Шуф кн 1-4
ШУФ
(Попытка литературного расследования)
ЖЕНЕ КУДРЯВЦЕВОЙ ГАЛИНЕ НИКОЛАЕВНЕ,
ДОЧЕРЯМ ОКСАНЕ, АЛЁНЕ И
СЫНУ МАКСИМУ ПОСВЯЩАЮ
АВТОР
Вам преподносят уроки,
Полную правду поведав,
Первостатейные строки
Второстепенных поэтов.
Путь их вам кажется узким.
Грезилось вам не об этом.
Дай мне приблизиться к русским
Второстепенным поэтам.
Илья Фаликов
Книга I
Умер от чахотки, умер одиноко,
Как и жил на свете, – круглым сиротою;
Тяжело вздохнул, задумался глубоко
И угас, прильнув к подушке головою.
Кое-кто о нём припомнил… отыскались
Старые друзья… его похоронили
Бедно, но тепло, тепло с ним попрощались,
Молча разошлись – и вскоре позабыли.
Семён Надсон
2010-ый.
Он преследовал меня почти 30 лет. Преследовал, где бы я ни был. Он то надолго оставлял меня в покое, и я забывал о нём, то вновь занимал мои мысли. Он даже влезал в мои сны.
Не единожды я пытался покончить с моим мучителем, но всякий раз, едва взявшись за исполнение задуманного, остывал, откладывал «на потом».
Один за другим выросли мои дети. Дочки вышли замуж, сын женился, а желаемое п о т о м всё не наступало.
30 лет! Для многих моих соотечественников и современников это срок земного пребывания. Мне
уже дважды позволено заступить за эту черту – и что же?! Где на то моя благодарность?.. Где оправдание тому, что я, «живя в таком климате», до сих пор живу?..
Вторая половина 1980-ых
Тот август выдался несусветным: с выгоревшего ситца небес нестерпимым жаром жарила жаровня солнца; перегревшееся море, измученное температурной лихорадкой, – словно пытаясь покончить с собой – выбрасывалось на берег, забавляя бесшабашно-беззаботных курортников, усыпавших ялтинские пляжи.
На этот раз свой ежегодный трёхнедельный отдых в Крыму я заканчивал визитом к Чехову: в стране отмечалась дата не то со дня рождения, не то со дня смерти писателя и я считал недостойным для себя игнорировать данное событие. В те годы чеховская дача, пережившая несколько революций, две мировые войны, гражданскую войну, немецкую оккупацию и землетрясение, ещё не имела такого удручающего вида, как ныне, а к Чехову я относился не как к писателю мирового значения, но с уважением.
«Если есть возможность сочетать полезное с приятным – сочетай их!» – говаривал мне отец.
Будучи послушным сыном, я и – сочетал. На остановке «Кинотеатр Спартак», на скамейке под левым платаном, мне предстояло свидание с Маришкой. И я предвкушал…
…Итак, я ехал к Чехову в до невозможности переполненном троллейбусе.
Это уже много позже я понял, что всё складывалось именно так, чтобы я, проигнорировав несколько предыдущих, сел именно в этот троллейбус, в который несколько ранее сел именно тот старик, и, чтобы я, подталкиваемый пассажирами троллейбуса, оказался неподалёку именно от этого старика, через лупу разглядывающего что-то у себя на коленях…
По мере приближения к конечной остановке троллейбус пустел. Вот, опираясь на трость, заковылял к выходу и мой старик. Я же, несмотря на то, что троллейбус почти обезлюдил, и свободных мест стало навалом, поспешил сесть именно на место этого старика.
Сколько же есть вещей, без которых можно жить! – поразился однажды Сократ. Без вещицы, очутившейся в моих руках, я – как и сотни тысяч моих соотечественников – мог бы прожить всю жизнь. Мог бы, но…
В те поры бесхозный предмет, будь то пакет, кулёк, свёрток или конфета, не порождал столь панического страха, как ныне, когда ты во всяком оброненном предмете видишь бомбу.
Словом, я оказался владельцем забытой стариком картонной коробочки размером с ладонь.
Не раскрывая её, дрожащими руками я запихнул находку в тогдашний писк моды – поясную сумочку, и, едва дождавшись своей остановки, буквально вылетел из троллейбуса…
– Что с тобой? Ты какой-то взъерошенный, – чмокнула меня в щеку Маришка. – Слушай, я передумала! Я не хочу к Чехову.
– Нет уж, пардоньте, – запротестовал я, – я по такой жаре с Алупки пилил столько времени, и на тебе!
– Нет, не попардоню! – дёрнула плечиком Мариша, – твой Чехов подождёт. И, вообще, кто тебе дороже – я или он?
– Конечно он. Чехов один, а таких как ты – сплошь и рядом, – заключил я мысленно, но вслух, масленым голосом пропел, – куда же ты хочешь, голуба моя?
– Твоя голуба хочет на Эспаньёлу! – прижалась ко мне своей налитой грудью Мариша.
«Женщине можно простить всё, кроме полуспущенного чулка»,– наставлял меня когда-то отец.
– А я женщине прощаю даже полуспущенный чулок, если у этой женщины большая грудь! – мог бы я теперь возразить отцу.
– На Эспаньолу, так на Эспаньолу! – выдохнул я в истоме от возбуждения в низу живота.
…Шхуна «Эспаньола», построенная специально для киносъёмок и пришвартованная на вечную стоянку в конце набережной Ялты в те годы была одним из популярнейших мест у молодёжи курорта. В работающий на судне бар, обслуживаемый барменами и официантами, одетыми в костюмы XVIII века, мечтали попасть многие.
Мне несказанно повезло: перед трапом «Эспаньолы» змеилась очередь.
– Часа два протопчемся! – скрывая ликование, констатировал я. Градус моего торжества был бы много выше, не будь сверляще-неугасающей мысли о находке.
«В мире всё взаимосвязано», – не уставал повторять мне отец.
Сорванное моей подружкой свидание с Чеховым аукнулось ей невозможностью провести вечер на шхуне. Но у моего ликования была и вторая – и наиглавнейшая – взаимосвязь-подоплёка: опасность опустошения моего кошелька, и без того не ахти какого, отошла на задний план. Я купил две бутылки сухого красного, шоколадку «Сказки Пушкина» и предложил подруге Приморский парк.
Перед его входом глыбилась диабазовая скала, и взгляд всякого невольно натыкался на высеченные на ней слова Максима Горького: «Моя радость и гордость – новый русский человек, строитель нового государства… Товарищ! Знай и верь, что ты – самый необходимый человек на земле. Делая твоё маленькое дело, ты начал создавать действительно новый мир».
– На сегодняшний вечер моё маленькое дело – это ты, мой Маринёнок, – стиснул я в объятиях свою пассию, – так давай же скорее начнём создавать действительно новый мир!
…И опять это проклятое – «в мире всё взаимосвязано». Оно нежданно-незвано врывалось в процесс создания «действительно нового мира», напоминало мне о картонной коробочке, тиранило меня.
Я изнывал нетерпением глянуть – что в коробочке? о, как я изнывал! Но сначала мне следовало избавиться от свидетеля!
…Когда начало темнеть, мы спустились к морю.
Кому выпадало счастье купаться в ночном, светящемся от мириадов микроорганизмов, южном море, кому доводилось тонуть-захлёбываться в огромности восторга от ночного купания – такие не поймут меня. Что может быть прекраснее обнажённого тела, вышедшего из воды в накидке из голубовато-золотистых огоньков-чешуек? Я же предпочёл валун, за которым, наконец-то, смог ознакомиться со своей находкой. Меня ждало разочарование! В коробочке лежала обычная записная книжка, наполовину испещрённая записями.
…Что может быть волшебнее южного неба, распластавшего над вами полстину чёрной саржи, инкрустированную золотом звёзд; что может быть сказочнее томного дыхания моря, игриво пришпилившего к своему плечу серебрёную ленту лунной дорожки, что может быть лучше тепла гранитного ложа, застеленного пляжным полотенцем?! Намаявшееся за день море, нашёптывая что-то, ластилось к берегу, миловалось с валунами, которые словно большие чёрные тюлени прикорнули в ожидании рассвета. Что может быть романтичнее ночлега на берегу моря?!
…Вернувшись в Алупку, я приступил к изучению находки. Это оказалась не обычная записная книжка, а книжка с золотым обрезом, прошитая суровой ниткой, исписанная настолько мелким почерком, что с трудом поддавалась прочтению, датированная 1898 годом; ко всему этому, между 29 и 30 листами крепилась – теми же суровыми нитками – фотокарточка, размером 3 на 5 см. Со снимка пронзительно смотрел молодой человек. На обороте фотографии синими чернилами было выведено – 1923 г.
– Приеду в Токсово, разберусь, – наказал я себе.
…– Ленив и нелюбопытен русский народ! – припечатал соотечественников Пушкин, имея в виду, в первую очередь, меня; за полтора года я расшифровал две с половиной странички.
* * *
1 Генваря. Четверг. Встретил Новый год вдвоём с М. Пили с ней Редер и целовались. Пришёл Кукуся и пил с нами – один бокал. Наверху кричали «ура». Закончился новый год скучно. Первый поздравить пришёл сумасшедший Подкольский (?) из ... (не разб.) с женой. Старый год проводил Панов на костылях. Весь день было скучно. Вечером пришли Россов (?), Ризниченко, Анна Р. и Брок – какой в ней толк? – с дочкой. Пили и болтали. Я прочитал стихи часов до 6 ночи. Фельетона моего нет.
2 Генваря. Пятница. Газеты скучны. На дворе оттепель. Кукуся простудился и захворал гриппом. У него 420. Был доктор. Я пошёл было поиграть с Юрой в солдатики к Сазоновым и Витмеру, но никого не застал. Вечером приходил Тангенбах и нарисовал мне картину Крыма в дневнике. Я купил сигару, выкурил её, мечтал о М. Надо приняться за работу.
3 Генваря. Суббота. Гулял. Ходил купить билет на Гамлета. Был в редакции у Потапова. Он поехал со мной и обедал у нас, взял картину Ризниченко для рамки и дорисовать Ялту. Россов ужасен – декадентно-нервозный Гамлет. Так я ошибся! Россовский прав. Видел Буренина и его дочь. Яковлева пригласила меня и М. к себе 6-го числа. Будет Буренин и другие.
4 Генваря. Воскресенье. Мой фельетон готов. Сегодня не писал. Пошёл к Ризниченко и играл с ним в шахматы. Он чертил картину, напевая – «я иду, куда не знаю…» ... (не разб.). И как мила его холостая студия, свобода, искусство – вроде комнаты Асана, только лучше. Ризниченко зашёл ко мне обедать. Была Анна Рудольфовна (?) и рассказывала о таинственных явлениях. Юре лучше, но Андрей тоже захворал. Был доктор. Пил ром и мечтал с сигарой и … (слово не разб.) хотя … (слово не разб.), но я как-то первый ... (слово неразб.). Завтра конец праздникам и жизнь войдёт в свою колею. Рождественские праздники всегда фатальны и неудачны для меня. В этом году я только работал и заработал много, но было очень скучно и тоскливо. Детям с Крыма ничего не послал и не писал даже. Эх! Витмер что-то не заезжает читать роман мой, но о нём уже говорят в городе. Яковлев всё спрашивает про него и говорит, что его хвалят. Хоть бы скорее его исправить.
5 Генваря. Понедельник. Написал фельетон «Крещенская легенда». Вечером написал немного исправления романа. Работал часов до 6 ночи. Выходит трудно! В Листке получил 26 р. и осталось авансу 45 р. Быстро … (не разб.) праздничных.
6 Генваря. Вторник. Написал фельетон о Россове, но он не пошёл. Вечером был с М. на вечере у Зои Юматовны. (?) Очень торжественно. Был Буренин, его жена, его дочь, Яворская с мужем и много других. М. пела, я читал свои стихи, княгине за ужином пел с гитарою сын Рубинштейна. Был Витмер. Вечер меня немного расстроил. Свет возбуждает самолюбие и жажду успехов. Заходил Россов.
7 Генваря. Среда. Фельетона не написал – встал поздно и пока что не разучился думать за это время, писал сказки. Вечером мы с М. отправились к Зое Юматовне и оттуда в Васильевский театр … (слово не разб.) М. Буренина, Ася и другие. Нас угостили в директорской крюшоном. Было весело, ходили за кулисы. Вернулись домой в 2 часа.
8 Генваря. Четверг. Написал фельетон «Петербургская провинция». М. была у Зои Юматовны, Ризниченко, Яковлевых и у Сазоновых – пригласил князь. В субботу у нас вечер. Я тоже после обеда был у Мануловых, еле разыскал Вишневского и был у Витмера. Застал лишь Софью Александровну, окружённую офицерами. Сказался (?) больным и вернулся домой работать. Писал роман.
9 Генваря. Пятница. Писал фельетон «Стихийные люди» (?) Заходил к … (фамилия не разб.), но Бориса Ивановича не застал, был у Потопова. Вечером дома ничего не делал. Пришёл … (фамилия не разб.) и засиделся поздно. М. ... (два слова не разб.) к вечеру.
10 Генваря. Суббота. Написал фельетон «…» (название не разб.). Был в редакции взял 5 р. купил сигарет и устраивал дома всё к вечеру. Пришли Сазоновы, Витмер с женой, Яковлева, Анн. Рудольфовна (?) и … (фамилия не разб.) Ризниченко, Манулов, Мережковский. Янов не пришёл. Борис Иванович и студенты тоже. Вечер был не совсем удачен, пили, болтали ... (слово не разб.) был хороший, стоил мне около 35 р.
11 Генваря. Воскресенье. Написал фельетон «Народный театр». Был на английской выставке. Чудные картины: ... (название не разб.) Цирцея, Адам и Ева и др. Пришёл домой около 11 часов, пил вино, курил сигареты. Устал и лёг спать. Буренин, говорят, к Новому году получил от Суворина 4.000 р. Наш издатель с Нового года велел продавать в редакции сотрудникам чай по 3 коп. 1 стакан.
12 Генваря. Понедельник. Написал фельетон «Книжный кризис». Вечером пробовал закончить роман, но ничего не выходит. Просто … (слово не разб.). Девиз года – закончить работу. За неделю написал пять больших фельетонов и завтра получу довольно много денег.
13 Генваря. Вторник. Фельетоны сегодня не писал. Получил в Листке 34 р. авансу, осталось 12 р. всего. Видел Османа и судился с ним у мирового (?) Разумеется, был … (слово не разб.). Дал ему 5 р. Был с Платоновым в ресторане, кофейне, у Бочагова, … в (слово не разб.), у Палкина сильно выпил. Вернулся домой часов в 5 ночи и заснул, как убитый.
14 Генваря. Среда. Несмотря на сильную головную боль написал фельетон «Английская живопись». Оплатят или не пойдёт? М. отвезла в редакцию. Вечером ко мне зашёл Скиргелло и мы поехали в … (слово не разб.) изучать живописи. Там мне пришлось читать стихи. Познакомился с дамой – скульптором. Заходил в … (слово не разб.).
15 Генваря.Четверг. Написал фельетон «Наше сутяжничество» и отнёс в редакцию. Встретил Османа. Вечером зашёл Ризниченко и сидел до 5 часов ночи. Странная у него манера засиживаться долго. Рассказывал анекдоты и эпизод из своей жизни – очень интересный. Но я не могу поправить своего романа – нет времени и вдохновения. Мы с Ризниченко варили глинтвейн. Был снова в редакции. Говорил об Италии.
16 Генваря. Пятница. Написал маленький фельетон «Народный университет» и отнёс его. Агаша уехала сегодня в деревню. Выходит замуж. Подарил 10 р. Был у Потапова и завёл (?) картину в рамы. Без меня был Витмер, играл с Кукусей в солдатики. Вечером ничего не делал.
17 Генваря. Суббота. Написал фельетон «Замужние невесты». Был Скиргелло. Ходил с М. в кофейную Филиппова. Утром у меня новая прислуга попутала мундштук в большом кальяне и мы с М. ссорились за Османа. Была Анна Руд. и переписывали роман. Нервы у меня что-то разстроены. Работали напрасно до 4 часов над романом.
18 Генваря. Воскресенье. Встал и оделся к 12 часам, чтобы сходить на выставку, но Скиргелло не пришёл. Переоделся в … (слово не разб.), прочёл воскресные газеты и написал фельетон «Библейский призрак». Была Анна Рудольфовна, толковали о романе. Спросил … (три слова не разб.), а потом … (слово не разб.). До полпятого часа ночи закончил 8-ю главу романа, исправив, исправив наконец.
19 Генваря. Понедельник. Написал фельетон «Артистические безумья». Строил Юре театр. Не помню, что было вечером. Кажется, был у нас Ризниченко.
20 Генваря. Вторник. Наконец уплатили весь аванс в редакции. Получил ещё 52 рубля. Написал фельетон «Золотая стрела» и отправил в Листок. Заехал в ресторан. Вечером отправился к ... (фамилия не разб.): были юрисконсульт министерства, Иванов с женой, Вера Головина, Ризниченко и др. Вернулся домой в 4 часа. Головины живут близко от нас, Знаменская, 26. Хорошо бы с ними познакомиться. Встретил барышень Волковых.
21 Генваря. Среда. Случилось несчастье. Фаня уронила на лёд Андрюшу. Боялись сотрясения мозга, послали за доктором, но слава Богу, всё обошлось благополучно. Фаню прогнали. Фельетон разумеется не писал. Была Анна Рудольфовна (?) – читала альбом Федотова – стихи к Лидии Козловой. Неинтересны.
22 Генваря. Четверг. День моего рождения. Мне 33 года. Была Ан. Руд. принесла письмо от сестры из Парижа. Написал фельетон «Жизнь на юге» (Отложил или не пошёл? Не пошёл.) М. опять взяла авансу 50 р. Новая прислуга. Письмо от Фёдоровых – просят денег. Должен им 25 р. Считал с М. долги. Итого 200 р. моих займов. Надо работать, покрыть. Вечером пришёл Ризниченко и рисовал мой портрет – эскиз. Не дурно по типичности. М. купила закуски и взяла вино у соседей. Болтали об искусстве и карьере. Итак, с завтрашнего дня действие. Всё исполнить в этом году, до Ялты, и летом. Две книги издать. № З-Л-О-м. Ялта (?).
* * *
Всё! На этом я спёкся. Мне до чёртиков опостылело вглядываться в эти чёрные микроскопические буквицы, выведенные чертовски тончайшим пером. Мне до чёртиков обрыдли эти яти, еры, юсы, ижицы.
…Но что я имел в активе, добравшись за полтора года до «22 генваря»? Дневник какого-то литератора, сочиняющего фельетоны в «Петербургский листок» и постфактум записывающего события минувших дней. Тройку уже встречаемых мною ранее фамилий: Буренин, Суворин, Мережковский. Число, месяц и год рождения автора дневника – 22 января 1865 г. И, наконец, что автор заканчивает какой-то роман, и планирует до поездки в Ялту издать каких-то две книги.
И ещё: упомянутую выше фотографию молодого человека с усиками, в белой рубашке с расстегнутым воротничком.
Кто на фотографии? Сын автора дневника?
Далее у меня были: «сумасшедший» Подкольский с женой; Панов на костылях; Кукуся; Россов; Ризниченко; Манулов (или Мануйлов?); Брок; Сазонов; Витмер с не то Анной Рудольфовной, не то с Анной Рудомировной; Яворская; Осман; Сигма; Скиргелло с Яковлевым и Тагенбахом, рисующим пейзажи Крыма; и, конечно же, жена автора дневника певица М. (Мария?, Мелетина?, Марфа?…) с сыновьями Юрой и Андреем; сестра, живущая в Париже.
…После нескольких безуспешных попыток определить фамилию писателя по дате рождения, я, было, отложил дневник до «лучших» времён, но…
– Вы что позволяете себе, товарищ старший прапорщик?! Вы что думаете, что все дураки, а я один умный?! Не выйдет! Не получится! Вы бы, товарищ старший прапорщик, о боевой готовности части лучше думали, о том, как вам Родину защищать, а не мудатенью занимались! Ну что молчите, как рыба об лёд? Вам что, институт-академию надо кончить, чтобы понять, что политработник в армии – это единство борьбы с противоположностями?
Я действительно молчал. Не потому, что мне нечем было крыть, – а крыть мне, действительно, было нечем, – а потому, чтобы не усугублять ситуацию.
Заместитель командира по политической части – самая наимерзейшая и самая наибесполезнейшая единица в Вооружённых силах советской армии, и, вместе с тем, аудиенция у замполита – одна из неприятнейших составляющих армейских буден.
В том, что я был вызван на «ковёр» к майору – моя стопроцентная заслуга: заступая дежурным по батальону, я, дабы коротать ночные бодрствования, удумал брать с собой свою крымскую находку, чтобы – как выражаются армейские кодировщики – дешифровать пару-тройку страничек.
Что и как (в смысле, под каким соусом) «стуканули» замполиту? От этого зависела линия моего поведения.
– …Я от вас ничего не требую, товарищ старший прапорщик. Я только требую, чтобы вы беспрекословно выполняли все мои требования. А все мои требования оговорены уставами армейской службы. Вы, я смотрю, товарищ старший прапорщик, не хреново устроились: кажный божий год на югах, по ялтам-алупкам, значит, тёплую водку и потных женщин любите, а я, ваш командир, такого себе позволить не могу. Потому что сижу, как в окопе, не знаю, с какой стороны ко мне в тыл зайдут и по какому месту шандарахнут. Вы почему, товарищ старший прапорщик, находясь дежурным по батальону, занимаетесь не положенным для дежурного по батальону, делом? Пользуясь ночным временем суток, вы должны изучать армейские уставы, вверенное вам штатное оружие, очередные постановления партии и правительства, на худой конец. Что это у вас там за записная книжка появилась?
Я вкратце изложил майору суть дела, в части его касающейся.
… Расстались мы на терпимых тонах. Но уже в нагон, в спину, майор попенял мне: «помните, товарищ старший прапорщик, солдаты по подъёму должны вставать быстро, а они у вас встают как баба после десятой палки!»
Моим ответом ему было возвращение к расшифровке дневника.
Вторая половина 1980-ых
Не вини меня, друг мой, – я сын наших дней,
Сын раздумья, тревог и сомнений:
Я не знаю в груди беззаветных страстей,
Безотчётных и мутных волнений.
Как хирург, доверяющий только ножу,
Я лишь мысли одной доверяю, –
Я с вопросом и к самой любви подхожу
И пытливо её разлагаю!..
Семён Надсон
23 Генваря. Пятница. Проснулся поздно. Фельетон не писал. Записывал дневник. Пришла Ан. Руд. сходили к Суворину с романом. Написал фельетон «Прелести моды». Приходил Осман. М. к нему немного благосклонна. Вечером был Витмер, пили его шампанское … (пять слов не разб.).
24 Генваря. Суббота. Написал фельетоны «Феерические показы (?) (не разб.) и «Деятель Смирнов». Сильно простудился и кашляю до боли. У меня был литературный вечер и я читал свой роман. Были: Витмер, Ан. Руд., Черкасовы (?), Ризниченко, Скиргелло, Брок и Владимир Георгиевич. Он остался ночевать у нас. Роман понравился. Ужинали.
25 Генваря. Воскресенье. Встал поздно и фельетон не успел написать. Читал газеты, курил сигару, рюмничал. Приехал Сигма. Надо будет его увидеть. Вечером написал фельетон «Обывательские мечты» – не пошёл.
26 Генваря. Понедельник. Заходил к Суворину – не застал. Принимает от 2 до 4 часов. Был в двух типографиях. Издать роман станет более 800 р! Тяжело. Был в редакции и у Сигмы. Рад был с ним встретиться. Много говорили о своих поездках – он в Китай, я – в Турцию. Был в ... (не разб.). Вечером ничего не делал. Была Ан. Руд. и переписывала роман. М. уехала к Яковлевым. Заходил Ризниченко.
27 Генваря. Вторник. Фельетон не успел написать. Был у Суворина. Он взял прочесть мой роман и был добр ко мне. Был Буренин у него и мы с ним немного поспорили. Суворин за меня вступился. Когда я вернулся домой, то застал у нас Николая Васильевича Вехтина. Очень был рад – он из Крыма, старой жизнью повеяло. Была Ан. Руд. Поехал в редакцию. Получил за фельетоны аванс 28 р. Остались 22 р. Был в ресторане … (слово не разб.) Сигма. Он обещал зайти вечером, но не зашёл. Купил бутылку Редера. Вечером мечтал – что-то будет с романом?!
28 Генваря. Среда. Написал фельетон «Процесс Золя». Приходил Осман. Потом пришёл Ризниченко. В 10 часов мы пошли с ним на ...(слово не разб.) к Головиным. Было довольно весело. У Головиных бывает министр Хилков (?). Дочки его с талантами – одна художник, другая скрипачка, третья – ещё что-то. Я сильно простудился и всё кашлял.
29 Генваря. Четверг. Фельетона не писал. Хотя была хорошая тема. Встал поздно. Потом пришёл Котрин. Читать и делать нечего. Нездоровится. Лёг спать и проспал до 10 час. Разбудил меня Соломон. Вечером читал роман Золя о … (слово не разб.). Действительно, есть сходство с моим ... (слово не разб.) в поэме, но … (слово не разб.) я читал в первый раз.
30 Генваря. Пятница. Написал фельетон «На Востоке», но он не пошёл. Не помню что было вечером, кажется был Ризниченко. … (слово не разб.) друзья … (два слова не разб.) Фёдоровы?
31 Генваря. Суббота. Написал фельетон «…» (слово не разб.) скандал», но он не пошёл. Был у Витмера … (слово не разб.). Пил его крымское шампанское и моё любимое вино из изабеллы. Витмер называет меня виртуозом стиха, но моего романа он не понял. Он сказал, что герой мой порхает по цветам наслаждения. Так!
Февраль
Воскресенье. 1 Февраля. Фельетона нет. Не писал сегодня. Всё болен. Заехал Ризниченко и затащил к ним обедать. Прихватил Османа. М. ездила с Ризниченко на Английскую выставку и купила картона для рисования. Вечером у нас был «вечер акварелистов». Рисовал я, Ризниченко, Кукуся. Ризниченко отлично нарисовал этюд … (слово не разб.). Были Анн. Руд. И м-м Кетрин (?). Пили и играли. Потом они ушли, а я, Ризниченко, М. ещё сидели долго до 5 часов и снова пили шампанское. Я достал со своего погребка оставшуюся бутылку Редера. Кажется всё прошло весело, но на душе у меня тоскливо. Беспокоит участь романа, жизни моей (?) и о смерти часто думаю! Нездоровье, усталость, быт гложат.
Понедельник. 2 Февраля. Написал фельетон «Русская грамота». Пришёл Ризниченко, обедал и спал у нас, потом ушёл на лекцию. Я тоже заснул и проспал до 10 час. Ан. Руд. говорила вечером, что моя «Могила Азиса» произвела сильное впечатление на Иванова: он подошёл к своей жене и сказал очень грустно: «Я должно быть очень скучен для тебя, мой друг. Я также старый, как Абу-Бакир». У М. две ученицы польки.
Вторник. 3 Февраля. В редакции М. получила 40 р. за вычетом. Аванс уплачен. Написал фельетон «Петербург ХХ века» – пошёл. Сегодня поднял как (?) роман у Суворина, но известий нет. Надо подождать недели две. Осман что-то не показывается. Вечером приходил Ризниченко я убеждал его исправить картину для выставки. Вечером достал роман Фёдорова из сундука и читал. Был из Москвы В..М. Энгельгард. Обедал у него. Настроение души у меня мрачное и угнетённое. Кашель не проходит.
Среда. 4 Февраля. Написал фельетон «Не представительство» и пошёл к Ризниченко. Он отлично исправил картину. Мы играли с ним в шахматы, потом поехали ко мне обедать. Был Энгельгард и играли с Ризниченко в шахматы. Ан. Руд. рассказывала таинственные истории.
Четверг. 5 Февраля. Написал фельетон «Герои …» (слово не разб.). Вечером хотел читать, но ничего не читал. Думал и мечтал. Ожидания судьбы моего романа – что скажет Суворин – меня угнетает, делать нечего – надо ждать.
Пятница. 6 Февраля. Немного поссорился с М. из-за Османа. Побил её нагайкой – рубцы на теле. Ужасно. Меня как будто самого избили – всё болит от нервного расстройства. Уехал из дома и кутил. Боже мой, до чего меня доводят! Дальше только – убийство! Не спал всю ночь и чтобы отвлечь мысли рисовал. Фельетон не писал.
Суббота. 7 Февраля. Томился всё время, пока не помирился с М. Фельетон не писал. Хотя завтра масленица и надо что-нибудь весёлое. Я не мог – ужас на душе. Хоть бы ехать куда-нибудь, но тоже не мог. К вечеру всё успокоилось. Приходил Соломон и Ант. Руд. Я играл с Кукусей в солдатики. Ан. Руд. … (слово не разб.). Зачем мне это всё надо (?). Гулял и заходил выпить пива.
Воскресенье. 8 Февраля. Написал фельетон со стихами «Несущественный вопрос». Вечером пришёл Ризниченко. Потом я читал роман, вторую часть. Хорошо бы … (слово не разб.) куда-нибудь – ... (два слова не разб.)
Понедельник. 9 Февраля. Написал фельетоны «...» (назв. из двух слов не разб.) и «Немножко шампанского». Был в редакции и взял аванс. Заходил поесть в ближний ресторан. Вечером кутили у Ризниченко.
Вторник. 10 Февраля. Был у Ризниченко и рисовал картину масляными красками. М. получила в редакции жалованье и 30 р. за вычетом аванса 30 р. Вечером М. была в итальянской опере, а у меня сидела АНН. Руд. Потом М. … (три слова не разб.) Кукуси и бабашка. Часов до трёх ночи читал роман.
Среда. 11 Февраля. Ничего не пишу. Был Ризниченко и лёг у нас спать. Была Анн. Руд. М. всё нездоровится. У меня скверное настроение.
Четверг. 12 Февраля. Три дня не пишу фельетонов. Был у Суворина, но он ... (слово не разб.). Вечером гулял, заходил в кофейню, потом читал Жорж Санд.
Пятница. 13 Февраля. Написал фельетон «Аскетизм на Масленице». Вечером был Ризниченко и сидел до 4 ч. ночи. Рисовал. Я тоже – скучно!
Суббота. 14 Февраля. Написал фельетон. Плохо М. Был у доктора – бок болит. Явилась Анн. Рудольфовна. Вечером рисовал. Всё испортил. Глупо проходит время.
Воскресенье. 15 Февраля. Был у Ризниченко и вместе с ним закончил картину. Он был у нас. Ели блины и пили шампанское. Мечтал и читал вечером часов до 4 ночи. Завтра газета не выйдет.
Понедельник. 16 Февраля. Написал фельетон «Выставка картин», но он не пошёл. Вечером читал Жорж Санд «Она и он».
Вторник. 17 Февраля. Фельетон не писал. В редакции получил за вычетом 14 р. Был в ресторане и у Анны Рудольфовны (?), но не застал. Абдула Ибрагимов открыл на Казанской дом №6 Ялтинскую фруктовую лавку. Был у Суворина. Романа моего не принял. … (несколько слов не разб.). Буренин настроил Суворина. «Вы конечно не претендуете быть Пушкиным» сказал Суворин, … (два слова не разб.), что хорей ему вообще не нравиться, а если сделать выборки для «Нового времени» – пусть я обращусь к Буренину. Это … (слово не разб.) бесполезно. Мне очень тяжела неудача. Судьба и несчастья преследуют меня. Надо бороться. М. не хочет издавать на наши деньги роман. Я был в отчаянии. Пришёл Бунин и вступился за меня. М. сдалась и согласилась, что роман издать надо.
Среда. 18 Февраля. Написал фельетон «Время молитвы». Были в типографии Пороховщикова с М. Покончили с изданием романа по 10 р. 30 коп. лист, бумага 207 р. а всего печатанье около 800 р. Вечером был Соломон и Анна Рудольфовна. Она переписывала роман, а я исправлял до 5 ч. ночи. Спать хочется.
Четверг. 19 Февраля. Фельетона не писал. Был в редакции. ... (два слова не разб.) был у нас – на Сазонова написан в Листок пасквиль. Заходил в ресторан и был у Сазонова. Вечером был у Ризниченко и рисовал до 6 час. ночи.
Пятница. 20 Февраля. Фельетона не писал. Был в типографии и заказал клише. Провожал (проводил?) Витмера – он уезжает в Ялту. Пили его шампанское. Заезжал ... (три слова не разб.) из Москвы Филатов. Вечером читал Бальзака.
Суббота. 21 Февраля. Фельетон не писал. Был у Буренина и показал ему роман. Он сказал, что справится у Суворина. Был у Сазоновых. Вёл с Анной Рудольфовной корректуру первых листов романа. М. ездила за бумагой к Вергунину (?). Был в типографии.
Воскресенье. 22 Февраля. Фельетон не писал. Заходил к Потапову и обедал у него. Вечером у нас были Потапов и Скиргелло. Скиргелло нарисовал рисунок для детей (?). Пили шампанское – Витмер прислал шампанского бутылку.
Понедельник. 23 февраля. Написал фельетон «Вопросы искусства». Был в типографии. За обедом пил с Ризниченко крымское вино и шампанское. Опьянел и лёг спать. Проспал подряд 15 часов!
Вторник. 24 Февраля. Получил в редакции 14 р. за вычетом аванса. Осталось аванса 40 р. Был у Буренина. Долго спорил с ним. Я сказал, что он … (слово не разб.). Согласился напечатать в Нов. Врем. оппозицион. ... (слово не разб.). Дай Бог! Был в редакции. Ризниченко обедал у нас. М. хочет пригласить студента к нам жить и сдавать безплатно. Вечером читал … (не разб.) и проверял роман и корректуру.
Среда. 25 Февраля. Едва проснулся и открыл глаза – сцена с М. за заложенные часы. Рылась в кошельке и нашла квитанцию. Она постоянно меня обыскивает. Прелестно! Написал фельетон и сам отнёс в редакцию пешком. Туда и назад в отвратительную погоду. Потому что М. ушла в гости и не оставила мне двугривенник. Она всегда берёт себе все деньги. Я промочил ноги и не успел съездить за клише. ... (слово не разб.). Вечером читал М. поэму. Лёг спать в 2 часа.
