Моя родословная. Отец
Часть I. В моём детстве
Вместо предисловия
Ежегодное совершается чудо весны за окном: нежно-салатовая мягкая зелень листвы проклюнулась вдруг на всевозможных деревьях и кустах. Даже дубы распустились – вестники грядущего стабильного тепла. А на вечно тёмно-зелёных пушистых шатрах сосен также незаметно проявились вдруг нежно-зелёные заплатки из пучков новых мягких иголок… И всюду в городе, где только побольше, покучнее растёт разнообразных деревьев, кустарников, – от их новеньких листочков, – незаметно, но осязательно разливается тонкий, нежный, волнительный долгожданный аромат весны…
Его нет уже четыре года. И я не часто о нём вспоминаю теперь. Но когда вспоминаю, всегда представляю его так ярко, с такой отчётливой сыновней тоской и нежностью, что даже сейчас, когда пишу эти строки, слёзы невольно застилают глаза и не дают писать…
А ведь в устном общении между нами, «отцом» я его никогда не называл. Как-то не шло, не клеилось к нему это серьёзное, твёрдое, но при этом и очень какое-то доверительно-интимное обращение, – «отец».
В детстве, в юности – только «папа», а уже по возвращении из армии и почти сразу же: – «батя».
Помню, когда в первый раз так к нему обратился – его покоробило. И это было заметно. Ведь двадцать лет до этого – только мягкое и привычное: – «папа». Но он снёс, стерпел: видно, понял – сын действительно вырос, возмужал. А вскоре привык, и нам обоим казалось, что лучше этого – чуточку панибратского, по сути своей, но и такого доверительно-задушевного моего обращения к нему – нет, не было и быть не может. Так оно и пошло впредь: "батя".
Самое начало: жизнь «на Гагарина». Велосипед. Копилка
Первые детские впечатления-воспоминания о нём смутны и неясны, как незапомнившийся сон: переплетены воспоминаниями о Петюнах, о его охотничьих собаках: Пальме, Тумане.
Уже гораздо более отчётливо помню его, когда мы втроём: с ним и с мамой жили у Будревичей на улице Гагарина, «на квартире». Было мне тогда, наверное, года три с половиной, четыре. Помню, он нередко забирал меня из детского сада, и долгими вечерами мы оставались с ним вдвоём, пока мама, часто допоздна, – я уже спал, – задерживалась на работе. Но нам не было скучно. Он читал мне детские книжки в стихах, которые я, после трёх-четырёх прочтений необыкновенно быстро заучивал наузусть, а после "поражал" взрослых, - наших родственников, друзей родителей, приходивших к нам в гости либо принимавших нас у себя, - своей "феноменальной" памятью, пересказывая эти книжки, иногда довольно объёмные, - вслух: надолго заученные наизусть.
С той далёкой поры, мне смутно помнятся лишь две из них, а точнее, - их содержание. Одна была про кукушку, которая, хитрая бестия, сперва подкладывала свои яйца в чужие гнёзда, чтобы самой не высиживать, не кормить и не воспитывать "своих" птенцов, а после, "опомнившись", - долго летала по лесу и тщетно искала, безответно звала-куковала, тоскуя о «потерянных» детках.
Вторая поэма была про гордого лесного красавца-оленя с могучей грудью и большими ветвистыми рогами, который был красочно изображён на полутвёрдой обложке той совсем уже и "не тоненькой" книжки. Чем, собственно, и запомнился мне.
Как назывались те книжки, кто был их автором (авторами), я, увы, не знаю. А как бы хотелось сейчас, спустя без малого полвека, найти их и "небрежно" перечитать… Может быть, как в сказочном зеркале, хотя бы на малюсенький миг довелось бы мне увидать того маленького четырёх-летнего мальчика, каким некогда был я?..
В возрасте четырёх-пяти лет папа научил меня играть в шашки, а вскоре, затем, – и в шахматы. В те и другие я вскоре стал почти постоянно его обыгрывать, и он, почему-то, совсем потерял к этим играм интерес. Мне же, напротив, очень хотелось продолжать наши вечерние поединки. Но он упорно отлынивал, а его маленький сын, ещё полностью от него зависящий, был вынужден к нему подлаживаться…
Приблизительно к тому же периоду, но на год-полтора позднее, относится появление у меня первого – и ещё детского – велосипеда. Это был сине-голубой, с толстыми красными рифлёными шинами, двухколёсный велосипед, к которому в районе заднего колеса, – на никелированных изогнутых трубках, – прикручивались малые металлические, с чёрными пластмассовыми ободками, колёсики, поддерживающие велосипед с обеих сторон так, чтобы во время неуверенной езды неумелого ученика велосипед, как бы ни «хотел» упасть сидящий на нём ездок, – просто физически бы не мог этого сделать. Словом, поначалу это был четырёхколёсный велосипед.
Я довольно быстро его освоил, катаясь по твёрдым утоптанным дорожкам заросшего муравой придомового участка, так что для полного разгона их длины мне уже не хватало. И тогда отец отвинтил боковые колёсики и уверенно предложил мне следующий шаг в овладении велосипедом: – его двухколёсный вариант. А в придачу к нему, – мощёный неровно положенными небольшими плитами тротуар другой – перпендикулярной – улицы Труханова, перпендикулярной к Гагарина, у перекрёстка которой мы тогда жили.
А уже там: – на пешеходном тротуаре довольно оживлённой городской улицы, – «Федот оказался не тот». Не чувствуя страхующей поддержки двух боковых колёсиков и в то же время заранее опасаясь, что могу упасть, я и в самом деле падал, не умея ещё без страховки проехать сам более-менее значительное расстояние. Заметив мои бесплодные попытки как следует «оседлать двухколёсного дьявола», отец предложил объединить наши усилия: дескать, он будет поддерживать велосипед сзади за седло, а я буду сидеть на нём прямо, смотреть вперед и просто крутить педали, ни о чём постороннем не думая, а только о том, как легко и уверенно мы с ним разом поедем на велике.
Я согласился (да разве был у меня выбор?..). И действительно, мы с ним лихо покатили по бугристому, там и сям, тротуару улицы, обсаженной с краю от проезжей части старыми дуплистыми ветлами, вязами и, – но уже дальше, – молоденькими липами. Вконец осмелев, я разогнал велосипед на довольно приличную скорость и при том не заметил, когда отец отпустил сидушку… И понял, что уже достаточно долго ехал сам и при этом не падал, когда надо было тормозить и разворачиваться, поскольку прямой путь мой заканчивался, а на ходу, не слезая, разворачиваться я ещё не умел. Кое-как притормозив и удачно спрыгнув с велосипеда на левую сторону, затем проведя его по кругу вправо и развернув, таким образом, в обратном направлении, я вдруг понял, что могу самостоятельно ехать назад, без всякой поддержки, и ужасно этому обрадовался: ведь я, наконец, могу теперь сам – без папы и двух вспомогательных колёсиков, – ездить на двухколёсном велосипеде… Совсем как «большой»...
Но появление в моей жизни первого велика произошло на год или полтора позже. А прежде, – кажется, на мой первый пятилетний «юбилей», – подарили мне фаянсовую копилку в виде довольно большого бело-розового сидячего кота с прорезью по верху головы: как раз между торчащих ушей. Кажется, именно батяня и подарил, подсказав, между прочим, чтобы я кидал в неё «только белые» монеты, которые, так или иначе, проходили через мои руки. Вконец заинтриговав и вдохновив меня на сверх-корыстолюбивый «подвиг Гобсека» именно тем, что спустя какое-то время, когда «серебрянных» монет наберётся целое тяжёлое пузо кота, – и их уже скопится под самый верх, – так что засунуть очередную какую-нибудь монету уже не будет в нём места, – я сам, размахнувшись «со всей дури», так стукну по копилке молотком, что разлетится она на мелкие кусочки, а на гору высыпавшихся из неё «серебряных» монет, мне обязательно купят новенький детский велосипед с толстыми красными шинами, на котором можно будет спокойно ездить даже по рыхлому сухому песку, а не то, что тротуару…
О, это была моя великая мечта городского пятилетнего детства! Как это отец так прозорливо увидал, предугадал её?!.
С того дня я принялся усердно и целеустремлённо копить, копить и копить денежку. В «котяру» летели всё больше гривенники, пятиалтынные, двугривенные. Порой в его «ненасытное чрево» пролезал и полтинник, но такая удача выпадала крайне редко. Целковик же достоинством в «один рубль», - даже если бы и был «нравственно» готов пролезть в круглую кошачью башку, - то физически не мог бы этого сделать: – он попросту был объективно великоват для этого. И мне приходилось его разменивать с помощью маминого кошелька.
Когда же «котяра» стал почти совсем для меня неподъёмно тяжёл: – по крайней мере, для меня, пяти-шестилетнего, – и я уже предвкушал скорое появление во дворе и в моих руках новенького «красношинного» велосипеда, - в один из ещё не поздне-летних, по погоде, вечеров, придя из «садика» домой и бросив привычный взгляд на место всегдашнего нахождения копилки, я с тревожным удивлением обнаружил, что «кот» неожиданно исчез со своего привычного места наверху платяного шкафа, стоявшего на веранде напротив входа в квартиру. На вопрос отцу, куда подевалась столь дорогая для меня вещь, тот, приняв заговорщицкий вид, под «большим секретом» поведал мне, что был вынужден срочно разбить копилку и взять всю набравшуюся там «мелочь», чтобы «купить в магазине мне братика», потому что «у них с мамой денег не хватило»; и «скоро мама принесёт маленького братика домой».
Я, конечно же, поначалу здорово огорчился. Но скажу честно: совсем ненадолго. Новость о скорой «покупке маленького живого братика» так меня потрясла и обрадовала, что даже полностью заслонила собой какое бы то ни было сожаление о так и не купленном в тот раз велосипеде. Святая детская наивность и безусловная вера в непререкаемый авторитет родителей!.. Много позже, уже во взрослом возрасте, я узнал от правдолюбивой моей матушки, что той «мелочи» в копилке набралось аж целых тридцать шесть рублей. Новенький двух-четырёх колёсный велосипед, какой мне позднее купили, стоил аж целых двадцать семь рублей пятьдесят копеек. А все же мною так старательно собранные монетки отец, не имея, видимо, возможности где-то перезанять «до получки», попросту «пропил» с друзьями-знакомыми, которых всегда водилось у него немало, бурно отмечая рождение младшего своего сына.
Впрочем, тогда я, конечно же, ничего этого не знал; да и не мог, и не должен был знать. А отец, спустя почти год, «сам всё исправил». Сам купил мне новенький велосипед, о котором я, не переставая, мечтал; а также научил меня самостоятельно и уверенно на нём кататься.
Мой первый выстрел из ружья
Одно из самых ярких впечатлений и воспоминаний детства, связанных с отцом, – это один из первых с ним выходов на охоту. И первый мой выстрел из ружья.
Было мне на ту пору, думается, лет пять-шесть, а может, и все семь, не более. Ещё ходил в детский сад: сперва в среднюю, а вскоре – и в старшую - группу. И был "один" месяц август: ещё, как будто бы, и лето, но уже там-сям навевало приближением осени: нечаянно пожелтевшая прядь берёзки; вдруг зацепившаяся за бадыль паутинка; неяркое во весь день солнце.
