пафоса. С болью. Он говорил не о политике — о брате, о друге, о запахе гари.
— Мы не победили, — говорил он. — Но мы были. И мы помним.
Один мальчик в последнем ряду поднял руку:
— А вы там были?
Учитель замолчал. Потом достал из кармана жетон и положил на парту.
— Я был. И остался. Но не целиком.
И тогда в классе стало так тихо, как на островах, после последнего выстрела. И только ветер за окном дул так, будто знал — у этой страны есть память. Но она вся — с ожогами.
Глава 9.
Среди вернувшихся с Мальвин был сержант Луис Сеспедес. Его привезли на каталке, лицо — под бинтами, ступни — ампутированы. Он не кричал. Он молчал даже тогда, когда врачи надавливали на кости. Его молчание было громче любого вопля.
— Сколько он так? — спросил новый санитар.
— Шестнадцать дней, — ответила медсестра. — А до этого он пел. До того, как узнал, что брата нет в живых.
Сеспедес отказался от протезов. Он сказал: «Я не собираюсь ходить по этой земле». И отвернулся к стене.
Однажды в палату принесли радио. В эфире звучал парад. Правитель зачитывал список отличившихся. Имен Сеспедеса, Лунеса, Изабель и других там не было.
Сеспедес тихо сказал:
— Это не парад. Это траур в золоте.
В другой части страны, в Патагонии, бывший артиллерист по имени Рамон Бустаманте спал в сарае. Его родные не узнали его. Он разговаривал с деревьями, пил дождевую воду и каждое утро выкрикивал команды — словно всё ещё держал батарею.
Однажды он вышел к людям. Стоял перед автобусной остановкой, в одних штанах, без обуви, и кричал:
— Стреляйте! Они идут! Все на расчёт!
Его скрутили. Увезли. Но никто не узнал, что это был он — герой под Сан-Карлосом. Просто бродяга. Просто безумец.
На телевидении шли сериалы. Про любовь, про успех, про будущее. Про Мальвины — ни слова. Лишь один документальный фильм вышел поздно ночью. Его посмотрели тринадцать человек. Один из них — бывший связной по имени Хосе. Он плакал всю ночь, потом сжёг форму и лег в ванну с водой. Там его и нашли.
Некоторые пытались писать. Публиковать. Рассказывать. Но им говорили: «Это позорная история. Не трогайте её». Один писатель, ветеран, издал книгу сам. На обложке были только три слова: «Мы были живы». Тираж разошёлся среди вдов.
Однажды в церкви в Мендосе, священник попросил помянуть погибших на Мальвинах. Пришло трое. Старик, молодая женщина и мальчик лет десяти. Они стояли в одиночестве, пока хор не запел «Ave Maria».
Мальчик не плакал. Но, уходя, прошептал матери:
— Если будет ещё война, я не пойду. Они всех забывают.
И это было правдой. Забывали. Молчали. Стирали. Но память — она как ржавая граната в земле. Однажды она взорвётся.
Потому что никто не ушёл с Мальвин целым. Даже мёртвые.
Даже победители.
Потому что на тех островах осталась не территория — а лица. И слёзы. И пепел, что до сих пор летит над ветром Аргентины.
Глава 10.
Он стоял на остановке с табличкой: «Ищу сослуживцев». Проходящие мимо смеялись, кто-то дал мелочь, кто-то обошёл стороной. Его звали Алехандро. Он вернулся с Мальвин. Но все, кого он знал, там и остались.
— Сынок, тебе бы в приют, — сказал прохожий.
— Я не сын. Я солдат. И я жду своих.
Он ждал шесть часов, потом сел, прикрывшись флагом. А ночью его нашли мёртвым — сжав в руке старую фотографию из роты.
В соседнем городе мать погибшего бойца пыталась добиться признания, что её сын не дезертир, как написали в бумагах. Он погиб под огнём, прикрывая других.
— Мне нужна правда, — сказала она чиновнику.
— Правда не укладывается в протокол.
Она встала. Медленно. Отошла и прошептала:
— Тогда я лягу на рельсы. И пусть ваши поезда раздавят меня так же, как вы раздавили его.
В Сан-Хуане бывшие бойцы собрались в подвале. Пили чай, играли в домино, молчали. Один из них — без руки, другой — без языка. Третий читал газету:
— Говорят, британцы возводят мемориал. А у нас нет даже списка.
Они молча выпили за тех, кто не вернулся. Потом один из них включил магнитофон. Там звучал голос — песня, записанная на фронте:
«Мама, прости, если не доживу…»
Все встали. И стояли молча. Потому что дальше слов не было.
На севере, в школе, один ветеран пришёл рассказать детям правду. Он говорил просто, без патетики:
— Мы не были героями. Мы просто не убежали.
Одна девочка спросила:
— Вам было страшно?
Он опустил голову:
— Больше всего — за них. За тех, кто рядом. За того, кто погиб у тебя на руках. А больше всего — за то, что о них забудут.
Он ушёл. Дети молчали. Учительница закрыла дверь, чтобы никто не видел, как она плачет.
А в Буэнос-Айресе проходил бал выпускников. Смех. Платья. Музыка. И ни одного слова о тех, кто не дожил до этих лет. Только один мальчишка — сын погибшего — не танцевал. Он стоял у стены и держал жетон отца.
Потом вышел во двор. Посмотрел в небо. И прошептал:
— Папа, я вырос. Я здесь. Но мне холодно без тебя.
Мальвины молчали. Но кто слышал — понимал: молчание было криком. Криком матерей, братьев, детей. Криком тех, кто вернулся. И тех, кто остался навсегда там, где не растут цветы. Только ветер. И пепел. И вечное "зачем?"
Глава 11.