Четверг. 26 Февраля. Написал фельетон «Большой город». Вечером М. была у Потаповых. Потом пришла. У меня были Ризниченко и Скиргелло. Они нарисовали прелестные иллюстрации к моему роману. Я устроил «толоку» (?). Выпили довольно сильно. Анна Руд. переписывала роман. Разошлись часов в 5 ночи. Было очень весело. Был в типографии.
Пятница. 27 Февраля. Фельетон отложен и я хандрю (?). Был у Ризниченко. Он опять рисует мои иллюстрации – какой милый! Я тоже нарисовал картинку – не дурно. Он исправил. Отдал Яблонскому делать клише. Дорого обойдётся! Обедал с Ризниченко у меня. Я его обыграл в шахматы. Он сердится. Вечером рисовал немного и исправлял корректуру. Ах, если бы к нему издать ещё мои стихи! Хотя без второго издания одни новые… А потом поехать в Ялту!
Суббота. 28 Февраля. Написал фельетон «Дедушка русского ...» (слово не разб.) с большим трудом и головной болью. К обеду пришёл Ризниченко, он прилично нарисовал портрет М. К 12 часам мы поехали в Малый театр на наш вечер (клубский). Ризниченко с нами. После концерта были у … (слово не разб.) и ужинали. Рублей 25 обошёлся вечер и не скажу, чтобы весело было. М. кокетничает с Ризниченко и хочет, чтобы он ухаживал за нею. Ночью ещё вёл корректуру. Осман ходит без сапог – изорвались.
* * *
…Лопнуло и моё терпение. Как я не надрывал своего воображения, а часть слов не поддавалась прочтению. Порою я походил на Мартышку из басни Крылова, что, не зная, как применить очки, «то к темю их прижмёт, то их на хвост нанижет, то их понюхает, то их полижет»; походил лишь с разницей, что подобные манипуляции я проделывал с той или иной буквой, с тем или иным словом.
Но кое-чем я всё же был вознаграждён. На фоне центральных персонажей – Буренина и Суворина, с его менторским тоном «вы, конечно, не претендуете быть Пушкиным» и его нерасположению к хорею – появились новые: Потапов, Иванов, Фёдоров, Бунин, заступившийся за автора романа.
«А кто заступится за меня, сыщутся ли такие?» – завидуя неизвестному мне автору, подумал я.
11 дней назад мне стукнуло 40, а буквально вчера я закончил свой 11-летний труд – роман-анаморфозу «Под защитой пятиконечной звезды», роман, из-за которого я вынужден был сотрудничать с одним из подразделений госбезопасности.
Не буду раскрывать деталей моей вербовки. Ибо всякому, чьим местом проживания был великий и могучий Советский Союз, они хорошо известны; ибо всякий гражданин «великого и могучего» был приневолен состоять сексотом или, на языке гебешников, «оказывать содействие по выявлению…»
«Выявили» меня по главе из романа. Ума не приложу, каким образом черновой рукописный вариант этой главы с эротическим названием «Как «Аврора» девственности лишилась», оказался на столе особиста.
Кто «выявил» – не столь важно. Из 120 человек личного состава подразделения «стучать» могли 180. Перебор в 60 единиц объясняется просто: половина численного состава батальона была двойными агентами – «работали» как на особиста, так и на замполита.
Между опричником – так называли особиста в офицерской среде – и балаболом, как именовался офицерами замполит, велась негласная борьба, – выражаясь языком замполита, – за «народные умы».
За время своей службы я «пережил» 11 замполитов, и все они фанатично долдонили одну и ту же фразу: «только там, где проводится партийно-политическая работа, массы способны…»
Словом… впрочем, я отклонился. Противостояние особиста и замполита – сюжет отдельной повести, которую я поведаю – ебж* – в другой раз. А на текущий момент – вернусь к себе, любимому.
Итак, кто «стуканул» особисту о моём романе – не суть важно. Паршивость ситуации заключалась в том, что итогом «душеспасительного» «собеседования» с особистом стало моё заявление, в котором я «высказывал горячее желание сотрудничать с 8-ым отделом комитета госбезопасности… в чём собственноручно расписываюсь». Как секретному источнику мне отныне подобало скрываться под оперативной кличкой «Юрий» (по аналогии с Юрием Андроповым).**
…Справедливости ради замечу, что за всю свою «карьеру» во «внутренней разведке» я умудрился ни только не заложить всех тех, кого мне «поручали в разработку», но и спасти свой роман.
*ЕБЖ – если буду жив
**Андропов Юрий Владимирович – Председатель Комитета Госбезопасности (1967–1982)
Первая половина 1990-ых
Не говори, что жизнь – игрушка
В руках бессмысленной судьбы,
Беспечной глупости пирушка
И яд сомнений и борьбы.
Нет, жизнь – разумное стремленье
Туда, где вечный свет горит,
Где человек, венец творенья,
Над миром высоко царит…
Семён Надсон
Март
Воскресенье.1 Марта. Написал … (слово не разб.) «Мартовский бюллетень» и послал с посыльным. К обеду пришёл Ризниченко и принёс иллюстрации к роману. Очень хороши. Ризниченко пишет портрет Кукуси. Фёдоров собирается в Петербург по делу и надо ему отдать деньги. Вечером вёл корректуру. Заснул, мечтая, о романе.
Понедельник. 2 Марта. Написал фельетон «Литературные искания» (?). Перед этим успел ещё побывать в типографии и у Яблочникова (?). После обеда пришла Анна Рудольфовна. Я был не любезен с нею. Спал. Вечером читал книги, разбирал сундук Фёдорова.
Вторник. 3 Марта. Утром был в редакции и в ресторане. Получил 25 р. Авансу осталось рублей 15. Приехал домой в 2 часа, но успел написать большой фельетон «Современная музыка». Писал в нетрезвом виде, но хорошо. Вечером до поздней ночи сортировал газеты для переплёта, вёл корректуру. Был Витмер и сидел долго. Я очень рад, что он ещё не уехал. Поедет в Крым завтра. Высчитал, сколько пишу и получаю за год. В среднем пишу 15 фельетонов в месяц, т. е. 180 в год. Это составляет около 30.000 строк за год, т.е. я получаю по 10 коп. за строку 3000 р. в год.
Среда.4 марта. Фельетон не писал – есть два в запасе. Был в двух типографиях. Пришёл Ризниченко и сыграл с ним в шахматы. Вечером пошли к Головиным. Ризниченко рисовал, а я играл в шахматы. Буренин всё не печатает моего фельетона – должно быть не будет.
Четвер. 5 марта. Написал фельетон «Вопросы судостроения». М. со Страховским уехала в театр. Утром был на выставке картин. Вечером я вёл корректуру и до 5 ч. ночи исправлял рукопись романа. Разболелась голова. Вот глупый труд! Первая часть романа уже набрана.
Пятница. 6 марта. Написал фельетон «Одесские моряки». Был в типографии, клише будет готово только завтра. Заехал к Осману в ресторан. Был на Николаевском вокзале. В прошлом году в этот день я выехал в Грецию. Нынче день прошёл очень скучно.
Суббота. 7 марта. Написал фельетон «Сатирический сеанс». Был с Юрой в типографии. Получил клише. М. не позволяет поместить портрет Османа. Клише стоит 52 рубля. Вечером проверял оригинал романа. М. купила бумаги для картин.
Воскресенье. 8 марта. Утром был у Ризниченко и проиграл с ним целый день в шахматы. Сначала у него, потом у меня. М. сегодня 43 года – с рождения. Фельетона не писал.
Понедельник. 9 марта. Написал фельетон «Спиритизм», но он не пошёл. Вечером вёл корректуру до 3 час. ночи. Сегодня получил от Фёдорова телеграмму, чтоб писал через день фельетоны месяц в «Южное обозрение». Был Ризниченко и играл с М. на скрипке.
Вторник. 10 марта. Получил в «Листке» жалования 60 р. и за вычетом 25 р. Аванс покрыт. Из редакции вернулся домой, обедал с Ризниченко. Надо новый рисунок на обложку. Был у Скиргелло, но не застал. Чуть не заснул в студии, ожидая его. Утром написал фельетон «Голод в Крыму», а вечером, сейчас, надо написать ещё в Одессу!
Среда. 11 марта. Утром написал фельетон. Вечером у меня были Ризниченко и Скиргелло. Нарисовали мне ещё виньетки и обложку очень изящно. Играли в шахматы, болтали.
Четверг. 12 марта. Написал фельетон. Был, кажется, у Сигмы. Не помню теперь этого дня. Должно что ничего любопытного. Фельетон в «Новом времени» всё откладывается. Обозначен был на воскресение, но снят с номера.
Пятница. 13 марта. Написал фельетон «Профессиональные …» (слово не разб.) Пошёл в понедельник. Вечером правил корректуру, был в типографии.
Суббота. 14 марта. Написал отличный фельетон «Женский вопрос». Послал два фельетона (старых) в «Юж. обозреватель». Был в редакции – вернулся, смотрю у нас Фани Карловна. Приехала всего на один день. Мы были с М. в Европейской гостинице, а вечер она провела у нас. Я ей очень … (слово не разб.)
Воскресенье. 15 марта. Утром был на юбилейном завтраке в редакции. Заходил к Фани Карловне в Европейскую гостиницу, проводил её на вокзал, а в час 0 ночи поехал с М. к ... (фамилия не разб.) на редакционный ужин. Она пела.
Понедельник. 16 марта. Утром проснулся – входит Фёдоров. Приехал из Одессы и привёз мне в подарок коньяку со станции «Лида». Я очень ему обрадовался. Он тоже. С новым портретом своего Вити. Влюблён в сына. Я написал … (слово не разб.) фельетон «Весна над …» (слово не разб.), правил корректуру.
Вторник. 17 марта. Был с Фёдоровым у Ризниченко. Пришли … не (слово не разб.) и с ним играл в шахматы. Погода стоит весенняя – не ... (слово не разб.). Поздно ночью читал и написал половину пасхального разсказа «… (слово не разб.) летят лебеди». В редакции получил 64 р. Аванс покрыт.
Среда. 18 марта. Написал фельетон «…» (слово не разб.). Был в типографии. Вечером сидел у нас Скиргелло. Я поручил ему от редакции рисунок к моему пасхальному разсказу. Фёдоров изменяет Лидии Карловне и был на свидании. Ночью дописал пасхальный разсказ. Отлично вышло.
Четверг. 19 марта. Проверял корректуру. Фельетон не успел написать. Был в редакции. Взял аванс в 100 р. и отдал в типографию. Был Соломон и … (имя и фамилию не разб.). Пришёл Фёдоров со свидания со своей «атанхе»! Был в ресторане с Османом. Лёг поздно ночью. Проверял последний корректурный лист романа. Уф, кончено, наконец! Скроботов поручил мне другой пасхальный разсказ. Ещё писать!
Пятница. 20 марта. Написал фельетон «…» (название не разб.) – хорошо. Вечер провёл с Фёдоровым и Ризниченко. Фёдоров всё ходит на свидание. Получил телеграмму от Лидии Карловны «скоро ли приедет». Я был с ним сегодня у Буренина. Он обещал, что похлопочет о напечатании моего фельетона.
Суббота. 21 марта. Был в типографии. Успел написать фельетон «Узы Гименея». Был с Фёдоровым и Ризниченко и они обедали у нас. М. была в концерте. Фёдоров вернулся поздно и тосковал, что расстаётся со своей возлюбленной и показывал ея волосы отрезанные от косы. Он … (два слова не разб.). Я пишу с лампой, а он ложится и разсказывает.
Воскресенье. 22 марта. … (слово не разб.) Но хорошо написал фельетон «Цветы и дети». Фёдоров уезжает. Я и Ризниченко проводили его на Варшавский вокзал. Пили пиво и курили. Ризниченко сидел у меня долго, рисовал и остался ночевать. Разсказ всё ещё не пишу. Адрес Фёдорова Воронцовский пер. дом быв. Гр. Строгонова или Лысова.
Понедельник. 23 марта. Был в типографии. Написал небольшой фельетон «Домой» о почте перед праздником. После обеда лёг уснул и проспал до 16 часов. М. купила … (слово не разб.) и мы с ней возились. Голова болит после дневного сна. Сегодня всю ночь буду писать разсказ. Написал неважный «Пасхальный подарок».
Вторник. 24 марта. Получил за вычетом аванса 27 р. Написал фельетон «Сибирцы». Вечером был у Сигмы. Потом часов до 5 написал хорошее пасхальное стихотворение. Был в редакции и в ресторане.
Среда. 25 марта. Написал фельетон «Философы стиха». Отложил. Скиргелло нарисовал другой рисунок к разсказу. Послал в Ялту детям 15 р. Писем всё нет. Фельетона в Нов. вр. тоже. Вечер провёл у Сазоновых. Люба поступает на Императорскую сцену.
Четверг. 26 марта. Написал фельетон «Вербное …» (слово не разб.). Пришёл Ризниченко и принёс томаты и … (два слова не разб.) затем Скиргелло и повезли меня на выставку в Соляной городок. Был представлен герцогу Лейхтенбергскому и принцу Ольденбургскому. С выставки ушли в Кавказский ресторан и пили пиво.
Пятница. 27 марта. Написал фельетон «…» (название не разб.). Заходил к Потапову.
Стоимость издания.
6 стоп бумаги по 9 р.10 к. – 142 р.
(двойные) вышло 25 листов в книге
Набор, печать, корректура, брошюровка – 275 р. 50 к.
25 листов по 10 р. 30 к. за лист
За обложку – 11 р
Итого 410 р. 50 к.
Стоимость рисунков.
Клише рисунков – 45 р.
Печатание – 8 р.
Вклейка рисунков и папиросн. бум. – 18 р.
Бумага для рисунков простая и папирос – 15 р.
– 116 р. рисунки
Итого издание стоит 526 р.
28 марта. Суббота. День неприятностей. Пришёл Скиргелло и сказал, что Ризниченко взбешен моим фельетоном, что я не так написал и его картину не примут опять. Скиргелло тоже недоволен отзывом о нём. … (слово не разб.) никогда нельзя угодить и лучше о них не писать вовсе или бранить. ... (четыре слова не разб.). Скиргелло сказал тоже, что мой разсказ не пойдёт в Листке. Его рисунки приняли. Я очень огорчён … (слово не разб.). Была Анна Рудольфовна и я проводил её до дому – голова ужасно болит, так как я спал после обеда. Получил первую книгу моего романа и просмотрел ею всю ночь. Есть опечатки, но не много. Волнуюсь опасением цензуры (кажется так). Написал фельетон об Испании.
29 марта. Воскресенье. Итак, мой фельетон в «Нов. Вр.» не пойдёт. Буренин не пускает. Сегодня … (слово не разб.) последний срок. Был в редакции. Скроботов говорит, что пойдёт только половина моего разсказа. Представляете, наша публика не поймёт! Как тяжело работать в Листке. Скоро ли избавлюсь? На Невском проспекте толпы народа – верба. Много хорошеньких женщин … (слово не разб.) весеннее настроение.
30 марта. Понедельник. Написал фельетон «Страстная седьмица». Вечером у нас были … (не разб.) и Ризниченко. Потом пришла Анна Рудольфовна. Ризниченко нарисовал портрет мой и … (не разб.). Очень удачен портрет М.
31 марта. Вторник. Написал … (слово не разб.) фельетон «Комета». В редакции получил без вычета 64 р. Заходил в ресторан. Купил детям игрушки. Взял 200 р. авансу. Вечером у нас был Ризниченко.
Апрель
Среда. 1 апреля. Написал фельетон «Современное христианство». Книги отправят из типографии завтра, очень беспокоюсь не запретит ли цензура. Вечером был Ризниченко. Он всё обыгрывает меня в шахматы.
2 апреля. Четверг. Обещали прислать издания к 13 часам, но его всё нет. Пошёл в типографию. К 3 часам принесли все книги. Несколько экземпляров отнёс в редакцию. Выпросили барышни и отдал им. Фельетон не успел написать и написал его в редакции, но он почему-то не пошёл. Вечером разсшивал (?) с М. книги, делал плакаты.
3 апреля. Пятница. Был у Буренина отвёз ему роман. Фельетон в «Нов. Вр.» не пошёл. Отнёс книги в «Новое время» магазин. Был у Сазоновых. Отдал книги в редакцию «Нов.Вр.». Зашёл Сигма. Заходил в кофейню. Ноги заболели от ходьбы. Был вечером у … (не разб.).
4 апреля. Суббота. Разсказ мой в номере пасхальный только один. Стихов и другого разсказа нет. Был у Ризниченко и от него пошёл к нам. Погода чудная. Я в летнем пальто. Пасху отмечали дома вдвоём с М. Звон колоколов, пушки. Мне было грустно.
5 апреля. Воскресенье. Пасха. Был с визитом у Владимирских. Скроботов и Слободчиков Иван Дмитриевич собираются ко мне на обед. М. простила Османа и он у нас. Адрес Ермоловой Тверской бул., д. Шубинского.
6 апреля. Понедельник. Написал фельетон «… (слово не разб.) заметки», пошёл в среду. М. развозит книги по магазинам. Вечером читал «Отцов и детей» Тургенева. М. подписалась на «Ниву». Разослал с Османом книги по редакциям.
7 апреля. Вторник. В редакции получил без вычета 56 р. Аванс у меня 274 р. Вечером был Ризниченко и Анна Рудольфовна. Ризниченко ночевал у нас.
8 апреля. Среда. Утром написал хороший фельетон «Красный корсар». Вечером был с Ризниченко у Головиных. Головин хочет устроить … (слово не разб.) на Ладогу на казённом пароходе. Отдал им книгу.
9 апреля. Четверг. Кажется писал что-то, не помню. Вечером ничего интересного и всё обыденно. Кажется вечером разрисовывали с М. книги и утром отправлял их на почту.
10 апреля. Пятница. Написал фельетон «…» (три слова не разб.). Но он не пошёл или отложен. Был у Скроботова – не пошлют ли в Америку? С Ризниченко написал ему карикатуры … (два слова не разб.). Вечером с Ризниченко был у него. Он принял любезно и угощал сигарами. Был до 2 ч. ночи в типографии.
Суббота. 11 апреля. Написал кое-как воскресный фельетон и пошёл с Османом гулять. Завёз книги к Цизерлину (?). Был в ресторане. Утром был Попов с Гедик (?) но не застал нас. Вечером пришёл Скригелло и Влад. Ив. Слободин (?) с братом. Читал немного «Отцов и детей». Мечтал не пошлют ли корреспондентов в Америку, хотя это в сущности всё равно. Теперь интересны рецензии о книге. Говорят, в мартовской книге «Вестник Европы» была рецензия моей книги «На Востоке».
* * *
– Вот она, зацепка! – бухнул я себе ладонью по лбу, – «Могила Азиса» и книга «На Востоке».
В местной библиотеке я взял семитомник «Литературной энциклопедии» и, приперев домой, принялся её перелопачивать. «Могила Азиса», – «На Востоке», «Могила Азиса», – «На Востоке», – твердил я, до глубокой ночи выискивая в убористом тексте томов вожделенные названия.
Первая половина 1990-ых
Мне душен этот мир разврата
С его блестящей мишурой!
Здесь брат рыдающего брата
Готов убить своей рукой,
Здесь спят высокие порывы
Свободы, правды и любви,
Здесь ненасытный бог наживы
Свои воздвигнул алтари.
Семён Надсон
Воскресенье. 12 апреля. Фельетон не писал. Настроение было скверное. Вечером читал. В Америку едет мой приятель Пяст. 21 … (слово не разб.) едем на дачу. М. наняла экипаж до Павловска за 150 р. Трата денег? Опять нет (?) аванса!
Понедельник. 13 апреля. Написал фельетон «…» (слово не разб.), но он отложен до среды. Вечером был в Александринском театре с М. и Ризниченко. Дебют Шуваловой. Сазонов прислал Листок. Читал «Отцов и детей».
Вторник. 14 апреля. М. получила в редакции за вычетом 24 р. Я написал очень хороший фельетон «…» (слово не разб.). Рецензию Сазонова не хотят поместить. Вечером пришёл Ризниченко. Рисовал карикатуры.
Среда. 15 апреля. М. Получила в редакции ещё 200 р. аванс, итого – 450 р. Теперь никогда такого большого аванса у меня не было. Написал фельетон «…» (два слова не разб.). Вечером был с М. у Яковлевых.
Четверг. 16 апреля. В «Вестнике Европы» большая рецензия на мою книгу «На Востоке». Ответил на неё и был в редакции. Скроботов доволен. Напечатал. Распинался за издания. Буду печатать стихотворения в кредит. Вечер провёл у Сазоновой, потом дома. Был Скригелло, брат Анн. Руд.
Пятница. 17 апреля. Написал фельетон «Наши содержанцы». Пошёл в редакцию. М. купила мне велосипед за 60 р. у Янова. Я его тут же сломал и теперь надо починить. Вечером М. собиралась на дачу … (два слова не разб.). Был у Сазоновых.
Суббота. 18 апреля. Весь день собирались на дачу. Отвёз … (цифра не разб.) экз. книги в Новое время. Вечером опять собирались, но выехали только в воскресенье. Был в Думе. Вечером Ризниченко до поздней ночи рисовал.
Воскресенье. 18 апреля. (так в дневнике). Осман сбежал на Байрам. Уехали на дачу без него. М. уехала с детьми. Были Ан. Руд. и Ризниченко. Я оставался до вечера. Приехал в Павловск. Был немного … (слово не разб.) пил пиво и курил сигары. К 10 часам приехал в … (слово не разб.). Дача большая, но всё ещё не устроена. Легли спать поздно.
Понедельник. 20 апреля. Тёплый и солнечный день в … (слово не разб.). Гулял с Юрой по дороге в лес … (слово не разб.) жаворонка. После завтрака явился Осман и принёс газету. Я читал Феррера и гулял. Настроение повышенное книгой. (Приписка) – Потом попал в Иерусалим!
Вторник. 21 апреля. Поехал писать фельетон в город. Купил сигары на железн. дороге. Славно курить в вагоне! Не видно дороги. Зашёл к Ризниченко, на почту, за бумагой, велосипедом (3 р. 10 к.) Написал фельетон и был в редакции. Получил за вычетами 24 р. Осталось авансу 425 р. Обедал с Ризниченко на Садовой в ресторане и встретил Фельдмана. Вечером был у него. Он прочёл мне лекцию. Потом в час ночи пошёл к Ризниченко. От него ужинать к Палкину. Был ещё Глас (?) и Тумпаков (?). Гулял на Марсовом поле.
Среда. 22 апреля. Написал фельетон «На Марсовом поле». Отнёс в редакцию и взял у Павла Ив. 10 р. Зашёл к Ризниченко, обедали с ним в Эрмитаже и с велосипедом поехал на вокзал. Опоздал на поезд и ждал час. На Павловском вокзале выпил и поехал на дачу. Дача была освещена. М. ждала нас до 12 часов. Болтали, пили и ужинали. Взял урок на Марсовом поле. Началась дачная жизнь!
Четверг. 23 апреля. Утром пошли с Ризниченко в парк. Я проехал на велосипеде, хотел сам сесть и опять ещё больше сломал. Вечером играл в шахматы с Ризниченко. Ризниченко хотел ехать домой, мы с М. пошли его провожать на вокзал. Заслушались музыки в Павловске, встретили Попова, Ризниченко остался. Купили пива английского, газет, закуски и вернулись домой на извозчике. М. … (три слова не разб.). Пили с Ризниченко много. Тоска была.
Пятница. 24 апреля. Ризниченко рисовал, а я написал фельетон «Современный Гиппотазм» (?) и отнёс его с Османом на вокзал. Один час туда и назад. М. поехала провожать Ризниченко. Я приревновал её. Вечером ожидал её с нетерпением для претензий (?). Болтал с ней долго. Погода тёплая, но деревья ещё не распустились – голые.
Суббота. 25 апреля. Написал фельетон «Богатое наследство» и отнёс его на вокзал. Выдали велосипед, отправился в Павловск, получил газеты и думаю, что мой фельетон не пойдёт. Одинаковая статья, но он пошёл. Устал. Весь вечер читал жизнь Иисуса Христа, Феррера. От произведения сильное впечатление.
Воскресенье. 26 апреля. Сегодня мальчик рано принёс газеты. Напечатано два сразу моих фельетона. Карикатур Ризниченко чего-то нет. Фельетон не писал. Пошёл подумать в лесу. Буду сегодня читать Феррера и приведу в порядок вещи и газеты для работы. Я всё ещё не устроился как следует.
Понедельник. 27 апреля. Написал фельетон «На даче». Но он не пошёл … (слово не разб.). Читал Феррера и гулял далеко в поле. Простор и восторг. Скучно на даче. Даже природы нет. Тоскую и кричу.
Вторник. 28 апреля. М. ездила в город, получила в редакции 25 р. за вычетом аванса. Осталось 400 р. Написал фельетон «Майские мечты» – хорошо. Вечером читал Феррера. Это чтение действует на меня дурно. Жизнь давит.
Четверг. 30 апреля. (Так в дневнике) … (слово не разб.) поехал в город. Был в редакции. Заложил часы за 25 р. Обедал с Ризниченко и Скроботовым в ресторане, а от туда поехал. Открывается «Эрмитаж» и «Измайловский сад». Шампанское, херес… ночевал у Ризниченко, почти не спал, в 5 часов с ним играли в шахматы.
Среда. 29 апреля. Поехал в город. Был с Ризниченко у Головиных.
Май
Пятница. 1 мая. Просидел час у Ризниченко. Зашёл к Витмеру, отвёз велосипед в починку, писал фельетон. В 5 часов обедал с Ризниченко у Витмера и часов в 8 отправился на дачу. На поезде ехал с удовольствием – словно в Крым едешь. В Павловском вокзале встретил Фельдмана. Устал и поехал на извозчике. М. спала, на даче темно. Постучал в окно к Осману и он открыл мне дверь. М. дуется.
* * *
«…словно в Крым едешь». Какое же это, действительно, великое удовольствие – ехать в Крым!..
– …Молодой человек, вы бы не могли принести мне кипяточку?
Распираемый гордостью за оказанное мне доверие, я беру из его рук стакан, иду к титану.
Хорошо ещё, что мы едем в четвёртом купе, и путь от кипятильника занимает не много времени, иначе я не выдержал бы и разжал пальцы. Едва сдерживая слёзы, я ставлю стакан на столик, и чуть ли не бегу в туалет. Там, подставив ладонь под струйку воды, я плачу. В дверях туалета показывается мама. Я стыжусь своих слёз. Я уже большой – перешёл в третий класс…, но мне больно, и я лицом припадаю к маминому бедру…
…Моя мама всего и всех боялась. О причинах её страха (равно как и причинах страха моих дядьёв и тёток, дедушки и бабушки), я узнаю много лет спустя, а тогда мама обняла меня за плечи, прижала к себе и, желая утешить, пообещала-обнадёжила: «Терпи, сынок, атаманом будешь».
Уже в Крыму, в доме дедушки, я услышал, как мама жаловалась своему родителю на нашего соседа по плацкарте, попросившего её сына, то есть меня, «принести ему стакан кипятку, а подстаканника этот еврюга не дал», и я обжёг себе пальцы, едва не ошпарился, а еврюга, рассказывала мама, представляя, как мне больно, радовался и улыбался в душе. Он ехал со своей мамашей, рассказывала далее моя мама родителю, ехал со своей мамашей, матёрой еврейкой, и она, эта матёрая еврейская мамаша, сокрушалась, что её «Изик тяжёло и опасно болен, потому что по утрам ничего не кушает – только полстаканчика сметанки, три блинчика, два яичка всмяточку, три ложечки творожку, чашечку чайку с саечкой, кусочек маслица и одно яблочко на десерт».
Этот мамин рассказ весь день не давал мне покоя, и вечером, ложась спать под инжировым деревом, я спросил деда:
– А евреи – это кто?
– Это такие люди, внучёк.
– Тогда я тоже хочу быть евреем, – твёрдо заявил я, – чтобы так же плохо кушать.
…Потом были ещё и ещё поездки в Крым. И все они были прекрасны, неповторимы, желанны. Но та, – первая, – навсегда осталась самой-самой и незабываемой!..
Первая половина 1990-ых
Суббота. 2 мая. Написал фельетон «Маленькие фантазии». М. дуется. Гулял один в поле. После обеда ссорились с М. – вероятно от скуки. Ах, как тоскливо и тяжко! Никаких впечатлений жизни нет. Судьба взяла меня за горло и пригнула к Земле. Давит, душит!
Воскресенье. 3 мая. Тоска и скука. Гуляем далеко в лес, но всюду скверно. Только по вечерам пахнет тополями и берёзки нежно зазеленели. … (слово не разб.). Май – грустный.
Понедельник. 4 мая. Написал фельетон. Вечером написал 2 стихотворения. Про «призраки» – очень удачно. На даче холодно и скучно. Мечтал с Османом о Крыме. Гулял на Ям-Ижорской дороге.
Вторник. 5 мая. В город не ездил и денег не получил из редакции. Бабушка (Бабушка?) захворала. Пишу «Маленькие фантазии». Ходил с Османом в Царское Село и оттуда пешком домой. Был у Влад. Георгиевича и позвал доктора. Пил с Османом пиво на пути в Павловск. Вернулся около часа. Стихи не пишутся.
Среда. 6 мая. Написал «Маленькие фантазии», гулял в поле и думал о Крыме. Вечером записал «Маленькие фантазии» в исправленном виде. Читал Тургенева «Дворянское гнездо». Даже дневник писать не хочется. Скучно.
Четверг. 7 мая. Написал фельетон – не помню о чём. Гулял, читал Тургенева и затем (?) приготовлением издания стихов. Наши друзья нас забыли и никто с деревни не ездит. Приехали наши соседи Верломовы. Его пока нет. Получил несколько писем от моих читателей. Три «поклонницы» пишут глупости о Сварогове, – другое письмо – хвалебное.
Пятница. 8 мая. М. была в городе до вечера. Написал фельетон «Политический деятель». Читал, гулял, познакомился с нашей колонисткой. Исправлял до 2 часов ночи стихи. М. приехала из города поздно.
Суббота. 9 мая. Написал фельетон «Секрет молодости». Читал «Накануне» Тургенева. Переписывал стихи и исправлял их. Самая трудная вещь в мире – исправлять … (слово не разб.) написанное. Работал до 2 часов ночи.
Воскресенье. 10 мая. Не писал – есть статьи в запасе. В 9 часов приехал Витмер. Обедал у нас. Я проводил его в Павловск и был на его постройках, как в Ялте. Вечером мы ходили в Павловск на музыку и были у Яновых. Было весело. Легли спать в два часа ночи. В майском «Биржевом мире» ругают мой роман. Отлично.
Понедельник. 11 мая. Написал фельетон «Корреспондент на войне». Был Янов. Я проводил его до Павловска. Сбрил себе бороду и помолодел. Бабушка (?) долго меня боялась и не подходила.
Вторник. 12 мая. Приехала Анна Рудольфовна и Ризниченко – в город не пришлось ехать. Погода ужасная. Переписывал стихи для издания. М. и Ф. И. пели. Часть стихотворений готово.
Среда. 13 мая. Вечером с Ф. И. и Анной Рудольфовной поехали в … (слово не разб.). Погода ужасная. Холодно. Вечером были у Головина. Хотели поехать с Ф. И. к Крестовским, но не поехали. Надо было отдать деньги и … (слово не разб.). Ф.И. показывал Скроботову свои картины.
Четверг. 14 мая. Сдал стихи в типографию. Обедал с Ф.И. и ночевал у него. Вечером поехал домой. Получил Сварогова без переплёта. У нас ещё был свет. М. не спала.
Пятница. 15 мая. Написал фельетон о … (слово не разб.). Был с М. Янов (?). Витмер прислал билеты поехать в Калище. Интересная поездка. Но ехать не хочется. Надо. Ни разу не был на фабрике. Учил М. ездить на велосипеде по мужски. Улыбка Мани.
Суббота. 16 мая. Написал фельетон – не пошёл и отправился в город. Был в редакции, купил сигар, пароходом отплыл в Калище в 8 часов. Оркестр Кирасирского полка. Заблудились в тумане. Стреляли из пушки. Приплыли только в 5 часов утра. Железная дорога в дикой Финляндии. Фабрика и её особенности – интересная тема.
Воскресенье. 17 мая. Калище. Осматриваю фабрики. Дантов ад. В больнице доктор … (слово не разб.) мне палец. Молебство и обед. Я сказал тост дамам, пил шампанское. Отплыли назад на пароходе «Яло». Сплошная качка в море. Пароход захлёстывала волна. Дьякон Исаакиевского собора – … (слово не разб.) и бранится. Разговоры на палубе. Ораниенбаум на фоне зари белой ночи – красив с электрич. звёздочками. Приехали в час ночи. Мосты разведены. Шли пешком, потом взяли извозчика. На квартиру добрался в третьем часу и проспал до часу или двух дня.
Понедельник. 18 мая. Фельетон в газету не писал. Заходил к Ризниченко и другим знакомым – никого не застал. Пил кофе в кофейне. Денег нет. Пошёл пешком на вокзал. Приехал домой в 7 часов. Разсказывал о поездке.
Вторник. 19 мая. М. поехала в город. За две недели получила 36 р. за вычетом аванса. Написал фельетон «Поездка среди огня». Катался с Османом на велосипеде, он его немного сломал опять, но пустяки. Я … (слово не разб.) немного. Вечером приехала М. У нас пила чай барышня. Письмо от … (слово не разб.) он … (два слова не разб.) в Евпатории.
Среда. 20 мая. Скверно. Газеты не приходят во время. Фельетон не писал. Дома беспорядок. Юра сильно разбил руку катком. Прислали первую корректуру стихов. Фельетона пока нет. Хотел пойти к Варламовым – нет дома. Напрасно переоделся.
Четверг. 21 мая. Прислали первую корректуру и я её исправлял. Работал над стихами. Писал фельетон. Ничего интересного.
Пятница. 22 мая. Катался на велосипеде. Писал стихи и фельетон.