Утром мы вышли с ним из «маминых» Лавцун и пошли напрямки полями на закат солнца, на запад, – по направлению к «его» Петюнам. По дороге заглядывали на попадавшиеся на пути «крушни», «кудярки», торфяные копанки-болотца, но нигде ничего не подымалось: ни утки, ни рябчика, ни вяхиря - дикого лесного голубя. Не дойдя до «липовки» (с ударением на «о»): так местные жители называли мощёную булыжником старинную просёлочную дорогу, на всём протяжении от Микянцев до Бастун обсаженную столетними липами: – «адзiны з самавiтых лiтоўска-польскiх (карацей кажуры - "беларускіх") гасцiнцаў, з даўнiх часоў пракдадзеных памiж Лiдай і Вiльняй», – отец, улыбаясь, предложил мне выстрелить из его двустволки, если, конечно же, я не против. Явно "на слабо" брал.
Страх, с одной стороны, что не смогу, и страстное желание - с другой: впервые выстрелить из настоящего охотничьего ружья - этой большой, ещё ощутимо тяжёлой для меня двустволки, казалось, секунд пять, не больше, боролись в моей душе.
«А по чём стрелять?» – поспешил я спросить родителя, желая скрыть секундное замешательство, а также естественно присутствовавший внутренний страх, не ускользнувшие, ясное дело, от его внимательно-любопытного взгляда. «Вон твоя мишень, – кивнул отец на ближайшую к нам липу, стоявшую метрах в тридцати. - Целься по средине ствола и покрепче прижимай приклад к плечу, а то больно ударит»...
С этими словами он снял с плеча свою «бескурковку-тозовку» шестнадцатого калибра, «сломал» её, вынув из левого ствола патрон, оставив другой в правом. Одним привычным движением "клацнул-сложил" ружьё и протянул мне.
О, лучше бы он не говорил о боли!.. Внутренне дрожа от волнения и страха, я осторожно принял весьма увесистое для своих слабых рук ружьё; бережно и осторожно приложил его к правому плечу и навёл на липу… О ужас!!! Мушка ружья как попало рыскала по сторонам и сверху вниз, и я никак не мог хотя бы на миг поймать ею средину древесного ствола, чтобы нажать курок…
И тут меня осенило: надо как можно крепче прижать приклад к плечу и постараться, чтобы мушка хотя бы не рыскала из сторону в сторону. А то, что она также будет ходить вверх-вниз, мне уже казалось не важным. Дерево же растёт прямо - снизу вверх, вертикально... Я так и сделал. И – ура! - получилось. Мне удалось на краткое время удержать прыгание мушки по сторонам; дождаться, когда она, опускаясь, поравняется с серединой ствола на уровне моих глаз... – и выстрелить.
Грохот ожидаемого выстрела тогда показался мне оглушительным. Я инстинктивно зажмурил глаза, а когда, через мгновение, открыл их, липа всё так же недвижимо стояла на своём месте, - и только слабый голубоватый дымок с характерным пороховым запахом рассеивался вокруг. Отец ласково-одобрительно глядел на меня и улыбался…
«Ну а сейчас посмотрим: попал ты в свою первую мишень или не попал, – сказал он, приблизившись к липе. – Да, попал!..». Подойдя к нему, я увидел множество мелких насечек на тёмной коре старого – по величине и широте охвата - дерева. Кое-где даже синевато-тускло проблёскивали видневшиеся из вновь образовавшихся гнёздышек мелкие дробинки. Выстрел пришёлся как раз посредине чуть ли не метрового, в диаметре, ствола, - на что и указал мне, как на признак бесспорной меткости, - отец. С той давней поры, видимо, подспудно, и зародилась во мне то ли мечта, то ли твёрдая уверенность в том, что, когда вырасту, тоже буду охотником. Что и случилось впоследствии.
Но до этого часа было ещё очень далеко. Впереди ждало меня долгое и такое счастливое, как сейчас понимаю, детство.
Первая охота. Пальма и Туман.
Отец и охота. С самого раннего моего возраста два эти понятия были неразделимы. Я ещё мало что помню, но уже вспоминаю, как сижу поздним вечером, – за окном непроглядная ночь, – в нашей комнате «на Гагарина» за круглым массивным столом под куполообразным матерчатым зелёным, с висячей бахромой, абажуром невысоко над ним расположенной лампы, льющей вокруг стола свой мягкий и ласковый, - такой уютный "тёплый" свет, - и заворожено наблюдаю, как отец набивает патроны…
К тому же периоду относятся и смутные фрагменты воспоминаний о разной дичи, время от времени появлявшейся в левом углу веранды, - если смотреть из комнаты. Бывали там, по сезонам, то утки с дикими голубями, то рябчики с тетеревами, то зайцы с лисами…
Помню отцовских собак: Пальму и Тумана. Первая: – польская гончая по своим статьям и замечательному «сеттерно-поинтерному» и какому-то красно-коричневому окрасу, – жила у нас «на Гагарина», но недолго. Хоть и была она внешне субтильна и очень, «по-сучьи», красива, - с боков «лещевата», – на вроде русской борзой, – в деле же показывала себя слабо, – вот почему отец вскоре расстался с ней. То ли подарил кому-то, то ли продал, а может, – и «сама ушла», чувствуя свою «полную профнепригодность» для целей охоты такого опытного и такого страстного охотника, каким всегда был отец.
Тумана-первого я помню очень хорошо: что называется, навсегда врезался в память. Очевидно, и сам я уже был чуток постарше, да и выжлец задержался у нас значительно дольше по времени.
Огромный: – так, по крайней мере, тогда мне казалось: – какой-то совсем непородный, насколько я понимаю это сейчас, кобель русской гончей: - с очень большой и широкой в области ушей головой, с большими же, подобно распустившимся листьям свёклы, широкими вислыми ушами, с широким и ровным на конце, будто "срезанным", носом: – не чёрным и влажно-блестящим, как того требует порода, а крапчато-розовым и горячо-сухим. Чёрно-коричневый «чепрак» на светло-коричневой спине; мощные – чуть ли не волчьего размера – лапы в «комках», – вот, собственно, и подробный внешний его «портрет», списанный с натуры. Он и впрямь был просто великаном среди всех известных мне представителей этой славной породы охотничьих собак, виденных тогда и значительное позже в моей жизни.
Вот его-то мой отец всё время держал у бабушки Лены в Петюнах, лишь иногда, очень редко, оставляя ночевать «на Гагарина»: видимо, когда уходил с охотой далеко от деревенского дома, и до Лиды было значительно ближе, чем вернуться обратно. Да в пути застигал их вечер, а там – и ночь.
Это на Тумана я мог вскарабкаться верхом и проехать, как на коне, и пять, и десять метров, покуда не сваливался с его хоть и широкой, но и ходуном ходившей спины на землю. Это он мог возить меня в санках зимой, запряжённый отцом в самодельную верёвочную упряжь.
Как дико радостно взвывал он, а после громко, без удержу, лаял, признав нас издалека, от середины длинного двора, находясь у «свирана» с хлевом, которые, якобы, "охранял", – сперва подслышав, а затем и увидав, учуяв нас, открывающих калитку, - по запаху!.. И тогда уже без остановки продолжал громко радостно лаять, бегая вдоль протянутой во всю длину скотного двора толстой стальной проволоки, гремя скользящей по ней железной цепью, вскидываясь на концах проволоки «на дыбы», настойчиво призывая нас подойти, «поздороваться» с ним, погладить его, потрепать за ушами. Он же, благодарный, радостно скуля и ворочая во все стороны, словно поленом, мощным своим "правИлом"-хвостом, сперва облизывал смеющееся моё лицо: – нос, глаза, щёки, разом с прикрывающими его ладошками, а потом чуть ли сбивал меня с ног, ни на секунду не прекращающая работать, аки поленом, из стороны в сторону работающим хвостом.
Спущенный с цепи, этот страстный охотничий пёс ни секунды не желал и не умел в «праздном бездействии» дожидаться хозяина: с разгона, практически «не заметив», перелетал он через полутораметровый плетень и нёсся «лавой» к ближайшему от двора полю. Но на выгоне вдруг спохватывался, вспомнив, что «главного-то» – позабыл: возвращался к дому и бегал снаружи плетня вдоль деревенской улицы, суя свой нос во все подозрительные «кутки» (уголки – бел.), - метя «свои владения», попутно дожидаясь хозяина, - так непонятно, почему то, долго задерживающегося в доме.
Тот же, войдя с женой и сыном в родной отчий дом, - наскоро обнявшись и перецеловавшись со всеми родственниками, жившими в нём в то время, - передав купленные в магазине гостинцы: «докторскую» или «любительскую» колбасу, твёрдый жёлтый сыр: – «костромской» или «пошехонский», – «чёрный» ржаной и «белый» пшеничный хлеб, свежие мягкие батоны, булки, печенья и конфеты; наскоро переговорив о важных семейных новостях, переодевшись и снарядившись патронташем с охотничьим, на ремне, ножом; ружьём и биноклем на шее, под телогрейкой, – выходил на крыльцо и, сладко потянувшись и глубоко забрав в лёгкие острого, пахнущего арбузом и свежим снегом воздуха, спешил за верным своим помощником туда же – в поле, к лесу… Как сильно, хотя и смутно ещё, видимо, понимая, что пока не дорос, завидовал я им двоим, пересекавшим выгон, а за выгоном – поле в направлении к лесу. Глядел им вслед, стоя с мамой на крыльце, и, наверняка, немножко грустил, хотя и недолго: маленькие дети вообще-то долго грустить не умеют… Им это, по природе, - не положено.
И всё-таки я дождался: пришёл в одно прекрасное зимнее утро «и на мою улицу праздник». Только произошло это спустя года два или три, когда мне было пять, а может, - и все шесть, лет.
Так же зимой, вдвоём с отцом, приехали мы к Микянцам – деревне километрах в трёх от Петюнов: – вылезли из автобуса на остановке нашего рейсового автобуса «Лида-Слёзки», на котором мы всей семьёй частенько добирались к обеим бабушкам в гости на выходные. Им же нередко возвращались домой.
Снегу было довольно – по щиколотку и выше, а идти предстояло километра два – лесом, остальное – перелесками и полем. Первый заяц наскочил на нас ещё в лесу, – мы не далеко-то и прошли от остановки, с полкилометра, не более, – то ли гонный он был, то ли нас подслушал и не выдержал: выскочил на дорожку – осмотреться, послушать. Помню, отец шёпотом, тихо-тихо сказал мне: «Стой, не шевелись!». Сам же медленно-осторожно, почти не шевелясь и не делая резких движений, снял с плеча ружьё, перенёс его перед собой на изготовку, не спеша прицелился – бах! – прямо над моей головой оглушительный раздался выстрел. Заяц тут же подпрыгнул вверх и перевернулся через голову, сделав «сальто-мортале», – упал на снег и задрыгал, задёргал задними лапами, словно пытаясь убежать, ускакать от опасности. Пока мы подошли к нему, он и затих. Я с восторгом и восхищением смотрел на лежащего на снегу убитого зайца и – странное дело – мне ни капельки не было его жалко... Душу распирало от восторга и охотничьего азарта. Хотелось идти и идти дальше – ещё и ещё находить и стрелять зайцев!..