По всей стране стояли памятники другим войнам. Но не этой. Ни в одном городе не было монумента, где были бы выбиты имена всех погибших. Только цифры. Только дата. Только тишина.
В городке Росарио бывший морпех Рикардо продавал батарейки на улице. У него не было дома, не было документов, не было голоса — связки сожжены огнём. Люди проходили мимо. Некоторые бросали мелочь. Он благодарил взглядом.
Иногда он рисовал пальцем на бетоне — карту. Без подписей. Только линии. Только форма островов. Это были его Мальвины. Его единственная собственность.
В доме престарелых под Ла-Платой умирал старик. Весь в шрамах. Когда к нему пришёл репортёр, он спросил:
— Что вы хотите услышать?
— Правда о Мальвинах.
Старик закрыл глаза. Потом тихо сказал:
— Мальвины не кончились. Они идут со мной. Под кожей. В снах. В запахах. В звуке шагов. Я умираю не от возраста. Я умираю от памяти.
Он умер той же ночью. Репортёр вырвал страницу из блокнота и положил на грудь.
Однажды в деревне Санта-Роза мужчина сжёг свой дом. Потом вышел к соседям и сказал:
— Я просто хотел, чтобы было тепло. Как в те дни, когда мы мерзли в грязи.
Он лёг на землю и не встал.
Соседи молчали. Потом кто-то нацарапал на стене уцелевшего сарая:
“Мы здесь. Мы не исчезли.”
У девочки в школе выпала фотография. Учитель поднял. На ней — юный солдат, улыбающийся, в форме.
— Кто это? — спросила она.
— Мой дядя, — ответила девочка. — Он был на Мальвинах. Его не нашли.
Учитель замолчал. Потом сказал:
— Он не пропал. Он в нас. В этом воздухе. В этой земле. В тебе.
В госпитале, где лечили ветеранов, повесили новое объявление: «Не спрашивать, сколько людей они убили». Вместо этого — принесли музыкальный проигрыватель. Звучала танго. Один из пациентов, без рук, попросил подвинуть кресло ближе к колонке. Он просто слушал.
— Как вы себя чувствуете? — спросила медсестра.
— Я живу. Пока звучит музыка — я помню, что не всё было кровью.
На юге, в Пунта-Аренас, дети запускали воздушных змеев. Один змей был раскрашен в голубой и белый. На нём были написаны имена. Когда он взлетел, один мальчик прошептал:
— Пусть они увидят. Пусть знают — мы их не забыли.
Ветер поднял змея высоко. Он плыл над морем. Над безымянными могилами. Над воспоминаниями.
И там, где не было ни слов, ни гимнов, ни орденов — летел маленький знак, что боль жива. Что память — жива.
И что Мальвины — не сдались.
Они просто ждут, когда мы научимся снова слышать ветер.
Глава 12.
Это было лето спустя. Одно из тех, когда солнце не греет, а щемит. Когда улицы молчат, а окна смотрят внутрь. Это было лето, когда Аргентина пыталась забыть. А Мальвины — нет.
В Буэнос-Айресе по инициативе одной матери открылась скромная выставка. В подвале библиотеки. Там были письма, жетоны, ботинки, куски формы, обгорелый блокнот и фляга с надписью: «Мама, я держусь». Люди проходили мимо. Некоторые заходили. Один мальчик — потомок того солдата — остался на весь день.
Он не читал. Он смотрел. Он вдыхал пыль. Он слышал, как тикают часы. И он понял: это не экспонаты. Это раны.
На севере страны был построен мост. Рабочие нашли в бетоне старый жетон. Они не смогли прочесть имя — оно было стёрто. Один из строителей закопал его под центральную опору и прошептал:
— Пусть держит. Пусть скрепит. Пусть не забудется.
Старик в пригороде писал книгу. Его называли безумцем. Он не выпускал из рук перо. Книга называлась: «Последний рубеж». В ней не было выдумки. Только огонь. Только голоса. Только смерть, которая была рядом и звала по имени.
Когда он умер, рукопись передали в архив. Никто не читал. Только один студент случайно открыл страницу. И там было:
«Мы не звали эту боль. Но она пришла и стала нами. Не предавайте её молчанием.»
На юге в одной деревне родился мальчик. Его назвали Луисом. Через много лет он спросил у отца:
— Почему у нас нет дедушки?
И отец сказал:
— Он остался на островах. За тебя. За меня. За всех. Не как камень. Как свет.
В одной из школ дети делали поделки. Один вырезал из бумаги фигурку в форме солдата. Он наклеил крохотное сердце на грудь и написал карандашом:
«Ты не один».
Учительница спросила:
— Это кто?
— Тот, кто был. И есть. И будет.
В полночь над морем прошёл шторм. Молнии били в горизонт. Ветры рвали тишину. А где-то под землёй лежали кости. Кости, на которых была написана история. Кровью. Без чернил.
И если кто-то в этот миг стоял у берега, он слышал: земля дышит.
Не плачет. Не кричит. А именно дышит. Как тот, кто выжил. Но помнит всё.
На рассвете на флагштоке над казармой один ветеран поднял знамя. Медленно. Без фанфар. Без речи. Один. Без мундира. В старой футболке. С глазами, в которых были целые поколения боли.
Он стоял, пока не стало светло. И только потом сказал:
— Мы живы. А значит — Мальвины тоже.
И пока в Аргентине будут люди, которые помнят, которые носят на груди рубцы, а в сердцах — имена, пока хоть один ребёнок знает, что флаг может быть окровавлен, но не сломлен — пепел на ветру не унесёт правду.
Он унесёт ложь.
А правда — останется. Как крест на холме. Как голос в груди. Как ветер с юга.
Как Мальвины.
Конец 3 Части.
Свидетельство о публикации №225060101895