Суббота. 23 мая. Был с письмами у … (фамилия не разб.) и у Яновых с Османом. Катался на велосипеде.
Воскресенье. 24 мая. Троицын день. Написал фельетон «Дунаев и Нечаев», но он кажется не пошёл. Гулял … (слово не разб.) все на лицо высыпали. М. едет со мной. Проехал какой-то велосипедист и я пригласил его пойти к нам. Скучно.
Понедельник. 25 мая. Написал фельетон и поехал в газету. Был в редакции. Обедал у Ризниченко. Дал газеты и письмо М.. Был в типографии. Вечером работал над изданием. Духов день.
Вторник. 26 мая. В городе. Был в редакции и обедал с Ризниченко. Заходил с ним к какой-то барышне, едущей на Кавказ. Он звал к … (слово не разб.), но я не поехал. Переписывал стихи. Ночью приехал Ф. И. и играл со мной до 6 час. утра в шахматы. Скучно. В редакции 24 р.
Среда. 27 мая. Написал в городе фельетон «Убить вечер». Был в редакции у Иб… (не разб.) пил с ним чай и возвратился в 9 час. домой. М. начинает ревновать меня к барышням. Ново! Чёрт знает что! Осман сломал велосипед.
Четверг. 28 мая. Написал фельетон «Дачный … (слово не разб.)». М. ездила с детьми в Павловск и приехала к часу. Издание тоже пока не подвигается. Авансы всё ещё получить не могу – только деньги новые – 25 р. за это время. Всё … (четыре слова не разб.). Отдохнуть не удастся и я опять приду к праху.
Пятница. 29 мая. Ездил на велосипеде далеко за церковь в парке, но сломал. Был в Павловске и отдал его в починку. Фельетонов не пишу, это меня волнует и тревожит. Гулял с М. к качелям в парке.
Суббота. 30 мая. Написал фельетон о войне и он не пошёл. Вечером гулял с барышней. М. пошла меня разыскивать и устроила грязную сцену. Разговоры, неприятие, словно изменил ей. Вечером поехал в город, а к нам приехал Ризниченко по письму М.
Воскресенье. 31 мая. Оказалось, что на обед не попал – он был назначен на … (слово не разб.). Был в новом помещении редакции, поехал домой. Ризниченко у нас. Вечером с ним гуляли, пили, играли в шахматы до одурения.
* * *
У меня, – как и у всякого русского – тьма врагов. И самый опасный враг – лень. В русских людях лень повсюду: в душе, в теле, в мыслях. В самой русской атмосфере…
Дожив до сорока пяти лет, я вслед за чеховским дядей Ваней мог бы объявить, что я талантлив, умён, смел… что если бы я жил нормально, то из меня мог бы выйти Шопенгауэр, Достоевский… или, на худой конец, я мог бы давно покончить с этим треклятым дневником!.. Но и объявить это – мне лень…
…– Приеду с Крыма и разделаюсь с дневником, – наказал я себе в очередной раз, предвкушая скорую встречу с любимой мною Алупкой.
…Алупка! Милая моему сердцу Алупка! Где найти такую палитру, чтобы изобразить тебя? Где сыскать такие слова, чтобы воспеть тебя?
Чаровница! Ты прекрасна в любое время года, ты волшебна в любое время суток! Я исходил-исползал твои узенькие, извивистые, крутые, непритязательные улочки вдоль и поперёк, но всякий раз при встрече с ними я вновь и вновь бросаюсь в их объятья, заходясь от восторга.
Волшебница! В январе ты благоухаешь розами, в феврале – цветущим миндалём, в марте – анемонами.
А твой парк! По его аллеям и дорожкам можно гулять с утра до вечера, не уставая. Его хрустальные пруды, говорливые каскады, струящиеся ручейки – пьянят до головокружения. Его серо-зелёный хаос стылых каменных глыб, вздымающихся до высоты пятиэтажного дома, швырнутых пригоршней осерчавшего великана, взбирающегося на Ай-Петри, способен заплутать-запутать-зашутить любого непочтительного визитёра. А скольких пылающих жаждой, страстью и безумьем любви укрыли-приветили-приютили на ночь непролазные кустарники и разлапистые кроны деревьев твоего парка!
А твоё море! То доброе, всепрощающее, как мать и маняще-зазывное, как губы любимой женщины, то строгое, неумолимое, точно судебник и пугающе-отталкивающее, точно нечисть. То изумрудно-прозрачное, безгранично-раздольное. То чугунно-чернильное, неукротимо-разъярённое.
А твоё небо! Оно высокое, лёгкое и нежное, как голубиный пух, с яичницей солнца на голубом подносе. Оно низкое, свинцово-ртутное и грубое, как промозглая дерюга, с ползущими, мчащимися эшелонами надолб-туч. Оно… Оно всякое! – твоё небо. Оно всякое! – твоё море.
…Алупка! Бесконечно милая моему сердцу Алупка! Ты – чудодейка, ворожея, кудесница! Ты – самый драгоценный бриллиант в ожерелье Южного Берега Крыма!
Первая половина 1990-ых
Июнь
Понедельник. 1 июня. Гуляли, пили, играли в шахматы до одурения. Был у Варламова, познакомился с …(фамилия не разб.). Он заинтересовался голосом М. Хочет познакомить с Галкиным и капельмейстером импер. театра. Он согласен со мной. Что если бы она тогда согласилась поступать в оперетту, то она сделала бы себе карьеру в опере.
Вторник. 2 Июня. Отправился с Ф. И. в город. М. провожал в парк. Встретил Потапова. Был в редакции и получил за вычетом аванса 12 р. Осталось 368 р. Обедал с Ризниченко и Потаповым и вечером был на Крестовском. Н.А. недоволен мною, что нет фельетонов. Но что же мне делать? … (два слова не разб.). Жизнь пуста и беспорядочна, надо отдохнуть, нельзя.
Среда. 3 Июня. В городе. Напился кофе в кофейне. Написал стих, был в редакции и типографии Пороховщикова. Дописал в редакции вчерашний фельетон и поехал домой в … (слово не разб.). Гулял с М. Всё время разговор о «барышне». Объясняемся без конца. Не обедал сегодня. Устал. Жизнь в … (название населён. пункта не разб.) может довести до отчаяния.
Четверг. 4 Июня. Фельетона нет! Встал поздно. Получено, наконец, «Новое Время». Газета до сих пор иногда приносилась. Условия работы скверные. Опять бранились с М. из-за денег. Тяжело ужасно. Не работаю, денег нет. Скорая поездка в Крым при таких условиях не мыслима. Надо взять себя в руки.
Пятница. 5 июня. Не писал. Тоска на сердце. Сердце опять разболелось – в первый раз за год. Жизнь пуста. До слёз. Скучно. Книга моя мне ничего не даёт. Опять лежал в гамаке, но вместо крымского лета надо мной ёлки. Холодно.
Суббота. 6 июня. Написал фельетон «Лесные бродяги». Ходил с М. в Павловск. Отослал Фани Карловне телеграмму, встретил певца Лярова (дача Туригиной), заходил к Яновым. Вечером ходил с Османом в Павловск опять – на музыку. Была бледная ночь, заря прошла мигом. Ночью пришла телеграмма от Фани Карловны – Волков сменил Вахтина и идёт … (слово не разб.) деньги.
Понедельник. 8 Июня. Написал фельетон «Зелёная зима». Гулял, читал повести Тургенева. Холодно страшно. Два раза топил печь. Послал Османа за папиросами. Эти штуки писал не дурно. Неужели лето пройдёт бесплодно? Вечером написал фельетон «Каникулярный…» (слово не разб.), но он не пошёл.
Вторник. 9 июня. Фельетон не писал. М. поехала в город. Гулял – хорошенькое место. В 8 ч. приехала М. привезла корректуру 2 листа, папиросы, сигары. М. получила в Листке 21 р. и взяла 50 р. аванса. Больше не дали. Привезли Белинского (??). Читал и разговаривал. Ходил в поле, рожь, цветы на меже, густая трава. Перепелов и кузнечиков здесь полно.
Среда. 10 июня. Фельетон не писал – болит опять сердце. Фельетонов не печатают. Гулял. Позарастали дорожки в кустах. Вечером пахнет … (слово не разб.) рожь, вдали полосы дождя, кричит коростель. Читал Белинского. Вечером исправлял корректуру. Пишу плохо и мало. Устал. Съездил бы в Крым да нельзя! Велосипед всё не готов, и кататься не могу.
Четверг. 11 июня. Сегодня напечатали два сразу моих фельетона. Написал фельетон. Гулял далеко в поле. Надо стишки, дорожка в кустах. Встретил зайца. Красивое место.
Пятница. 12 июня. Написал фельетон «…» (слово не разб.) фанатики». Хорошо. Приехал Ризниченко. Играли в шахматы. Вечером до 2 ч. написал ещё фельетон «Таинственные явления». Ризниченко нарисовал картину к нему.
13 июня. Суббота. Написал фельетон «Паразитка» (?), но он не пошёл. Вечером у нас были гости Янов с Пономарёвым и знакомые, Варфоломеев со своими барышнями и Ризниченко. Наконец я собрал всех у себя на даче вместе. Ходил с Ризниченко в Павловск и покупали закуски. Пили, ужинали. До поздней ночи играл с Ризниченко … (пять слов не разб.).
14 июня. Воскресенье. Фельетон не писал. Ризниченко рисовал портрет с барышни. Я гулял, был в Павловске. Вечером проводил Ризниченко и зашёл к Яновым. Пили. Я ужасно устал. Еле добрёл с М. домой. Ризниченко уезжает за границу. Глаза всё болят.
Понедельник. 15 июня. Написал хороший фельетон «Дети на даче». Отнёс его в Павловск, взял велосипед и катался на нём до вечера по парку. Это время работал не дурно. Но денег всё не хватает расплатиться за дачу, молоко, мясо. Сапоги дырявы! Чёрт знает что!
Вторник. 16 июня. Написал фельетон «Воздушный корабль» и поехал в город. Дождь, гроза. В Листке получил 34 р. 36 к. Осталось авансу 361 р. Сверено с книгой конторы. Волков не приехал. Был с Ризниченко в ресторане, потом в бане.
Среда. 17 июня. Написал фельетон «На обсерватории» – в городе. Заехал к Ризниченко, но не застал его, а он не застал меня утром. Пил чай в ресторане и вернулся в Павловск. В вагоне купил сигару. Истратил порядочно денег, а М. сердится. Золотой … (слово не разб.) принял … (пять слов не разб.).
Четверг. 18 июня. Написал фельетон «Горе велосипедистов». Эти дни не записывал и не помню, как прошли они. Прогулки на велосипеде. Издание пока приостановилось – типография не может достать бумаги.
Пятница. 19 июня. Написал фельетон «Деревенские мечты». Пишу всё время много и хорошо. Нахожу темы, несмотря ни на что. В … (слово не разб.) однообразно, но есть хорошенькие места. Интересно только знакомство с Парголовом.
Суббота. 20 июня. Написал фельетон об оперетке, но он не пошёл. В воскресенье был мой фельетон о таинственных явлениях с рисунком Ризниченко. Катался на велосипеде.
Воскресенье. 21 июня. Написал фельетон о Мицкевиче, но он пошёл в четверг. В понедельник моего не было. Досадно – день пропал. У нас был … (не разб.) и пел с М. Вечером я сделал им встречу в Павловске. Скучно, бытность, неудачи.
Понедельник. 22 июня. Написал фельетон «Тотошники» (?). Катался на велосипеде. Чуден Павловск (слово не разб.), вода, музы, лебедушки, грот, красные домики павильона, дороги велосипедистов, олений мост с вышкой и … (слово не разб.) оленя, памятник – грустный ангел … (слово не разб.) и др. Вечером у нас была барышня Варфоломеева. М. пела.
Вторник. 23 июня. Написал фельетон «Летучий дефицит» и догнал М. на велосипеде. Она поехала в город, получила 35 р. всего осталось аванса 326 р. Катался на велосипеде … (слово не разб.) с Османом и детьми когда не понять. Вечером поездом встречал М. – приехала в 11 часов.
Среда. 24 июня. Фельетон не писал – но пошёл написанный раньше о Мицкевиче «Славянский поэт». Не писал, потому что ссорился с М. – всё пилит за деньги. … (слово не разб.) попытаться хоть минуту одному и я уехал в город. Зашёл на квартиру. Приехал вдруг Осман, думая, что я кучу. Я вернулся вместе с ним в Павловск.
Четверг. 25 июня. Написал фельетон «Кровавый Спирит» (?). (И как только нахожу темы?) Ездил на велосипеде на вокзал и катался после обеда. М. … (слово не разб.) меня опять недовольна от «барышни» и не до шутки приревновала. Надоели эти глупости!
Пятница. 26 июня. Написал фельетон «Драма в море» и отвёз его на велосипеде в Павловск. Катался на велосипеде. Вернулся в 6 ч. Пообедал у Варламова с М. и Юрой. Радуга на небе. … (два слова не разб.) играли в крокет. Всё это время пишу великолепно не пропуская ни одного дня и … (слово не разб.) две недели, но всё … (слово не разб.) долги. Денег всё таки нет.
Суббота. 27 июня. С вечера вчера написал «Таинств. явления». Поехал в город. В редакции написал «Роман звезды». Вечером был на Крестовском и ужинал. … (слово не разб.) у Пав. Ив. (слово не разб.) … Варламова. Домой спать вернулся в 2 часа. Маня впервые отдалась мне.
* * *
…Потрясающе! Много ли отыщется мужчин, запоминавших тот день (ту ночь), когда женщина впервые отдаётся ему?! Будь то будущая жена, приятельница жены, соседка, любовница или персонаж очередного курортного романа?
Зима, лето, осень или весна стояли на дворе, когда моя шестнадцатилетняя подружка, через полтора года ставшая моей законной супругой, доверилась мне – убей, не помню! Сам процесс – как это было, от первого до последнего аккорда – да, вот он, перед глазами. Но числа – увольте! – назвать не могу.
Но зато я запомнил дату первого поцелуя!
…17 февраля 1963 год. В этот день мне исполнилось четырнадцать лет. Вечер, метель, холодно, промозгло. Я стою с однокашницей, она старше меня на два года, учится в 9 классе, стою возле её калитки, промёрзший, с переполненным мочевым пузырём, из носа неудержимо течёт, стою и мысленно заклинаю подружку, чтобы она, наконец, отпустила меня домой. Но моя подружка медлит, длит и длит свидание, и когда я почувствовал, что начинаю ненавидеть её, она, заглядывая мне в глаза, пропела:
– Вовик, можно я тебя поцелую?
– Сейчас, – ошарашено выдавливаю я и, выдернув из кармана промокшую рукавицу, остервенело подтираю ею нос, одновременно втягивая в носоглотку кисель соплей, после чего с каким-то всхлипом разрешаю:
– Можно.
То был – фантастический поцелуй! Не было больше мороза, не было переполненного мочевого пузыря, не было неудержимо текущих соплей…
…И не было больше в моей жизни таких поцелуев.
Первая половина 1990-ых
Воскресенье. 28 июня. Два фельетона есть. Был в кофейне Филиппова. Встретил Фёдора Петровича. Обед с ним и проводил на Варшавский вокзал. Потом вечером вернулся с велосипедом вернулся в … (слово не разб.). По дороге страшный ливень вымочил меня. В … (слово не разб.) была вечеринка. Осман чуть не подрался с кучером.
Понедельник. 29 июня. Написал, но лишь к 4 часам, фельетон «Невский лубок». Отвёз на велосипеде на вокзал. Вряд ли пойдёт. Обедали. Потом вдвоём с Османом катался на велосипеде в парке и пил пиво у зелёного … (слово не разб.). Вечером смотрел как доктор пускает ракеты. Болтали … (два слова не разб.) с Варламовым. Осман гулял с девицами. Ночи уже тёмные.
Вторник. 30 июня. М. была в городе. За эту неделю я написал 8 фельетонов, чего ещё никогда не было, заработал 96 р. М. получила 48 р. осталось авансу 293, но М. взяла ещё 75 р. и авансу теперь 368. Ездил на велосипеде и сломал спицу. Отдал чинить. У меня был Варламов и пили Турецкий кофе. М. вернулась из города и опять сделала мне сцену – всё подозревает в неверности. Написал фельетон … (слово не разб.), но он не пошёл.
Июль
Среда. 1 июля. Написал фельетон «Чёрный флаг». Катался на велосипеде по парку. Был даже на вокзале. Настроение скверное и болит сердце. Вечером с М. был у Варламовых. М. пела. Ужинали.
Четверг. 2 июля. Два фельетона уже пропустил за эту неделю. Досадно. Нужно больше денег, чтобы справиться с расходами. Труда не много – писать каждый день, каждое утро. Справлюсь, но тем нет.
Пятница. 3 июля. Написал фельетон «Современные герои». Хорошо. Отвёз на вокзал. В 6 часов с Османом ехали на велосипедах в Колпино – 12 вёрст. Деревня … (слово не разб.), Колпино – город. Пили в трактирчике пиво. Мой велосипед пробился в шине и назад пришлось идти пешком 12 вёрст. Разругались. Осман ныл. Возвратились в полночь.
Суббота. 4 июля. Написал неважно фельетон «Июльские дни» и отвёз на вокзал. Катался по парку на велосипеде. Аллеи лабиринта. Ветер и тучи, кусты шумят. Вечером уложил Юру спать и гулял с М. по дороге. У нас пили чай Варламовы. А.К. милая барышня. Читал описание Павловска в газете. Прибавления не писал. Устал вчера. Болит сердце, но мне сегодня весело. Парк напомнил мне Крым.
Воскресенье. 5 июля. Написал фельетон «Окрестности Петербурга». Отложил, кажется. Всё пытка. М. собирается в город получать проценты и … (слово не разб.). Вечером катался на велосипеде. У меня стало болеть сердце от езды на велосипеде.
Понедельник. 6 июля. Написал фельетон «Современный …» (слово не разб.) о … (слово не разб.). Катался на велосипеде. Вечером был у Варламова с М. У них были Скрильская (?) и Никитина. Никитина отлично пела цыганские романсы и шансоны. Все хвалили голос М. Она стремится в оперу.
Вторник. 7 июля. Написал фельетон «Языческий казус» против Нового времени. Он потом перепечатан в Новостях. В 3 часа поехал в город, получил 25 р. с вычетом аванса. Осталось авансу 343 р. Хлопотал у Скроботова об устройстве М. в оперу в Аркадию. Кажется, удастся. Вечером был дома.
Среда. 8 июля. Книгу будут печатать. Был в типографии и кофейне. Три фельетона в запасе. Был со Скроботовым в Аркадии, обедал один. Купил сапоги, спицу для велосипеда и проч. Ночевать остался в городе. Ужасно неудобно – ни простыни, ни подушки.
Четверг. 9 июля. Фельетона нет. Написал в редакции «Нижегородские перспективы» и отправился домой в … (слово не разб.). Привёз М. 15 р. Меня озабочивают деньги – работаю, а всё мало, и аванс, забранный вперёд всё не уменьшается.
Пятница. 10 июля. Написал фельетон «Россия – солнце» и отвёз на станцию. Во время езды на велосипеде у меня сделался сильный сердечный припадок возле станции. Думал – умру. Отошёл, слава Богу. После обеда починил шину велосипеда и поехал вдвоём с Османом кататься в парк. Были танцы, музыка. М., конечно, негодует. М. была сегодня у Яновых и сказала, что в Русских Ведомостях была благоприятная рецензия на «Сварогова». Неужели? Читал в городе. Считают погибшим талантом меня. Сварогов – шулер. Хорошо де описана только резня армян. Моя поэзия де – чистый ключ на грязной Фонтанке. Пошлость, кафе-шантанские взгляды и философия, но верх пошлости, разумеется. Роман мой – незаконнорожденное детище Евгения Онегина! … (два слова не разб.).
Суббота. 11 июля. Ночью, вчера, после поездки с Османом на велосипеде, написал «Таинственные явления», а сегодня – «Роман Золя». Гулял. Поле, цветы, иван-да-марья, колокольчики, мшистые кочки, кустарники ивы и трепетные листья осинки. Поэтично. День сегодня на редкость – жарко, сухо. Вечером у Изабель именины «Ольги». Дочь … (слово не разб.) целый вечер «объяснялась» со мной. Какой тяжёлый характер!
Воскресенье. 12 июля. Утром совсем поссорился с М. и уехал в город. Тошно, невыносимо от сцен, подозрений, ревности, упрёков. Сердце очень болит. Хочется быть одному. Вечером у Немотти оперетта «Одиссия». В служебных Животов, … (слово не разб.), и Протопопова … (два слова не разб.). Чуть было не уехал в … (слово не разб.).
Понедельник. 13 июля. Ничего не писал – есть в запасе фельетон. Был в редакции. Говорил со Скроботовым и Гласом о М. Обедал в ресторане. Вечер. Сижу один в своей пустой квартире. Славно, так тихо. Детские голоса поют в приюте церковные каноны и стансы. В четверг у нас редакционная поездка на пароходе. Строки нужны: мне приходится заботиться о всех, кормить, работать, а меня, кажется, никто даже не жалеет.
Вторник. 14 июля. Фельетона не писал – был в редакции. Получил 21 р. Аванса осталось 382 р. Я всё в городе. Пил чай в трактире. Обедал в ресторане и чай вечером в кафе. Одному лучше – тихо. Купил роман с … (слово не разб.) Буренина и читал. Грустно. Плакал. Жить тяжело.
Среда. 15 июля. Сегодня день моих именин. М. не приехала и сегодня. Пробовал писать, но сердце так разболелось, что я бросил. Очень больно. Поехал прогуляться за город. Был в Шувалове, но Сазоновых не застал. Обедал в Озерках. Вечером был на Крестовском. Пил валерьяновы капли.
* * *
Опля! Неизвестный мне литератор – мой тёзка! 15 июля по старому стилю – день памяти святого равноапостольного Владимира! И никого более! Не Петра, не Ивана, и не кого-либо другого! Только Владимира! Ко всему, у меня с автором дневника один знак Зодиака – Водолей! А это, извините меня за нескромность, не только обязывает, но и, скажем так, …роднит.
Воодушевлённый своей близостью к неизвестному мне автору дневника, я с удвоенной энергией принялся за расшифровку записей.
Четверг. 16 июля. Пил чай в трактире. Никандр принёс вымытый пиджак. Написал фельетон «Современная сказка» и отправился в редакцию. Туда приехала М. и объяснялась со мною. Она осталась ночевать дома, а я поехал в Аркадию. У нас была редакционная поездка на пароходе с музыкой. Были на Лисьем Носу, пускали фейерверки и ужинали в Крестовском. Пили … (слово не разб.) в отдельном кабинете. У меня болит сердце и я старался пить меньше. Поездка как всегда в Петербург не обошлась без скандала и протокола: Дианов подрался с каким то англичанином и получил в морду. Попутчики тоже были грубоваты с пьянством и шутовством. Дома был уже в 5 ч. утра. Уже светило солнце. М. опять говорила со мной.
Пятница. 17 июля. М. опять спорила, собирается расходиться, точит (?) за капитал, и его неприкосновенность: говорит, что я ничего не зарабатываю и что не могу содержать семью. И т.д. Опять! Подозревает меня и изучает мой дневник. Несносно! Сердце болит. Вернулся с М. в … (слово не разб.)
Суббота. 18 июля. Написал фельетон «… (словно не разб.) туризм». У нас были Варламовы, ели чебуреки, потом мы обедали у них. Вечером читал новые стихи Тургенева «Капитан … (слово не разб.). Фантастично. Сердце болит. Всё идут дожди.
Воскресенье. 19 июля. Написал фельетон «Русские голоса». Вечером ходил гулять до Кирхи – вёрст 6 туда и назад. Дороги грязные от дождя, но луна большая, южная совсем. Верещат кузнечики. … (два слова не разб.) падает на рожь. Хорошо! М. ждала меня у калитки.
Понедельник. 20 июля. Написал фельетон «Железный канцлер» и 8 строк стихов. Гулял. Вечером доктор пускал фейерверк, потом пришли барышни и мы пили у них чай. Я разсказывал остроумные истории. Потом читал роман Золя. Сердце болит меньше. Сигар не курю. Много гулял.
Вторник. 21 июля. Написал наскоро фельетон «Бисмарк и враги». М. поехала в город. Гулял, ел чернику и читал пиесу Тургенева. Косари! М. получит в редакции 60 р., а за вычетом 70 р. Аванс 352 р. За поездку вычтут, вероятно рублей 9, … (два слова не разб.) можно не платить. Но не смотря на то, сердце болело, за неделю написал 5 фельетонов.
Среда. 22 июля. Написал фельетон «Меценаты всех обществ». Был у Варламовых. Много гостей – М.Я. именинница. М. пела. Я был в ударе и сказал за ужином два комплемента.
В час именинницы Марии
Я написал стихи другие
Игрой своей пленяла нас
Пусть … (слово не разб.) напишет Вас
…
(Второе четверостишье-комплемент не разб.)
Болит сердце и голова.
Четверг. 23 июля. Написал фельетон «Друзья-французы». Вечером был с М. в Павловском вокзале на концерте. Были Варламовы. Пел цыган … (слово не разб.). Одна цыганка прелестна. Вернулся с М. домой в глубокую ночь. Даже светляки блестели на дороге, хотя тусклее … (два слова не разб.). Читал на ночь. Сердце сегодня не болело.
Пятница. 24 июля. Написал фельетон «Война и Мир». Гулял, но застали и гроза и дождь. Весь июль дождливый. Я поскользнулся и сильно упал на дороге. Вернулся мокрый. Дочитал «Марсельские … (слово не разб.), а вечером читал с М. на французском роман … (слово не разб.). Луна показывается из-за туч. В тёмном саду скачут кузнечики. Заходила Анна Константиновна и рассказывала трагические вещи – о человеческих неудачах и страданиях. Сегодня целый день болит сердце.
Суббота. 25 июля. Написал фельетон «Фараонки». Гулял в парке и набрал грибов. Вечером у нас сидела Анна Константиновна. Всё мечтал откуда и где достать денег. Сердце всё ещё побаливает, хотя мне лучше.
Воскресенье. 26 июля. Написал фельетон «Победитель». Хорошо. Гулял в парке. Читал Онегина. Вечером перечитывал свой роман «Сварогов», обдумывал … (слово не разб.) Хорошо! Не знаю только как его буду … (слово не разб.) издавать.
Понедельник. 27 июля. Утром написал фельетон «… (слово не разб.) вопросы» и вечером другой – на ту же тему. Первый пошёл в среду. Между фельетонами гулял с М. и Анной Константиновной и потом с Юрой и Османом. Возле пруда, около деревни. Первый жаркий июльский день. Я снял фуфайку.
Вторник. 28 июля. Ссора с М. из-за денег. В 18 часов поехал в город. Был в книжных магазинах и редакции. Получил за вычетом аванса 38 р. Заработал 76 р. за неделю – 6 фельетонов было. Остались авансу 314 р. Обедал в ресторане и вечером в саду Неметти от 10 ч до 12. Вернулся домой и написал фельетон.
Среда. 29 июля. Пил кофе в кофейне Филиппова, был в редакции, говорил со Скроботовым об авансе для поездки в Одессу. Кажется … (три слова не разб.) вопрос. Обедал колбасой и пивом по домашнему – сижу один в квартире и мечтаю о поездке. Дети пели что-то церковное в приюте.
Четверг. 30 июля. Был у Сазонова. В редакции написал фельетон «Сибирская печурка». Аванс 60 р. целая история. Моя статья передана по телеграфу в Париж, Рошарор (?) цитирует её. Посол … (слово не разб.) хочет просить о закрытии Листка. Поездка пропала. Но может быть как нибудь устроится. Написал другую статью – опровержение, она не пошла.
Пятница. 31 июля. Был в редакции. Ничего не известно. Но просьба Скроботова написать ещё любезную статью о французах. В редакцию приехала М. – за деньгами. Я телеграфировал ей. Вечером приехал Осман – думал, что я еду в Крым. … (слово не разб.) глупо … (слово не разб.), дурак!
* * *
…Мне доводилось читывать самые различные дневники: от «Дневника лишнего человека» Тургенева до «Дневника для Стеллы» Свифта, от «Записок сумасшедшего» Гоголя до «Дневника писателя» Достоевского, от «Записок юного врача» Булгакова, до «Ни дня без строчки» Олеши, от «Писем русского путешественника» Карамзина до «Воспоминаний» Брежнева, сочинённых для него Аграновским. Все эти дневники, как литературные – чисто вымышленные, – так и настоящие – «писательские» – написаны с претензией на публикацию.
Дневник же моего тёзки вряд ли претендовал на выход в свет.
…Чем глубже я влезал в дневник, тем больше симпатизировал его автору. Неординарная, талантливая личность, умница, романтик, жизнелюб, мечтатель, непоседа, трудяга – почти ежедневно выдаёт по фельетону – пишет стихи, кроме «Петербургского листка» сотрудничает с «Южным обозрением» и крупнейшей, самой популярной и влиятельной газетой тех лет «Новым временем».
В быту: хроническая нехватка денег и скандалы с женой М., которая старше на 10 лет, двое малолетних детей плюс дети в Ялте, подозрения в измене, любовница Маня, дача в окрестностях Павловска, неустроенность, неудовлетворённость, мечты об идеалах и обдающая холодом запись от 13 июля: «…мне приходится заботиться о всех, кормить, работать, а меня, кажется, никто даже не жалеет».
И запись следующего дня: «…Грустно. Плакал. Жить тяжело»…
Так жить, любить, страдать и сострадать свойственно только русскому человеку, только русскому писателю.
Но кто он?
Вторая половина 1990-ых
Чего тебе нужно, тихая ночь?
Зачем ты в открытые окна глядишь
И веешь теплом, и из комнаты прочь
Под звёздное небо манишь?
Нет времени мне любоваться тобой!
Ты видишь, – я занят заветным трудом.
Я песню слагаю о скорби людской
И страданьи людском…
Семён Надсон
Август
Суббота. 1 августа. Я и Осман в городе. Обедал в ресторане Бочагова. Пошёл в редакцию. Хотел написать фельетон, но явилась М. Целая история с анонимным письмом. Я её проучил за ревность, выдумав, про … (имя не разб.) Лид. Карл. и Мар. Мих. Вечером в кофейне фельетон не писал. Поеду 13-го.
Воскресенья. 2 августа. Послал Османа в … (название не разб.). Пил чай на станции. Фельетона нет. Обедал в ресторане. Написал в редакции фельетон «Казанские пожарища». М. … (слово не разб.) уже с некоторым сомнением а свои … (пять слов не разб.).
Понедельник. 3 августа. Написал фельетон «Наши увеселения». Вечером был с Витмером и Бо… (не разб.) в Аквариуме. Выпили несколько бутылок шампанского и я охмелел. Прислали корректуру из типографии. Книга опять печатается. Нельзя ехать в Крым!
Вторник. 4 августа. Получил в редакции 33 р. Авансу осталось 281 р. Фельетон не писал. Обедал с Витмером у Бочагова. Письмо М. опять не отправил. Скроботов вызвал меня письмом в редакцию я был в 11 час. и он откомандировал меня за Лугу на станцию Плюсса на пожарище. Письмо писал вечером.
Среда. 5 августа. Послал Османа в … (название не разб.). За вещами и паспортом. Письмо от М., не верит! Собрались с Османом и поехали на Варшавский вокзал. Было дано 30 руб – на дорогу. В 12 час. ночи были на станции Плюсса. Ночевали у Маркова в постоялом дворе. Образа с лампадами, жара, мухи. Пили чай. Не знаю, достану ли лошадей на завтра.
Четверг. 6 августа. Нанял «вольных» за 17 р. туда и назад. Пока на постоялом дворе – написал корреспонденцию и бросил в ящик на станции. Выехали – 50 вёрст на лошадях! Леса, поля, деревни. Переезды через болота. Встретили волка. Выехали на шоссе и 30 вёрст по нему. На постоялом дворе закусывали. Доехали до Городищ. Были у отца Фёдора на пожарище Малых Уторжищ (?). Мужики миром окружили меня. Староста упал в ноги. Обедал у помещика Евдокимова, ужинал у станового пристава, у него хорошенькая барышня, дочь художника Медведева. Ночевал на почтовой станции.
Пятница. 7 августа. Выехали на заре. Всего сделано 120 вёрст на лошадях. Устал, спать хочется. В 8 часов приехал на станцию и сел на поезд. В 7 час. был уже в Петербурге. Обедал с Османом в ресторане … (два слова не разб.). Оставил Османа, а сам приехал, хотел писать, но завалился спать и проспал как убитый. Поездка сильно меня утомила. Был в редакции «Нового Времени» и получил 24 р. Продано 5 Сварогова и 5 Баклана. Могилы Азиса ничего.
Суббота. 8 августа. Утром написал корреспонденцию «Среди погорельцев». Вероятно 15 к. за строчку получу. Обедал в ресторане с Османом, был в редакции и там по просьбе Грудзинского (?) написал ещё статью. Пил чай в трактире, заехал к Витмеру, но он отправился в Псков. Купил Осману сапоги и пил с ним чай дома. От М. письма нет.
Воскресенье. 9 августа. Не писал – матерьял есть. Был в ресторане. Витмер уехал и приедет не ранее вторника, а мне нужно его повидать. Держал корректуру книги вечером. Написал письмо М. в … (название не разб.). Мне очень тяжело без неё и детей.
Понедельник. 10 августа. Написал о погорельцах. 16 р. ушло на сапоги Осману и пр. Ужасно деньги идут. Когда то кончится история с М.? Мы ещё никогда не ссорились так долго. Она мне всё … (слово не разб.), но что же мне делать? В Крым, конечно, ехать не придётся.
Вторник. 11 августа. Получил в редакции 24 р. Осталось авансу 287 р. Был в ресторане, писал статью, что поручил Скроботов – … (слово не разб.). Витмер прислал письмо в редакцию и солидарен со мной за статью об офицерах. На погорельцев пока поступило пожертвований 50 р.
Среда. 12 августа. Написал последнюю страничку о пожаре. Был в редакции и ресторане. Скроботов поручил мне написать 1200 строк: статью, разсказ и фельетон. Прочёл книгу Джантиева (?) и всю ночь до света писал статью. Утром написал стих 52 стр. 17 строф.