Отец с напускным безразличием снял со спины «сидор», опустил в него вниз головой добычу, захлестнув заячьи пазанки лямочной петлёй, закинул мешок на плечи, и мы тронулись в путь.
Второй заяц поднялся от нас у края леса и стал уходить в поле, но далеко не ушёл: меткий выстрел оборвал и его недолгую, полную опасностей, жизнь. Третьего мы «вытропили» в поле, – и тот не сумел убежать, так как поднялся метрах в двадцати от нас. Первым сбоку заячьей тропы шёл, не спеша, отец; я же – следом, чтобы не перекрывал обзор и не «путался под ногами», если впереди вдруг подымется заяц. Неожиданно выпрыгнувшего из сугробика лёжки косого я сразу же и не увидел. Среагировал лишь на внезапную остановку и резкую вскидку отцом ружья к плечу, – проследил направление ствола, – и увидал беглеца: заложив уши на спину, тот на всех махах уходил от нас вперёд и влево под острым, довольно-таки, углом. «Бах! …бах!» – отдуплетил по нему отец: первым – промазал, но «поправил» вторым. Заяц с разгона перевернулся через себя и забурился усатой мордочкой в снег – был бит наповал. Я с обожанием смотрел то на поднятого за задние ноги и очень тяжёлого ещё для меня, слегка запорошенного спереди снегом, «косого», то на меткого и весело улыбающегося отца…
А вот с четвёртым пришлось повозиться. Поднялся он далековато от нас, почти на взлобке и уже в виду деревни, и родного петюнского дома, – не стоило, пожалуй, стрелять, – но отец был так окрылён удачей, что не удержался – выстрелил, – и перебил зайцу заднюю левую ногу. Тот всё равно довольно резво побежал от нас за взлобок в сторону деревни, вертя, как пропеллером, державшейся лишь на шкуре пазанкой. Отец сказал, что с Туманом сейчас быстро «доберёт» его, потому что «подранка» оставлять не годится: правила охоты возбраняют. И мы поспешили к дому.
Почти вбежав во двор, скинув тяжёлый сидор с тремя зайцами на крыльцо – у ног бабушки Лены, отвязав бесновавшегося на цепи Тумана и тут же взяв его на поводок, отец поспешил с ним в поле – туда, где поднялся и был ранен им четвёртый русак. Я же стоял вместе с бабушкой на крыльце и наблюдал незабываемую живую картину: добор подранка на петюнском выгоне. Туман, подведённый на сворке к «горячему», с кровью, следу, аж взвыл от страсти: тут же спущенный с поводка быстро помчал и, разумеется, скоро поднял затаившегося зайца. Тот, было, припустил во всю прыть, но, очевидно, «позабыл», что левая задняя нога по злой воле человека пришла, что называется, в полнейшую непригодность. Расстояние межу гончей и зайцем на глазах сокращалось. И Туман наверняка бы настиг и задавил подранка на наших глазах, если бы тот не повернул резко в сторону и назад в соответствии со своим инстинктом борьбы "до последнего", пытаясь накоротке сбить гончую со следа, но тут же не попал под меткий выстрел отца: «бах!» и – «фенита ля комедия». Гонец оказался возле убитого русака одновременно с хозяином. В результате, и заяц остался цел, и охотник – доволен. За Тумана же, если честно, не скажу. Думаю, тому было бы гораздо интереснее и «скуснее», если бы «косой» всё-таки скрылся в лесу, и уже там, где-нибудь поглубже, "побуреломнее", он бы его нагнал, задавил и с удовольствием бы - "тёпленьким" - слопал, чтобы когда, наконец, их нашёл бы по следам хозяин, от «четвёртого» из "ушастой троицы" не осталось бы ни пуха, ни коготочка на красновато-розовом изрытом снегу…
Вечером, за ужином, разморенный едой, отдыхом и «горячим чаем», отец говорил нам, что столь удачной и добычливой охоты ему давно не приходилось переживать: чтобы, пройдя всего каких-нибудь три километра, подстрелить четырёх зайцев, – такое можно было приписать только моему личному присутствию: – то ли «счастлив твой охотничий бог!», то ли «удача новичков любит!..». Я же сам себе так, по привычке, объясняю тот незабываемый случай необычайного везения. Всё дело в том, что наш с отцом давнишний ангел-хранитель – его отец, а мой "дед М`ихал", - сам же будучи в бессменной свите богини охоты Дианы, уговорил царицу этой древнейшей потехи и забавы взять - да и устроить нам с отцом этакий неожиданный «праздник»…
Некоторые исторические и тем не менее, -
самые обывательские соображения про охоту
Однако же, рассуждая атеистически, следует поделиться следующими соображениями.
Дело происходило в 1968-69 году. Дичи в то время было ещё вдоволь. Не было тогда никакой «химии» на полях, не было и "бича-мелиорации", загубившего в наших краях большинство ручьёв, малых речек, верховые болота, – основу питания рыбы, птицы, зверя. Охотников тогда ещё было мало, ибо вступить в Белорусское общество охотников и рыболовов (БООР) было тяжелее и труднее, нежели в Коммунистическую партию: в эту "шарашкину контору", девиз которой значилось на плакате: - «Партия - это ум, честь и совесть нашей эпохи!».
А по сему зайцев, тетеревов, рябчиков, диких голубей-вяхирей, клинтухов и прочего было не считано много или, скажем так, ещё очень много. Так же, как, в общем-то, и лосей, и косуль, кабанов, лис, барсуков-бурундуков. Были, к тому же, и волки, хотя тех упорно и настойчиво-целенаправленно истребляли, считая, - по глупейшему человеческому неразумению, - за лютейших врагов человека, а не за ценных и по своему благородных помощников - истинных «санитаров леса».
Теперь-то я досконально не знаю, насколько правильно и всесторонне на законодательном уровне регламентировалась в то время охота. Отец рассказывал, что сам он лично взял ружьё в свои двенадцать лет. С пятнадцати, то есть с 1954 года, он уже имел членский билет "Белорусского общества охотников и рыболовов" (БООР), или «охотничий билет», дававший его владельцу законное право охотиться на территории Беларуси.
Впрочем, охотником в годы его юности и ранней молодости мог быть всякий, у кого имелось легально приобретённое гладкоствольное оружие. И охотиться дозволялось ежедневно и едва ли не круглый год: – без трёх весенне-летних месяцев, служащих для достаточного воспроизводства поголовья дикой птицы и зверя.
Птицы и зверя, повторяю, было в избытке, и ограничивать их добычу для «правящего класса» – трудового народа – «родная Коммунистическая партия», - действительно в то время правящая и руководящая страной в лице её "наиболее достойных" «членов» просто-напросто не видела смысла. Тем более, что и сам Генеральный секретарь ЦК КПСС – Леонид Ильич Брежнев – тоже был заядлым охотником. И что же, скажите, положа руку на сердце, была бы это за такая "социальная справедливость", помноженная на "реальную народную демократию", если бы в таком древнейшем народном и любимейшем этим самым народом деле, как охота, стал бы "правящий класс" руководствоваться древнеримскими, давно изжившими самих себя понятиями о «быках» и о «Юпитере»? Не было бы здесь тогда никакой истинной справедливости. Не было бы и демократии. И вот поэтому разрешили всем "равным", - чем отец мой тогда, без устали, и пользовался. И когда служил прапорщиком сверхсрочную, когда во всякое свободное от службы время, в том числе ночами, используя для этого армейский бортовой «УАЗик» или «ГАЗ-51», оснащённый мощным фароискателем наверху кабины для беспощадного массового отстрела обедающего на озимых полях зайца-русака.
На мой реально негативный - даже спустя полувековой отрезок времени - предвзятый взгляд, это был просто невероятно жестокий, массово-браконьерский способ добычи зверька. Это даже была никакая не охота в её классическом понимании и значении. Это было огульное массовое истребление изобильно, может быть, на какое-то время расплодившегося зайца-русака.
К некоторой реабилитации отца в данном контексте можно сказать лишь то, что сам он никогда о подобных «охотах» не рассказывал и «трофеями» с них не хвастался. Рассказал же мне об этом кто-то из его давнишних друзей-охотников, в одно с ним время служивших в Южном городке. И то лишь значительно позже: – в порыве "тёмном-пьяного" - уже абсолютно невоздержанного мужского хвастовства. Я же, – чего никем "из них" не предполагалось, - возьми, да и запомни.
Тогда же меня особенно поразило то неимоверное количество добываемых таким способом зайца-русака. К концу ночного отстрела кузов «уазика» либо «газона» был почти полностью завален позади стоявших у переднего борта двух-трёх стрелков, да ещё и по всей ширине машины, - вплоть до задней стенки, - и едва ли не на всю высоту бортов…
Невольно задаёшься риторическим вопросом: так куда же девалось то гомерическое количество зайчатины?!. Ведь всю же далеко не маленькую воинскую часть в составе штурмовой авиа-бригады можно было накормить "дармовой" зайчатиной?..
Когда же, дембельнувшись на гражданку, отец пришёл работать на свой "единственный и неповторимый" Лидский завод «Электроизделий» слесарем-электриком, то по-прежнему продолжал охотиться так же "почти ежедневно", только в зависимости от рабочего графика сменности. Если работал «в первую»: – с семи утра и до четырёх пополудни, – то успевал с пяти-шести дня до десяти-одиннадцати вечера пробежаться по близлежащим от города озерцам, «кудярам», канавам, чтобы задолго до урочного часа вечерней зорьки вволю пострелять чирков, крякв, лысух, серых европейских уток. Когда же работал «во вторую»: - с шестнадцати до часу ночи, - то с самого утра до "часа-двух дня" успевал и основательно поохотиться: и на птицу, и на пушного зверя, особенно если дело касалось охот с собакой. Ну а уж выходные дни были почти сплошь посвящены охоте и только иногда - рыбалке.
Надо заметить, что дичь и свежая рыба, почти что никогда не переводившиеся с нашего семейного стола в сезоны охоты, здорово помогали семье выживать в те далеко не изобильные, судя по небольшим зарплатам моих тогда ещё молодых родителей. Даже я в те поры не только попробовал, но и полюбил практически все готовившиеся дома блюда из дичи, как то: тушёные в сливках с обильно положенным репчатым луком, чёрным перцем и лавровым листом: "дикая утка", "лесной рябчик", "лесной тетерев", "заяц-русак", "заяц-беляк"; жареное же с репчатым луком и слегка подтушенное "под конец" готовки нежное ещё, с жирком материнского молока, мясо молодого лося-сеголетка; дикой свиньи-кабана; козы-косули; а иногда, – и это уже реальный непременный деликатес: – нежное, непревзойдённое по своим вкусовым качествам мясо серой куропатки. Описать его вкус, - как, собственно и вкус всех иных перечисленных блюд, приготовляемых из свежей лесной дичи, априори, никак не получается. Это надо только пробовать.
Что же касаемо серой полевой куропатки, то я успел попробовать её мясо ещё до введения государственного запрета на её огульный отстрел либо иную добычу каким бы то ни было "спортивным" способом. Эта с виду неказистая птичка ближе к концу 70-х годов минувшего века была занесена в Красную Книгу Белорусской ССР. И мотивировалось это тем, что по распространившемуся мнению учёных-орнитологов, она успешно «борется» с колорадским жуком, поедая его в "невероятных" количествах, - тем самым спасая картофельные плантации Беларуси, издавна снабжающей «бульбай» чуть ли не половину европейской части огромной страны. Именно отсюда и выросли ноги у очередной массовой кампании по огульной защите от массового истребления серой куропатки.
Позднее же, когда уже я повзрослел и стал полноправным охотником, выяснилось, - всё от тех же господ-учёных, - что «ни разу», почему-то, серая куропатка реально не была улечена в каких бы то ни было "ощутимых зримых подвигах" на почве массового поедания-исстребления колорадского жука - этого заокеанского бича-пожирателя посевов белорусской "бульбачкі". Поэтому давнишний запрет на отстрел серой куропатки вдруг разом взяли - и отменили.
К чести запретительных мер, некогда введённых государством в деле реального сохранения популяции серой куропатки на территории Белоруссии (и только неё), за все «запретные годы» этой птицы, как объекта спортивной охоты, развелось восхитительно много. Большие стаи её внезапно, - с характерным громким «фырканьем» крыльев взлетающие из-под самых ног охотника, - просто-запросто пугают невольно зазевавшегося охотника, бредущего полевой межой или деревенским выгоном-лугом в напряжённом ожидании внезапного подъёма русака.
Однако, по отнюдь неслучайно сложившейся традиции, никто из адекватных нынешних охотников по серой куропатке, невзирая на расплодившиеся стаи этой серенькой, чрезвычайно вкусной "на зуб" птицы, больше не стреляет. Тем паче приходится учитывать и ещё одно немаловажное обстоятельство про то, что дробь в "самостийно" набиваемые патроны, как правило, ныне расходуется исключительно "на утку", "на зайца", "на бобра" и т.д., - то есть, дробь берётся значительно более крупная калибром. Пальнёшь таким патроном в мелкую "незначительную" птаху, а выйдет: - всего-ничего: что пальнул "в белый свет, как в копеечку"... "Жалко" патрона бывает. "Дорогими"-то, с недавних пор, стали приходится патроны для нашего брата - рядового охотника.
"Лисичкин хлеб"
С тех давних детских лет – с пяти до десяти-одиннадцатилетнего возраста, примерно, – я не только иногда соучаствовал отцу в охотах, не только с наслаждением помогал ему снимать шкуры с принесённых из леса зайцев, лис; чистить перо и пух с убитой птицы; присутствовать и, по возможности, помогать ему при снаряжении патронов, - но именно с тех пор моим любимым запахом едва ли не всей жизни, как я его для себя называю, навсегда был и остаётся какой-то "кисловато-серенький" запах давно отстрелянной картонной либо пластиковой гильзы… Ни с чем другим не сравнимый аэромат!
А «лисичкин хлеб»!.. Иногда, зимой, придя вечером с охоты: - усталый, но довольный проведённым в природе днём, - снявши с плеч зачехлённое ружьё, тяжёлый, пополненный добычей рюкзак, - присев подле него, отец доставал из бокового кармана газетный или бумажный свёрток и, ласково улыбаясь, протягивал мне с такими, примерно, словами: «Это тебе зайчик (или лисичка) под ёлочкой оставили. "На, говорят, передай Мишеньке! Мы его в гости ждём, когда подрастёт!..»
И не было в те минуты ничего в целом мире заманчивее и вкуснее того маленького кусочка чёрного хлебца с оставленным на нём кусочком варёного свиного мясца или солёного сальца, маленького маринованного или солёного огурчика, дольки репчатого лука с налипшими на него хлебными крошками или чего-то иного, что в обычное время я ни за что бы не стал есть, а тут попросту «уплетал за обе щёки», наслаждаясь исходившими от «лесного гостинчика» сложными запахами: – снега, хвои, самобытного духа отцовского рюкзака... И при этом непременно расспрашивая его о столь интересных подробностях их «недавней встречи»: «А ещё что зайчик тебе говорил?» (или «лисичка»: – всякий раз это складывалось по-новому).
И уже в более старшем возрасте: будучи семи-девяти лет, когда жили на нашей первой "собственной" (государственной) квартире (на ул. Ломоносова, 10, кв.7), получая иногда «зайкины гостинцы», я хоть и вполне понимал истинный источник их появления из рюкзака, но ещё, порою, в детской наивной грёзе чудился мне тот славный добрый серенький зайчик с опущенными на обе стороны усатой мордочки вислыми ушами, сидящий на задних лапках у красивой пушистой ёлочки, и своими передними лапками бережно протягивающий отцу свой нехитрый лесной гостинчик…
Именно с той поры я уже помню жизнь свою и нашей семьи достаточно полно и подробно, и если писать всё по порядку, то выйдет целая объёмная книга, а может, - и книжища. Но такой задачи сейчас не стоит. Хочу только набросать более-менее живые портреты своих предков: – на память себе и потомкам своим: - «Чтобы помнили»... Была когда-то такая "авторская" телепередача известного советского актёра Леонида Филатова, рассказывавшая о биографиях «ушедших от нас» знаменитых советских актёрах. Поэтому и я вынужден ограничивать свой рассказ наиболее яркими и особенно запомнившимися эпизодами их (и моей рядом с ними - как свидетеля и очевидца) жизни.
Издержки воспитания. Бокс
После третьего или четвёртого класса средней общеобразовательной советской школы, в которую я пошёл с восьми лет, так как «поздно» родился – в ноябре, – стали частенько – раз в неделю, по крайней мере, точно – «прогуливаться» по моей ещё тощей на ту пору заднице то отцовский брючной ремень, то сливной шланг от стиральной машины «Чайка», то тонкий чёрный шланг, использовавшийся отцом для еженедельной чистки аквариума . Особенно болюч был последний, – чем и запомнился. А дело в том, что, будучи «великим непоседой», как и все нормальные дети в этом возрасте, я стал довольно часто приносить в дневнике писаные почему-то всегда только красной шариковой ручкой «грозные», тревожно-зовущие к суровому воспитательному воздействию, записи: сначала от «первой» – Татьяны Сергеевны Сапожниковой, а с пятого класса – и от разных «предметных» учителей, а всего более, – по должности, как я сейчас понимаю, полагалось, – от классной руководительницы. Те «записки-сигналы SOS» были типичны и звучали приблизительно так: «Ваш сын плохо ведёт себя в классе! Поведение – неуд! Ваш сын отвратительно вёл себя на уроке музыки! Плохо ведёт себя на переменах в школе! Родители, срочно примите меры: Ваш сын сорвал урок математики, потом – алгебры (или рисования, белорусского языка и др.)!».
Не будучи по рождению и воспитанию, с самообразованием, ни Макаренко, ни Сухомлинским, а «тупо» вспомнив своё «безоблачное» детство и суровую методу своей матушки («бизун» да розга), отец не придумал ничего лучше, как взять в руки «кнут», - за ненадобностью, совсем выкинув из обихода «пряник».
Сейчас вот думаю: догадайся он хоть раз использовать в моём раннем школьном воспитании «пряник» в виде задушевной беседы отца с сыном о вреде плохого поведения в жизни вообще и в средней школе № 8 города Лиды, в частности, - всё бы давно и гармонично - к обоюдному согласию конфликтующих сторон - наладилось бы.
Но, увы: то ли некогда ему было «разводить турусы на колёсах», то ли не верил он в силу убеждения словом, но только, не мудрстуя лукаво, стал воспитывать сына так же, как и его некогда воспитывали. Что из этого вышло – судите сами. Подробности узнаете из моего дальнейшего повествования.
Как я уже сказал, «пользовать» меня ремнём папашка начал с третьего или четвёртого класса, то есть, - лет с одиннадцати-двенадцати. А закончил, – я прекрасно помню тот замечательный день, – 14 сентября 1977 года, когда я перешёл в шестой класс. Ему понадобилось два, два с половиной года, чтобы убедиться в полнейшей несостоятельности избранной «методы» насильственного воспитания. Впрочем, была тому и другая причина.
В тот день я умудрился схлопотать в дневник три «пары» по поведению: две от «белорусачки»: – и «па мове», и «па лiтаратуры», – и одну, - по алгебре, – от добрейшей и многоуважаемой мною Зои Антоновны. Второй по календарю день только что начавшейся недели, был вторник; и этот день получался что-то уж чересчур неудачливым: – хоть домой не ходи.
Кстати, со школы я тогда стал, почему-то, раз за разом ходить с Юркой Раком: - типичным "троечником", в будущем плавно переходящим в "двоечники", - поскольку жили мы с ним рядом, в одном микрорайоне под названием «Центр», - и отчего я вдруг так "резко" сдружился с Юркой – закоренелым двоечником и «пофигистом-разгильдяем» – сейчас уже и не вспомню?..
Думается, в тот год я уже "обеими ногами" заступил "за черту" в своего пубертатного возраста, ничегошеньки о том не зная и даже не догадываясь, потому как рассказать об этом было абсолютно некому: – другое было время. Как выразилась одна малоизвестная в "постперестроечную пору" телевизионная общественница (слава богу, имени её я не помню, да и саму её благополучно забыл, а вот «слово её» осталось: – «Секса в нашей стране не было!».
И вот, чтобы не идти домой на неминуемую экзекуцию, мы с Юркой решили зайти в Дом офицеров: – записаться в секцию бокса, так как днём ранее видели возле входных его массивных дверей большой плакат с объявлением о наборе мальчиков двенадцати-пятнадцати лет в секции бокса, фехтования, спортивной гимнастики. Мы же, априори, решили: если куда-то идти, то только на бокс, потому что жили мы с ним в «центре» и уже начинали по вечерам и выходным дням сбиваться в пацанские, слегка хулиганские «стаи-стаечки», ведшие испокон веков кулачные бои, «разборки», – как сейчас принято говорить, – «район на район»: некая одна часть города на какую-то другую его часть. Так было заведено в те "славные" времена почти повсеместно. Вот только в прессе и на ТВ говорить об этом строго запрещалось (или не полагалось?): – видимо, считалось прискорбным «пережитком старины глубокой», - чуждым «наскрозь светлому», советскому, образу бытия.
Нас с Юркой радушно встретил ныне уже давно покойный, – тёплая и светлая ему благодарная память, – наш первый тренер: - Александр Иванович Ротов. Показал раздевалку, просторный спортивный зал и предложил, если никуда не торопимся, дождаться «четырёх часов» и смело провести первую тренировку, чтобы вживую прочувствовать, что это такое в самом деле, и подходит ли это нам.
Лично мне же, признаться, было так муторно на душе, что хоть к чёрту было в пекло лезть, - только бы подольше оттянуть вечернее возвращение домой. Юрке же, воспитывавшемуся суровым с виду и реально крутым на расправу отцом-вдовцом, думаю я, тоже-то не очень «улыбалось» скорее оказаться дома… И мы остались. И, если честно, славно тогда в первый раз потренировались. Обоим понравилось.
До краёв наполненные и совершенно новыми для нас боксёрско-бойцовскими впечатлениями, мы тогда же подольше "походили" с Юркой по вечернему городу, наперебой делясь друг с другом вновь нарождающимися в нас благими планами, надеждами, мечтами о том, какими вскоре мы с ним станем сильными, ловкими, смелыми, - как легко и безбоязненно станем «тырить» всех наших врагов и недругов, - вследствие чего пообещали один другому впредь ни одной тренировки не пропускать, а в школе, покамест, никому об этом не говорить, и окрылённые чистыми отроческими мечтами, разошлись до домам.