Четверг. 13 августа. Утром дописал разсказ «На волю!» Был в редакции, исправлял разсказ по указанию Скроботова. Обедал одной солянкой в ресторане. Вечером отоспался за два дня. … (слово не разб.). В «Новом времени». Сижу снова без денег. М. поёт в Парголове и Павловске. Отлично.
Пятница. 14 августа. Был в редакции и сдал объявление. Был у Витмера. Обедал в ресторане. Сегодня не писал – отдыхал. М. прислала вещи из … (название не разб.). Пока благополучно.
Суббота. 15 августа. В редакции писал статью «Домашний скелет», но она не пошла. М. была в редакции и передал ей 80 р.! Другие 50 послал по почте за дачу. М. хочет уйти от меня. Чтобы заглушить боль хотел выпить, но не мог опьянеть. Вечером был у Витмера.
Воскресенье. 16 августа. Отдыхал после работы. Не писал и нечего. Вёл корректуру стихотворений, читал мои фельетоны в газетах. День Александра II. Вечером был в Парголове. М. пела Татьяну и Аиду. Провожал её, говорил, чтоб ночевала у меня. Ах, если бы она не уехала и простила меня! Было сердцебиение. Сердце болит.
Понедельник. 17 августа. Написал фельетон «Конгресс мира». Был у Витмера. Он угощал шампанским. Испытание удалось к лучшему. Был на вокзале. Витмер … (слово не разб.) 18-го. Осман приготовил домашний обед – салат. Сердце болит. Неужели я расстанусь с детьми? Ходил пить кофе в кофейню Филиппова. Долго ходил по улицам.
Вторник. 18 августа. Получил в редакции 162 р. за вычетом аванса 81 р. Взял ещё авансу 120 р. и того осталось 296 р. не писал сегодня. Обедал со Скроботовым у … (фамилия не разб.). Купил Осману куртку. Скучаю в пустой квартире. Всё убрано, рамы не вставлены…. Погром точно – и в жизни тоже!
Среда. 19 августа. Уже 19-ое. Скоро лето пройдёт. Написал фельетон «Неудачные (?) выставки». Не пошёл. … (слово не разб.) – все торжества. Курточку Осман хочет переделать на шубку. Хотел с ним поехать в Павловск, но поехал – один. Сегодня концерт. М. пела из царицы Савской. Янова едва мне поклонилась. Был в уборной М. и она ссорилась со мной. Ушёл и долго бродил в парке. Чудная лунная ночь, свет и тени как не ночь. Звёзды – рубины. Домой вернулся последним поездом – к 3 часам.
Четверг. 20 августа. Ничего не писал, голова болит, тоска. Написал письмо Марии Владим. Яновой. … (три слова не разб.). Вчера заложил часы и отвёз М. 20 р. но она всё-таки не довольна. Мало. У меня денег нет. Обедал дома, вечером с Османом пошёл в трактир. Осман в новой куртке.
Пятница. 21 августа. Вместо статьи писал письмо М. Был в редакции. В газете плохо хвалят М. Сходил к Скроботову на верх и пошёл домой. Обедал с Османом – суп рисовый, турецкий салат, водка, пиво. По домашнему. Вечером читал Тургенева, вёл корректуру Баклана. Хотелось поехать в… (название не разб.) к М., но удержался. К чему? Только ссора будет. Она не пожалеет меня. Я переживаю, конечно, кризис. Идеалы воплощены в книгах, всё что хотел – идеала. Что дальше? В Крым поехать не пришлось, вместо этого – роман. Нужно написать пьесу, деньги на воплощение типа в действительность, деньги на объявление рекламы, чтобы дать хоть книгам. На будущий год, как хотел в Крым, но не удалось в этом году из-за авансов. Нужны деньги, деньги – на всё.
Суббота. 22 августа. Получил письмо от М. Она «разыгрывает» сцены передо мной. Я противен ей как труп. О, жизнь– … (слово не разб.). Денег осталось 20 к. Опять всё берёт в долг. Часов до двух ночи переписывал сатирические стихи.
Воскресенье. 23 августа. Написал фельетон «На зимнее положение» (?). Написал два письма – М. и Варламову. Эх! Всю … (слово не разб.) не работаю из-за историй. Вечером часов до 2-х переписывал стихи по осколкам. Почти все уже переписал. Не гулял сегодня.
Понедельник. 24 августа. Написал фельетон « … (слово не разб.) и театрал». Еле набрал слов. Голова не работает. Осман сделал обед: вино, салат и суп. С 21-го плохо пишу. Гулял немного. Дождливо, сыро. Вечером переписывал стихи.
Вторник. 25 августа. Написал фельетон «Современный …» (слово не разб.). В редакции получил всего 12 р. Осталось авансу 284 р. Написал письмо М. к ней приехала сестра. Был в ресторане с Османом. Стоит 7 р.39 к. Опять денег нет! М. поёт завтра в Павловске. В пятницу взял авансу ещё 25 р. Итого осталось авансу 309 р.
Среда. 26 августа. Фельетон не писал. Заложил шубу и купил себе пальто в 37 р. и шляпу 14 р., … (два слова не разб.) костюм. Думал купить пальто за 22 р. рассчитав деньги, но пришлось занять 18 р. у … (фамилия не разб.). Вечером с Османом был на концерте в Павловске. В первый раз мы одеты были как следует. М. пела лучше итальянки. Говорил с Варламовым и Яновым. Примирился с М. и поехал в … (не разб.). Юра услышал мой голос и позвал меня. Не спал почти всю ночь.
Четверг. 27 августа. М. проводила меня на вокзал. Успел, хоть и трудно написать фельетон «Павловские вечера». Вечером принесли корректуру, переписывал и исправлял стихи. Лёг спать поздно. Заезжал с Османом в ресторан. Марья Михайловна явилась, но я запер дверь по совету М. и она, позвонив, ушла. Трудно отделаться. Я безпокойно провёл всю ночь, придумывая, как избавиться.
Пятница. 28 августа. Осман принёс феску из Ялты. Написал фельетон … (два слова не разб.) и поехал в редакцию. Просматривал газеты. Рецензии о М. неблагоприятные для неё. Досадно. Вечером гулял по Невскому. Читал Тургенева. Наверху кто то играл на скрипке и наводил тоску. Маргарита Пейди (?) веселилась. Рамы наконец вставили сегодня. Может будет устроеннее квартира.
Суббота. 29 августа. Фельетон не пошёл. Написал другой, на воскресенье «Абракадабра». Продержал 24 стр. корректуры. В … (название не разб.) не поехал – дождь. Вечером перенёс мебель в гостиную.
Воскресенье. 30 августа. Написал фельетон «Итальянские бандиты», пошёл только во вторник. Три фельетона прошли в неделю. Вечером был в Михайловском театре – на оперетте.
Понедельник. 31 августа. Написал фельетон «Классическая пьеса». Вечером зашёл ко мне Соломин и сидел до позднего вечера. Денег у меня осталось всего 25 к. Взял пиво в долг. Написал М. письмо и послал рецензии… (слово не разб.) тут же ушли к Прянишникову.
Сентябрь
Вторник 1 сентября. В редакции получил 28 р. за вычетом. Останется авансу 280 рублей. Фельетон «Классическая пьеса» пошёл сегодня. Поехал с Османом в … (название не разб.). Она отдалась и помирилась. Вечером был у нас Варламов. Осман уехал в Петербург.
Среда. 2 сентября. Написал фельетон «Железнодорожные воры» в … (название не разб.) … (слово не разб.). Варламов потом с М. детьми и сестрой отправился гулять на Ферму. Даль страшная. Пили молоко на Ферме. После обеда ушёл в Павловск, М. провожала меня и мы опять поссорились. Ночевал в Петербурге. Расход 2 р. 6 к. … (два слова не разб.).
Четверг. 3 сентября. Написал фельетон «Телефон». Внезапно явилась М. ходил с ней в ресторан и опять поссорились. Чем это всё кончится? Кто-то позвонил. Оказалась Марья. М. отворила дверь и спустила её с лестницы. Я провожал М. на вокзал. Дождь сильный. Заходил в кофейню. Наводнение. Всю ночь готовил рукопись.
Пятница. 4 сентября. Написал фельетон «Крым и наводнение». Гулял с Османом. Вёл корректуру. Опечаток нет. В первом листе благополучно, не переврали. Читал разсказ Тургенева и «Горе от ума».
Суббота. 5 сентября. Не пишется. Написал с большим трудом фельетон «Сновидения». Интересное письмо от М. Ответил на него длинным письмом и пошёл гулять. Курил сигару в редакции и поправлял фельетон, он против Буренина и не знаю, пойдёт ли. На ужин купил арбуз. Устал ужасно от работы. Болит сердце.
Воскресенье. 6 сентября. Написал фельетон … (два слова не разб.). Был в редакции и взял авансу 75 р -12+2. … (два слова не разб.) дома с арбузом. Был в ресторане. Нанял воз… (не разб.) Надо бы написать фельетон. Завтра не успею. Написал вечером стишок «Школа певиц».
Воскресенье. (зачёркнуто) 7 сентября. Понедельник. Взял в редакции вторую часть аванса и поехал в Павловск. На 12 час. поезд опоздал. Поехал в час. Только к 3-м был … (название не разб.). М., А. и дети дожидались меня у железных ворот. Дети уже собрались. Дошли вместе до … (название не разб.). Я посадил на извозчика детей и сестру М. А. Мы с М. пошли пешком. Варламовы нас проводили. На поезде опять спорили с М. Приехав в город, импровизировали обед и убирались. Наконец то я перевёз семью. Трудно было летом. Вечером написал 14 эпиграмм на Буренина. Готовлюсь к бою, если попадётся.
Эпиграммы на Буренина
Критику-архитектору
Специалист архитектуры
Буренин строил только – куры.*
Но в критике он зодчий важный
*Куры строить (фрнц,) – льстить, подыскиваться; волочиться, любезничать
И славен бранью трёхэтажной.
II
Его партийный цвет?
Кто он, наш критик хмурый?
Не красный-ли? О, нет!
Буренин – просто бурый.
III
Графу Алексису Жасминову
Увы! В нём выдохся букет,
Жасминчики увяли
И, как vinaigre de toilette,
Годится он едва-ли.
IV
Буренин-критикан,
Уйми свою натуру:
Наводишь ты дурман
На всю литературу.
V
Туп и глуп, Зоил сей хмурый
Критиканства палку взял
И среди литературы
Он критический капрал.
VI
В сквернословьи неизменен,
Он плюёт до сей поры,
И боюся я, Буренин
Не объелся ли буры?
VII
Дуренин, тягостный Зоил
Браниться этак кстати-ль?
Уйми, уйми свой бранный пыл –
Не критик ты – ругатель!
VIII
Вот во всей своей красе
Тэн, Брандес наш и Сорсэ, –
Критик в «Новом времени»
И со льдом на темени.
IX
Буренин нравится ли вам?
Скажу при всём народе я:
Пародий мастер он, и сам
На критика – пародия
X
Дуренин – туп,
Дуренин – глуп,
Дуренин – дуб
И тем нам люб.
XI
Будь то Гейне, будь Россини,
Будь Канова, будь Рембранд,
Смыслит в них, как в апельсине,
Твой критический талант.
XII
Драматург, он пишет драмы,
Хоть от них не ждём добра мы
Хоть причислен автор драм
К драматическим одрам.
XIII
Он при помощи чернил
Очень многих очернил,
Но теперь чернильный критик
Исписался весь и вытек.
XIV
Наш Буренин, моветон,
Снова пишет фельетон,
Но и в этом фельетоне
Отличился в том же тоне.
* * *
– …Эврика!! – вскричал я.
Была глубокая ночь…
Ночь придаёт блеск звёздам и женщинам – утверждает Джордж Байрон.
– …И рождает гениальные мысли, – утверждаю я.
…То была удивительная ночь! На отполированном до черноты паркете небес, томно трепеща, хороводились звёзды. На них вожделенно щерился завалившийся на спину месяц. Его беззубая улыбка была мне лучшей наградой.
Ибо в ту ночь я нашёл гениальное решение.
Буду откровенен, как дневник.
…Дверь. Лестница. Второй этаж – налево. Кабинет. Стучусь. Вхожу. Он – за столом, в кресле. Представляюсь. Обмен рукопожатиями. Усаживаюсь. Заученно излагаю свою просьбу. Показываю находку.
– Я обращаюсь к вам не только как к знатоку русской литературы, но и как к человеку, которому я безоговорочно верю. На сегодняшний день вы один из оставшихся не многих, кого называют совестью и честью русской нации…
Академик протестующим жестом пытается прервать меня.
– Позвольте, – встаю я со стула, – я приведу некое рассуждение Чехова из его переписки с друзьями. Антон Павлович писал, что он не верит в нашу интеллигенцию, лицемерную, истеричную, фальшивую, ленивую, невоспитанную, не верит даже когда она страдает и жалуется. А верит он в отдельных людей, видит спасение в отдельных личностях, разбросанных по всей России там и сям – будь они интеллигенты или мужики. В них сила, хотя их мало – писал он. – Это он и про вас…
–…И потом,– наглею я, – наши судьбы прошли вроде как по касательной. Вас в молодости судьба забросила в Токсово, которое пробудило в вас интерес к истории, и я с младых лет оказался в Токсове. Вот, взгляните, пожалуйста. Узнаёте? Вы рядом с Нецветаевым, да, да, с тем самым, потомком Дениса Давыдова, героя Отечественной войны восемьсот двенадцатого года. Слева от вас – жена Нецветаева, по правую руку от него – ваш племянник. Это вы, Дмитрий Сергеевич, у нас в Токсове, на даче, в 1926 году. Через полтора года вас, как личность, как будущую совесть и честь нации, арестуют, и вы, как будущая совесть и честь нации, «загремите» на Соловки, где будете удивлять тюремного врача токсовским загаром двухлетней давности… – и я кладу перед академиком пожелтевшую фотографию.
После не менее минутного изучения снимка, Лихачёв обращает повлажневший взгляд на меня:
– Ну, как там Токсово? Я, уж извините меня, последние десятилетия всё в Комарово, да в Комарово.
– Гибнет, Дмитрий Сергеевич, наше Токсово, как и вся наша страна гибнет. Разворовывается, распродаётся, насилуется. Бесы и политические курвы правят балом.
– Я ведь не пророк и не проповедник, – грустно улыбается академик, – хотя убеждать и призывать в последние годы приходится часто. Скажу только словами Владимира Мономаха, обращёнными им к его читателям: «Аще не всего примите, то половину».
– Позволю себе, Дмитрий Сергеевич, ответить вам вашими же словами: «В какое необыкновенное время я «посетил» свою страну. Я застал все роковые её годы…» Нет, Дмитрий Сергеевич, роковых годов у нашей страны впереди ещё навалом. Не на одно поколение хватит… Помните, Чехов в уста Маши из «Трёх сестёр» вложил такую фразу: «Живёшь в таком климате, того и гляди снег пойдёт, а тут ещё эти разговоры»?
Порассуждав ещё какое-то время о превратностях нашего Отечества, мы перешли к цели моего визита.
Буду лапидарен, как дневник.
Я признаЮсь Лихачёву, что именно эпиграммы на Буренина подвигли меня обратиться к сотрудникам Пушкинского Дома. По эпиграммам они «выйдут» на автора дневника. Дневник я дарю Дмитрию Сергеевичу, вернее Пушкинскому Дому. За собой же оставляю имя его последнего владельца, т.е. своё имя, внесённое в анналы истории упомянутого Дома…
Но напрасно в ту приснопамятную ночь на отполированном до черноты паркете небес, томно трепеща, хороводились звёзды; напрасно вожделенно щерился завалившийся на спину месяц, и зряшной была его беззубая улыбка.
Ни через день, ни через год, ни через два я так и не воплотил в явь эту свою воображаемую встречу с великим академиком.
Мы почти всегда бываем жертвами нашего воображения – признавался француз Буаст*. Возможно, он и прав – в отношении французов. Но мы, русские, – иного замеса. И наших душ «прекрасные порывы» зачастую разбиваются о леность наших душ, помноженных на леность тела.
*Пьер Буаст (1765–1824) – французский лексикограф
* * *
Вторник. 8 сентября. Написал статью «Индивидуальность в образовании». Был в редакции. Получил гонорар за шесть фельетонов. За вычетом авансу осталось 314 рублей. Заходил к Доминику. Обедал дома в 7 часов и препирался за обедом с М.
Среда. 9 сентября. Написал статью «Драматурги». Отнёс сам в редакцию. Вечером до 3 часов ночи переписывал стихи для издания.
Четверг. 10 сентября. Написал статью «Немецкие святыни». Не пошла. Утром был с М. у Соломина. М. собирается на две недели лечь в больницу – маленькая операция. Заходил Брок. Вечером переписывал стихи и приводил кабинет в порядок. Такой Эпос!
Пятница. 11 сентября. Писал статью «За призом». Пошла во вторник. М. послала письма Лидии Карловны. Я – тоже. Боюсь, чтобы не вышла история.
Суббота. 12 сентября. Написал фельетон «Петербургский лихач». Вечером был в клубе. Встретил Буренина. … (пять слов не разб.). Был с М. у Сазоновых. М. приглашают петь в народном театре.
Воскресенье. 13 сентября. Написал фельетон «Современные поэты». Не пошёл. Гулял немного. У нас были Скригелло и Брок. Юрочка ходит в детский сад и доволен.
Понедельник. 14 сентября. Фельетон не писал, но пошёл старый – «За призом» – во вторник пошёл. Всю неделю неудачи. Не пишу, или пишу, но с трудом и тяжело. С М. никак не можем уговориться, когда … (слово не разб.). Вешал картины в гостиной.
Вторник. 15 сентября. Получил 26 р. за вычетом аванса. Авансу осталось 288 р. Написал «Юбилейные спектакли». Не пошло. В редакции получил выговор, что не сообразуюсь с читателем. Досадно. Домашние неурядица сбили с толку. Гулял. Вечером был в театре на «Помеле».
Среда. 16 сентября. Писать не могу… Пародия не выше… Гулял до вечера. Был … (два слова не разб.). Пришёл домой в 11 часов. У нас Соломин. М. дуется. Повесил картину в столовой. Два дня не обедал – ел антоновские яблоки.
Четверг. 17 сентября. Написал пародию «Помела Адомело (?)» не пошла. Не пойдёт наверное. Отвёз в типографию рисунок. Объяснялся с М. по поводу вчерашней отлучки. Поправлял корректуру. Исправил электрический звонок. Прислали сегодня корректуру. Денег нет и пишу плохо. Сестра М. сшила ей шляпку. Курил сигару, чтобы написать.
Пятница. 18 сентября. Фельетона нет, другого не писал. Вечером был у шведки. Дома всё тоже настроение. До 3-х часов сочинял пьесу, но выйдет ли у меня – не знаю.
Суббота. 19 сентября. Наконец примирились с М. в том, что откажусь от Людмилы и проч. Займусь … (слово не разб.) пройдет может быть у меня всё это. Фельетон не писал. Вечером был в атлетическом кружке. Краевский нашёл моё сердце здоровым, но посоветовал быть осторожным с … (слово не разб.). Сделал несколько прыжков с гирями. Из них один не удался, а все остальные вышли.
Воскресенье. 20 сентября. Написал фельетон «Детский сад». Гулял до Невского. Вечером говорил с М. и читал разсказ Чехова и книгу Скольковскаго (?). Болело сердце утром.
Понедельник. 21 сентября. Фельетона нет. Не писал. Вечером был в атлетическом кружке и с трудом выжал гирю. Утром ездил с М. антрепренёру и Варламову. Вечером М. с сестрою были в Малом театре. Юра заболел – у него жар – простудился верно.
Вторник. 22 сентября. «Детский сад» вышел сегодня в сокращении. Статьи не писал. В редакции получил всего 5 р. Авансу осталось 283 р. Поссорился с М. опять, сцена, ушёл было совсем, но вернулся. Был в ресторане, гулял. Был в атлетическом клубе и удачно поднимал гирю! Вернулся в 10 ч. Но все уже легли спать.
Среда. 23 сентября. Фельетона нет. Тоска. Вечером был в атлетическом обществе. Просматривал последнюю корректуру, написал одно стихотворение. Отнёс всё в типографию. Писать не могу, ничего не выходит! М. следит за мною.
Четверг. 24 сентября. Фельетонов нет. Денег тоже. Тоска, отчаяние, как в прошлом году перед поездкой в Грецию. С М. только сегодня совсем примирился. Издание готово и могу уехать, если пошлют. Составлял оглавление.
Пятница. 25 сентября. Внезапно решился отъезд мой в Палестину по случаю поездки Германского Императора. Скроботов дал согласие, я был у него вечером. Только денег мало. Написанный сегодня фельетон поставят в воскресенье. Неприятности кончились. М..А. прочёл в Листке мне ругательное письмо какого-то князя за лошадей. Вечером толковали с М. и её сестрой. Еду! Почти не спал ночь. Пил валерьянку.
Суббота. 26 сентября. Отъезд окончательно решён. Был в палестинском обществе. Секретарь предложил лишь 270 р. на проезд. Вы будете нашим гостем! Дал инструкции. Скроботов и Владимирский довольны. Дают 300 р. на дорогу и 100 р. авансу. Владимирский даёт фотографический аппарат. Еду! Купил библию, Фаррера, путешествие по Палестине, сигар и папирос. Вечером у нас были Скригелло, Брок, послал телеграмму в «Южное обозрение» с предложением услуг. Жаль только М. и Бабушка (Бабушка?) больны, инфлюэнца, должно быть. Вечером послал дворника в участок, приготовлялся к дороге. Теперь предстоит чудное путешествие, авансы покроются, будут деньги! Книжка стихотворений выйдет без меня. Поэт Льдов тоже поехал корреспондентом от «Света».
Заметки
Православие и борьба с латинством. Сирийское духовенство, рознь. Протестантизм не опасен. Из-за каски прусского императора не видно латинства.
Паспорт паломническ. Вместо 10 р. – 50 к. 149 р. билет туда и обратно от Одессы до Яффы. От Яффы до Иерусалима по железн.дороге туда и назад 10 р.
Палестинское общество
Кайдора – Павел Павлович Николаев
Назарет –
Иерусалим – Михайлов
Пароход – Одесса = Круг.Алес. рейс – пятница 4 часа.
По воскресениям 10 ч. утра 4-го часа пароход.
Далее в дневнике следуют вклейки – вырезки из газет:
ВАРШАВСКАЯ Ж.Д. До Дивенской – 4ч.; до Гатчино – 1 ч. 45м.; 5 ч. 5 м. д.; до Пскова – 9 ч. у.;до Вержболова – 6 ч. В. (скор., по сред. и суббот., спальн. ваг. I кл.), 6 ч. 15 м., 8 ч. 30 м..в. (скор.); до Варшавы –
КОРРЕСПОНДЕНЦИЯ «НОВАГО ВРЕМЕНИ»
(по телеграфу.)
КОНСТАНТИНОПОЛЬ (через Одессу), 21 сентября. Вследствие состоявшего соглашения, представители России, Франции, Италии и Англии на-днях представят коллективную ноту, требующую отозвания с Крита турецких войск и администрации. В компетентных сферах полагают, что султан, находя невозможной борьбу в виду единодушия и решительной настойчивости держав, не заставит принимать крайние меры и уступит. Во второй половине октября г. Зиновьев прибудет в Ливадию. Маршрут императора Вильгельма в Палестине и Сирии такой: 13-го октября высадка на новоустроенной пристани в Хаифе. 14-го и 15-го – поездка в экипажах в Яффу через еврейские колонии Самарин. В Самарине завтрак. В Яффе императора встречают губернатор и латинский патриарх. 16-го император выезжает из Яффы на Латрун. Ночлег в палатках возле немецкой колонии. 17-го – прибытие Иерусалим, посещение Святого Гроба, встречает латинский патриарх. Ночлег в палатках во владениях немецкой общины. 18-го – поездка в Вифлеем, осмотр германских учреждений, храма, Св. вертепа, аудиенция протестантскому духовенству, посещение Масличной горы, на коей немецкими инженерами построена дорога; протестантское богослужение. 19-го – освящение протестантского храма и поездка к Иордану, причём ставка назначена близь Иерихонских стен, у ручья пр. Елисея. Императрица остаётся в Вифлееме у прудов Соломона. 20-го Мёртвое море, место Св. Крещения, осмотр православного монастыря Иоанна Крестителя, посещение Сорокодневной горы и православного монастыря на ней. 21-го – возвращение в Иерусалим, завтрак в Вифании, посещение Гефсиманского сада, гробницы Божией Матери, православной церкви Марии Магдалины, пещеры пророка Иеремии. 22-го – Иерусалим, осмотр знаменитой мечети халифа Омара, торжественное следование теми улицами, которыми шёл Спаситель на крест, via dolorosa, осмотр странноприимницы прусских иоаннитов и германских учреждений. 23-го – поездка в православный монастырь св. Саввы, посещение древней ограды Соломонова храма, где по пятницам плачут евреи, 24 – отъезд из Иерусалима и возвращение из Яффы в Каифу или морем или экипажем, в зависимости от погоды. 25-29 – Назарет, Тивериада, Фавор. 30-го – из Каифы в Бейрут морем. 31-го – 2-го – поездка в Дамаск, Баальбек, 3-го ноября возвращение в Бейрут. 4-го – отъезд в Египет. В Палистину ожидают приезда других высокопоставленных особ. Прибудут представители протестантского духовенства Великобритании, Дании и Швеции. Свита императора простирается до 30-ти человек, в том числе г. Бюлов и начальники военнаго, морского и гражданскаго кабинетов. Турецкая комиссия, занимающаяся благоустройством Палестины и Сирии имеет всего 100 тысяч франков на приготовление к приёму, в следствие чего возникают затруднения в средствах. Поставщики отказывают в кредите. Среди немцев и евреев идёт подписка, жертвуют крупные суммы на празднества. В Яффе открыто отделение немецкой почты на время пребывания императора. Турецкие гарнизоны будут усилены до 15 тысяч. Слухи о подарке султаном императору древнего храма на месте «Тайной вечери» опровергаются, но держится убеждение, что какой-то подарок всё-таки будет.
Первая половина 2000-ых
Конечно, я умный человек, умнее очень многих, но счастье не в этом.
А. Чехов «Три сестры»
Начало третьего тысячелетия. В июле 2002 года выходит книжечка моих рассказов под названием «Грани», через год – роман-анаморфоза «Под защитой пятиконечной звезды», в апреле 2005 – книга о земляках-токсовчанах «Победители», а ещё через два месяца – историко-краеведческая – «Посёлок на Токсовских высотах». Не смотря на то, что все эти книги не были замечены литературным сообществом, моё имя стало широко известно в узком кругу коллег по перу, что ни коим образом не побудило меня наступить на горло собственной лени.
Но меня радовало то, что вторая часть найденного мною почти 20 лет назад дневника, намного меньше…
***
Муза, погибаю!.. Глупо и безбожно
Гибну от нахальной тучи комаров,
От друзей, любивших слишком осторожно,
От язвивших слишком глубоко врагов;
Оттого, что голос мой звучал в пустыне,
Не рассеяв мрака, не разбив оков;
Оттого, что светлый гимн мой в честь святыни
Раздражал слепых язычников-жрецов;
Оттого, что крепкий щит мой весь иссечен
И едва я в силах меч поднять рукой;
Оттого, что один и изувечен,
А вокруг всё жарче закипает бой!..
Говорят, постыдно предаваться сплину,
Если есть в душе хоть капля прежних сил, –
Но что ж делать – сердце вполовину
Ни страдать, ни верить я не научил…
И за то, чем ярче были упованья,
Чем наивней был я в прежние года,
Тем сильней за эти детские мечтанья
Я теперь томлюсь от боли и стыда…
Да, мне стыдно, муза, за былые грёзы,
За восторг бессонных, пламенных ночей,
За святые думы и святые слёзы,
За святую веру в правду и людей!..
Муза, погибаю – и не жду спасенья,
Не хочу спасенья… Пусть ликует тот,
Кто от жизни просит только наслажденья,
Только личным счастьем дышит и живёт…
Семён Надсон
На Востоке (часть II)
Поездка в Палестину
Воскресенье. 27 сентября. Поездка решена окончательно. Фельетон пишем сегодня. Ничего сегодня … (слово не разб.) не мог – денег не было. Зашёл к Соломину. Дети больны, у Юрочки ноги болят. Вечер провёл у Владимирского и беседовал с ним о поездке. У него опасения.
Понедельник. 28 сентября. Получил 281 р. в Палестинском обществе. Был в редакции получил 400 р. Был у Владимирского и учился фотографировать. Беру паспорт. Не ел весь день. Осман выехал в 6 ч. 15 м. Я в 8 ч. 30 м. Встретились в Луге. Заехал домой, узнал, что Бабушка (Бабушка?) больна скарлатиной! Был доктор. Ребёнок болен, а я еду! Бог милостив и для М. лучше. Вечер и ночь в вагоне! М. оставил 60 р. Билеты по 21 р. Грустно простился с детьми.
Вторник. 29 сентября. В час был в Вильно. Обедали на станции. Полтавская жел. дорога. Ровно, Дубна, Бердичев. Драгунские офицеры. На площадке. Народу мало. Спать хорошо! Земель – степи, поля, кукуруза, хутора. Дорога на Севастополь интереснее.
Среда. 30 сентября. Бессарабия. Приехали в Одессу в 1/2 9-го. Остановились в отеле «Константинополь». Мой номер полтора рубля, Османа – 45 к. Устал с дороги. Вот и Одесса! Опасаюсь только за паспорт и свидания с Фёдоровыми. Наконец очутился в постели.
Октябрь
Четверг. 1 октября. Утром был в кафе у моря. Море ненастно и сизо. Делал покупки, отдыхал в Евпаторийской гостинице, ходил по магазинам. Но не всё благополучно – Фёдоровых не встретил. Вечером до 4 ч. ночи писал фельетон с дороги. Комиссионер предвидит затруднения с паспортом.
Пятница. 2 октября. На море шторм. Ехать опасно. Всё утро был в канцелярии градоначальника и наконец благополучно получил паспорт. Отдыхал в Европейской гостинице. Осман не слушается и я хотел его отправить в Крым. На Дерибассовской встретил Фёдорову. Как она изменилась! Одета плохо, раздобрела, совсем жидовка! А как была мила и изящна! Разговоры с нею не … (слово не разб.). Обошлось объяснение благополучно. Это она … (слово не разб.) корреспонденциям с Южн. обозрения. Был в редакции Одесского Листка, оставил карточку Дорошевичу.
Суббота. 3 октября. Был у турецкого консула и Дорошевича. Он принял очень любезно, так же остроумен. Личность историческая-истерическая. Вечером опять был в магазинах и собирался до поздней ночи. Ел крымский виноград.
Воскресенье. 4 октября. Утром в 10 часов выехали на пароходе «Император Николай II». Погода море бурное (?), но не укачивает. Тёплое Чёрное море. Едем в 1 классе, отдельная каюта. Феодосийский маяк, закат солнца в море. Встретил на палубе поэта Льдова.
Понедельник. 5 октября. Берега Босфора. Приехали в Константинополь. На пристани Сент … (слово не разб.). Обедали по турецки по прежнему … (слово не разб.) в кафе перед садом. Остановились в том же Пале-Рояль по 30 фр. За номер. … (слово не разб.) английский сад (?). Вид на Константинополь в окно. Написал корреспонденцию.
Вторник. 6 октября. Приехал германский император. Взял извозчика и ездил по городу. В восторге осмотрели мечеть … (слово не разб.). Обедали и пили кофе в кофейне. Вечером пришли Цанни-бей (?) и Джелал-бей. Корреспондировал в … (слово не разб.). Вернулся на пароход. Я писал до поздней ночи.
Среда. 7 октября. Две ночи почти не спал. В 10 часов снялись с якоря. Перед отъездом был Джелал-бей и принёс конфекты. Вчера он был со шпионом испытывал меня. На пароходе – французские корреспонденты. Перезнакомился. Жена корреспондента Гетрея (?) Обедал, курил сигареты, отдыхал в каюте. Мраморное море. Теллеспонт, Дарданеллы. Счастье.
Четверг. 8 октября. Архипелаг ночью – не видел. Приехал в С… (не разб.) с редактором Токи (?). Шлялся по базарам и ничего не купил. Был в кофейне и курил кальян. Жара страшная. Ад у стен Абаза. Сорокин, его сестра и Сазоновы. Подарил им свои книги. Ночь в море и каюте. Хорошенькая женщина … (слово не разб.). Я горжусь и счастлив. А что дети? М.? Всё в руках Бога. Надеясь на него, спокоен.
Пятница. 9 октября. Утром был в в Пирене . Ло уехала смотреть акрополь с Сорокиным и Айдой (?). Я жалел, что не мог побывать в Афинах – опасно. Пили с Османом греческий коньяк купил на палубе. Пароход запоздал на несколько часов, … (четыре слова не разб.). Я написал корреспонденцию и отправил из … (слово не разб.) с письмом в Листок. Французские корреспонденты Этьен Лели (?) … (семь слов не разб.). Снова ночь в море. Гулял по палубе. Немецкие корреспонденты … (слово не разб.) кают.
Суббота. 10 октября. Утром в 7 часов приехали на Крит. … (названия не разб.). Французская и русская прессы приняты Скридловым (?). Осматривал горы и укрепления Сулейман-бей. Шостак (?) предмет общего ухаживания. Пили шампанское у Шостака. Адмирал Скридлов завтракал у нас на пароходе. Играла музыка, матросы были почти до половины голыми. Крики «ура!». Корреспонденты русские … (два слова не разб.) на пушки. День манифестации. Я поставил три бутылки шампанского. Берег Крита. Луна из за туч над морем. Играл в шахматы, курил.
Воскресенье. 11 октября. Средиземное море, синее, пустое. Берегов не видно всю ночь и весь день. Надо писать. Писал весь день с завтрака и почти всю ночь. Написал большой фельетон в Листок и статью в «Милюматт» (?). За обедом прощались с капитаном. Ночью берега Африки низкие и толстые. В них упёрлось созвездие Большой Медведицы, ослепительные звёзды. Огни Александрии. Почти не спал ночь, стоя на носу парохода.