Домой я тогда пришёл часов в восемь вечера с обречённой готовностью принять неизбежное, как был тогда уверен, телесное наказание за «расписанный по всей ограде» листок дневника подходящего "к закату" вполне обыкновенного вторника, но... – о чудо из чудес! – наказание благополучно отменялось и по неведомо чьей, но несомненно высшей воле, отменялось или же только - откладывалось. По крайней мере, до завтра. А на сегодня же - на столе и за столом - налицо шумел приятнейшим праздничным многоголосьем настоящий семейный праздник: День рождения моего младшего брата Вовки!.. «МалОму» исполнилось в тот день целых восемь лет! Я же, за всеми передрягами того долгого, поистине незабываемого на события дня, так-таки напрочь забыл о столь знаменательном и особенно замечательном, под конец дня, событии!.. Можете себе представить мои изумление и поистине "бесконечный" восторг от всего вскоре увиденного и услышанного тогда же.
Застолье уже было в самом разгаре, и я был встречен радостными возгласами родственников, друзей семьи. Отцу уж точно тогда было не до меня. Он только спросил, почему я так поздно и где был до этого, - когда узнал, что старший сын самостоятельно "записался" в секцию бокса, – только довольно хмыкнул про себя, сам похвалил и, думаю, на неопределённое время совсем забыл обо мне. И Слава Богу! Грозовые тучи, полдня сгущавшиеся над моей головой и в моём воображении, - как по мановению волшебной палочки, - вмиг рассеялись…
На следующий же день, как водилось когда-то, у отца, по обычаю, было жестокое похмелье и отсюда, как причина и следствие, - неминуемое «продолжение банкета», поскольку в те славные, – как все сейчас дружно поняли, – достопамятные исторические времена свадьбы, по обычаю, гулялись от трёх до пяти (в деревнях) дней, а в городах - обычные, не юбилейные, дни рождения – никак не менее двух-трёх. Застолья тогда бывали шумны и обильны: страна жила весело и вполне спокойно, ведь, как спустя четверть века довели до нас всякие там "сермяжные" историки-политологи, - то было время самого расцвета «эпохи брежневского застоя» (очень мне "чесалось" написать – «застолья»): «народ бесшабашно пил и закусывал».
В четверг же у меня была вторая в жизни тренировка. Домой я вернулся в седьмом часу вечера: – усталый, но вполне себе довольный. Папани ещё дома не было, поскольку на календаре числилась пятница: банно-прачечный, "разгрузочный", день, или - по-народному - «пятница-пьяница», так что как водилось обычно и почти повсеместно, в сей "предвыходной" пятничный день моим «батьк`ам» было «далеко фиолетово» до моих реальных спехов в школе.
А в субботу у меня уже опять тренировка, у отца – либо охота, либо рыбалка, либо помощь в копке «бульбы» у своей матушки в деревне, – сейчас уже не вспомню точно; - могу лишь догадываться. Таким образом, «грозовой вторник» был, наконец, благополучно "закрыт" следующей "рабочей" страницей дневника, а когда же, спустя, кажется, ещё неделю матушка моя, наконец, обнаружила три «пары» за «14 сентября», минул, как выражаются юристы, «срок исковой давности», и шкурка на моей «пятой точке» уже надолго осталась цела, право, кажется, навсегда. По крайней мере, – за мои «успехи по поведению» в школе.
Отец, думается мне сейчас, благоразумно рассудил тогда же, что если сын самостоятельно решил заниматься боксом, то практиковавшиеся прежде воспитательные «порки» могут лишь подорвать его внове нарождающийся бойцовский дух, и никакого должного воспитательного эффекта не достигнут, – что, полагаю я, с очевидностью убеждения было ему продемонстрировано мною неоднократно в течение двух-трёх лет «бесполезных усилий».
Впрочем, те регулярные воспитательные экзекуции не прошли для меня даром. Помимо того, что надолго привили неизбывный страх и трепет лично перед отцом, - непререкаемый авторитет которого довлел надо мной вплоть до моего возвращения из армии, - но также изрядно «глушанули» мою свободолюбивую, скрытно тщеславную и, возможно даже, "по хорошему" честолюбивую натуру его чада, с детства грезившего о судьбе, подобной судьбам любимых книжных, киношных героев: – Робинзона Крузо, капитана Блада, Виннету, Чингачгука, Айвенго, Робина Гуда.
Далее уже потребовалось духовное воспитание и взросление на лучших образцах французской («Граф Монте-Кристо») и русской (Онегин, Печорин) литературы, а затем и суровая «армейская школа жизни», чтобы научиться с успехом перебарывать в себе цепкий «мертвяший» страх перед физической расправой и всегда почти связанной с нею болью, хотя какой-то «до конца несмываемый налёт» в душе моей всё-таки остался навсегда.
Хорошо это было или плохо – однозначно ответить сложно. Интуитивно чувствую, что более «хорошо», нежели - «плохо»: - помогало приноравливаться к затруднительным жизненным ситуациям и, как следствие, – попросту "выживать". А к тому же перед мысленным взором всегда непременно является убедительный пример предков: ведь не даром же наши «отчичи и дедичи» часто предпочитали «вiцы» с розгами в качестве наиболее доходчивой меры воспитательного воздействия.
Но следует, однако же, рассказать и о том, что уже я, прекрасно запомнивший отложившиеся в памяти воспитательные приёмы отца, - на собственной шкуре их досконально изучивший, - своих сынов ни разу, практически, не лупцевал, обходясь, по большей части, лишь грозным взглядом да строгим тоном, чтобы вовремя приструнить чересчур заигравшегося неслуха. Старшему, помнится, за всё его детство «по попе» так ни разу не досталось: – отделался лишь «щелчками по лбу» до пяти-, шестилетнего, приблизительно, возраста. Младший же щелбанов и вовсе не ведал, но зато один раз хорошенько схлопотал пару-тройку «горячих плюх» по прикрытой штанишками заднице от правой отцовской ладони... и за то лишь, что пытался в глаза отцу нагло соврать. И всё. А что в результате?.. Выросли парни, в принципе, вполне себе послушные, любящие, надеюсь, своего родителя, но уже гораздо менее им самим запуганные, а следовательно, - гораздо более от него и его «довлеющего авторитета» независимые.
Правда и то, что ни у одного из них не было за плечами пресловутой армейской школы жизни. Может быть, оно и к лучшему…
Аквариум
Но чтобы ещё такое интересное из детства о батюшке вспомнить? Ах да – аквариум!
Впервые он появился в нашей первой квартире «на Ломоносова», когда я ещё дохаживал, кажется, в детсад, в подготовительную – к школе – группу. Вовка ещё совсем малый – где-то у мамы на руках: его рядом со мною "не обреталось".
В один прекрасный летний вечер прихожу я с улицы домой, а в спальне, - у левой от входа длинной стены, – о чудо! – стоит огромный по своим невероятным размерам - литров на двести пятьдесят, как сейчас, думаю, - прямоугольный в виде огромного стеклянного параллелепипеда, - аквариум!.. Мало того, что он сам по себе – огромный стеклянный короб, вмещающий в себя целый удивительный мир разноцветных тропических, доселе невиданных маленьких рыбок; экзотических растений; морского (а на самом деле – речного) крупнозернистого песка и плоских камней с рапанами (морскими ракушками, каких множество было в Чёрном море); со своим замечательным гротом в глубине растительных подводных джунглей, – так ещё и сделан - "сотворён" он был - в эстетически чудесной манере: по каркасу отделанный лакированным деревом цвета черепахового гребня с массивной покатой деревянной крышкой – плоской, по краям покатой на высоту семи-восьми сантиметров, с вмонтированными на внутренней её стороне яркими лампами «дневного» и «искусственного» света. Сам аквариум - основательный и массивный – не столько высокий, сколько длинный и широкий – стоял на тумбе-буфете, тоже деревянной, выполненной в однотипной манере – цвета лакированного светло-черепахового панциря или гребня.
И каких только рыбок там не было!.. Кажется, были там все виды и разновидности, какие можно было достать у местных аквариумистов или купить в зоомагазинах Гродно, Минска, Вильнюса. Были там и сразу же бросавшиеся в глаза «золотые рыбки»: телескопы с вуалехвостами; чёрные, дымчатые и полосатые скалярии; голубые и мраморные гурами; чёрные и суматранские барбусы; чёрные и жёлтые моллинезии; красные и зелёные меченосцы; гуппи всевозможных расцветок: – «вуалевые» и обычные; придонные сомики, подобные обыкновенным речным пескарям, – кажется, никого не забыл: всех вспомнил. По крайней мере тех, что населяли тот первый в нашей квартире аквариум.
Не знаю точно, сам ли отец его сделал или купил у кого-то, подкопив денег, – он не распространялся об этом. Мы же с братом, по малолетству, стеснялись или побаивались его об этом прямо спросить.
Помню только, что нам, детям, аквариум тот с самого своего появления и до «исчезновения» практически всегда доставлял тихий восторг и чистую светлую радость в сердцах от каждодневных наблюдений за непонятной, а потому и загадочно интересной жизнью немых, таинственных его обитателей, плавно скользивших в янтарной прозрачности невидимой глазу тёплой воды, так своеобразно, так ни с чем не сравнимо пахнувшей…
Вспоминаю: придёшь вечером домой – едва разуешься в прихожей, наспех скинув пыльные рваные кеды, и поскорее к аквариуму... Как завароженный, стоишь и смотришь, наблюдаешь, невольно затаив дыхание… И так полчаса, и час пробегут, а ты не замечаешь... И ни на шаг не отойдёшь, покамест мама не позовёт ужинать.
Особенно нравилось мне наблюдать за сомиками. Их было три: один – большой, два другие – поменьше. Б`ольший своим видом очень напоминал Владимира Мулявина – руководителя уже известного тогда и любимого мной ансамбля «Песняры»: – своими длинными усами, лысым большим лбом и выпуклыми «рыбьими» глазами. Я, кажется, именно так и звал про себя – «Мулявин». Он любил затаиться где-нибудь на дне у боковой или задней стенки аквариума среди стеблей валлиснерии и подолгу лежать себе сибаритом на серовато-жёлтом песке либо в выемке грота и о чём-то своём, бесконечно "долгом и тягучем", - рыбьем, - думать.
Чтобы внезапно спугнуть, встряхнуть его, мгновенно выведя из отрещённой задумчивости, нужно было неожиданно стукнуть костяшками пальцев по стеклу поближе к его благостной «физиономии». Он тут же спохватывался и довольно энергично, вихляясь из стороны в сторону, шустро перебирался в другое укромное место, подняв за собой облачка придонного ила, сора. Я вновь стучал по стеклу, и он снова, с явным неудовольствием, переплывал на другое «схронное» местечко.
Одним летним вечером, придя с работы домой, отец взял небольшой самодельный сачёк с сеткой из капронового чулка, пустую трёхлитровую банку с плотной капроновой крышкой, положил в матерчатую сетку-авоську, позвал меня, и мы с ним отправились к ближайшей от дома большой и довольно глубокой луже, не пересыхавшей даже летом: там водились в огромных количествах личинки всевозможных летающих насекомых: дафнии, обыкновенного комара – «пстрикуны», водяные блохи. А также лягушки, головастики, жуки-плавунцы, жуки-водомерки и всякая прочая болотно-прудовая живность.
Наполнив почти доверху банку водой из этой же лужи, отец стал ловить «живой корм» нашим рыбкам: поводит раз семь-восемь влево-вправо, зигзагообразно, словно рисует сачком «восьмёрку» в толще воды; вынет сачёк, а в «морде» чулка «аж кишмя-кишат» красновато-коричневые, в густой массе своей, дафнии и прочая, рыбкам, пожива. Вывернет содержимое чулка в банку и там плавно опускающийся ко дну ком «живого корма», на глазах расползается, растекается по всему трёхлитровому объёму, – и уже в банке тоже «пстрыкает», шевелится, кишит своеобразная подводная жизнь.
Наловив банку дафний и личинок комара - этих так называемых «пстрикунков», - вернулись домой. В ванной отец первым делом процедил «улов» через всё тот же капроновый чулок, вылив воду из банки, через сачёк, в раковину. Слегка промыл его содержимое под струёй холодной воды. Снова наполнил банку чистой прохладной водой и б`ольшую часть кишащего в чулке «корма» вывернул обратно. Остальное же, подойдя к аквариуму и приподняв массивную крышку, выпустил вовнутрь.
О, что тут началось!.. Быстро учуяв и распробовав свой естественный природный корм, все рыбки поголовно, как по команде, ринулись жадно его ловить, хватать, заглатывать - поедать. Даже обычно флегматичные сомики вдруг яро всполошились, нежданно выйдя из своего обычного "анабиоза", видимо, не желая дожидаться, пока положенная им часть корма естественным образом опуститься на дно. Используя стёкла аквариума в виде привычной для их передвижений опоры, они стали живо сновать по ним вверх-вниз, жадно заглатывая свою долю добычи. Бум этой свирепой от жадности, с трудом утолимой кормёжки, обыкновенно, длился минут десять-пятнадцать, а заканчивался, как правило, сытой умиротворённостью всех «под чистую» объевшихся рыбок. До отвала набив дафниями и «пстрикунами» свои блестящие, вспучившиеся брюшка, они сонно замирали среди растений по всему пространству аквариума, лишь слегка шевеля жабрами и плавниками: - часами, полностью обездвижев, переваривали сытную, естественно-природную, пищу…
И с того памятного мне показа, - впредь моей непосредственно обязанностью стал летний промысел живого корма для аквариумных рыбок. Покамест не подрос младший брат, естественно сменивший меня на этом посту.
А лет с девяти-десяти на меня перешла обязанность уборки дна, чистки лезвием стёкол изнутри от нараставших на них микроскопически мелких водорослей – наподобие тины затенявшей ясную картину подводного мира, - а также смены одной четвертой части как бы застоявшейся, «подтухшей», воды, - свежей, отстоянной в течение трёх-четырёх дней, - чистой водопроводной водой "из-под крана".
После пяти-восьми подобных, проведённых за лето сеансов кормлений рыбок "живым кормом", многие из живородящих видов аквариумных рыбок начинали дружно готовиться к размножению: – и особенно, живородящие: - гуппи, меченосцы, моллинезии.
Для удачного «икрометания» последним требовались более деликатные, нежели для гуппи с меченосцами, условия: - подогретая до двадцати шести-двадцати восьми градусов солоноватая, как в устьях тропически-экваториальных рек, вода, чего мы, безалаберные по сути своей пацаны, предоставить не могли, да и не стремились делать. Поэтому моллинезии у нас никогда не размножались. Зато с гуппи, меченосцами не было никаких проблем: нужно было лишь вовремя отсадить готовую к «бомбометанию» самку в отдельную трёх-пятилитровую банку, в меру заполненную вьющейся и могущей расти без грунта пушистой «ёлочкой», а поверху – ряской, - и ждать, когда живот у неё, наконец, «сдуется», а у самой поверхности воды, инстинктивно-умело прячась в ряске, не появятся малюсенькие полупрозрачные мальки. Самку при этом следовало снова вернуть в аквариум, чтобы, оголодав за время предродового «поста», она полностью не переловила и не слопала собственное же потомство.
Иногда, в любое время суток, когда "нечаянно" удавалось быть очевидцем этого природного таинства: малёк икринкой выпадал из брюха матери, неподвижно стоящей вблизи поверхности воды: – обычно, под самым «ковриком» ряски. Затем падал почти что до самого дна, – иногда долетая, иногда - не долетая до него, - по пути распрямляясь и расправляясь в этом «свободном падении» из своей же икринки, - на глазах превращаясь в малька, а затем начинал зигзагообразно, «нырками», более-менее быстро подыматься вверх, чтобы глотнуть свой первый живительный глоток воздуха. Если ему это удавалось, он вмиг превращался в живую шуструю малюсенькую рыбку, способную чуять, видеть, убегать от опасности, затаиваясь в ряске. Такой уже вполне был способен выжить и, – при прочих благоприятных условиях, – со временем превратиться во взрослую аквариумную рыбку, способную к продолжению рода. Если же опуститься ко дну и подняться к поверхности кому-то из них не удавалось, он тут же превращался в «живой корм» и шёл на пропитание собственной голодной матери…
Что поделаешь?!. Природа зачастую слепа и бездушно жестока.
Тех же счастливчиков, что выжили при своём появлении на свет, нужно было в течение недель трёх-четырёх держать в их «родовой палате»; кормить овсяным толокном, а точнее, – нитяными, тоньше волоса, просто тонюсенькими червячками, заводившимися в толокне; а когда мальки подрастут до пяти-семи миллиметров в длину, – выпускать в аквариум, где на просторе и при обилии другого разнообразного микроскопического корма они гораздо быстрее вырастали, если, конечно же, им удавалось счастливо убежать многих угроз от соседства рыбок других, более крупных пород и размеров. Зато те немногие, что выживали, пройдя «сито» естественного отбора в искусственно созданной, практически микро-повторённой природной среде, становились превосходными продолжателями славной семьи аквариумных рыбок, некогда впервые «представленных» нам отцом.
Увлечение аквариумом постепенно переростало в привычку. На смену двухсот пятидесяти литровому большому, как-то незаметно когда, появился малый – литров на шестьдесят, – тоже исполненный в виде домика, но только с белой пластиковой крышей, мастерить и клеить которую – хорошо это помню – уже я помогал отцу. Было это летом 1978 года, когда перешёл в восьмой класс, и мы семьёй переехали во «вторую», трёхкомнатную квартиру «на улице «7-го Ноября». В этом аквариуме больших рыбок уже не было: только суматранские барбусы, меченосцы, моллинезии, простые и вуалевые гуппи, парочка небольших сомиков. Этот аквариум простоял у нас до середины «девяностых» и даже застал моих подраставших детей, но уже дальше меня увлечение аквариумными рыбками "не продвинулось". Очевидно, я сам, подобно потухшему вулкану, постепенно-безвозвратно охладел к этому милому увлечению своего детства, а уже дети мои были ещё слишком малы и никем не обучены, чтобы подхватить однажды «выпавшее знамя» из «ослабевших рук» «бойца-отца»…
Эдик, мой двоюродный брат, с которым бок о бок прошло моё детство, живший с нами в одном дворе, пронёс это увлечение аквариумом через всю свою, увы, такую недолгую, - всего только пятидесятилетнюю, – жизнь.
Как только закончил ПТУ (профессионально-техническое училище) и устроился на работу по полученной специальности – электро-газосварщиком, сам смастерил себе большой – литров на триста – аквариум, в котором завёл практически всех тех рыбок, которых видел когда-то в нашем с отцом: - и «золотых», и «барбусов», и «скалярок» с «гурами», и «гуппи» с «меченосцами», «моллинезиями», «неонами», «петушками». Были у него и любимые нами в детстве «сомики». Помнится, поначалу он увлекался этим настолько азартно и серьёзно, – особенно в свои молодые годы, – что даже пытался разводить «икромечущих»: неонов, петушков, гурами. Правда, не всегда и всё у него получалось, но это уж следствие «наследственной» нашей, как мне кажется, черты: – недостаток терпения и настойчивости в достижении трудновыполнимой задачи. Но что-то, к моему вящему удивлению, иногда, пусть с трудом, но получалось. Так незначительное количество «гурами» и «петушков» из икринок вырастить ему, как то, всё же удалось. Я же, как себя помню, даже ни разу и не брался за решение подобных трудоёмких задач, - идя по пути наименьшего сопротивления; – разводя исключительно гуппёшек с меченосцами.
Позже, когда Эдик, в силу житейских обстоятельств, вынужден был покинуть «родную хату», - «выпавшее знамя подхватил» его отец, а мой дядя Дима, или – Дим Димыч. Он тоже держал аквариум ещё достаточно долго и «осушил» его лишь лет за пять до своей кончины…
Вадим, сын Эдика и внук Дим-Димыча, выросший с ними и также, с самого раннего детства, видевший перед собой большой аквариум, я уверен, пронесёт это увлекательное хобби: содержание и разведение аквариумных рыбок, – через и свою жизнь, если, конечно же, когда-нибудь угомонится и обретёт нормальную семью…
Так что некогда посеянное моим дорогим отцом доброе «семя» дало обильные всходы, окормившие многих из нас. Сам же я, на досуге, иногда мечтаю, «выйдя в отставку» и поселившись в деревне, завести аквариум с рыбками, чтобы можно было долгими зимними вечерами сидеть у него, словно у камина, и подолгу наблюдать увлекательно интересную и неведомую нам, человекам, загадочную жизнь обитателей «подводного царства».
Как моего младшего братца от вредных привычек отучали
…Только что заехал брат Вовка: – привёз кое-каких продуктов нам - маме, Марине и мне заодно. Спросил его – прочитал ли «Мою родословную», что отдал ему недели две или три назад: «Да нет, не читал! Некогда!» Я ему: «Ты хоть Дашке дай почитать. Она сейчас на каникулах – у ней времени много!»; и уже у порога, при открытой двери: «Только про Димыча не давай! Там кое-что написано такое, что ей читать пока рано». Дал ему 250 мл фирменной своей «перцовки» – обрадовался «малой», не ожидал: «Вот сейчас и полечусь!..». А как только вышел за порог, тут я и вспомнил, как батя его курить отучал…
Ему тогда было лет пять или шесть. Мне, соответственно, - одиннадцать или двенадцать. Шёл 1974-1975-й год пресловутого, но такого "навыносимо милого" Брежневского "застоя".
Сразу же оговорюсь: лично я не присутствовал при этом родительском воспитательном мероприятии, и всё нижеописанное было занесено исключительно со слов брата Вовки.
Примерно так, стараясь передать его подлинный текст, звучал для меня тогда же его весьма запомнившийся рассказ.
«…Мы уже курили во всю, – я, Вовка Покуть, Гаша-малой, Димка Рындов, Вендиловский-младший, – и батя как-то узнал про это: то ли ты («я» имеюсь в виду, - хотя это и напраслина "чистой воды") «слил», то ли ещё кто «заложил», - я не знаю. В один «прекрасный вечер» приходишь ты к той огромной круглой яме с бетонными высокими стенами (типа заброшенных «очистных сооружений», что были рядом с нашим домом, если идти к «Огоньку», помнишь?..) и злорадно так зовёшь меня сверху: «Иди, папаня зовёт: узнал, что ты тут куришь: – сейчас тебе будет и "Родопи", и "Беломор-канал"!..».