Понедельник. 12 октября. Пересели в Александрии на пароход «Россия». Ходил по магазинам, покупал зонты и шляпы. Сидел в кофейне, завтракал. Шотландские солдаты. Арабы. Поедем во II классе. Скверный пароходишко. Ужасно устал и лёг спать в 7 ч. В 1 ч. встал и посмотрел лунное море на палубе, потом опять лёг спать. Днём видел жёлтый низкий берег Африки – преддверье пустыни. Я и Осман в Африке! Куда мы не попадём, право? Билеты по 50 фр. Купил шлем, зонт и ботинки – белые.
Вторник. 13 октября. Море всё время удивительно спокойное. Чудное плавание. Утром в порт Саиде. Стояли до 8 часов вечера. Селюм-молодец, лодочник повёз нас на берег. Показали египетские безделушки – браслеты, цепочки со сфинксом. Написал большой фельетон в Листок и отправил с Османом. При высадке извёл 50 фр. Вид на Суэцкий канал. Обедал на пароходе – молодой офицер. Опять плывём в море. За окном шум и плеск волн. Д. читает … (слово не разб.) книгу. Льдов тоже в кают-компании. 13 августа утром будем в Яффе. Пишу в «Милюматти» (?). … (четыре слова не разб.).
Среда. 14 октября. Утром приехали в Яффу. Городок плоских крыш (?) над морем. Паспорт, переезд, кавасы (?), Камналы (?), обед в гостинице … (два слова не разб.) и уйма денег. У меня со всеми расходами по приезду осталось 70 р. денег. Дорога железная в Иерусалим – чудесна. Горы, селения и караваны верблюдов. … (четыре слова не разб.). Приехал в Палестинское общество. Михайлов дал мне лучший номер I класса. Пил чай, легли спать, лунная ночь в саду (?).
Четверг. 15 октября. Был у Яковлева, консула и у Гроба Господня. … (слово не разб.). Жарко. Вечером хотели ехать к Мёртвому морю, но ослы не по карману. Вечером гулял с Базилевским и … (фамилия не разб.) по Яффской дороге. Чудная, яркая ночь. Цикады. … (слово не разб.) деревни арабов в котловинах. Звёзды, небо, образ Христа. Я страшно кашляю. Льдов заболел. Его фамилия Розенблюм, жид. … (два слова не разб.) и скалы, … (слово не разб.).
Пятница. 16 октября. Император приедет завтра. Приготовления. Утром был у патриарха Домиана, Доме Понтия Пилата, арке Се-Человек, …стене еврейского плача, мечети… саду (Далее не разб. перечисления христианских, иудейских и мусульманских святынь).
Суббота. 17 октября. Приезд императора Вильгельма II. Встретили его «рыцарей» четыре раза на кровлях домов и … (слово не разб.). Сидел с Османов в кофейне у Яффских ворот – чугунные скамьи, башня-минарет, горы в дали. После обеда писал и делал фотографии до 6 ч. ночи. У меня сильнейший кашель. Я кажется болен. Лунный свет на … (название не разб.) башне.
Воскресенье. 18 октября. … (первая строка не разб.) Мечтал с Османом о поездке в Крым. Завтра телеграфирую о деньгах. Гулял с Османом к Яффским воротам в лунную ночь и потерял бумажник с документами. Разбудил Османа и ходил ещё раз, но не нашёл. Досадно.
Понедельник. 19 октября. Написал корреспонденцию в Листок вечером. Ходил с проводником … (имя не разб.) и Османом на … (слово не разб.) гору. … (слово не разб.). Мёртвое море, долины Гордыни, был с … (слово не разб.) в мечети Вознесения. На освящении быть не пришлось, был у архимандрита.
Вторник. 20 октября. Простудился. У меня жаба и бронхит. Доктор Северин прописал лекарство. Написал корреспонденцию в «Малюммат». Дал Северину «Могилу «Азиса».
Телеграфировал в редакцию, чтобы прислали 400 р. Два брата принесли наконец потерянный мною бумажник и дал им золотой.
Среда. 21 октября. Утром был в церкви и с визитом у консула, доктора и Михайлова. В два часа у нас был приём французских журналистов, пили шампанское, осматривали постройки. Лёг спать рано, встал в 6 часов утра. Всё нездоров.
Четверг. 22 октября. Написал корреспонденцию в 4 страницы. У меня был с визитом Михайлов. Вечером ходил с доктором проявлять фотографии. Ночь в маслиничном саду. Цикады.
Пятница. 23 октября. Император уехал. Читал статьи Хитрово. Получил письмо от М. Ответил ей и написал корреспонденцию. Был на мельнице. До часу читал книги.
Суббота. 24 октября. Приехал Мерко. Пароход не пристал. Письма поедут со следующим. Весь день почти читал Соловьёва. … (два слова не разб.). Денег из редакции ещё нет. Пил кофе и курил кальян в кофейне у Яффских ворот. Перед обедом был у доктора. Его ордена – Иерусалимкий крест рыцарей св. Гроба, Медмедаль.
Воскресенье. 25 октября. Утром после завтрака взял … (слово не разб.) с Базилевским и осматривали мечеть Османа, потом поехали на Элиот и пили шампанское у стен Парфения. Возвращение Османа на осле. Вечер провёл у Хури. Его сестра арабка – блондинка и брюнетка, игра в ложки, кальян, гитара. Возвращались домой на … (слово не разб.). Жид принёс папирос. Приятно … (слово не разб.).
Понедельник. 26 октября. Встал в 11 часов. Вчера лёг в 4 часа ночи. Моя фамилия на арабском значит «Смотри»! – Шуф.(?) (Шуф?, Муф?, Туф?) Писать не пришлось – поехал в … (слово не разб.). Коляска … (слово не разб.). Гробница Рахили. … (слово не разб.) вечером … (два слова не разб.) читал Соловьёва … (три слова не разб.). Телеграмма из редакции, что бы письмом объяснил сумму денег. Телеграфировал снова.
* * *
…А я снова – в библиотеку – к «Литературной энциклопедии». Я искал Владимира Шуфа, Владимира Муфа, Владимира Туфа и прочих Владимиров с подобными, созвучными фамилиями. Но – тщетно.
Я впервые почувствовал презрение к себе. К себе – такому.
Который 20 лет – вместо каких-нибудь 2-3-х недель, ну, пусть месяца, ну ладно, двух месяцев – устанавливает фамилию писателя.
К себе – такому.
Который имеет неоднократную возможность встречи с академиком Лихачёвым, но ровным счётом ничегошеньки не делает, чтобы встреча состоялась (и уже не состоится – академик умер в сентябре1999 года).
К себе – такому.
Который решил подарить Пушкинскому Дому литературную находку, но как Кощей продолжает чахнуть над ней.
…Но почувствовать презрение – это не значит запрезирать.
Презрение к себе – вещь невозможная. Мы с лёгкостью готовы презреть другого, и никогда – себя.
Первая половина 2000-ых
Вторник. 27 октября. Вчера вечером написал XII писем о Палестине. Утром читал, обедал, ходил ко Гробу Господню, к отцу Еверемею, но не удалось. Заходил к … (слово не разб.). Вечером с … (слово не разб.) ходил гулять, напились пива у Яффаских ворот и вернулись.
Среда. 28 октября. Всё утро читал книгу – Соловьёва, библию. Вечером и всю ночь писал. Нездоровится. Написал – XIII письмо.
Четверг. 29 октября. Болезнь. Задыхание. Весь день так прошёл. Ночью дописал Палестину и приготовил фотографии. Был Хури…
Пятница. 30 октября. Тоже. Болезнь. Доктор. Припадки. Денег осталось немного. Писал.
Суббота. 31 октября. Утром был доктор, получил деньги на пятый день, но всего 100 р. Странно! Послал две телеграммы – Скроботову и М. Впрочем, благодаря любезности Льдова я … (слово не разб.), а деньги привезут в Константинополь. Льдов дал мне 500 франков. Так жить можно. … (слово не разб.) поселили … (слово не разб.) – инженер из Саратова скоропостижно умер вчера ещё за обедом с ним смеялись и он угощал нас своими папиросами. Его смерть произвела очень тяжёлое впечатление. Лёг спать рано – спал всего 8 часов.
Ноябрь
Воскресенье. 1 ноября. Пошёл в лютеранскую церковь Вильгельма II. Оттуда с визитом к … (слово не разб.) был именинник. Был у Хурия. Пошёл к Архиепископу Филадельфийскому Фотею, чтобы похлопотать об ордене. Кажется получу был на кровле Храма Господня. Голгофа – купол. В окна – … (слово не разб.) францисканцев. Был опять у храма и вернулся на ослике. Дождь. Завтракал. Весёлый обед. Лёг спать в 11 часов.
Понедельник. 2 ноября. Отъезд (?) во вторник, последний день в Иерусалиме. Был у консула. В Лионском кредите – сделать перевод в Константинополь. Были у меня на прощание Михайлов, Хурия, Базилевский. Вечер прощальный провёл у доктора. Пили вино … (название не разб.). До 3-х часов укладывался. Почти не спал.
Вторник. 3 ноября. На вокзал провожал Михайлов, Хурия, доктор с сестрою, два монаха явились от Фотия объявить, что я получу орден. Поезд … (слово не разб.). Переезд через горы, пенье (?) лодочников. Пароход «Цесаревич». Буря и шквал на море. Болит сердце. Спал недурно.
Среда. 4 ноября. Пишу на «Цесаревиче», за Порт-Саидом, в 3 часа вечера, качка. В 5 часов покину Порт-Саид, где простояли около 7 часов. Капитан обедал с нами. Все восхищаются Дорошевичем, вспоминают его, очень бурная ночь.
Четверг. 5 ноября. Утром приехал в Александрию. Перенёс вещи на «Королеву Ольгу» – оплачено переехать. Буду во 2 кл. Осталось всего 240 франков. Поехал в Александрию. Завтракал у Сорокина, с капитаном, обедал у него же, с вице-консулами – прусским и австрийским ужинал и гулял. Ездил с Сорокиным в Рамли. Казино. … (слово не разб.) сады. Мистическая комната с куполом у окультиста. Абазы. Вызывает дух жены. Арабы привратники. Знакомство с министром финансов … (фамилия не разб.). … Сказания Аиды. Купил 50 сигар за 11 франков. Вечером смотрел в театре итальянскую оперетку «Вокруг света». В Каир и Афины не попал. … (слово не разб.). На пароходе ночевал – пропустил.
Пятница. 6 ноября. В 2 часа пароходом «Ольга» выехали из Александрии. Сорокин заезжал проститься. Погода хорошая. Средиземное море – двое суток. Жиды, грекосы. Скучное общество. Рад морю. Статей не писал. Месяц молодой … (слово не разб.). Чудный закат солнца. В 5 часов – храп.
Суббота. 7 ноября. Синее Средиземное море. К вечеру Крит остров «пиратов» и «сухарь» – вид головы с бородою и два белых … (слово не разб.). Опять разболелось сердце. Что это значит. Прежде в путешествии оно не болело. Видно плохо моё дело! В девять часов дня встретили в море пароход «Николай II». Берега Крита островов. Ночью в … (название не разб.). Разноцветные огни судов эскадры. Пристали. Бурная погода.
Воскресенье. 8 ноября. Бурное плавание. Отдохнул только в Пирен (?), где пробыли недолго, до вечера. Снова море и волны. Лунная ночь на палубе. Общество скучное – всё грекосы. Ничего не пишу – качает. Дописал только статью о Палестинском обществе.
Понедельник. 9 ноября. Острова Хеос и Лесбос – остров любви. Долго смотрел на его очертания среди бурного моря. В 4 часа приехали в Смирну и познакомился с греческим журналистом, едущим в Россию. Ужасно холодно. Прозяб. Ветер. Сижу в курительной комнате и собираюсь написать о святообрядцах. Написал до 2-х часов ночи.
Вторник. 10 ноября. Дарданеллы, звук труб в городке. Ночевали у входа в Босфор. Греческий журналист. Мраморное море. Тихая лунная ночь, но ветер и холодно. Кажется «Олег» идёт в Севастополь завтра, но мне придётся остаться в Константинополе. Хотя вряд ли что из этого выйдет. Дай Бог! Денег осталось 200 франков.
Среда. 11 ноября. Утром съехал (?) с парохода, заезжал в … (название не разб.). Кредит – ничего. Послал телеграмму Михайлову. Остановился в Hitel Bjyal №31, обедал в греческ. Кухмист. … (два слова не разб.) издали. Проводил Льдова, курил … (слово не разб.). Осман был у Тагир-бея. Статей не печатали. Вечером был Тагир-Бей. Сидели до 12 часов. Холодно, топим печь.
Четверг. 12 ноября. Был с визитом у атташе Аничкова – 2 раза. Курил … (слово не разб.) с Османом в кофейне, был после обеда Тагар-бей и вечером с Джемал-беем в саду с музыкой. Ночью писал фельетон. Ответа на телеграмму нет. Стук палочек сторожей ночью. Сварогов. Денег всего 50 франков.
Пятница. 13 ноября. Утром был в консульстве и на … (слово не разб.). Послал депешу в Петербург так как не было ответа и вдруг пришёл ответ. Выслано 800 франков. Сегодня никого не было. … (слово не разб.) – лунная тёплая ночь! Мечты и сказки!
Суббота. 14 ноября. Посылал Османа на почту – нигде нет письма с чеком! Неужели придётся оставаться в Константинополе. Был в кофейне на мосту, обедал в греческой таверне, заходил в аптеку к Цанни (?) и был с ним у Джемал-паши, … (слово не разб.) дочь … (имя не разб.). Вечером писал корреспонденции.
Воскресенье. 15 ноября. Утром был в кофейне против сада, потом читал Соловьёва, а вечером обедал у Цанни-бея. Закусывал днём одним салатом. Разменял последний наполеондор (?). Жду денег. Джемал-бей так и не является. Хорош!
Понедельник. 16 ноября. Остался только один меджиди (?), питался одним салатом, чтобы сберечь деньги. Вечером получил приглашение из Леонского кредита. Какие деньги получены из Петербурга или Иерусалима, попаду в Крым на пароходе или буду ехать через Одессу? Ах! Весь день писал и кончил две большие корреспонденции о Иерусалиме. Утром был в кофейне и курил … (слово не разб.).
Вторник. 17 ноября. Ревизировал паспорт в полной уверенности, что деньги есть, но в Лионском кредите сказали, что их нет!!! Завтра идёт пароход. Оставаться целую неделю или ехать, но как? Ходил в аптеку к Цанни, но он не дал денег. Достал билет «Для неимущих», а консульство через знакомых у Сигмы … (слово не разб.) и 63 р. в посольстве через князя Кудашева. Всё таки еду! Вечер.
Среда. 18 ноября. В 10 часов выехали. Пароходная администрация очень любезна. Дали 2-й класс. Пароход «Олег». Капитан Роллер. Бегство героя Димераса – с деньгами. До вечера была прекрасная погода. Ночью разыгралось волнение. Питался сыром, пил чай, взятый с собой. Были сигары. Вечером написал в каюте часть корреспонденции об Эллинском герое. Лучшая ночь на Чёрном море.
Четверг. 19 ноября. Крым. Берег Крыма. 12 часов. Пристань. Таможня. Переезд. Осталось всего 20 р. Послал письма, письмо к М. На почтовой станции мне как корреспонденту устроили лондо и четвёрку лошадей за 18 р. вместо 20. С одни рублём в кармане – раздал ямщикам, выехал в Ялту. Чудная дорога, луна во мгле. Байдары, в 2 часа ночи Ялта, Ливадия, часовые. Остановился в Крымской гостинице, номер у моря.
Пятница. 20 ноября. Утром напился чаю с молоком без сахару, пошёл на набережную. Проводник … (первая половина имени не разб.) -Ахмет жив. Пошёл к Витмеру. Он здесь. Дал 50 р. Пригласил Ш. но она пошла не на тот бульвар. Её не нашёл. Был у Витмера. Пошли к Асану. Он был … (слово не разб.). Обедали все вместе у Большакова. Я в Ялте! Заходил к Марине. Совсем высохла.
Суббота. 21 ноября. Ходил по набережной. Был с Асаном и Ш. в павильонах Верне. Пил кофе с сигарой, … (слово не разб.), но уже холодно, туманно. Дни впрочем хорошие. Ел чебуреки у Асана и вечером поехали ко мне на дачу. Ю. И. совсем старуха. Саши не было – жаль! Меня дичится! Ю. И. не захотела познакомить. Назад ехал с генеральшей и барышней Мезенцевой. Лёг спать. В 9 часов был у Витмера – завтра едет в Петербург.
* * *
«Ходил по набережной» – записал Владимир Шуф (Туф?, Муф?) в дневнике. В то же время по той же набережной, несомненно, прогуливался и Чехов. И два русских литератора могли бы встретиться. Хотя бы в книжном магазине караима Исаака Абрамовича Синани.
Хотя, как знать? В ноябре Чехов был занят поиском и покупкой в Ялте участка под строительство дома.
«…Скоро в Ялте не останется ни одного клочка, все торопятся покупать. Купить мой участок мне помогла моя литература. Только потому, что я литератор, мне продали дёшево и в долг…» – писал из Ялты 26 октября 1898 года брату Михаилу Антон Павлович.
Ах, дорогой Вы наш Антон Павлович! В нынешней Ялте давно не осталось ни одного клочка, всё раскупили, и не литераторы, а дом Ваш год от года ветшает.
Был я нынешним летом у Вас в гостях. Развевается над Вашей Белой дачей флаг независимой Украины, приватизировали они Вас, а ведь Вы всей мировой литературе принадлежите.
* * *
22 Ноября. Воскресенье. Вышел из дома в 12 часов. Были с Асанам и Ахметом в … (слово не разб.) Ш. поехали в Джанкой. Я был у Олехневич. Коля вырос и играет на гитаре. Ш. нездоровилось и мы приехали домой. Пил пиво с Асланом и др. Ш. довёз на извозчике. Захворал. Лёг спать. У Ф. К. ещё не был. Ах, если бы остаться в Ялте!
Понедельник. 23 ноября. Напрасно ждал Сашу – он не пришёл в гимназию. Не обедал сегодня. Был у Ф.К. и ездил с ней осматривать типографию и новую постройку дома. Мне жаль старой дачи и былых воспоминаний. Всё недостроили. Вечером написал фельетон – конец Элеонской (?) горы. Лёг спать часа в 2 ночи. В книжных магазинах денег не платят – Сварогова мало продали.
Вторник. 24 ноября. Наконец встретил у гимназии Сашу. Я сидел с Османом в кофейне у моста. Как Саша вырос. Немножко ниже меня! Какой милый, говорит обо всём, меня и всё своё детство помнит хорошо, любит меня. Был с ним в … (слово не разб.). Обедали, гуляли вместе. Вечером мы пошли к Ф. К. и я простился с Сашей – до завтра. Дал ему 2 р. Обедал у Ф. К. Приехал Волков. Разговор … (два слова не разб.) меня М.
25 ноября. Среда. Сидели вдвоём у … (слово не разб.). В 2 часа встретил Сашу и пошёл с ним на дачу. Обедали, пили чай там. Играл с Талей (?) в шахматы, осматривал хозяйство – новая постройка для лошадей, свиней, выгона … (слово не разб.) кошки, виноград, индюки, Александра Андреевна тоже там – башню перестроили, расширилась, лампу … (три слова не разб.). Всё грязно и бедно. Концы с концами сводят. Ю.И. совсем старухой стала. Вернулся в Ялту по тропинке с Сашей. Море огней Аутки и Ялты в темноте. Дорожка почти та же – однако … (слово не разб.). День был чудный – вечером прохладно. Был у Ф.К. Саша простился со мной и исчез в сумерках Виноградной улицы. Я видел его гимназическое пальто уходившее в темноту. Как мы редко видимся с ним. … (слово не разб.). Талечка, она читала сидя на диване со своей кошкой на коленях. Как мила! Милый Саша! Обедал у Ани К. Был смазливый Якубовский, Волков … (предлож. не разб.). Тосковал – поэт ли я? Хоть бы деньги были, остаться бы в Ялте, видеть детей, заняться коммерцией, антрепризой, достать денег. Боже мой, помоги же мне! Мысли нахлынули. Пошёл ночью пройтись по набережной. Темно, море чуть плещет, один городовой на улице – огни погасли. Был у флигелька в саду Витмера, где жил с М. Всё вспомнилось. Писать статьи не могу… Господи! Господи!
Четверг .26 ноября. На набережной встретил Горбатова. Он зашёл ко мне, а я зашёл к Ф. К. Занял у неё 120 р. Сейчас уже дала. Обедал с Горбатовым в погребке, гуляли по набережной, вечером были в цирке, а после чего ели чебуреки и капусту с луком в ресторане Мордвиновых. Горбатов проводил до дому. Плескалось море в темноте. Асана сегодня не видел. Осман и Амет были сегодня в погребке. Ездил на извозчике по набережной. У Марины не был давно.
Пятница. 27 ноября. Поздно встал. Ходил по набережной и на базар искать Асана, чтобы отдать ему долг 65 р. Нашёл его дома, он был у меня и решил поехать верхом. Присоединилась и его «генеральская дочь». Ехали через Ореанду почти до Ай-Тодора. Погода – чудная. Осень – парк Ореанды осыпался. Я поехал на красавце Дружке. Она прехорошенькая лошадь. Вернувшись с Асаном, отвели его лошадей по новой улице. Я сидел у него в комнате, был в конюшне. Был в ресторане (новом) и мечети в задней комнате. Капуста с луком, шашлыки, пиво, водка, сигары, две бутылки шампанского – 20 р. Был грузин в лавочке. Вернулся шатаясь. Тошнило.
Суббота. 28 ноября. Обедал с Асаном в новом ресторане. Гулял по Мордвиновскому парку, у скалы Льва, на даче Олехновича. Весь вечер был у Марины. Играл с ней в шахматы. Пешком дошел до дому. Огни мола – зелёный, красный. Всю ночь до 4 часов писал корреспонденции.
Воскресенье. 29 ноября. Утром ездил в Гурзуф. Дорога, скалы, Аю-Даг. В ресторане обедали. М..М. Горбатов, Осман со мною в экипаже. Огни Ялты. Вечером был у Ф. К. Приходил М.Ф. Бухаринов. Разговор об … (слово не разб.) и др. Аня и дети были в цирке. Вечером до часу разрезал фотографии. Фонтан Поля и Виргилия в Гурзуфе – Сварогов.
Понедельник. 30 ноября. Утром получаю письмо – родные узнали. Послал телеграмму выслать мне деньги и встретил Ю.И. с Талей на набережной – передала мне телеграмму, что 163 р. высланы в Казначейство. 63 – в Константинополь – подожду. Закусывал салатом. Был с Османом в кофейне. В горах выпал снег. Вечером устроил «чал» (?) у Асана, 4 музыканта, была сестра и Асат Чабан, Осман, я. Горбатов в ссоре с Асаном и не пошёл. Ходили на базар, купили икры и сыра. Музыка, пиво, песня о Сант-осане (?) – юмор. Асан танцевал. В Дерикой не пошли … (слово не разб.). В 9 часов вернулся домой. Заходил в куличную, съел пирожное. Дома.чай. Около нас на даче во всех помещениях остановилась малороссийская труппа. Саши опять не видел. Получил 5 р. у Синани осталось … (слово не разб.). Ванна, закуски и всё вышло!
Декабрь
Вторник. 1 декабря. Утром встретил Сашу и мы решили поехать верхом. Присоединились к нам Меркулов и Асан. Ездили на Учан-Су, но в лесу и горах снег. Проехали на Исар через Аутку. Знакомые места. Саша хорошо ездит, приятно иметь такого большого сына.
Ему 13 лет, он в 4 классе и красивый малый. Саша завёз ранец домой. Я заехал с ним и был последний раз на даче … (слово не разб.) обедали с Асаном в новом ресторане на Морской. Вечером был в цирке. Клоун Дуров. Шли вечером по набережной. Хотел напиться чаю во «Франции», но не дали. Денег впрочем в казначействе 163 р. … (два слова не разб.) послать в Константинополь.
Среда. 2 декабря. Купил шапку, бурку и башлык. Белые – прелесть. Сделал снимок фотографии – на скале, у Дерикоя, дача Олехновича, верно. Ездил по Дерикойской дороге к Мордвиновскому саду. Был у Марины. Бедный ангел! Простился с нею. Звал приехать вечером, но она не приехала – Штангеев умер. Обедал во «Франции» с Горбуновым, пошёл к Ф. К. и решил вопрос в газете. Может быть, приеду в Ялту. Завтра едем. С Сашей и Талей так и не придётся проститься. Поцеловал, … (два слова не разб.) словно предчувствовал. Милый мальчик! От М. нет ответа на телеграмму. Вечером до 12 у меня сидел Горбатов. Ночью укладывался. … (слово не разб.) слышен шум ялтинских окраин. Прощай, Ялта! Сварогов в Крыму с М. В..
(Далее – записи карандашом)
Четверг. 3 декабря. Чуть не опоздал на пароход. Асан всё же проводил меня. Дал ему 20 р. Остался должен 25 р. Всего истратил в Ялте за две недели 200 р. Бросил Асану палку. На пароходе ехал доктор Иванов. Ялта ушла из виду. Берег Крыма, Алупка, Байдары. Завтракал на пароходе. В час были в Севастополе. Остановился в турецкой кофейне. … (слово не разб.), чебуреки. У Протопоповой в магазине получил всего 2 р. 50 к. и обменял их на карандаш и книгу … (слово не разб.). Взял в … (слово не разб.) забытые вещи и на вокзал. Поезд пошёл в 8 ч. 45 мин. Гулял и ожидал его на платформе, … (слово не разб.) и курил сигару. Вид … (слово не разб.) пропал, Бахчисарая и Четырдага тоже – ночь.
Пятница. 4 декабря. Завтракал в вагоне – буфет. Степь. Стерни. Лозовая. В Харькове обедал. Народу много, но спать можно. Ночь. Курск московский.
Суббота. 5 декабря. В Туле купил пряников. В 6 часов были в Москве. Еле видно, темно. Переезд в санках. Мороз щиплет уши. Я … (три слова не разб.) ведь без калош. Поезд на Петербург 1/2 12-го. Обедал в скверной гостинице, взяв номер. Осталось всего 5 р. Ночь в вагоне.
Воскресенье. 6 декабря. В 7 час. будем в Петербурге. Акуловка, … (слово не разб.) снег, зима и солнце.
(Далее снова запись чернилами и тончайшим пером)
Воскресные охотники и охотницы. Приехал в Петербург в 7 ч. Устроил М. в новой гостинице, отпустил Османа, простился с ней и поехал домой. М. дома не было. Юрушка спал. … (слово не разб.) Юра. Дал ему кинжал. Пришла в 9 часов М. и была любезна. Р – но последний ли раз. Распаковывал вещи, говорил о путешествии. Нового ничего. М. поёт в концертах и народной опере. Немного ссорились за книги. Отдал М. 300 р.
Понедельник. 7 декабря. Был утром в гостинице у М. и в редакции. Скроботов выдал 800 р. (не аванс), передал подарки. Обедал дома. Отдал М. 300р. Забота о деньгах. Шубы нет (?) надо послать в Константинополь. Был в типографии. Вечером у М. была репетиция. … (слово не разб.) знакомства. Вдруг пришёл Льдов. Пошёл с ним к М. и отдал 200 р.
Вторник. 8 декабря. Был у Сазоновых он просил 100 р. к празднику. Что делать? М. нанял комнату, очень хорошенькая. Устроил паспорт. Получил в редакции 60 р. гонорар за вычетом и обедал с М. у Кюба. Она купила себе шубу и шляпу. Дал ей 100 р. Скоро выйдут. Вечер провёл у ней в гостинице.
Среда. 9 декабря. Был в гостинице и в комнатке. Переехала. Забыл написать письмо. Посылал к ней Османа и сам был, но не застал. Ничего не знаем определённого. Одни подозрения. Обедал дома. Вечером был в клубе. Ничего. Вернулся в 11 час. У М. была репетиция из Фауста.
Четверг. 10 декабря. Дела с утра. Был в квартире Османа и М. Был в Палестинском обществе у Хитрова (?). Книга не издана. Был в редакции. Наскоро закусил у Доминика и пошёл к … (литера не разб.) у нею объяснение с тёткою. Когда уходил к ним с Суб. Примирил и сидел всё время у … (фамилия не разб.). … (слово не разб.) у М. до … (слово не разб.) – как она мила!
Пятница. 11 декабря. Утром с Анной Руд. был в квартире, не застал М.. Пишу дневник. Образа, киот, постель за ширмами, старинная обстановка. Сам понёс корреспонденции. Вечером был с М. в квартире.
Суббота. 12 декабря. Фельетон «Африканские впечатления» – сегодня. Написал в комнате фельетон «Воскресные охотники». Устал. Вечером ездил объясняться с родными. Всё обошлось хорошо. Развод – через два года. Нужно было написать разказ. Был у М. в её комнате. … (предложение из четырёх слов не разб.)
Воскресенье. 13 декабря. Фельетон не писал. Был у Соломина и Филиппова. В 4 часа снова у … (слово не разб.) и сидел там до 9. С К. тоже примирился. Как устроить квартиру? М. меня восхищает своей милой преданностью, делай что хочешь, говорит она, только бы любить. Счастье моё! В 11 1/2 был у меня Витмер. Его быт с женой тоже плох. … (слово не разб.) так же не писал сегодня.
Понедельник. 14 декабря. Деньги, деньги, где взять?! 63 – в Константинополь, иначе может выйти неприятность, 100 – Сазонову. Был у Ан. Руд., но у неё денег нет. Написал неважный фельетон «Благотворитель», обедал в типографии, потом в комнату. Осман заложил кинжал и потерял квитанцию, истратил деньги, пальто пропил и ходит в летнем. Ночью надо написать разказ, но пришёл Бальмонт – говорили до 5 часов ночи.
Вторник. 15 декабря. Фельетон не писал. Встал в 2 часа. М. требует, чтобы я приехал. Ссорились. Пошёл в редакцию и получил 26 р. Осталось авансу 118 р. 88 к. Был в фотографии Стефана. Большинство снимков в комплект не вошло. Был в комнатке у М., она шила что-то. Вернулся домой, писал до 6 ч. утра разказ, но ничего не вышло.
Среда. 16 декабря. М. не дают денег. Дал ей я. Встал в 3 ч. и за день написал статью … (название из двух слов не разб.). Обедал и был на квартире. Ночью до 6 ч. утра написал отличный разказ «Круглая зала» – о Египте. Пойдёт с иллюстрациями. Устал от бессонницы. М. … (слово не разб.) что бы я не переезжал из дома.
Четверг. 17 декабря. Написал в редакции фельетон, утром поправлял повесть. Были Ан. Руд. и Бальмонт. Статья не пошла. Был у Кати. Вечером домой, писал до 6 ч. утра писал стихи «Во дни Ирода». Очень поздно, но не сплю, не обедал.
Пятница. 18 декабря. Написал эпиграмму на … (фамилия не разб.) и статью «Драматические хроники» в редакции. Стихи на Рождество … (два слова не разб.) не пойдут. Вечер провёл у М. в 7.30. Долго целовались. Дома был в 1/4 1-го и написал стихотворение для … (слово не разб.).
Суббота. 19 декабря. Был Бальмонт и Бунин. Не успел написать воскресного фельетона. Был у Бальмонта – его жена очень мила и интеллигентка … (слово не разб.) через чур. Бальмонт был в квартирке. Ушли скоро – поссорился с женой. Сказал, что М. – майское утро. Читал лейтенанта Ердунова (?) Тургенева.
Воскресенье. 20 декабря. Написал плохой фельетон «Таинственные явления» и послал Варфоломееву. У него чудная квартира и стоит всего 11 р. Был на квартире, но опоздал – он уже ушёл. Вечером был у Бальмонта. Его жена очень мила … (три слова не разб.). Дома объяснялся с М.
Понедельник. 21 декабря. Фельетон не писал. Написал заметку о пещерах … (слово не разб.). Вчерашний фельетон отложил до завтра. Был в редакции. Взял 15 р. у Павл. Ив. и купил калоши. Был у Мани. Надо снять ей квартиру. Её родные … (слово не разб.), но хозяин, что бы мы не виделись 2 года. Вернулся поздно и до 4 ночи писал «Таинственные явления».
Вторник. 22 декабря. Получил в редакции … (сумма не разб.) отдал Павл. Ив. 10 р., 5 р. прислуге, 22 р. за заложенные часы для М. Вечер провёл … (слово не разб.). Был у Манулова, был у Скиргелло в новой студии, но когда не помню. Ризниченко ещё … (слово не разб.).
Среда. 23 декабря. Получил в редакции за Рождественский разказ и стихи 64 р. Взял авансу 36 р. Итого имел 100 р. Теперь авансу осталось 354 р. Из 100 р. дома М. отдал 50, она ещё заработала и ей выдали 28 р. Осману дал 10 р. Мани кроме часов 35 р. Себе осталось 4 р. на всё – кабак, игры. Был у Мани. Вечером писал «Таинственные явления».
Четверг. 24 декабря. М. купила детям ёлку и убирала – в пятницу. Игрушек почему-то не купила. В соседней комнатке и квартирке была какая-то пирушка с хорошенькой брюнеткой – офицер. Вечер провёл у Варламовых. Молебен. Познакомился с балериной Скорелок (?). Совсем цыганка.
Пятница. 25 декабря. Был Бальмонт и с ним поехал к Лохвицкой. Интересно. Потом был на квартире. Пришёл Бальмонт. Был у него без … (слово не разб.) и опять у нас. Вечером поехали к Киринэски. Танцевали, много пили. Осман и Киринэски плясали. Маню приняли очень мило … (два слова не разб.).
Суббота. 26 декабря. Был у Мани, но не застал её. Ей привезли Лару. «Таинственные явления» пошли старые, написанные были в запасе. Мане оставил записку, чтобы прийти в 10 часов, я пришёл в 9 и прождал её до 1/2 11. Оставался у неё до часу. Вечером писал «Таинственные явления».