Прихожу я домой, а справа от двери, в коридоре, - ящики с яблоками стоят, доверху полные разных яблок: – всё больше - «антоновкой», судя по запаху. Я поскорее кусаю первое попавшееся: – кислятина жуткая! – но быстренько жую, чтобы запах изо рта перебить, а тут и батя из кухни выходит: – уже "под мухой". «Что Куришь? Ну, иди сюда, покури, – пропускает меня перед собой в кухню, показывает кивком головы – садись, мол, и кладёт передо мной на стол початую пачку «Беломора» (он тогда ещё папиросы курил) со словами: «Курить начал? Ну что ж, на – кури!» и подталкивает ко мне пачку «Беломора». Я, конечно же, в слёзы и давай клятвенно заверять его, что больше в рот сигарет не возьму… И ты знаешь – как "отняло": - до самой армии не курил. Уже там начал, по новой…».
И к этому же, приблизительно, нашему с ним биографическому времени, а может, и годом ранее, – относится эпизод «справедливого батиного суда».
Вовке тогда ещё было всего лишь четыре годика. «Ущучив», как-то, ещё своим «тёмным, по малолетству, разумишком» простую истину про то, что родители во всех наших с ним стычках-разборках, ссорах-передрягах, как правило, с ходу принимают его сторону, – сторону меньшого, слабого, легко старшим братом притесняемого и частенько, вполне возможно, им обижаемого, – решил «малой» как-то мне "отомстить за все свои обиды разом" и при этом «тупо меня подставить».
Поздним летним вечером: – было уже темно, что-то «больше одиннадцати часов», – по указанию отца, выловил я его где-то «на улице» и «погнал» домой. Входим в квартиру, в прихожей разуваемся, и он мне прямо в лицо - ни с того, ни с сего, - тычет «фигу». И при этом делает это нарочно демонстративно, чтобы тут же разозлить меня и вызвать незамедлительные, в подобном случае, «меры физического воспитующего(!) воздействия», а по-просту, – оплеуху-затрещину или «горячий чилим на его "бесталанно глупую" головешку». Я же, не мудрствуя лукаво, хватаю его правую ручонку со скрученной «дулей» и своим же кулаком бью по скрученной им «фиге» раза три–четыре. «Малой» тут же пускается в рёв и бежит в зал, где сидел отец: - смотрел телевизор. «А-а-а!.. Мишка меня бьёт!..».
Батя сердобольно принимает его между колен, гладит по головёнке и словесно успокаивает; мне же при этом, строгим тоном говорит: «Принеси-ка ремень! - Он в спальне, на стуле висит».
Надо предварительно сказать, вспомнив вышеописанное, что я к тому времени был уже достаточно «на коротке» с батиным ремнём, да и не только с ним. И к сказанным словам отнёсся совершенно серьёзно: с обречённостью приговорённого к неминуемой расправе поплёлся я в спальню, грустно думая про себя, типа: «Ах! На свете правды нет! Но правды нет и выше!..», – хотя, признаюсь честно, Пушкина я тогда ещё не читал… И каково же было моё, а главное – Вовкино – изумление, когда, взяв ремень в правую руку, отец скомандовал «малому» немедля «сымать портки» и именно его – своего младшенького любимчика – раза три от всей души «перетянул» по голой и ещё совсем незагорелой, белой, аки снег зимой, маленькой ещё и "тщедушной" заднице, приговаривая при этом: «А, будешь старших слушаться?!. Будешь старшему брату «фиги» показывать, а после бежать к папке - ябедничать?!». Тот, разумеется, кинулся в рёв, - да не столько от боли, сколько от внезапного ужаса никак не ожидаемого телесного наказания, мигом обрушившегося на него. Кажется, он тогда же и малую «струйку из себя выпустил».
Одним словом, я хотя и справедливо, малёхо, позлорадствовал тогда, про себя, но в душе мне было «мелкого» очень жаль...
Этот наглядный урок воспитующей справедливости, и то, что «отец наш был ой как «далеко не фраер», и то, что «он всё видит!», врезался нам с братцем в мозг и остался в памяти на всю последовавшую жизнь.
Первые рыбалки с отцом
Родившись и выросши в деревне, будучи потомственным охотником, отец очень любил природу во всех её проявлениях. Об охоте – его самом главном, самом сильном увлечении жизни, – уже говорилась и будет ещё не раз помянуто в моём рассказе. Теперь же прикоснусь к рыбалке.
В первый раз он вручил мне лёгкую, всего из двух полутораметровых колен собиравшуюся бамбуковую удочку с простецким поплавком из винной пробки, с воткнутой в её середину то ли тонкой деревянной палочкой, то ли остью гусиного пера, сверху окрашенного в красный цвет; дробиной-грузилом и двумя парными, на конце лески, "разветвляющими" крючками.
Действо происходило на городском "третьем" Лидском озере: - на старом длинном деревянном причале лодочной станции, где в прокат выдавались двух-вёсельные, с "полукруглыми" ребристыми днищами, прогулочные лодки.
Было мне тогда, кажется, лет пять-шесть всего-ничего, и клевало, как всегда почти в детстве – резво-бойко и дух захватывающе. Не успел я кое-как после всего лишь нескольких наглядных примеров отца, как надо забрасывать удочку, как вдруг игриво запрыгал поплавок, распуская вкруг себя мелкие круги на воде, а когда стал он, вскоре, заныривать вглубь всё чаще и всё дольше оставаться под водой, отец шепнул мне: «Тяни!»... Я резко дёрнул удилище кверху... - Две небольшие серебристые рыбки, блеснув чешуёй, быстро перелетели из воды к моим ногам и дружно упали на тёмные мокрые доски причала, - бойко подпрыгивая, корчась и извиваясь, оставляя на землисто-серых досках настила тёмные мокрые следы в обрамлении лишь несколько, незначительно мелких серебристых чешуек. Тут же остро запахло свежей рыбой, озёрной водой и тиной. Я был в восторге.
Другой случай ранней детской рыбалки вспоминается уже гораздо подробнее и чётче: – мне, видимо, тогда уже было лет семь-восемь, а может, – и все девять. А происходило это недалеко от «сиреневой рощи», на речке Жижме, хотя понятия о когда-то давно там стоявшем панском «маёнтке» либо «фольварке» (доме-усадьбе или простом шляхетском деревянном доме), некогда давно стоявшем недалеко от того места, у меня ещё не было. К сожалению, ни отец, ни мама ничего об этом не рассказывали, полагая, видимо, что мне этого знать, покамест, рановато, да и неинтересно. А зря: «Нам не дано предугадать, как слово наше отзовётся…».
Там перед бугром, на котором когда-то располагалась усадьба, Жижма несмолкающе громко шумит на перекате, в пенистые перевитые желтоватые струи скручивая быстронесущиеся свои воды, льдисто-стеклянные и студёно, по-зимнему, холодные даже жарким летним днём. И вскоре за перекатом она опять совершает другой крутой поворот, – снова почти на восемьдесят, без малого - девяноста, градусов в лево: - с южного направления на северо-восточное, - и пробежав ещё метров сто-сто пятьдесят, она снова резко поворачивает на юг. Кстати, «жижма» с древне-литовского, если мне не изменяет память, переводится, во-первых, как «ведьма», а во-вторых, - как «речка, текущая среди грязных болот».
Так вот, метров за семьдесят по течению до переката, она, почему-то, невероятно "тихо" замедляет свой бег, одновременно раза в полтора-два углубляя собственное русло, отчего образовывается довольно продолжительная заводь или омут. Вода в нём становится тёмной, не прозрачной, и дна совсем не видно. По воде плавно проплывают опавшие листья, трава, пух от цветущих луговых трав, прибрежных кустов, «дурком» упавшие в воду насекомые: всевозможные мотыльки, бабочки, жучки, кузнечики, – словом, обычный сор для узкой реки, обсаженной с обеих сторон ольхой, лозой, прочим кустарником.
Именно в том тёмном омуте и ловили мы когда-то с отцом краснопёрок.
Я их прекрасно помню. Это была сильная упругая рыбка с тёмно-зелёной спиной, жёлто-оранжевым и даже чуть красноватым глазом, с красно-оранжевыми нижними плавниками, а верхними и хвостом – лишь слегка подкраснёнными на кончииках: - похожая на плотву, но гораздо "мясистее" и посильнее при своём сопротивлении рыбаку, а главное, – гораздо живучее плотвы.
Удилище у меня тогда было не бамбуковое и, конечно же, не углепластиковое-телескопическое: – таких на ту пору ни в нашем городе, нигде вообще в продаже не было. Это был довольно длинный и прямой, достаточно гибкий побег лесного орешника – лещины, непосредственно перед рыбалкой вырезанный отцом из прибрежного куста прямо там же, - на самом месте предстоящей ловли. Крючков по-прежнему было два: видимо, в те достопамятные и достославные времена на меньшее количество крючков рыбу попросту не ловили: – рыбы кругом было полно: «море синее-разливанное». Не было ещё, как говорилось мною выше, ни ядовитой «химии» на полях, ни «грёбанной», - учёными-бездельниками придуманной мелиорации и, как итог, бездумного обращения с природой, - высушенных до состояния сухого пороха некогда обширных площадей наших болот и малых, причудливо вьющихся везде речек, питающихся водой всё тех же исконных природных болот, соединяющихся с более широкими нашими пойменными белорусскими реками.
И краснопёрки в том месте и в тот предвечерний час клевали жадно; ловились быстро, азартно: - когда по одной, но чаще – по две разом. И как же весело, и как радостно было у нас с отцом на душе, покамест мы на пару ловили мы с ним рыбу!.. Ах, как же славно всё это было тогда!..
Этих двух уроков рыбной ловли, кажется, мне и хватило тогда, чтобы далее уже самому – то в пионерском лагере, то на летних каникулах с двоюродным братом Эдиком и другими дворовыми дружками: – на Нёмане, на Дитве, на Жижме и на любимом с детства Лидском озере, да на всех возможных «карьерах», «кудрах», «кудярах» вполне себе досконально освоить нехитрые премудрости «второй охоты» на самую простейшую рыболовную снасть: - поплавочную удочку.
«Ода» лесному грибку-«лисичке»; и не только ей одной
Грибы в детстве я есть не любил из-за их «склизкости» и, как мне тогда казалось, абсолютной безвкусности; за исключением одних лисичек, жаренных в сметане. Эти казались сладковато-ароматными, со своим специфическим лесным вкусом, запахом, им одним присущим. Да и на зуб они были крепенькими, нисколько не скользкими, а вприкуску-приедку с чёрным ржаным хлебом: – одно объедение!..
Вот отчего, наверное, богатейший «урожай» именно лисичек в совсем небольшом по размерам смешанном светлом лесочке вблизи «маминых» Лавцун и вспоминается мне сейчас необычайным эпизодом далёкого и, порой, удивительного моего детства.