Воскресенье. 27 декабря. «Таинственные явления» сегодня разделил пополам – не писать. Сегодня 6 месяцев как мы с М. сошлись. Она в этом месяце забеременела. Была Ан. Руд … (четыре слова не разб.). Пригласил к себе М., остались с М. вдвоём, но ей стало дурно – должно быть угорела. Её тошнило от валерьянки. Бегал в аптеку за … (слово не разб.) – ничего не помогло.
.Понедельник. 28 декабря. Утром был у Бальмонта. Потом пошёл в редакцию и к М.– ей лучше. Зашёл к Льдову, но не застал. Оставил записку на столе «Был Шуф». Был у Слободчиковых дрались на рапирах с племянником. Пошёл домой с Борисом Ивановичем. Вечером заходил Бальмонт. У Лохвицкой дифтерия. С часу до 4 писал «Таинственные явления».
Вторник. 29 декабря. Получил письмо из редакции – прислать надо разказ. … (два предложения не разб.). Был уверен, что не напишу разказ, но вышло не так. Был на квартире. Писал до 6 ч., куря сигарету. Напрасно пытался писать разказ – ничего не вышло.
Среда. 30 декабря. Встал пораньше и до 5 час. опять писал новогодний разказ и опять ничего не вышло. Был в редакции и у … (литера не понятна). Она проводила меня. Пришёл домой, курил сигару и всё-таки написал остроумный «Бал маскарад». Проработал до 8 ч. утра. … (слово не разб.) чернильницу вместо своей.
Четверг. 31 декабря. Встал в 3 часа дня. Читал «Бал маскарад» поправлял и поехал в редакцию. Вдвоём со Скроботовым на тройках в Аркадию встречали Новый год. М. тоже приглашена. Встречаем Новый год у Варламова. Получил аванс 40 р. и 5 р. отдал Павлу Ивановичу. Итого авансу теперь 394 р. Купил … (литера не понятна) картинку. Ездил домой. … (литера не понятна) пошла с причёской в парикмахерскую. Купил ей … (слово не разб.) брошку из лунного камня. Вернулся к её квартире. Пил чай у … (фамилия не разб.). … (литера не понятна) в новом туалете и изящной причёской – прелестна, красавица. В 1/2 11 часа пошли к Скроботову. Были дома его сестра с мужем – инспектором гимназий и детьми. Пришёл Гляс (?) … (три фамилии не разб.). Столовая отлично сервирована, электричество. Встречали Новый год шампанским. От Скроботовых все поехали на тройке в Аркадию. Снег таял. Погода … (слово не разб.). Кабинет … (слово не разб.) пили шампанское, ужинали. Был … (фамилия не разб.), симпатия Сигмы и др. Ночевал у М.
* * *
…Как мало прожито – как много пережито!
Надежды светлые, и юность, и любовь…
И всё оплакано… осмеяно… забыто,
Погребено – и не воскреснет вновь!
...Бедна, как нищая, и, как рабыня, лжива,
В лохмотья яркие пестро наряжена –
Жизнь только издали нарядна и красива,
И только издали влечёт к себе она.
Но чуть вглядишься ты, чуть встанет пред тобою
Она лицом к лицу – и ты поймёшь обман
Её величия под ветхой мишурою
И красоты её под маскою румян.
Семён Надсон
Итоги
Зима – общество, знакомство с художниками. Дружба с Ризниченко. Выпустил роман «Сварогов» иллюстрированный. Лето провёл в … (название не разб.) и отчаялся увидеть Крым. Работал много и хорошо, но авансы изводил. В этот год произошло событие – встретился с М. и вследствие этого произошёл в конце концов окончательный разрыв с М. А после ряда тяжких сцен мы ещё живём вместе на одной квартире – ради детей. Затем чудная поездка в Палестину и Ялту – два месяца. В этом отношении и этот год великолепен, как прошлый. Там Греция и Л.К. – здесь Палестина и М..Р. Денежное состояние плохо. Долгов: 65 р. в Константинополь, 100 Сазонову за издание стихов, которое выйдет в следующем году. Вар. Фани Карл. 25 … (фамилия не разб.) … (сумма не разб.) Витмеру – итого: 470 р. Авансу в редакции 394 р. Жизнь усложнилась – две квартиры, две семьи и Осман. Трудный, но интересный год … (слово не разб.) закончен. В этом году, однако, ничего не написал, если не считать Палестины.
Конец первой книги
ШУФ
Попытка литературного расследования
Книга II
ЖЕНЕ КУДРЯВЦЕВОЙ ГАЛИНЕ НИКОЛАЕВНЕ,
ДОЧЕРЯМ ОКСАНЕ, АЛЁНЕ И
СЫНУ МАКСИМУ ПОСВЯЩАЮ
АВТОР
Когда свет месяца бесстрастно озаряет
Заснувший ночью мир и всё, что в нём живёт,
Порою кажется, что свет тот проникает
К нам, в отошедший мир, как под могильный свод.
И мнится при луне, что мир наш – мир загробный,
Что где-то, до того, когда-то жили мы,
Что мы – не мы, послед других существ, подобный
Жильцам безвыходной, таинственной тюрьмы.
И мы снуём по ней какими-то тенями,
Чужды грядущему и прошлое забыв,
В дремоте тягостной, охваченные снами,
Не жизнь, но право жить как будто сохранив…
К.К. Случевский.
(«LUX AETERNA»)*
Не проклиная мир нелепый,
Увязший в безнадёжной мгле,
Поэты выпадают в небо,
Когда им тяжко на земле.
Николай Колычев. г.Мурманск
Моё дело сказать правду, а не заставлять верить в неё
Жан Жак Руссо
Первая половина первого десятилетия 2000-х
I
…Крым! Если бы тебя не было на Земле, тебя не смогла бы выдумать человеческая фантазия – ибо такое! – под силу только Творцу!
Крым! Ты для меня – такая же загадка, такая же необходимость, такая же мука, как любовь к женщине. Любовь с той лишь разницей, что любимая женщина может предать, изменить, обмануть, ты же, Крым – никогда; ты можешь огорчить, опечалить, расстроить, но предательство, измена, обман – тебе неведомы.
Крым! Каждый раз, когда я вновь и вновь встречаюсь с тобой, в моих глазах – слёзы неописуемого восторга, безграничного счастья и всепоглощающей любви к тебе.
Крым!
Любите ли вы Крым так, как люблю его я? То есть всеми силами души вашей, со всем энтузиазмом, со всем исступлением? О, езжайте, езжайте в Крым…, если можете!
Крым-Крым-Крым! – выстукивало моё сердце.
Крым-Крым-Крым! – ликовала моя душа.
Крым-Крым-Крым! – пели вагонные колёса.
Я ехал в Крым!
…Первое что я сделал, расквартировавшись в Алупке, – просмотрел телефонный справочник Большой Ялты. Шуфов (Муфов?, Туфов?) в нём не обнаружилось.
…Солнце, море, подъёмы на яйлы, походы с давними приятелями по Южнобережью – всё это подходило к концу. «Сделаю-ка я последнюю гастроль в Ялту» – наказал я себе дня за три до отъезда.…
*Вечный свет (лат.)
Знаете ли вы Набережную Ялты? О, вы не знаете Набережной Ялты! Пройдитесь по ней! Всмотритесь в неё! Божественная Набережная! Очаровательная Набережная! Нет ничего лучше Набережной Ялты! Она прекрасна в любое время года! Видели ли вы, как, вынырнув из-под стёганого одеяла свинцово-чугунной пучины, плывёт по-над Набережной Ялты, кровавя окрест, огромное, багровое блюдо солнца?; как, взрослея, наливается жаром?; как, возмужав, кинжалит-рвёт-режет-прокалывает своими раскалёнными мечами-стрелами мятую фольгу облаков? Видели ли вы, как буро-зелёные языки волн, стеная, лижут гранитную грудь Набережной Ялты? Слушали ли, как дышат-вздыхают, охают-рукоплещут, звончато звенят, переливчато смеются-хохочут, судачат синее пламя моря и распахнутая в объятьях Набережная Ялты и, как, припав к рябым волнорезам Набережной, перекликаясь, рыдают-всхлипывают, белогрудые чайки? Знаете ли, как заманивает, соблазняет, дурманит, околдовывает Набережная Ялты?
Но… Но, о, не верьте Набережной Ялты! Всё обман, всё мечта, всё не то, чем кажется! О, будьте начеку, не теряйте рассудка! Набережная Ялты – не место для рождения здравых мыслей, порывов, поступков, решений. Здесь – иной мир, иные оценки, иная мера, иные суждения.
…«А вдруг?.. – пронзила-ожгла меня мысль однажды, когда я, объятый эйфорией, парил по Набережной Ялты, – … почему бы и нет?» Пронзила-ожгла и направила к улице Дзержинского.
– Добрый вечер! Мне нужен адрес Владимира Шуфа, но фамилия его может быть и Муф и Туф – обратился я к сотруднице адресного бюро.
– Как вы сказали?
– Шуф. Посмотрите сначала на ша – Владимир Шуф.
– Шуф? Какая странная фамилия. А как его отчество? Не знаете? А дата его рождения?
– 22 января 1865 года.
Рука женщины дрогнула… Пальцы выронили шариковую ручку…
– Понимаете, у этого Шуфа, а, может быть, Муфа или Туфа, был сын Саша, у которого тоже мог быть сын, сын которого, возможно, живёт Крыму, и была ещё дочь Таля… – выпалил я на одном дыхании.
…Сотрудница адресного бюро ещё держала паузу, но я уже понял, что мне пора уносить ноги, но ещё долго в ушах моих шрапнелью бухали-рвались слова, которыми напутствовали меня из окошка адресного бюро.
…День отъезда я традиционно отдавал прощанию с Алупкой. Море, скала Айвазовского, Рыбачья бухта, Нижний и Верхний парки Воронцовского дворца, Большой и Малый хаосы, – им всем я обещал вернуться в следующем году. На обратном пути, в центре города, у памятника Амет Хана-Султана меня застал ливень. Он обрушился неожиданно, тяжёлой, холодной стеной. Потоки воды неслись, переворачивая камни величиной с кулак мужчины. Ливень загнал меня в Алупкинский исполком, здесь специалистом военно-учётного стола Ялтинского горвоенкомата работала моя тётя. Из-за острого неприятия её начальника, (платившего мне тем же), отставного военного, в прошлом – замполита, я редко заходил к тёте на работу. Я уже отмечал, что замполиты – народишко сволочной, и потому одна лишь мысль о том, что возможна встреча с одним из его представителей, удручала меня едва ли не до колик. Моё положение усугублялось тем, что, выслушивая очередные националистические словесные экскременты бывшего работника идеологического фронта, я, уже наученный горьким опытом, находясь в присутственном месте, не мог вступать с замполитом в полемику, боясь навредить и себе, и тёте. В горах, в море, в лесу, один на один, без свидетелей – пожалуйста. А здесь, в горисполкоме, меня, как гражданина другого государства, замполит, бывший офицер Советской армии, мог обвинить в чём угодно: в поджоге Ай-Петринской Яйлы, в осушении реки Дерекойки, в дискредитации Меджлиса или, например, в агитации за отделение Крыма от «незалежной Украйны». И этому поганцу поверили бы. А Тамару, мою тётю, просто уволили бы с работы. (Тамара была не намного старше меня, и потому просила обращаться к ней только по имени, не обозначая степени родства).
…Пережидая ливень в тётиной рабочей комнатушке, больше смахивающей на кандейку, я сидел спиной к Тамаре и родителям призывника, которые шумно отстаивали право их сына на инвалидность, и листал подшивки местных газет. Подшивки газет в присутственных местах – явление не новое, не замполитами придуманное, но именно им, точнее, одному из них, я был обязан в тот день своей находкой.
Я уже упоминал, что за время службы в армии «пережил» 11 замполитов. Все они походили друг на друга, как запор, как недержание мочи, как несварение желудка, и, в то же время, разнились как запор, как недержание мочи, как несварение желудка. Один подстригался каждые две недели, и требовал того же от офицеров и прапорщиков. Жена этого майора работала парикмахером в гарнизонной парикмахерской, и таким образом он помогал ей выполнять план. Другой каждую субботу экзаменовал личный состав на знание солдатами, офицерами и прапорщиками морального кодекса строителей коммунизма. Третий…
…Каждое утро капитан Божечко начинал с просмотра подшивок газет в ленинской комнате. «Правда», «Красная Звезда», «Комсомольская правда», «На страже Родины», «Смена», «Вечерний Ленинград», «Ленинградская правда» – все эти семь сброшюрованных изданий самым тщательнейшим образом перелистывались-изучались замполитом на предмет их целостности. И не дай Бог, и упаси Боже, если капитан Божечко в какой-нибудь из подшивок не досчитается страницы! Берегись капитана и тогда, если газетная страница измарана надписью, штришками, чёрточками, кружочками, – да мало ли какие ассоциации возникают между мышлением и рукой солдата советской армии, читающего советскую прессу. Обнаружив крамолу, замполит буквально «ставил раком» дежурного и дневальных по подразделению: «как истинным лицом девушки является наличие у неё девственной плевры, так истинным лицом ленинской комнаты является наличие у неё девственности её газетных подшивок! – орал он истово на всю казарму, – я вам устрою статус-кво! Где хотите, хоть родите, хоть высрите, хоть сами печатайте, но чтобы к вечеру подшивки были как целки, в надлежащем виде!»…
…Начальник моей тёти, вне сомнения, принадлежал к семейству таких замполитов. Потому что подшивки в приёмной военного стола были безукоризненны, надлежащи, целостны, не залапаны, – словно только что из типографии.
…Итак, я листал подшивки местных газет, листал до той поры, пока мои глаза не наткнулись на заголовок: «Возвращение Владимира Шуфа»!
…Когда я вышел из транса, первым порывом было – выдрать из сброшюрованной стопки газету. Я прикинул длительность акции, тактику и стратегию её исполнения, примерился, потянул страницу на себя, но вдруг мысль, что за утерю девственности подшивки отставным замполитом спросится с моей тёти, остановила меня. «Ох, уж, эти пресловутые родственные чувства!» – вздохнул я, доставая из пляжной сумки блокнотик.
…Через шесть часов, лёжа на верхней полке, ошарашенный происшедшим, под ритмичную перекличку колёс я размышлял о невероятных превратностях, уготавливаемых нам, казалось бы, пустячными, случайными, казалось бы, ничего не значащими, и, подчас, тут же забываемыми, событиями.
«Более двадцати лет назад я, пропустив именно то необходимое число предыдущих троллейбусов, сел именно в тот троллейбус, в который несколько ранее сел именно тот старик, рядом с которым, вследствие толкотни пассажиров, оказался именно я, и как только именно я оказался рядом именно с этим стариком, старик заспешил на выход, оставив на сидении дневник, который, ожидая расшифровки, более двадцати лет ничем не «проявлял» себя, но как только был расшифрован, последовали действия, не связанные между собой, исключающие, нейтрализующие друг друга, противоречащие друг другу, но, каким-то образом, подводящие к одной и той же цели, к решению одной и той же задачи, к раскрытию одной и той же тайны, – размышлял я. – Адресное бюро; прощание с Алупкой; тётя, работающая в горисполкоме; замполит; ливень, загнавший меня в горисполком, подшивка, статья в газете – вся эта цепочка была предопределена? Каждое звено в этой цепочке – необходимо? У каждого звена этой цепочки – своё предназначение? В адресное бюро меня привели поиски Шуфа, в горисполком – нежданный ливень. Но если бы моя тётя работала не в горисполкоме, мне бы пришлось укрываться от дождя в другом месте! Более того, начальником моей тёти был отставной замполит, у которого едва ли не главным было сбережение газетных подшивок, которые, в свою очередь, словно ждали своей очереди, то есть меня! Мистика? Случайность?»
…Когда я был холост, я увлекался философией. Женитьба охладила мои чувства, но, как время от времени, в мыслях, возвращаются к своей первой любви, так и я время от времени в мыслях возвращался к предмету своего былого увлечения.
…Поезд, натужно дыша и повизгивая, подминал под себя дебелое тело духмяной южной ночи. В вагоне спали. Смачное причмокивание колёс перекликалось с всхлипами, всхрапами, вздохами пассажиров, отдавшихся объятиям Морфея. В моей же голове шумел сегодняшний дождь.
«Если он был определён событиями, имевшими место неделю, месяц, несколько лет назад, значит, налицо связь явлений и причинности, виной которых принцип детерминизма и, стало быть, случайность и мистика здесь не причём? – рассуждал я. – В философии есть такое понятие – «детерминизм». Согласно принципу детерминизма* всякое событие, когда бы оно ни проходило, определено в каждый момент времени, и каждое происшедшее событие, включая и человеческие поступки и поведение, определяются множеством причин, непосредственно предшествующих данному событию. У Ивана Петровича Белкина Владимир** заблудился на крохотном участке земли, пятивёрстный путь до Жадрина, где ждала невеста Марья Гавриловна, превращается для него в нескончаемое кружение по снегу и метели, узенькая площадь внезапно расширяется – это «судьба», лишившая Владимира невесты. Бурмину же, напротив, метель даёт невесту, с которой он тотчас же разлучается, но через 4 года «судьба» возвращает Бурмина к Марье Гавриловне. Свершилось то, что должно было свершиться, свершилось то, что было предопределено, то, чему никто и ничто не может помешать наступить, когда «пробьёт его час». Именно так рассуждал лермонтовский Вулич,***когда, приставив ко лбу пистолет, заявлял, что если предопределено ему умереть, то это произойдёт независимо от того, выстрелит он или нет; если же предопределено, что нынче он должен остаться в живых, то он останется жить независимо от того, спустит он курок пистолета или не спустит. Статья Григория Пяткова в «Крымской газете» от 7 февраля 2003 года была именно тем «часом», который «пробил» для меня в тот самый момент, когда я был к нему более-менее подготовлен. Человек предполагает, а детерминизм располагает. Все мы под детерминизмом ходим», – заключил я.
…Переписывая лихорадочно в свой потрёпанный блокнотик «Возвращение Владимира Шуфа», сокращая слова, я, естественно, не мог осмысливать содержание статьи, но теперь, когда предотъездные треволнения позади и поезд, безжалостно-садистски давя ночь, мчал меня к дому, а дальнейшие мои поступки были предопределены, ничто не мешало мне вдумчивому знакомству с материалом.
Я крутанул ручку бра, выудил из-под подушки кондуит и углубился в разбор своих каракулей.
«В списке лауреатов Пушкинской премии он стоит рядом с Иваном Буниным, а мы даже имя его забыли.
*Детерминизм – учение об объективной закономерной взаимосвязи и взаимообусловленности всех явлений природы и общества, доктрина о всеобщей причинности
** Повесть И. П. Белкина «Метель»
*** Роман М.Ю. Лермонтова «Герой нашего времени»
Судьбы творений писателей неисповедимы. Сколько их в мировой литературе, казалось, бесследно исчезло, а через сто и двести лет многие выплыли на поверхность времени и здравствуют по сегодняшний день, радуя читателей.
Особенно много покрылось мраком творений (да и самих творцов литературы) двадцатого века. При насильственной смене власти, жесточайших войнах, диктаторстве и безудержных обманах народа к власти приходят жесточайшие политики и изворотливые дельцы, для которых страна – полигон сведения счётов и обеденный стол, с которого надо урвать кусок пожирнее. Ни о какой духовности тут и речи быть не может.
Словно светящиеся брызги от упавших в чистое озеро литературы метеоритов революций и перестроек, разлетелись писатели и поэты по странам всего мира, а оставшиеся были расстреляны или изнывали в сталинских лагерях и тюремных застенках
На смену Гумилёвым и Павлам Васильевым пришли дельцы от литературы, помогая властям втаптывать в грязь времени таланты отечественной литературы…
1897-й год
1 марта 1897 года из Севастополя вышел пароход «Олег». Среди прочих, в большинстве своём состоящих из греческих резервистов Кавказа, Крыма, Екатеринослава, к берегам Босфора плыл и некий господин лет 35-ти. Приятная внешность, подчёркиваемая фигурной скобкой ухоженных усиков, изящной очечной парой в серебряном станочке плюс пытливый, открытый взгляд, в котором светились образованность, решительность, воля, помноженные на общительность, искромётность, тонкое чувство юмора и …запах дорого табака, всё это почти тотчас располагали к нему собеседника.
Первым «пал» капитан «Олега» – он пообещал пассажиру выдать его (ежели вдруг возникнет таковая надобность) за члена своей команды, корабельного доктора.
– «По вине турецкого консула в Севастополе мой паспорт не был завизирован, но я надеюсь по прибытии в Константинополь как-то добраться до российского консула, который всё устроит» – заверил капитана пассажир.
При нём состоял горбоносый сотоварищ в татарском национальном костюме, расшитом золотом и позументом, с кавказским кинжалом в серебряной оправе, с крупной, в виде капли, серьгой в левом ухе.
Первую половину дня пассажир проводил в беседах с греками-резервистами, турецкими и армянскими купцами, после же обеда в компании капитана запирался в каюте.
…Утром показался Стамбул. Пассажир съехал на берег в лодке с русскими монахами и при помощи всесильного в Турции бакшиша* ступил на землю Османской империи.
1870-е – 1890-е годы
Под тон эллинон тагиера**
…Европа вновь стояла на «ушах». И вновь – из-за греков. Греция – первая из стран Балканского полуострова, сумевшая добиться независимости в ходе национально-освободительной войны 1821-1829 годов, не могла смириться, что Эпир, Фессалия, острова Крит, Самос и другие населённые греками территории, оставались собственностью Османской империи. Король Оттон I, возведённый на греческий престол Европейскими державами, в нарушении договорённостей со своими опекунами-наставниками, платил им чёрной неблагодарностью: проводил независимую политику, конечная цель которой – вытеснение Турции в Азию, захват Македонии, Фракии Албании, не допущение усиления Сербии и Болгарии и, в конечном итоге – возрождение Византийской империи, гегемония на Балканском полуострове.
* Бакшиш (перс) – гостинец, взятка, подарок
** «Тон эллинон тагиера» – песня «Гимн свободы»
Такая наглость греков, каких-то 70 лет тому получивших независимость от Османской владычества, претила старушке-Европе. И отнюдь не из этических норм и соображений. Великие европейские державы, – а таковыми себя определили Россия, Франция, Великобритания, Германия, Италия и лоскутная Австро-Венгрия – имели-вынашивали свои сокровенные задумки и помыслы. Англия не мыслила себя без Крита, Франция – без Туниса и Египта, Германия – без Боснии и Герцеговины, Россия – без Дарданелл и Царьграда (он же Константинополь, Стамбул). Великие Державы осознавали, что рано или поздно султану Абдуле-Хамиду II придётся расстаться с большей частью своих владений, но время для этого Державы хотели назначить сами.
Именно потому, когда началась Крымская война* и греческие повстанцы взяли под контроль входящие в Османскую империю Фессалию и Эпир, на пути Греции по воссоединению этих территорий встали Великобритания и Франция, выступивших на стороне Турции. Грекам оставалась ждать нового конфликта из-за турецкого наследства.
…В 1896 году тайная подпольная греческая националистическая организация ГЕТЕРИЯ ЭТНИКЕ (HETERIA ETNIKE) спровоцировала войну между дряхлеющей, трещавшей по швам, но всё ещё грозно огрызающейся Османской империей и крохотным, нищим Греческим королевством.
…Остров Крит. Этот клочок суши гораздо меньше времени подвергался турецко-исламскому влиянию, нежели многие иные балканские страны, которые с XIY-XY веков находились под османским игом. Христианское население Крита активно боролось против турецкого засилья, и турки вынуждены были считаться с этим. Всё управление и экономика находились в руках чиновников-христиан из числа местной верхушки, которой, однако, пришлось принять ислам…
С Крита – и началось.
Но если причиной одного из недавних восстаний критян было их категорическое несогласие на введение султаном налога на табак, соль и вино, то на знамёнах нынешних инсургентов** реяли лозунги «ПАТРИО И ЕЛЕВТЕРИА!»***
…Когда на Крите полыхнул, и Абдула-Хамид II отправил на остров свои войска, Великие Державы ответили султану тем же – и шесть кораблей под флагами России, Франции, Германии и Великобритании бросили якоря на рейде крупнейшего критского города Канеи.**** Пока десанты моряков занимали город и брали под защиту иностранцев и христиан, был создан управляющий орган – Совет адмиралов, в который вошли капитаны интернациональной эскадры, и была разработана «дорожная карта» мирного урегулирования: султану предлагалось вывести с острова турецкие войска, объявить всеобщую амнистию, созвать Народную ассамблею Крита.
Между тем, в январе 1897 года турецкие войска проводят несколько контртеррористических акций, на что греческой флот объявляет мобилизацию. 4 февраля турки расстреливают демонстрацию христиан в Канеи, тысячи людей пытаются спастись на кораблях эскадры Великих Держав, Греция направляет в Канеи броненосный крейсер, а ещё через несколько дней туда отплывает флотилия миноносцев под командованием греческого наследного принца Георга. Через неделю на остров высаживается экспедиционный отряд полковника Вассоса, полковник объявляет о присоединении острова к Греческому королевству, наступает на Канеи, Вассоса поддерживают повстанцы; международный флот обстреливает их позиции. Высадка греков на остров настолько обрадовала местных христиан, что вскоре на Крите практически не осталось ни одного живого мусульманина.
* Русско-турецкая война 1877-1878 г.г.
**Инсургенты – гражданское население, восставшие с оружием в руках против своего правительства,
считающего его почему-либо незаконным.
*** «Патрио и Елевтерия!» – «Отечество и свобода!»
**** Ныне – Ханьи
2 марта Великие Державы и Турция предъявили Греции декларацию, в которой заявлялось, что о присоединении Крита к Греции не может быть и речи, острову будет предоставлена широкая автономия под властью султана, турецкие гарнизоны будут выведены, а посему греческие подразделения должны покинуть Крит и отвести свой флот на базы.
Греция проигнорировала декларацию и без высочайшего соизволения на то Великих Держав, вела подготовку к освобождению единоверцев и единокровных Фессалии и Эпира от османского ига, будоража Европу, лишая её покоя и сна, вынуждая её стоять на «ушах».
Словом, в который раз всё смешалось в доме хитрюги-Европы.
1897 год
Турция. Константинополь.
Греция. Афины.
«…<…> В маленькой и прекрасной Греции также раздавались теперь угрозы, военные крики, которые мне пришлось так скоро услышать... …Благодаря усиленной охране, Константинополь спокоен. Я присматривался к настроению толпы и не заметил в ней особенного возбуждения. О событиях в Греции турки говорят без раздражения, с видом глубочайшего презрения к военным силам Греции. О «священной войне» нет и помину. Турки величественно курят кальяны в кофейнях, как будто ничего особенного не случилось.<…>. Я пытался говорить с константинопольскими греками о событиях на Крите, но греки пугливо озирались и спешили ответить, что они верные подданные падишаха. Стены Стамбула имеют глаза и уши. Я невольно сравнивал спокойствие мусульман с общим возбуждением греков.
Турки не верят в возможность войны. Они рассчитывают на воздействие держав Европы на маленькую и задорную Грецию. Греки, наоборот, хотят войны и ждут только наступления 25-го Марта, – дня, в который вспыхнула война за освобождение Греции в1821 году. К этой эре греки хотят приурочить первое движение своих войск на границах Фессалии.
Спокойствие Стамбула показалось мне странным, даже мертвенным. Патрули, войска – это какая-то внешняя тревога. …Мусульманский фанатизм стих после резни армян. Улицы кишат народом, в гавани множество судов, но в городе нет ни денег, ни торговли. Все дела стали. Стамбул, великолепный торговый город, по местоположению долженствующий играть важную роль в международной торговле, имеющий все условия для обогащения, сидит без гроша денег, уснул в бездействии и обеднел. Политические события последнего времени убили в нём жизнь, а мусульманский мир не имеет энергии, могущей дать новый толчок жизненной деятельности одного из величайших городов Востока. Это заживо погребённый город. Только другой народ, другие люди могут воскресить покойника, которого называют почему-то «больным человеком». Больной давно умер.
Борей».
«…Был в редакции лучшей турецкой газеты «Саба» – «Утро».<…>. Профессор Гассан Эддин, редактор газеты, <…> заговорил со мною на прекрасном французском языке и был очень удивлён, когда я ответил ему по-турецки. <…> Гассан Эддин жаловался на стеснения турецкой цензуры. В газетах Константинополя пишут очень мало о современных событиях, ограничиваются обиняками и заведомо искажают известия…<…>. Из турецких газет ровно ничего нельзя узнать о Крите и Греции. Гассан Эддин находит, что военные действия могут не сегодня-завтра открыться на границах Фессалии и боится общеевропейской войны.
Он тонко улыбается, говоря, что весь мир и каждая нация отдельно считают «наш Константинополь своим». В современной политике Гассан Эддин видит преобладание личных интересов и эгоизма нации над общими идеалами и идеями цивилизации.
<…>.
Я был в нашем посольств, где мне посоветовали тотчас ехать в Афины. «Там теперь узел всех политических событий, – сказали мне в посольстве.– Мы сами получаем известия из Афин. Если войны не будет, и начнутся реформы в Турции, тогда центр всех интересов будет опять перенесён в Константинополь».
Меня предупредили, однако, что в Афинах сильное возбуждение, и греки очень дурно относятся к русским. Двум русским отказали в обеде в ресторанах и не дали номеров в отелях. Я решил всё же отправиться завтра же на быстроходном египетском пароходе «El Кahira» в Пирей.
Вечером я бродил по улицам Константинополя и встретил в одной кофейне нашего старого знакомого борца Кара Ахмета. … …Кара-Ахмет мне очень обрадовался и сопровождал меня весь вечер. С таким телохранителем я чувствовал себя в полной безопасности и решался заходить даже в буйные кафе-концерты Галаты. В тёмной улице до нас долетел отчаянный крик из одного из соседних домов. «Режут кого-то», – равнодушно заметил Кара Ахмет. У меня невольно сжалось сердце от этого крика. Крик боли даже у мужчины переходит в какой-то жалобный женский или детский стон. Несмотря на этот кровавый эпизод, на движение вооружённых патрулей по полутёмным улицам, столица Падишаха кажется очень весёлой. В кафе-концертах играет турецкая музыка, арабские танцовщицы танцуют и поют во вкусе известной Бен-Байя. В паланкинах проносят по улицам закутанных в белые фереджэ турчанок... <…>. Умирающий Стамбул всё ещё прекрасен, полон таинственными чарами Востока, и полумесяц ярко горит над ним в тёмной синеве ночного неба.
Борей».
…В Греции меня ожидала политика, национальные страсти, борьба и смута; <…> … толпы солдат и греческих волонтёров, оборванные беглецы с острова Крита, дети, марширующие с бумажными знамёнами. На платформе железной дороги толпились резервисты, отправлявшиеся партиями в Фессалию.
.... Во всех кафе, в табльдоте отеля говорят только о политике, о бомбардировке Малаксы, об отъезде принца Константина в Фессалию. Афиняне страшно возбуждены. «Если не будет войны, будет революция!» – говорят они. Король Георг не пользуется расположением за то, что он благоразумнее своих подданных.
– Чего же вы хотите? – спрашивал я греков.
<…> Греки хотят получить Македонию, если им не дадут Крита.
Я говорил с некоторыми профессорами афинского университета, и они мне сказали, что Греция, быть может, удовлетворилась бы автономией Крита под условием, что островом будет управлять королевич Константин. «Мы не можем уступить Европе, – говорили мне, – Крит нам стоит больших денег и, кроме того, нам нужна Македония. Нам слишком тесно в границах теперешней Греции. <…>. Нам нужны, по крайней мере, острова. Если Греции теперь не удастся осуществить свои национальные стремления и привлечь симпатии Европы, ей это не удастся уже никогда».
Но Европа не желает войны… – думал я. Какое дело Европе до греческого национализма, который может очень дорого ей обойтись. Греция хочет нажиться за счёт Турции, отобрать у неё в свою пользу несколько провинций, – вот весь смысл греческой политики.
Мне наговорили много жалких слов редакторы афинских газет: «Акрополиса», «Аети» и других. Но требуют ли общие интересы Европы изменения её географической карты? Сколько жертв и крови может быть принесено на алтарь эллинофильства!
Настало ли время решить окончательно восточный вопрос? Европа не хочет и боится войны. Маленькая Греция, начав военные действия, может дать толчок, который вызовет общую борьбу, столкновения интересов различных государств на Востоке, целую мировую катастрофу! Греческий национализм не более, как греческий эгоизм в данное время. Но греки так возбуждены теперь, что не могут рассуждать хладнокровно, и не поймут интересов, существующих у других наций. Не только простые аргументы, но и более веские – бомбы интернационального флота не убеждают греков.
<…>. …Греция деятельно готовится к войне. Патриотическое общество «Heteria Etnike» имеет большие средства, деньги и оружие. Каждый день прибывают партии резервистов и волонтёров. Вчера две тысячи волонтёров устроили демонстрант. Они ходили по городу с распущенными знамёнами и барабанным боем. Греческие войска в Афинах довольно красивы, хотя солдаты малы ростом. Особенно эффектна гвардия королевы в национальных костюмах, фустанеллах – широких белых юбках со складками и красных греческих фесках с длинными кистями.
Греки уверяют, что их армия в военное время достигнет 250.000 солдат, но теперь на границах Фессалии сосредоточено всего 80.000.
Получены подробные известия о бомбардировке Малаксы. Греческие инсургенты* на Крите взяли Малаксу и перебили турецкий гарнизон. Флот открыл канонаду по инсургентам. Выпущено 60 снарядов. Инсургенты отступили. Малакса вся в пламени.
Сегодня я был в королевском дворце у моей знакомой, русской графини. Во дворце настроение удручённое. Не знаю, удастся ли мне получить аудиенцию у короля. Я буду у министра-президента – г. Дельяниса.
Борей»
«<…> Королевич Константин сегодня отправляется в Фессалию, где примет начальство над войском. С королевичем едут до Воло его супруга, принцесса София и сестра, принцесса Мария. Афины с нетерпением ждут отъезда королевича, любимца афинян, на которого возлагаются надежды нации. Около дворца королевича большая толпа народа. Изредка раздаются аплодисменты, выражающие нетерпение. Афиняне ждут выхода из дворца депутации, отправленной городом к королевичу. Адрес, подносимый депутацией, гласит: «Победа или смерть!» – древнее спартанское изречение <…>. < >. Наконец, из стеклянных дверей мраморного дворца выходят депутаты, останавливаются на ступенях крыльца и передают от королевича Константина толпе очень политичный ответ: «Я сделаю всё, что возможно». <…>. Королевич говорит, что уезжает сегодня в Фессалию между 9-ю и 11-ю часами вечера и просит не делать шумных оваций. Толпа встречает этот ответ восторженно: аплодисменты, крики «зито»*.
<…> В половине десятого королевич выходит из дворца и садится в карету, которая должна отвезти его в Пирей. Толпа бежит за каретой, машут шапками, кричат «Зито! Да здравствует Эллада! Да здравствует королевич Константин! Да здравствует королевская фамилия!».<…>.
После отъезда королевича толпа долго не расходится. По улицам движутся процессии с пением национального гимна и греческих песен. <…>. Настроение восторженное. Вспыхивают огни иллюминации. Теперь уже поздняя ночь, а под окнами отеля всё ещё слышны голоса и пистолетные выстрелы. Афины в самом боевом настроении. Греки пока ограничиваются пальбой холостыми зарядами и, кажется, не думают, что взрыв греческого энтузиазма может также оказаться холостым выстрелом... Недавно, впрочем, афинские студенты застрелили на конке своего 15-ти-летнего товарища, пытавшегося уклониться от демонстрации.
<…>
В Афинах произвёл сенсацию слух, что во фронте турецкой армии находятся два русских офицера. Не знаю, так ли это, но на службе у турок всегда было много иностранных офицеров. Греки почему-то ужасно этим возмущены, и «Акрополис» сообщает, что командир греческих инсургентов в Фессалии обещал албанцам вознаграждение в 2.000 драхм за голову иностранных офицеров, служащих в рядах турок. Греческие газеты сообщают много вздорных известий. <…>
В отеле, где я остановился, есть несколько английских корреспондентов. Это бессовестные люди, не говорящие ни на одном языке, кроме собственного. Англичане думают, что все обязаны говорить по-английски. Они должны жестоко в этом разочароваться, по крайней мере, в Афинах. По-русски тут говорят гораздо лучше.
Видел несколько номеров афинских юмористических журналов. Им недостаёт аттической соли, особенно когда они рисуют карикатуры на русских. Изображать Россию в виде северного медведя совсем не ново и не оригинально. В одном журнале северный медведь изображён даже с крылышками, которые подрезывает ножницами Греция. Греция, подрезывающая крылья России! Какое курьёзное национальное самомнение! Англию греческие журналы изображают симпатично. Это весьма характерно для современной политической настроенности Греции.
<…> Я в отчаянии: почта <…> идёт из Афин только три раза в неделю.<…> В довершение всего, письма путешествуют по всей Европе с вольностью туристов, останавливаются в Вене, осматривают музеи древностей и попадают в <…> чуть ли не на десятый день.
Борей».
«Афины взволнованы известием о блокаде. Нота союзных держав категорически заявляет правительству Греции, что в случае, если греческие войска не будут отозваны из Фессалии, через тридцать шесть часов, союзный флот блокирует порты Воло, Арту и Пирей. <…>. …Я отправился в министерство финансов, чтобы переговорить с первым министром Дельянисом, но в министерстве происходил спешный совет министров по поводу блокады и ответа на ультиматум держав. Г. Дельянис обещал принять меня завтра в 8 часов вечера.
Я думаю, что греческим министрам снова придётся ответить на ультиматум Европы жалкими словами о гуманности и филантропических чувствах. Отозвать войска из Фессалии невозможно по той простой причини, что они не захотят вернуться. Возбуждение греков слишком велико. Правительство, потеряло всякую власть и плывёт по течению. В парламенте предстоит бурное заседание. Военный министр завтра отправляется к войскам в Фессалию.
От Лариссы до Арты, по границе Фессалии расположились два фронта войск: греческие войска под начальством принца Константина и турецкие под начальством Этем-паши. У Арты, вопреки берлинскому трактату, турки построили укрепления и батареи с огромными крупповскими пушками. К греческому фронту прибывают всё новые партии волонтёров, среди которых много иностранцев, любителей сильных ощущений: тут есть итальянцы, англичане, датчане. Греческая армия теперь достигает ста тысяч. Если Воло и Арта будут блокированы союзным флотом, греческое войско очутится в критическом положении: оно будет отрезано от остальной Греции. Позади фронта трудно проходимые горы Фессалии.
* Зито (греч.) –Ура!, Да здравствует
Армии неоткуда ждать подкрепления, и при первом поражении она будет уничтожена турками. Но греки, очевидно, не боятся потерять голову в битве, так как они уже потеряли её в политике.
<…>.
Борей»
« <…> …И с какой стати нам <…> руководиться греческим патриотизмом? У нас есть свои национальные задачи. Я говорил с одним молодым греческим патриотом, принадлежавшим к богатой афинской фамилии. Он прямо заявил мне, что греки хотят получить Константинополь, что границы Греции должны быть у волн Босфора. Расширение греческого королевства и усиление его идёт прямо в ущерб нам. Кроме того, мы, вместе со всей Европой, хотим мира, а не войны. И может ли быть восстановлена старая Греция? <…>.
Современная Греция казалась мне живым саркофагом минувшего. Вся страна, с её античными развалинами, производит грустное впечатление гробницы. Всё великое и прекрасное в ней давно миновало и умерло... Современные греки, малорослые, узкоплечие, кажутся выродившейся нацией. Их патриотизм, их теперешнее увлечение национальными идеями, быть может, симпатичны, но трудно верить в осуществление их греческих мечтаний. <…>.
…Греческие офицеры не производят хорошего впечатления. У них необычайно щегольской вид, французские эспаньолки а lа Наполеон III. Мундиры самых нежных цветов и необычайные султаны из лазурных перьев каких-то райских птиц. Офицеры ежедневно маршируют по городу, салютуя саблями, во главе своих маленьких солдат и с военным оркестром, наигрывающим самые весёлые марши. Благодаря этим офицерам и маршам, город имеет самый беззаботный и легкомысленный вид, когда проходят солдаты.
<…> …О чём думают афиняне, и думают ли они о чём-нибудь вообще? Что скажет ареопаг министров в ответ на грозную ноту держав?
<…> …Из Фессалии в Афины вернулось несколько французских корреспондентов. В Фессалии пока нет ничего интересного, и там очень трудно получать новейшие известия. Что касается французских журналистов, то наши друзья и союзники, кажется, весьма расположены к Греции. Я беседовал с корреспондентом «Libre Parole». Он уверяет, что министерство скоро падёт в Париже, и французы перейдут на сторону Греции. Нация сочувствует грекам. Впрочем, я не думаю, чтобы французы изменили дружбе России ради греческих интересов.
Я был сегодня во дворце и просил аудиенции у его величества короля Георга. Мне обещали дать ответ. Правду говоря, королю теперь не до аудиенций. Быть может, он один думает теперь за всех в Греции.
<…> …где-то за кулисами решают судьбу Греции и европейского мира. Завтрашний день чреват событиями.
Борей».
«…Из Фессалии приходят всё более тревожные известия. <…>.
…Этхем-паша, начальствующий над турецкой армией в Фессалии, одним быстрым переходом передвинулся от Элласоны к городку Дамасси, самой границе Греции, и, расположив тремя корпусами свою армию, стал в боевом порядке перед греческими войсками. Греческая армия под начальством принца Константина построена в том же порядке.<…>.
…Таким образом, обе армии стоят теперь друг против друга, лицом к лицу, в расстоянии двух пушечных выстрелов. При первом сигнале к войне произойдёт генеральное сражение. Красное знамя с золотой луной и голубое с белым крестом подняты перед битвой. Если союзным державам не удастся остановить Грецию, катастрофа неизбежна. Греки не желают признавать интересов других наций и безразлично относятся к спокойствию Европы. Силы Этхем-паши в данное время значительно увеличились. У него до 45 тысяч солдат. Греки располагают приблизительно тем же количеством регулярного войска, а вместе с волонтёрами и инсургентами, по всему протяжению границы, их наберётся до ста тысяч
<…>
...У турок близ города Арты, сосредоточена ещё пятнадцатитысячная армия, состоящая, по греческим источникам, на три четверти из албанцев, очень воинственных, но далеко не преданных Турции. Против этой армии в Фессалии стоит Андреас Скалцедомос, греческий депутат и начальник значительного корпуса инсургентов. Кое-где на границах Фессалии уже происходят отдельные стычки.
<…>
...К войне готовятся очень деятельно. Принцессы София и Мария, проводив принца Константина до главной квартиры греческих войск, устроили в Лариссе госпиталь…
<…>
...С Крита приходят всё новые известия о бомбардировках союзного флота и стычках турок с инсургентами. При Плакии и Ай-Васили английский пароход должен был выпустить 31 снаряд, чтобы заставить инсургентов отступить. Башибузуки разграбили Вигло и Палио Кастро, а в Эраклионе итальянский крейсер должен был отправить десант в 250 матросов для охраны местного археологического музея. Полковник Вассос пока заявил себя только в том, что отправил к адмиралам союзного флота прокламацию, в которой объявил весьма торжественно, блокаду Крита иностранными судами «актом варваризма».
Таким образом, греки обвиняют в «варварстве» уже не одну Турцию, но и целую Европу.
<…>
…Положение иностранцев в Афинах, становится всё неприятнее, и мы не без опасения ожидаем 25-го Марта, когда здесь празднуется освобождение Греции, и национальные страсти особенно разгораются. Благодаря современным событиям, праздник 25-го Марта будет в этом году особенно демонстративным. В этот день в Афинах ожидается или объявление войны, или революция. Греки открыто об этом говорят на улицах и во всех кафе. Неприязненное отношение греков к иностранцам сказывается даже в мелочах. Сегодня я завтракал с одним дипломатом в отеле «Grande Britania».
– Прикажете подать кофе по-французски? – спросил грек-лакей.
– Нет, дайте турецкий кофе! – ответил дипломат.
– У нас нет турецкого кофе, есть греческий! – грубо сказал лакей.
Дипломат, оказывается, поступил недипломатично, спросив турецкий кофе в Афинах!
Мой знакомый, русский, недавно приехавший в Афины, был за обедом представлен барышне, гречанке, из очень известной афинской фамилии.
– Я с вами здороваюсь, – сказала она, – но не подумайте, чтобы ваш приезд мог здесь кого-нибудь обрадовать!
Другая греческая дама, встретив на улице американку, которая замужем за русским, заявила ей, полушутя-полусерьёзно, что целует её как американку, а не как русскую. «Русскую я бы не поцеловала!» – сказала она.
– Очень жаль, что я этого не знала! – ответила русская дама, – я бы тогда с вами не поцеловалась!
Как видите, в Афинах воинственное настроение даже у дам высшего общества. Что сказать о мужчинах и о толпе простого на¬рода?
Если начнется блокада Пирея, <…>блокада ещё более раздражит греков против иностранцев. Я провёл всю неделю в Афинах, и уже за это короткое время отношение к русским, французам и немцам значительно изменилось к худшему. Секретарь королевы г. Философов избегает принимать у себя русских, своих соотечественников. Греческие газеты, раздувающие события, относятся к иностранцам с полнейшей нетерпимостью.
Я на всякий случай зарядил револьвер.
Борей»
«…Сегодня в Афины должна прибыть партия англичан-волонтёров в 250 человек, отлично вооружённых. Волонтёров в Греции очень много, и в Афинах из них уже сформирован иностранный легион со знамёнами всех наций. Тут англичане, шведы, немцы, итальянцы. Вот только ни одного русского.
…У Акротери, близ Эраклиона, было большое сражение, в котором участвовало 8 тысяч греческих инсургентов и 10 тысяч регулярных турецких солдат. Битва продолжалась несколько часов подряд. Много убитых и раненых. Над инсургентами начальствовал Коракас. У них была артиллерия, состоявшая из 15 пушек под начальством Дафотиса. Результатов сражения афинские газеты не сообщают: очевидно, греки были разбиты. Близ Ретимно также было сражение, продолжавшееся 9 часов подряд. Убито 7 турок и 4 грека. Много раненых. Форт Изеттин находится в столь опасном положении, что он занят отрядом союзных войск под начальством английского офицера. Итальянские и французские солдаты заняли также местечко и форт Бору. Австрийцы захватили Акротери и дорогу в Суду. Несмотря на блокаду и усиленную охрану берегов Крита, оттуда тайно, на маленьких лодках, пробрались Кокинис и несколько инсургентов участвовавших в сражении под Спиналонгой. Эти инсургенты привезли в Афины захваченное ими немецкое знамя. Из Фессалии сообщают, что капрал эвзонийского батальона выдал за 25 лир туркам план расположения греческих войск и их артиллерии. Шпион пойман. Этот факт несколько компрометирующего свойства: эвзонийские батальоны – самое надёжное войско Греции.
<…>.
Борей».
«…Англия втайне поддерживает <…>. движение греков и своим участием в союзе держав только препятствует принятию энергических мер. Афины, Крит полны английских агентов, раздающих деньги под видом вспомоществования разорённым критянам.
Гуманные чувства, по всем вероятиям, удержат Европу от решительного шага, и она не захочет своим военным могуществом раздавить маленькую Грецию, а Греция способна уступить только силе. Надо думать, что после войны в Македонии и Фессалии дело кончится компромиссом. Весьма возможно, что Криту будет дана автономия под управлением принца Георга Греческого, что будет равносильно присоединению острова к Греции. Без Македонии греки пока обойдутся. В войне с турками трудно сомневаться, — только война может дать исход общему возбуждению греков. Это своего рода кровопускание, которое спасает от апоплексического удара. Греческие инсургенты, в числе 3.000 человек, вчера уже перешли границу Македонии, и засели в горах. <…>. Нервы напряжены до крайних пределов и не сегодня-завтра раздастся сигнал войны. Этой войной на Востоке, которой опасается Европа, Греция хочет добиться уступок. Я не думаю, чтобы вулкан политических страстей, действующий в Греции, мог вызвать всемирное землетрясение, общую войну, разделение Турции или что-нибудь подобное. Ещё не настала минута разрешения восточного вопроса. России, конечно, выгодно и необходимо пробрести ключ от Босфора, но к этому ключу протянуто слишком много рук. Англия боится России, опасаясь за Индию, которая, как здесь говорят, ждёт спасения от русских и «видит в Русском Императоре — Мессию, спасителя Индии». Но зачем заглядывать так далеко в необозримые политические горизонты будущей истории? Если Константинополь не может быть русским городом в данное время, то для России полезно сохранить расшатанную Оттоманскую Порту в виде политического буфера, подобного тем буферам, которые созданы Англией на границах Индии и России в Азии. Константинополь в слабых руках султана всё же лучше, чем в руках Англии или какой-нибудь другой враждебной державы, стремящейся замкнуть нам выход из Черного моря. Наша политика, прекрасно сознающая русские интересы, стремится к сохранению целости Оттоманской Порты вовсе не из любви к туркам. Нас напрасно считают туркофилами. Мы также не ярые эллинофобы, мы не желаем зла маленькой Греции, но у нас есть свои национальные интересы, свои задачи на Востоке, которыми мы не обязаны поступаться ни для кого. Мы, наконец, хотим общего спокойствия и мира; нарушать их кровавой войной — опасно и преступно.
Только грекам нет дела до всего цивилизованного мира, только им их национальный эгоизм кажется чем-то идеальным и героическим. Они готовы на войну, раздор, кровопролития.
Борей»
«…В Афинах в данное время образован целый иностранный легион. Среди добровольцев, обмундированных в греческую форму: в желтые сапожки и высокие кепи, в синие мундиры с красным воротником, есть много датчан, англичан и итальянцев. На днях, в числе волонтёров, появился даже один русский: какой-то кавказец в черкеске с газырями.<…>.
<…>. Англичане и датчане сидят с трубками в зубах во всех афинских кафе, показывают маленьким грекам свои мускулы и пьют вино дюжинами бутылок. К вечеру волонтёры пьяны, ходят по улицам и густым басом кричат: «зито полемос!»*. Афиняне в восторге от этих волонтеров с бычачьими английскими шеями и прекрасным боксом. <…>.
Борей»
«<…>. …Порт Афин – Пирей… …Несколько сильных батарей защищают вход в Пирей. Отсюда идёт главная железнодорожная ветвь Греции: Пирей, Афины, Коринф, Навилион, Триполи, Патрас, Олимпия... Железных дорог в Греции мало. Во всей Фессалии только одна линия, соединяющая порт Воло с Лариссой. Военный греческий флот стоит не в Пире, а в великолепной бухте острова Саламина…. …Здесь находится морской арсенал. … Греческий флот очень невелик. Он состоит всего из 50 судов. Броненосцев три: «Гидра», «Спецца» и «Псара» построены во Франции. Военные суда второго класса: «Георгий» и «Адмирал Миаули». Суда третьего класса: «Актион», «Амврекион», «Альфиос», «Пиниос», «Королева Ольга», «Евротас» и «Ахиллес».
Самая сильная часть греческого флота – миноноски. Их насчитывается 24. Кроме того, имеется ещё одно судно «Эллада», на котором помещается школа морских офицеров. Над греческим флотом начальствуют принц Георгий и адмиралы Сактурис и Криэзис.
<…>. …В мирное время Греция имеет армию в 26.000 солдат, состоящую из 10 батальонов эвзонийской пехоты, очень живописных воинов в фесках и фустанеллах, из 3 батальонов артиллерии, 3 батальонов кавалерии, 7 батальонов жандармов и 1 батальона инженерных войск, сапёров. Имеется ещё 10
батальонов пехоты разных полков. …Греческие войска обучены по французскому образцу, и во время войны они могут быть доведены, благодаря всеобщей воинской повинности и призыву резервистов, до 200.000 солдат. Теперь под ружьём поставлено 65.000 регулярных солдат, и масса волонтёров. Армией начальствуют: принц Константин, генералы: Мавромихали, Макрис и полковник Вассос.
*«Зито полемос!» – «Да здравствует война!»
<…>.
У кавалерии очень плохие лошади; военная музыка состоит главным образом из кларнетов. Армия кажется полками оловянных солдатиков, очень пёстрых и маленьких, но, быть может, у греческих войск геройский дух, дух Леонида и Фемистокла, – не знаю. Во время войны за освобождение Греции греческие солдаты сумели отстоять своё отечество, и теперь, кажется, у них много энтузиазма с примесью чисто греческого хвастовства. Турок они собираются взять на «ура». Если будет война, мы увидим, что сильнее: сознательный ли патриотизм греков или восточный фанатизм турок, поднявших знамя «газавата» – священной войны.
Борей».
«<…>. …Война началась, и мы вступили в период неизвестности. … Арестуются все телеграммы. Корреспонденты греческих и иностранных газет находятся в положении военнопленных. Их депеши перехватываются в Афинах.
Кое-что я все же могу сообщить вам о начале военных действий в Фессалии. Дело произошло следующим образом. Греческое патриотическое Общество*, послало на границу Фессалии батальон инсургентов, организованный на общественные средства. Он состоит из 2.600 волонтёров под начальством полковника Копсопопулоса Комигонаса. В этом батальоне, находятся 15 греческих священников, 2 доктора и несколько фармацевтов, отличающихся воинственным духом. Армия гетеристов одета в эвзонийские юбочки, очень напоминающие балетные юбочки танцовщиц, и в голубые шапки с инициалами «Этнике-Гетерия». К этому добровольному войску примкнуло ещё 115 итальянских волонтёров под командой капитана Киприани.
28-го Марта в городке Калампаке батальон гетеристов отслужил торжественный молебен и в полночь, разделившись на четыре колонны, перешёл, без ведома греческого правительства, границу Фессалии и Македонии близ местечек Тафос-Биньбаши, Перлианца, Орфана и Дендро-Джиорджи.
Три колонны успели проникнуть в лесистые горы Македонии, но последняя колонна была замечена турецкими аванпостами, которые тотчас открыли огонь, …на который принуждены были отвечать греческие батареи. Сражение началось в 5 часов утра и продолжалось весь вчерашний день. Результаты его пока неизвестны, так как все телеграммы перехватываются в Афинах.
<…>.
…При первом известии об этом сражении в Афинах был поспешно собран совет министров, и г. Дельянис телеграфировал остановить сражение, как будто это можно сделать по приказанию, словно на параде или маневрах: полковник скомандовал, музыка замолчала, и солдаты стали во фронт. Разумеется, г. Дельяниса никто не послушал, и ход событий совершается своим порядком. Турок атаковали, и армия Эдхем-паши должна будет перейти в наступление. Войну можно считать начавшейся. Мне кажется, что вернее всего считать приказание г. Дельяниса «остановить войну» простою дипломатическою уловкою. Греческое правительство теперь может сказать, что «сделало всё от него зависящее», и Европа не будет в состоянии обвинить Грецию в начале военных действий. Всё произошло нечаянно, без ведома министров и греческой дипломатии. Греция войны не начинала. Война вспыхнула, так сказать, в силу законов физики: две враждебных армии находились слишком близко друг от друга, подобно двум тучам, насыщенным электричеством. Отсюда вспышка молнии, гром, баталия и канонада. Европа не успела поставить громоотвод и должна считаться не с дипломатией афинского правительства.
<…>. …За одним сражением «по нечаянности» произойдёт другое….<…>. …В Афинах теперь будет известно только о победах греческого оружия, о том, что в таком-то сражении убито 20 турок и 1 грек, известная статистика войны. Сам великий Наполеон грешил ею и сообщал в Париж о победах, когда его били в России. Только будучи очевидцем событий, можно во время войны составить о них правильное понятие.
<…>.
Борей».
«…Сегодня из Афин был отправлен в Фессалию последний батальон резервистов.
Афиняне провожали своих солдат на смерть или победу. Здесь феерические проводы, аплодисменты, яркие окна магазинов, а там, в далёкой Фессалии, среди лесов гор, – стоны умирающих, трупы убитых, ночь и смерть...
Войска шли по городу, освещённые синим бенгальским огнём, и, блеснув штыками, пропадали в темноте улиц отряд за отрядом. Толпа аплодировала, изредка раздавались выстрелы револьверов.
Право, в войне нет ничего привлекательного. Она красива, пока солдаты маршируют по городу, да в исторических описаниях славных побед Александров Македонских, Наполеонов и Тамерланов. Если в войне есть что-нибудь хорошее, так это общий подъём духа, отрешение от будничных интересов, патриотизм народа и геройские подвиги отдельных лиц. Но и это не искупает жестокости убийства. Европа сделает великое дело цивилизации, если успеет остановить Грецию. Худой мир лучше доброй войны. Уж по одним медицинским приготовлениям, лазаретам и госпиталям, которые теперь спешно устраиваются, можно судить, что будет. Греческие дамы принимают в том деятельное участие. Моя знакомая, m-me Ралли, богатая коммерсантка, живущая обыкновенно в Лондоне, нарочно приехала в Афины и выхлопотала себе назначение начальницы госпиталя в Лариссе. Дамы афинского бомонда скоро начнут приготовлять бинты, а наиболее героические из них собираются поступить в сёстры милосердия
<…>.
…Греки, подобно бубнам, славны за горами. Я не отрицаю энтузиазма греков. Толпа всегда приходить в энтузиазм, когда начинается драка. Что же касается руководителей греческой политики, то, если хорошенько присмотреться, у них совсем не в энтузиазме дело. Они прекрасно понимают выгоды присоединения Крита к Греции и постоянно жалуются, что Греция слишком много денег затратила на Крит. Отказаться от Крита – значит потерять затраченный капитал. Можно ли примириться с такой неудачной финансовой операцией? Греки всегда были опытными коммерсантами, их министры – дельцы и банкиры.
Говоря о «гибнущих братьях-критянах», о «борьбе цивилизации с «турецким варваризмом», о «гуманных чувствах Европы», они, в конце концов, начинают перечислять затраченные на Крит суммы. Тут не «братья» гибнуть, а миллионы. Некоторые афинские банки могут лопнуть, если их операция с Критом окажется неудачной.
Борей».
«<…>.
…Война продолжается, но в официальных кружках и среди дипломатии Афин о ней ничего не известно или, вернее, существование войны отрицается, несмотря на то, что в происшедших уже сражениях участвовали регулярные солдаты Греции. Но здесь войну сваливают на одних инсургентов, и очень возможно, что вся война произойдёт без официального о ней уведомления представителей европейских держав. Греческие дипломаты… …уверены, что Греция может делать всё, что ей угодно, рассчитывая на снисходительность Европы к маленькому государству. Но если дать Греции Крит или Македонию, Сербия, Болгария и все маленькие государства Балканского полуострова расхватают Оттоманскую Порту по клочкам и потребуют, подобно Греции, своей доли территориальных уступок. Одни желают Восточную Румелию, другие – часть Македонии... Албания стремится к освобождению... Кому тогда достанется Константинополь? Восточный вопрос обострился теперь до последней степени.
В Афинах всё то же самое: прибывают волонтёры, на дебаркадере железной дороги толпятся солдаты, отправляемые в Фессалию. Ожидают прибытия американского парохода с 4.000 греческих волонтёров из Нью-Йорка. …Кстати о греческих ружьях. Греческая армия вооружена ружьями системы Гра, переделанными, ради экономии, из старых французских Шаспо. Какими они окажутся на войне – ещё не известно. Я пробовал стрелять, – две осечки на три выстрела. О, если бы все ружья были таковыми – война была бы менее братоубийственной…
В Греции не имеется собственной фабрики оружия, и ружья выписываются из-за границы. Они продаются теперь всего по 5, по 7 рублей за штуку, так как по случаю военного времени не обложены ввозной пошлиной. Почти все лавки, все базары в Афинах обратились в военный арсенал. Ружья продаются даже в мелочных и бакалейных лавочках. Вместо свечей спрашивают патронов и вместо керосина – порох.
Греки целые дни проводят в тире, пристреливая купленные ружья. Скоро дамы вооружатся легкими кавалерийскими винтовками и составят эскадрон амазонок.
Право, что за охота воевать в такой чудной стране? <…>. Греция могла бы быть превосходным курортом, вроде Ниццы. Для нее совершенно достаточно границ княжества Монако. Афинскому Акрополю можно было бы даровать автономию под управлением профессора археологии с армией из двух университетских швейцаров. Но, увы, греки не довольствуются своим музеем и классическими воспоминаниями. Не будь этого воинственного национализма, они были бы премилым народом. Афинянин утром торгует на 2 рубля в своем магазине, а вечером переходит из одного кафе в другое, платит в каждом по 3 копейки за чашку кофе, 2 копейки пурбуара, 1 копейку за номер газеты – и совершенно счастлив. Он может играть до поздней ночи в домино и разговаривать о политике. Чего ещё больше? Но греки хотят новых битв при Саламине и Марафоне, новых Фермопил в Македонских горах. Это развивает в них неприятное хвастовство и самый отчаянный шовинизм. Хвалите грека, его обычаи, его страну, восхищайтесь его будущей доблестью на поле брани, и он мгновенно превратится в самого лучшего вашего друга.
<…>.
…До сих пор мне не удаётся узнать более или менее точного числа греческой армии на границе. Если послушать греков, то в Фессалии их до 200.000. Турок всегда оказывается вчетверо меньше. Во всяком случае, сведения русских газет, определяющих армию Эдхем-паши в 80.000 человек, а греческую в 45.000 – не верны. Греков в Фессалии теперь не менее 65.000 – это minimum. Численность обеих армий почти ежедневно меняется, так как прибывают всё новые подкрепления из Афин и Константинополя. На днях из Афин в Фессалию отправляется иностранный легион. Рядом со мною в номере отеля живёт английский полковник, очень богатый человек, привезший с собою в Афины 200 англичан волонтёров, вооружённых на его личные средства. «Коварный Альбион», стреляя в инсургентов на Крите, посылает собственных инсургентов в Фессалию.
Борей»
…12 апреля 1897 года в кабинет директора Ларисской полиции ворвался армянин, с порога заявивший, что он, как гражданин и патриот Греции, доносит чурбарджи*о появлении в городе двух турецких шпионов – полковника русской армии и его слуги, переодетого турецкого офицера. К указанной армянином гостинице тотчас был выслан отряд жандармов. При досмотре полковник русской армии, утверждавший, что он корреспондент, предъявил рекомендательное письмо греческого военного министра Метаксаса. Прямыми уликами шпионажа греческая полиция не располагала, но к «группе полковника русской армии» была приставлена «наружка». Слухи о двух турецких агентах облетели весь город. Над ними нависла угроза самосуда. Опасаясь такого исхода, полиция вернула «резидентуре» документы и предложила немедля, первым же пароходом, идущим в Афины, покинуть Лариссу.
…История о поимке в Лариссе двух шпионов потрясает столицу Греции. Все газеты пишут о них, газета «Скриб» печатает их портреты. Патриотически настроенные горожане буквально сходят с ума, бродят по улицам с их портретами, каждый афинянин мечтает напасть на след «улизнувших» из Лариссы шпионов, и когда кто-то замечает их за столиком одного из столичных кафе, толпа осаждает заведении, выбивает в нём все окна, хаведжа**, опасаясь за свою жизнь, скрывается. Подоспевшие жандармы оттесняют толпу, под усиленной охраной препровождают агентов в гостиницу, учиняют обыск с «пристрастием», затем усаживают в карету и везут к префекту полиции Байрастарису.
На допросе полковник русской армии продолжает утверждать, что ни какой он не полковник и, тем более, не турецкий шпион, а корреспондент русской газеты, и что сопровождающий его слуга – ни какой не переодетый турецкий офицер, а действительно его слуга татарин Мамут…
«<…>
…Кстати сказать, русские офицеры, будто бы служащие в турецкой армии, производят здесь большую тревогу. Говорят, будто русские офицеры устроили туркам минные заграждения в Салониках. Русские офицеры грезятся грекам даже в мирных корреспондентах, странствующих и путешествующих среди бурь политических и военных событий. Но пока русские офицеры – только миф, а вот присутствие англичан и прекрасных англичанок в греческой армии вполне достоверно. Англичане здесь всюду. Они, в качестве корреспондентов, раздают, кому следует, английские фунты стерлингов, а прекрасные англичанки в костюмах сестёр милосердия, весьма кокетливых, действуют иногда более действительным, чем деньги, кокетством. Красота также подкупает, как золото. Англичане, в случай войны, собирающиеся запереть для русского флота Дарданеллы и Гибралтар и истребить наши суда в водах Средиземного моря, где у нас нет портов, рассылают по всей Греции своих агентов в юбках и смокингах ради усиления английского престижа. «Английское обаяние» в лице прекрасных сестёр милосердия – несомненно, и греческие офицеры не могут ему не подчиниться. <…>. …Англичане находят, что на войне все средства позволительны – даже самое непозволительное кокетство. «Мисс» и «миссис» умеют служить Британии и жертвовать всем для отечества. Они делают глазки самым непрезентабельным офицерам греческой армии.
Борей»
*Чурбарджи – господин
* *Хаведжа – кофейнщик
…19 апреля турецкая армия захватила перевал Мелина Расс, путь на Лариссу был открыт. 23 апреля командующий греческой армией принц Константин отдал приказ на отступление. Это вызвало в греческих войсках сильную панику и …усугубило и без того сложное положение «разведгруппы полковника русской армии», сидевшей в номере афинского «Grand Hotel» под охраной полиции и взвода солдат: перед обвиняемыми в шпионаже замаячил скорый военно-полевой суд.
…Расстрельного приговора не случилось: телеграмма французского посланника, вмешательства русского консула Ону и греческого министра иностранных дел Мавромихали, содействие греческого министра иностранных дел Скюжеса, заступничество военного министра Метаксаса и последовавшие за этим опровержения в газетах «Акрополис» и «Скриб» подоспели вовремя, – но охранной грамотой быть не могли. Глубокой ночью, в крытой карете, укутанные в ферадже*, под усиленной охранной, «реабилитированные» выехали в Пирей, откуда первым же пароходом отбыли в Константинополь…
…27 апреля командующий турецкой армией Эдем-паша въехал в Лариссу.
Боевые действия перенеслись в Эпир, где 15-ти тысячам греческих солдат и офицеров под командованием полковника Маноса противостояли 28 тысяч турок, предвидимыми Ахмедом Хифси-пашой.
Тем временем греческий король Георг забрасывал русского царя Николая II телеграммами с криками о помощи. В телеграммах рисовались самые ужасные последствия для Европы в случае продолжения войны.
ТУРЦИЯ. СТАМБУЛ
«…С пленными, в противоположность грекам, турки обращаются превосходно. Вчера в Константинополь прибыл первый транспорт с больными и ранеными солдатами. Что касается константинопольских греков, — они пока держат себя смирно. Пасха прошла безо всяких инцидентов. Грекам в Константинополе предложено: или принять турецкое подданство, или покинуть город в течение недели. К остающимся в городе грекам турки не проявляют ни малейшего недоброжелательства. Им оказывают всевозможные льготы.
Многие греческие купцы горько жалуются на разорение, которое причинили им их соотечественники в Афинах своим бестолковым шовинизмом. Критские и константинопольские греки не проявляют никакого сочувствия к воинственным афинянам.
Борей»
БОСФОР. БОРТ ПАРОХОДА «ОЛЕГ»
«Мир подписан и греко-турецкую войну можно считать законченной...
<…>.
Греция начала войну наперекор воле всей Европы.
<…>.
Побеждённая Греция, потери которой, благодаря нашей дипломатии, сведены до минимума, может теперь убедиться в великодушии России.
<…>. Греция очутилась в самых выгодных условиях. Она проиграла битву, не потеряв клочка земли. Ничтожные изменения границы в стратегических целях очень несущественны. Греция, в качестве финансового банкрота, платит контрибуцию по пятачку за рубль. Это всё равно, что игрок, проигравшийся на зелёном поле в экарте, заплатил бы вместо своего проигрыша лишь десятую долю. «Он плохо играет — с него надо недополучить». Всеми этими незаслуженными выгодами Греция обязана России. Политика России, стремящаяся к миру и благу народов, выше личных счетов. <…>. Собственно говоря, греки не могли заслужить ничьих симпатий. Войну они начали, несмотря на все предупреждения Европы, они могли осложнить восточный вопрос и вызвать общую смуту единственно ради своего национального эгоизма. <…>.