Было мне на ту пору лет десять, кажется, - класс в третий переходил. И было лето, каникулы. Первая декада июля, полагаю, когда, по обыкновению, в наших лесах случался первый массовый урожай этого почти "первого" жёлтого, а точнее, – «золотистого», как выяснилось много позднее, грибка: и не из-за одного только цвета.
Двумя семьями – нашей и Якубовских – мы приехали в тот лесок, не заезжая в Лавцуны – мамину родную хату. Якубовские – дядя Гена, тётя Галя, старший сын Алик и младшая их дочь Жанка – были на своём «Москвиче-407», вместившем, заодно, и часть нашей семьи, - но только без отца.
…Надо признать, что это была великая роскошь в те скромные советские времена – собственный легковой автомобиль. Стоил он несколько тысяч полновесных советских рублей, - что-то около трёх-трёх с половиной тысяч, - но тогда большинству обыкновенных советских граждан это казалось делом абсолютно нереальным.
Главным же и основным препятствием к этому были, пожалуй, даже не деньги, а существовавшая тогда и практически везде "прижившаяся", как само собой типично советское социальное явление, как "очередь". Очередь всегда и всюду: очередь за любым дефицитом как оригинальнейшая придумка чинуш от советской номенклатуры.
То ли от скудоумия партийных бонз была она изобретена в тёмных лабиринтах мозговых извилин их высших партийных чинуш: - надо же было как-то выделяться из «серой толпы» вечно материально «забитого» российского, читай - "советского" - люда, у которого ничего, вроде "шикарной четырёх-пятикомнатной квартиры; новенького отечественного автомобиля; ежегодных путёвок в лучшие санатории и дома отдыха Кавказа, Крыма, Прибалтики с Закарпатьем; длительных денежных загранкомандировок и прочих нехилых «радостей жизни» отродясь не было", а вот у них - у партийных бонз всех чинов и рангов – это всегда было". То ли от реального дефицита материальных благ, которых на всех не хватало, да и не могло хватать, прежде всего, из-за перманентно сложной международной обстановки в мире, одним из «создателей» которой как раз и являлся Советский Союз, помогающий прокоммунистическим переворотам и установившимся «своим, революционным по всему миру» режимам в разных уголках планеты, – так что собственному народу – в силу закона сохранения массы – уже мало чего и оставалось?..
Закон сохранения массы, – а в данном случае надо иметь в виду «простую денежную массу», открытый некогда великим российским учёным Михайлой Ломоносовым, звучал, насколько помню я это из учебника физики пятого или шестого класса, приблизительно так: «Ежели от одной вещи что-то такое отымется, то к другой вещи это непременно прибавится» (редакция – моя).
Стоять «в очереди» и пять, и десять лет: упорно денежку трудовую копить, сберегать и не тратить; наконец, дождаться: – купить, выучиться «на права», ежели не профессиональный водитель (хоть это-то было "в Союзе" бесплатным!..). Наконец, сесть и поехать на собственной «тачке» в родную деревню к стареньким своим родителям, которые все эти пять-десять лет «хрип гнули» с утра до вечера, чтобы «узгадаваць» (вырастить и выкормить) с десяток-другой бычков-телушечек, с полсотню свинок-поросят, а после - «сдать их государству» (читай – колхозу либо заготовительной организации), либо – ещё прибыльнее – умудриться продать в виде свежего мяса на базаре в розницу, а вырученные таким «нехилым» трудом денежки «покласть» любимому чаду «на книжку» али «в шкапчик», «у хусточку», чтобы сбылась, наконец, его «голубая мечта»: – стоял под окном или в личном гараже новенький «Запорожец», «Москвич», «Жигули» или же, как венец благоденствия и уже абсолютно несокрушимого теперь ничем благополучия: – новая «Волга» - «ГАЗ»-21 или же «ГАЗ»-24.
Снова я отвлёкся и «ушёл» уж очень далеко то в сторону. Ну да может, – так оно и нужно: как же описывать людей без описания конкретно той обстановки и духа времени, в которых они жили и действовали когда-то. Настоящего рассказа, пожалуй-ка, так не получится…
Мы же в тот памятный, в "разбивку" нашей семьи, раз приехали по отдельности: - мама, Вовчик и я - на "Москвиче" Якубовских; отец же - на тёмно-зелёном, изрядно запылившемся дорогой мощном мотоцикле с коляской - марки «Днепр», который отец, по такому случаю, попросил у своего двоюродного зятя - Яна Бути, мужа его кузины Стаси Казинской, - в то время живших недалеко от Лиды в деревне Великое Село. Поскольку отец в молодости, да и во всю свою насыщенную на дружбу и всевозможные знакомства, жизнь превосходно умел дружить с людьми, то и те, в свою очередь, – на взаимообразной основе, как правило, – старались во всём ему помогать: «шли навстречу».
...Лесок тот, на мой нынешний взгляд, был совсем крошечный: – каких-нибудь «полмили в квадрате». Его, как обычно, населяли: сосна; множество берёз; рябина; лещина; ольха серая да ещё там-сям, неприметно, кустящийся можжевельник: – вот и весь, почитай что, «древесный народец», его населявший.
Под ногами – ярко-зелёный мох и торчащий из него на длинных краснеющих стеблях, но совсем негустой в том месте, пестреющий на солнце своими широкими распростёртыми листьями, папоротник. А среди него, – и не только под ним, а повсюду, что жёлтым цветущих одуванчиков на пойменном майском лугу, - было полно крупных – ну прямо плотными сырыми воланами торчащих из мха – лисичек!..
Подобного грибного изобилия, сдаётся мне, я уже никогда в "этой жизни" не увижу... Именно половозрелых, среднего и крупного размеров грибов-лисичек. И именно в моей родной Белоруссии.
Мы тогда восьмером, за каких-нибудь полтора-два часа, набрали их столько, что с верхом засыпали не только вместительный багажник «Москвича-407», но и коляску "грузового", - по сути своего ежедневного применения, - тяжёлого мотоцикла.
…В те далёкие уже, «семидесятые годы» минувшего века (Господи, сорок пять лет пронеслось с той поры, а я и не заметил!..), немецкие учёные-биохимики ещё не открыли высокую антигистаминную ценность этого неказистого, повсюду тогда росшего в наших белорусских лесах, грибочка. Его даже собирать очень многие «стыдились», считая моветоном...
И вот я вспоминаю: уже классе в восьмом или девятом, - после переезда нашей семьи в новую трёхкомнатную квартиру («на 7-го Ноября»), - когда я невольно "отстав" либо по-иному, скажем так, - "завязав" со своими прежними дворовыми друзьями, остававшихся в "старом доме", - «на Ломоносова», начал серьёзно увлекаться чтением художественной русской классической литературы, избрав в качестве основного ежедневного времяпрепровождения основательно «сидячий образ жизни», следствием чего, естественно, явился и «высокий образ мыслей», повлекший, соответственно, и неизбежные в романтически-расцветающей душе моей попытки «писать»: - «кропать на бумаге вирши».
Кое-что, но мало – увы – до чего же мало, как кажется мне сейчас, выходило тогда из-под пера. Кое-что даже, по моему мнению, было и совсем недурственно "сделано"... Однако же ничегошеньки «на бумажных носителях» не сохранилось. (Следствие шибко развитого «высокого эстетического вкуса», – чёрт бы его тогда же и побрал!..).
Однажды, «до запотевших глаз» начитавшись Лермонтова или Толстого, а может, даже - и «Фараона» Болеслава Прусса, вышел я пройтись: – прогуляться «по нашему центру», а заодно и надышаться, отдохнуть от целого дня неустанного чтения.
Нежданно-негаданно, как раз на том месте, где сейчас расположен памятник-герб города Лиды, встречаю я своего родного по маме дядьку Мечика, ныне уже давно покойного, - гружённого объёмистым, «под завязку», зелёным туристическим рюкзаком за плечами и большим двенадцатилитровым эмалированным ведром в руке, наполненных грибами. Причём сверху и на виду у всех – в том ведре – лежали абсолютно малоценные по тогдашнему, да и по-теперешнему, пожалуй, грибному «рейтингу» самые широко распространённые виды лесных гостинцев: чёрные грузди, лисички, волнушки и даже, кажется, обыкновенные сыроежки.
На мой закономерный вопрос, - все ли такие грибы за целый день собрал мой дядька-не-грибник или есть у него ещё что-то, "в загашнике" (рюкзаке), «посолиднее», мой славный и навеки любимый дядюшка со своим очаровательным природным чувством юмора, ответил, что боровики, подосиновики, подберёзовики и все «польские» грибы, в купе с моховиками, лежат внизу и в середине ведра, а также насыпаны в рюкзаке, поскольку были собраны им раньше и вообще: – эти меньше подвержены ломке при транспортировке из леса.
Тогда я только усмехнулся ему в ответ, а про себя подумал, что, будь на его месте, - непременно бы разложил лично найденные "дары леса" совсем по-другому, чтобы внутренне «не краснеть за них», идя с вокзала через половину города, а тем более, – по своему «самому центру», где всегда может встретиться немало знакомых лиц, а также всяких там разных знакомых и малознакомых насмешливых лиц, глаз...
Придя спустя какое-то время домой и будучи всё-ж-таки взволнованным до глубины своей наивно-тщеславной юной души то ли дядькиной скромностью, то ли возмутительным его безразличием к людскому постороннему мнению, я, что называется, в один присест, – едва только присев за письменный стол, – сочинил малую сатирическую оду «По случаю неправильной укладки и носки грибов из леса»:
Если грибов, друг, собрал ты лукошко: –
Боровиков, ну и прочих немножко, –
Вниз никогда не клади боровик,
Если через город идёшь напрямик.
Твоей не оценят скромности люди,
Увидев в корзинке лисичек и груздей:
В душе ухмыльнутся, вполголоса скажут,
Мол, вот недотёпа, – с чем из лесу лазит!..
И будет обидно за гриб-боровик,
Который на донышке шляпкой поник...
А ныне – «уже совсем другой коленкор». Если бы в окрестных лесах Лидского, Вороновского, да и прочих разных, близко расположенных районов области в период их массовой заготовки вдруг собрать и тут же продать частным заготовителям такой же баснословный урожай «лисичек», какой собран был когда-то нами и нашими знакомыми вблизи Лавцун, можно было бы, кажется, пусть и подержанную, но ещё вполне приличную «иномарку» на авторынке Гродно либо Минска купить... Жаль только, что подобного урожая лисичек в лесах моей «малой родины» уже больше никогда, наверное, не будет: - из-за близости западной, с Евросоюзом, границы их теперь уже днём с огнём не найти:
«…I дзе толькi ні згледзiць хцiвае вока ляснога хапугi iх ладныя жоўценькiя капялюшыкi, так-тутака зараз i давай зямлю рыць, падобна дзiку, цi не разумеючы, цi нават разумеючы, але наумысна, – дзеля сваёй нахабнай карысьлiвасцi, – не звяртаючы ўвагi, што такiм чынам ён ня толькi жорстка знiшчае грыбнiцу i марнуе лясны бiяцыноз, але надалей i сам сябе, i сваiх нашчадкаў бязглузда абкрадвае на «дармовае» гэтае «лясное багацце», пакiнутае нам ад веку цi то памяркоўнымі нашымі прашчурамi, цi то лёсам, цi то cамым "Адзіным Нам Данным" Панам Богам…».
Свидетельство о публикации №225060301889