<…>. …Условия мира столь выгодны, что мы можем ожидать возрождения Греции. Из боевого огня она восстанет, подобно фениксу, и, пожалуй, ещё наделает хлопот Европе.<…>.
Борей».
«<…>. …русским, не следует обольщаться надеждой, что вмешательство России в переговоры о мире, принесшее столько выгод грекам, будет оценено в Афинах. Ни благодарности, ни симпатии со стороны греков <…> ждать нечего. Теперь, когда подписан выгодный для Греции мир, <…> в Афинах <…> рисуют всё те же карикатуры на северного медведя, дрессируемого Англией, и прохаживаются насчёт русской культуры. <…>. Ненависть к русским настолько сильна до сих пор, что, как мне пишут из Афин, русские матросы с наших военных судов принуждены разгуливать в Пирее под ружьём, и лодки, высаживающие матросов на берег, снабжены пушкой. Было несколько весьма прискорбных случаев нападения на русских моряков.
*Ферадже – широкая верхняя накидка
<…>.Исключительно заступничеству России, стоявшей во главе европейского соглашения, обязана Греция тем, что она вся не обратилась в развалины, подобные Акрополису, на котором не раз пировали турецкие паши. <…>.
Борей».
P. S.
…20 сентября после подписания прелиминарного* мирного договора между Грецией и Турцией, открылось, что армянин, заявивший греческой полиции о шпионской группе русского полковника, работающей на турков, выполнял задание греческой контрразведки. Армянин должен был предложить себя «резиденту» в качестве толмача или дангалаки**, затем в нужное время нейтрализовать группу. Всё шло словно после большого бакшиша, армянин, как переводчик – и в штабах, и в войсках, и в редакциях газет, и на приёмах – был незаменим. Но… Но однажды он не выдержал, и это стоило ему провала задания. Невероятно, но осведомитель «погорел» на элементарнейшим клефте,*** – обворовал того, кого «разрабатывал». Схваченный с поличным, агент-клефт вынужден был скрываться от русского резидента. Что вовсе не мешало ему распускать слухи о деятельности шпионской группы русского полковника.
Косвенно, но армянин достиг цели – группа чудом избежала расстрела, но была нейтрализована и спешно покинула Грецию.
* Прелиминарный договор – Формальное соглашение между воюющими странами о прекращении военных действий и заключении полномасштабного мирного договора, если в соглашении оговаривались предполагаемые территориальные изменения и новые границы, судьба военнопленных и интернированного мирного населения, возмещение военных расходов, намечались принципы наказания военных преступников.
** Дангалаки – носильщик тяжестей
*** Клефт (греч.) – вор
Вторая половина первого десятилетия 2000-х
Это был период решающих решений и решительных поступков, это был период открытий и приобретений – это был прекрасный период.
…Июньский день, попорскав дождиком, распластал над городом проволглую полость неба, в голубоватых прозорах которого плыл-плясал-покачивался кокошник солнца.
Ветер задирал зелёные платья деревьям, и они, застигнутые врасплох, всполошено всплескивая ветвями, сорили перламутровыми колье колких капель; ветер шершавыми ладошами похлёстывал по скуластым, припудренным свинцово-серебряной пудрой, щекам Невы, которая с непреоборимой страстью несла своё нестареющее тело в ненасытные объятия Финского залива.
Нева несла себя Финскому заливу, я в этот июньский день нёс себя Пушкинскому Дому.
Однажды я уже захаживал в него. Это было, – дай Бог памяти, – во второй половине 1990-х годов. Да, аккурат 10 лет назад я беседовал с академиком Лихачёвым: пенял, – призывая в соавторы – Чехова, на продажную, лицемерную, истеричную, фальшивую, ленивую, невоспитанную, нелюбящую свою Родину и свой народ, интеллигенцию; жаловался, – на примере милого моему сердцу Токсова, – что Россия распродаётся, разворовывается, насилуется политическими бесами и курвами; не соглашался с академиком, что он застал все роковые годы своей Отчизны, и в пику ему твердил, что роковых годов у нашего Отечества ещё не на одно поколение хватит…
…Тогда итог того моего визита был нулевым. Потому что он был лишь в моих мечтах, в моём воображении, в моём хотении.
Нынче я был решителен, как штормовая волна. Нынче я шёл в Пушкинский Дом с целью. И мне было, что предъявить.
И вот она – таинственная дверь. Массивная – как челюсть динозавра. Толкаю – не тут-то было. Тяну на себя… Впустила… Тамбур… Вторая дверь… Пала и она.
С важностью важной персоны важно миную вахтёра.
– Вы куда?! – бьёт в спину окрик.
– Мне назначено. Я – к заместителю директора.
– По лестнице, второй этаж, налево, второй кабинет, – напутствует страж.
Следую по указанному адресу. Вычисляю кабинет. Стучусь. Вхожу. Здороваюсь. Называюсь. Поздоровался и назвал себя и хозяин кабинета. «Начало не плохое, это обнадёживает» – проносится у меня в голове.
…Угнездившись на указанном стуле, излагаю причину прихода. Дескать, владею уникальным документом, дескать, это дневник вычеркнутого из русской литературы русского писателя и поэта, дескать, располагает ли Пушкинский Дом какими-либо материалами о Владимире Шуфе и, дескать, ежели располагает, то можно ли рассчитывать... и так далее, и тому подобное, и в подобном духе.
– Всё, что вы сейчас рассказали, невероятно интересно, – выждав, когда я остановлюсь перевести дух, – обнадёжил сотрудник института русской литературы, – но я не тот, за кого вы меня принимаете. Я по общим вопросам. Сейчас я познакомлю вас с Котельниковым Владимиром Алексеевичем, он по научной работе. Владимир Алексеевич как раз тот человек, который...
– «Надо же какие замечательные люди в Пушкинском Доме работают, – подумал я с благодарностью и с ещё большей благодарностью глянул на Валерия Ивановича, – выслушал, ни разу не перебил, вызвался помочь, принял участие, – хотя вовсе и не его это дело. Вот оно, каждодневное влияние великой русской литературы!»
В кабинете замдиректора по научной работе, доктора филологических наук Котельника Владимира Алексеевича я повторил всё ранее мною сказанное в кабинете замдиректора по общим вопросам Болокана Валерия Ивановича и для большего эффекта продемонстрировал несколько страничек дневника Шуфа.
Понимая, куда я иду, и, зная, в каком мы обществе живём, я не рискнул брать с собой подлинник, опасаясь, что в Пушкинском Доме его у меня могут изъять, инкриминировав мне попытку вынести уникальный документ; поэтому я сделал выборочную ксерокопию дневника.
– …Уникальность этой записной книжечки ещё и в том… – торжествуя, глянул я на Котельникова, – что Шуф фактически признаётся в ней о наличии у него второй семьи, и эти обе семьи, проживающие одна в Санкт-Петербурге, вторая в Ялте, не знают о существовании друг друга, как не знают о существовании второй семьи и ещё двоих детей самые близкие друзья писателя. Не знают, за исключением одного, по имени Осман… И не знаете вы, Пушкинский Дом…
– Так что же вы предлагаете? – прерывает мою торжествующую наглость Владимир Алексеевич, – Мы можем у вас купить этот дневник. Пригласим оценочную комиссию, она определит стоимость…
– Нет! – наполняясь уважением к самому себе, отрезал я. – Такие вещи не продаются, такие вещи дарятся…
– Что же, спасибо. Мы с благодарностью примем ваш подарок, запротоколируем, оформим актом, выдадим вам свидетельство…
– Я подарю, – наслаждаясь собственной персоной, заверил я. – Но после того, когда напишу, как этот дневник попал ко мне, как и сколько лет я его расшифровывал, как устанавливал имя его автора.
– А вы сможете? У вас какое образование?
– Самое надёжное – десять классов советской средней школы, плюс два с лишним десятка лет службы в Советской Армии, роман, две книжки рассказов и парочка прочих изданий, корреспонденции и статьи в различных газетах – с достоинством характеризую я себя, следя за реакцией собеседника.
– А я думаю, что помощь нашего научного сотрудника вам не помешает. Во всяком случае, если что – обращайтесь, – не удивился моему «послужному списку» Владимир Алексеевич, но, протягивая свою визитную карточку, не преминул обронить, – мы и издать поможем.
– Спасибо на добром слове. Непременно обращусь, ежели что, при случае. – И памятуя о наставлении Штирлица, что запоминается последняя фраза, повторил: – так я могу при написании книги воспользоваться материалами Пушкинского Дома о Шуфе, если таковые сыщутся?
– Конечно, конечно, ради бога, в свободном доступе, в Интернете.
«…Если в Пушкинском Доме все такие, как Болокан и Котельников – институт русской литературы в надёжных руках, а русской литературе – быть!» – расчувствованный оказанным приёмом, думал я, вышагивая к метро.
Вот ведь – много ли русскому человеку надо?: приняли, выслушали, обнадёжили, пообещали, и русский человек уже счастлив!
И что из того, что счастье скоротечно?; миг, минута и – нет его! Что из того? Счастье для русского человека в надежде. Счастья явилось, ожгло и растаяло, оставив надежду. А именно надеждой жив русский человек; именно надеждой жива сама русская жизнь.
…С надеждой я вновь ступил на крымскую землю. И вновь слёзы восторга, радости и обожания увлажнили мои глаза.
Крым! До последних дней своих не устану объясняться в любви тебе!..
…На четвёртый день по приезду я отправился на Пушкинскую. Улица эта как бы продолжает знаменитую ялтинскую Набережную, которая обрывается при впадении Учан Су в Ялтинский залив. Поднимаясь вдоль русла реки, Пушкинская улица по своей привлекательности, многолюдности и популярности, уступает лишь Набережной.
Где же ещё быть, как ни на такой улице, историко-краеведческому музею? Сотрудники ялтинских музеев, неизбалованные вниманием курортников, рады каждому посетителю; ну а если посетитель кажет не фальшивый интерес к экспозиции, то таков посетитель едва ли не роднее родного.
– Извините, скажите, пожалуйста, а где у вас можно посмотреть о Владимире Шуфе? – поинтересовался я у смотрительницы зала.
Сотрудница музея даже ничуть не удивилась, – будто о Шуфе её спрашивали на дню семь раз, или словно меня здесь давно ждали:
– Вы знаете, о Шуфе у нас очень скудные сведения. Даже не знаем, чем Вам помочь. Есть его рукописный сборник. Но мы храним его под такими замками…
– Ну, может быть, Вы слышали о людях, которым что-то известно о Шуфе, ведь он ваш, ялтинец. Мне важна любая, даже самая крохотная, деталь о нём.
Старушка задумалась на несколько секунд и, просияв лицом, тронула мой локоть:
– Мы, кажется, сможем Вам помочь. Здесь недалеко, на улице Ломоносова, живёт Галина Анатольевна Иванова, журналистка, искусствовед, работник культуры. Её брат Владимир боготворил стихи Шуфа. Он и сам был поэтом.
– Как мне с ними встретиться?
– У нас есть телефон Галины Анатольевны. Сейчас мы ей позвоним, и если она дома…
…Так поиски Шуфа свели меня с ещё одним замечательным человеком. Но если бы только э т о?! Если бы только это!.. Как оказалось… нет, в это почти невозможно поверить! Но наши жизни когда-то шли рядом, почти пересекались: Галины Анатольевны, моя, и моих близких!..
Сестра – о брате
Галина Анатольевна пришла на встречу не одна: её сопровождал красивый, с белой окладистой бородой, словно явившийся из русской былинной сказки, богатырь лет пятидесяти.
– Знакомьтесь, Игорь Нерсесян, тоже большой поклонник Шуфа, – представила Галина Анатольевна.
Мы расположились на скамье под платаном, возле кафе «Старый платан». В двадцати метрах от нас плескалось ласковое, как материнский взгляд, море. В бледно-голубой небесной мари покачивалась раскалённая ладонь солнца. В зазорах измученной зноем листвы путался заполошный ветерок.
…– Ну что я могу рассказать Вам о Шуфе? – будто извиняясь, начала свой рассказ Галина Анатольевна. – Не более того, что уже публиковалось в наших крымских изданиях. Вот брат мой Владимир мог бы. Он обожал стихи Шуфа, он зачитывался ими, у Володи были какие-то рукописи Шуфа, Володя считал себя учеником Шуфа. …О Володе как о поэте я узнала, когда приехала на его похороны. Дело в том, что я до его смерти почти двадцать лет жила в Киеве, а когда мы с братом общались – я ли приезжала к нему в Ялту, или он у меня гостил, – о стихах разговора не было. Мама как-то сказала мне: «Володя пишет» (он с ней о чём-то советовался). Я этому не удивилась и не придала значения, так как всегда знала, что он всесторонне талантлив. Тогда меня заботило другое – я была очень удручена состоянием его здоровья.
…Архив брата я забрала с собой в Киев, и всё время занималась разбором его рукописей, вчитывалась в его стихи. Тогда я впервые и встретила это имя – Шуф. Я как бы заново открывала своего брата. Утрата стала ещё тяжелей.
Моими близкими друзьями в Киеве были люди творческих профессий: журналисты, художники, кинокритики… Они свели меня с первой величиной русскоязычной поэзии в Украине – Леонидом Вышеславским, ныне покойным. Я видела, что Володины стихи произвели на «патриарха» большое впечатление. Помню, прочтя его «Маляра Антонио», он сказал: «Так мог бы писать Бунин», (а я в этом образе увидела своего брата).
Вышеславский сразу же порекомендовал стихи в «толстый» литературно-художественный, единственный в Украине русскоязычный журнал «Радуга». Но обстоятельства помешали мне воспользоваться этой возможностью.
Вскоре я переехала на постоянное жительство в родную Ялту, и сразу сблизилась с Володиными друзьями: знаменитым пловцом Игорем Нерсесяном… – Галина Анатольевна тронула мощное плечо своего спутника, – …знатоком не только морских глубин, но и родной земли Таврической, её истории… Володя посвящал Игорю свои стихи, и Игорь о Володе, да и о Шуфе мог бы рассказать…
«Вот откуда такая мощь, он пловец», – с уважением окинул я взором фигуру своего нового знакомца.
– …Своим другом называла брата и замдиректора нашего литературно-краеведческого музея Зинаида Левицкая, своим учителем – молодой поэт, «афганец» Николай Терешкин. Научный сотрудник музея Анна Гаранкина, замечательные ялтинские художники Нелли Зебек, Валерий Мухин и могильщик – он же незаурядный шахматист и философ – Толя Шанаев: все, близко знавшие Володю вошли в круг моего общения… От них я узнала о неизвестной мне стороне жизни брата, его поступках, увлечениях и, в частности, о том, что он был дружен с дочерью Владимира Шуфа Натальей, которая жила и умерла в Ялте. Володя бывал у неё в доме, она знакомила Володю с творчеством своего отца, его стихами, кое-что из того, что у неё сохранилось, она отдала Володе.
Но тогда имя Шуфа никому не было известно. Даже главный литературовед ялтинского литературно-краеведческого музея Зинаида Левицкая призналась, что впервые она узнала о Шуфе от моего брата, Владимира Иванова, так что его можно считать «первооткрывателем» замечательного русского поэта у нас в Крыму. Это уже потом стали появляться о Шуфе публикации, вырос интерес к нему не только у нас, но и за рубежом.
Так уж выпало судьбой, что неизвестный современный ялтинский поэт Владимир Иванов первым здесь, на своей и Шуфа второй родине, открыл преданного забвению русского поэта.
Володины стихи знали его друзья, знали завсегдатаи кафе « У старого платана», где любили собираться поэты, художники. Барды пели песни на его стихи. Он читал их на радио. Помню, корреспондент радио «Ялта» Анна Гуленко сказала мне с восторгом, – ещё при жизни Владимира, – «какой интересный, какой талантливый, какой эрудированный у Вас брат, как интересно его слушать. И какие у него стихи!»…
…«Как это по-нашенски, по-русски – или восхититься талантом, а потом отмахиваться от него, как от назойливой мухи, или завидовать и вовсе не замечать его, – подумал я с горечью. – Не оттого ли наше пренебрежение, что земля наша русская так богата талантами? Не оттого ли мы так расточительны и неблагодарны?».
Будто угадав мои мысли и точно в поддержку им, Галина Анатольевна с горечью в голосе продолжила:
– …Школьный друг Володи Василий Гапоненко, работавший тогда в ЮНЕСКО, сделал ему к 50-летию подарок – несколько экземпляров книги его избранных стихов, отпечатанных на ротапринте в Париже. А вот в печати у нас Володиных стихов не было. Володя был очень «не пробивной» в жизни… Говорили мне, что был у него один такой «друг» – очень оборотистый и шустрый, умевший входить в нужные «инстанции и круги» и, к тому же, тоже пишущий, который, воспользовавшись Володиной доверчивостью, присвоил себе авторство части его стихов, публиковал их в печати под своим именем.
Брат тяжело переживал такое предательство, но противостоять ему не мог по своему характеру. К тому же был уже очень болен. Он умер в возрасте 52-х лет.
Вот и всё, если так, навскидку, о Володе, о Шуфе. Ваша просьба так неожиданна, Ваш интерес… Возможно, Игорь дополнит меня, – Галина Анатольевна коснулась плеча своего спутника, словно передавая ему эстафету. – Но, прежде, если не возражаете, я прочту вам несколько стихотворений Володи.
– Конечно, конечно, Галина Анатольевна. Я буду только рад и благодарен.
– Спасибо. Начну с дома Шуфа. Оно так и называется – «Дом Шуфа-поэта». Володя пишет про одну из встреч с дочерью Шуфа Натальей.
Дымок отечества... отрадный Ливадьон
И домик Шуфа – сладостная горечь
На углях прошлого... да было ли оно?
Бывало... "Кто там? Вы, Владимир Анатольич?
Вот, накормлю зверей... Пушинка, Тавр, Шишуга».
Кошачий, книжный мир жеманно-грациозный.
"Который час? Который век? – шепчу, –
Двенадцать? Боже мой, как поздно..."
И, поздний гость в несдавшемся былом,
Впиваюсь взглядом в слепнущие лица,
В страстей былых поблекшие страницы,
В поблекший сад за слепнущим окном...
Читала Галина Анатольевна великолепно. Ещё бы – диктор, работник радио.
В полусотне шагов от нас, разморённое солнцем, вздыхало море. По синему топору неба, высоко занесённому над разомлевшей Ялтой, скользили, дразня и не обещая спасения, кружевные парашютики облачков. Мы сидели под невесть когда последний раз стиранной дождём тёмно-зелёной, с рыжевато-коричневым крапом, косынкой платана и наслаждались поэзией:
Клонятся театрально над водой
Айлант, миндаль и виноград лозой,
В лучах тела купальщиц разомлели.
Скелет причала, как на старой акварели
Японской, отражён в голубизне,
А на откосе над заливом в тишине
Краснею сливы, алыча желтеет.
Ем алычу, к соблазнам глух и нем…
Словесный бисер – алычу – в залив метну
И сам в него метнусь ставридой,
Не расставаясь ни на миг с Тавридой,
Таврического ливня в нём дождусь,
Вдыхая дух морской гниющей флоры,
Не обращая жадно сердца взоры
Ни в суть предметов, ни в былые сны…
Аквамарин прозрачной тишины
Чуть схлынет, как соблазны лета –
Заката приближенье это…
Гортанный чаек крик… Июля дети –
Купальщицы, купальщики лежат
Легко и театрально, и лениво. Закат.
– Ну что, не утомила я вас? – улыбнулась Галина Анатольевна.
Я давно заметил, что люди, когда они читают стихи, как бы загораются изнутри, становятся выше, их лица светлеют, будто излучаются каким-то завораживающим тебя сиянием. Я говорю о стихах, принадлежащих миру Поэзии. Иное же – просто стихи, стишата, стихоплётство…
– Что вы, Галина Анатольевна! Я готов слушать ещё и ещё. Если Игорь не возражает. Поэзия – это ведь как женщина, она не может надоесть.
– Да я с удовольствием Володины стихи послушаю, – пробасил Игорь.
– Тогда, раз у нас разговор о Шуфе, и коль нас познакомил Шуф, я прочту стихи, в которых Володя вспоминает своего учителя:
Чёрной глади полуночный шёлк!
Тихо, как в межпланетном вокзале,
Чтоб подслушать, что волны шептали,
Словно крадучись, к самому краю –
К раю чёрному я подошёл…
Одинокой звезды тусклый блеск
Усыпляющей тьмы слабый всплеск –
К сердцу тихий русалочий всхлип
Поцелуем холодным прилип,
К сердцу тихой печалью приник….
И с Ай-Петринской горной стены
Робко, будто с сознаньем вины,
Как Борея весеннего сплин
Прошумело, печаль мою сдув,
Имя – словно астральное – Шуф.
Возвращаясь. Гадаю один
Если Шуф, то – отец или сын?
Вот солнца диск дельфином золотым
Скользнул под синюю "волну" Ай-Петри,
Над Поликуром млечно-синий дым
Окутал море, город, небо, ветры...
Слышней прибоя приглушённый шум,
Торжественнее роща кипарисов:
Учителя могила здесь – поэта Шуф –
В краю легенд, массандровском, гористом,
В корнях дерев, как книги в переплётах,
Останки пожелтевшие костей...
Пусть не прочтёт над ними на кресте
Строку сонета равнодушный кто-то –
Тире между "родился" и "почил".
Во мне – поэта дом, его ключи,
Старинные и лары, и пенаты –
Всё, чем неслись года его крылаты,–
Его перо, тепло его руки
Несу в себе... И вечный сон поэта
Читаю, как строку его сонета:
"Ни слёз, ни дум, ни ропота тоски".
Сонетами – дельфиньей резвой стаей –
Он утверждал поэзии восход
В грядущем. Дымка синяя растает, –
Он знал – поэзии весна придёт.
Лампадой древней Поликур отмечен
Серебряной, волшебной, – говорят
Легенды Крыма... Логос жизни вечен,
А в вечности лампады звёзд горят.
На огненно-золотистый бутон солнца опустился кружевной парашютик облачка и по янтарно-малахитовой спине моря пробежали мурашки.
…– Ну вот, Игорёк, – улыбнулась Галина Анатольевна, – расскажи, как тебя к Шуфу мой брат приохотил.
…Есть такие люди, которые наделены редчайшей способностью: улыбкой, жестом, словом или одним уже видом своим располагать к себе. Такими были мои новые знакомцы. Но в Игоре Нерсесяне было ещё что-то такое, что свойственно только сильным душой и телом людям. И это что-то такое, исходящее от таких людей, каким-то образом передавалось обычному человеку, вселяя в него некую уверенность, веру в себя, в окружающий его мир. …Я люблю больших и сильных людей. Любуясь Игорем Нерсесяном, этим русско-армянским, армянско-русским богатырём, мне вдруг открылась вся глубина любви Салтыкова-Щедрина к большому человеку.
Издатель газеты «Новое время» Алексей Суворин в своих воспоминаниях свидетельствует такой, – кажущимся на первый взгляд забавным, – эпизод.
– «Салтыков приехал из-за границы. Я поехал к нему узнать впечатление. Говорит: «Народу нет!» – «Как народу нет?!» – «Какие же это люди – мелюзга! Нет большого крупного человека. Народ пошёл мелкий. Против нас, куда же это?» И поведал, что при всей нелюбви к жандармам, он, как доехал до границы, – подошёл к громадному жандарму на русской границе-станции и подарил ему три рубля. Ничего не объясняя. – «Потому что он большой!»
Игорь Нерсесян – о друге
– На Шуфа я «запал», можно сказать, через Володю. Так получилось, что школа, семья, товарищи, как говорят, на меня поэзией никогда не влияли. Наоборот, я был более дикий, больше к природе… спорту, улице принадлежал. Море, природа были ближе, скорее не из-за моей дикости, а из-за системы и методов образования. Другое дело – проза, фантастика, приключения и прочее, – этого я перечитал, как только научился читать, предостаточно. С Володей ранее я контачил в основном по самиздату, можно было через него что-то достать, прикупить по йоге, диетике, мистике какой-то.
В 1970-е годы и позже – «железный» занавес: инакомыслие, даже культуризм, которым я увлекался с детства – под запретом… Так вот, ...что-то пошла перестройка какая-то непонятная в чём-то и в Крыму. То слух прошёл, что Голубой залив хотят англичанам продать, то ещё что-то.
Я смотрю и слышу, что у меня на глазах вдруг Володя сочиняет и декламирует вслух про эту проблему, и мне нравится слушать, видеть его эмоции, когда он это творит. Он мне как бы «продул» уши. Есть в водолазном сленге такое выражение. Я стал слышать стихи, но это только когда слушаю, глазами, по-прежнему, – не так. Я всё-таки музыкант. Ведь у меня часть кровей карабахских армян, а там все, как неаполитанцы, – не поющих не бывает. По крайней мере, до событий военных, перестроечных. Я Володю стал видеть, как гражданина. То мы были просто пацаны-человеки или партнеры по интересам, а тут – больше. И пошло. Так совпало, что обо мне начали много писать СМИ по поводу моих заплывов в Ялте, это я официально плавал для протоколов, чтобы с ними можно было рвануть в Москву и там «ответить» за державу, не посрамить своих атлетов холодной воды. Во всем была виновата американка Линн Кокс, переплывшая советско-американскую границу в августе 1987 года. Со временем выяснилось, что это был пиар горбачёвых и шеварнадзей, чтобы отдать Берингов пролив американцам. Почитайте «Линия Шеварнадзе», «Акватория Шеварнадзе», если не сталкивались ещё с этой темой. И вот Володя был рядом со мной – я в воде, а он на берегу. Он не был мореплавателем или атлетом, но то, как он переживал, понимал и творил далее – для меня это титан. Он при мне неоднократно в течение дня мог написать одно, а то и более стихотворений, в том числе, посвященные мне. И, самое главное, он мне часто рассказывал про Шуфа, декламировал иногда какие-то его строки. И восхищался им, и сострадал, что, мол того несправедливо в Ялте забыли, а, мол, Чехова везде одного суют. С этим я тоже был согласен, так как по-ребячьи я тоже «накушался» чеховщины». Поселок, где я жил – имени Чехова, клуб рядом – имени Чехова, санаторий выше, – тоже его имени и т.д., и т.д. Володя рассказывал, как дружил с дочерью Шуфа, которая была уже тогда старушка. Как он спал на кровати своего кумира, когда он, подружившись с Наталией Владимировной, иногда оставался у неё ночевать.
Мне хотелось бы быть полезным вам по Владимиру Шуфу и по Владимиру Иванову. И вы Владимир. Три тёзки! Три Вэ! Три Володи! Мистика!
Жгучее чувство стыда охватило меня. Стыда за свою лень. Ведь, расшифруй я дневник Шуфа в 1980-х годах, когда он попал мне в руки и когда был жив Владимир Иванов…
30 лет! 30 лет мне понадобилась на то, что в 2010 году я осилил всего за полтора месяца! 30лет! Какое расточительство! Какое преступное расточительство! Стыдно! Чеховским героям ж и з н ь не давала осуществить свои стремления. Чеховским героям ж и з н ь не давала применять их внутренние силы. А мне?.. А мне – лень! Только лень! Всё та же лень. Не будь в русском человеке лени, он был бы исполином, – кажется, так говорил Николай Гоголь.
Увы, мне! Увы, мне не быть исполином.
Но – не я первый, и не я – последний.
…Да, я, порочен, я бываю ужасно ленив, но это вовсе не значит, что я не любопытен. Рассказ Галины Анатольевны, подкреплённый рассказом Игоря, взбудоражил меня. Поэт Владимир Иванов. Неизвестный поэт Владимир Иванов. Судя по услышанному о нём, – неординарная личность. И – ученик Шуфа…
Уже из Алупки я позвонил Галине Анатольевне, мы условились о встрече.
– А ведь мой брат был ещё и художником, и фотографом, и краеведом, – распаляла моё любопытство Галина Анатольевна. – Приедете, я покажу вам его работы.
Три дня спустя
…Остановка «Кинотеатр «Спартак». 30 лет назад здесь, на скамейке под левым платаном, меня поджидала моя Маришка, сорвавшая мне тогда свидание с Чеховым и которой, – вопреки наставлениям моего отца, что «женщине можно простить всё, кроме полуспущенного чулка», – я прощал даже полуспущенный чулок, потому что у неё была большая грудь. Сегодня, спустя три десятилетия, когда я поблек, подзавял, когда круг моих возможностей сузился, я не был так избирателен и категоричен, и любой женщине, – невзирая на такую мелочь, как размер её груди, – готов был простить не только полуспущенный чулок, но и многое другое. Как время изменяет наши запросы!..
Остановка «Кинотеатр «Спартак». Сегодня здесь, на скамейке под левым, меня поджидала сестра «ученика Шуфа». Через пять минут я сидел за столом, за которым сиживал ялтинский поэт Владимир Иванов, и пока Галина Анатольевна хлопотала со снедью, читал приготовленную для меня газету со статьёй Дмитрия Тарасенко «Ещё один неизвестный»:
«Это был сказочник. Это был поэт-самоучка, – от Бога, от волшебного крымского леса, от ночных бурь над кипарисами, от выстуженных осенних пляжей. От восторга перед великими предшественниками.
В стихах Владимир Иванов ни на кого не похож. Моё удивление, мой интерес к нему возрастали с каждой нашей встречей, с каждым добрым словом друзей, с каждым высокомерным суждением «профессионалов» По восприятию искусства он делил людей на две категории, нерезко переходящих одна в другую, как в радуге плавно переходит жёлтый цвет в зелёный: одними больше руководит рассудок, другими – сердце. Он воспринимал и писал сердцем. Он был бы поэтом, даже не сочинив ни одной строки, в каждом своём слове и жесте, поэтом в самом видении мира. Он превращал в поэзию, в искусство всё, к чему прикасался: обновлял ли старинную мебель, писал ли картины, фотографировал или просто развлекал гостя беседой. Я мог слушать его бесконечно. Правда в его историях игриво переплеталась с художественным вымыслом, и я чувствовал, что неразумно и даже как-то нетактично пытаться их разделить. Он был разнообразно талантлив, как сам про себя говорил, шутливо оправдываясь – «дилетантски талантлив». Отменно разбираясь в книгах, он привозил их из Москвы или Киева, кое-как продавал. Тем и зарабатывал, не любя, даже презирая коммерцию и получая в ответ такую же нелюбовь – денег едва хватало на жизнь.
Застенчивый и гордый, он никого ни о чём не просил, безалаберно щедрый, как добрый волшебник, спешил раздарить и то немногое, что имел, в радости за ближнего находя залог своего богатства. Бестактности и фальши не терпел ни от кого – взрывался. Потому и был обречён прожить в разладе с властью, вынуждавшей нас, как известно, говорить одно, думать другое, а делать третье. Не однажды вламывался к нему в дом участковый, грозил судом за «тунеядство». Оправдываться было нечем: ни картины, ни слайды, ни кипы исчерканных рукописей работой не считались.
Увы, не умел он запросто входить в издательства, выслушивать, не моргнув, замечания, чаще всего поверхностные, в угоду опостылевшей всем «идейности», всерьёз или для вида перерабатывать помеченные строки, потом организовывать банкеты и подарки в ожидании ответных услуг – словом, не имел таланта пристраивать рукописи, без которого почти невозможно было опубликоваться в пору государственной монополии на печатный станок. После каждого слова критики он ходил обожжённый и готов был отказаться от стихотворения, бросить его, как бросал, наверное, гордый тавр своё оружие, если оно побывало в руках врагов. Но когда зависишь от чужого произвола, а не от собственной одарённости и отваги, гордость никак не способствует победе.
Недавно исполнилось 10 лет со дня смерти Владимира Иванова. Пора бы восстановить справедливость, хотя трудно говорить справедливости, когда человека уже нет. Как же всё-таки сохранить нам его наследие и превратить рукописи в книгу? Больше двух сотен стихотворений – таких запоминающихся, таких крымских, многоцветных, неизменно ворожащих шелестом волн, ароматом парков, грустной прелестью жизни среди этих парков и пляжей – жизни, которая уходит.
В доме, где жил поэт, я встретился с его сестрой. Искусствовед из Киева, в прошлом работник республиканского телевидения, она как профессионал оценивает стихи и картины своего замечательного брата. Наш отец, говорит Галина Анатольевна, был депутатом Ялтинского горсовета, редактором газеты, с начала войны он в качестве комиссара руководил народным ополчением. Свою жену с четырьмя детьми эвакуировал из Крыма последним танкером, чтобы в начале 1942 года, уже тяжело больным, разыскать их в Казахстане. Он был художником и литератором – писал стихи, повести, рассказы. Он умер, когда Володе было всего семь лет. Сын очень тосковал и всю жизнь гордился своим отцом. В доме любили книги, музыку, играли на гитаре. Свои художественные наклонности мальчик проявлял во всём: много читал, рисовал, лепил из глины.
…Других уроков, песен, зла, добра
Пришла без опоздания пора.
В чернильных пальцах я держал слова
Те, что вместить не в силах голова.
Спасительная глина помогала:
Рождались в ней и форма и начало
Тех нужных слов…
В 1951 году семья возвратилась в Ялту. Поражённый здешней красотой, Володя мечтает о художественном училище, но без свидетельства об окончании художественной школы туда не принимали.
Из трёх крымских вузов он выбрал сельскохозяйственный: специальность агронома тогда многих казалась романтичной. А ещё он ходил в аэроклуб, прыгал с парашютом. На третьем курсе женился, родилась дочка. Не хватало денег, да и специальность будущая вдруг перестала интересовать. Много ли мы понимаем в свои двадцать лет, когда стоим перед выбором на всю дальнейшую жизнь? Он бросил учёбу и поехал на строительство ГРЭС, на заработки. Но и там не повезло – простудился, и очень серьёзно. Туберкулёз. Теперь уже из Ялты нельзя. Вся надежда на самообразование. Володя осваивал технику писания маслом, копируя репродукции великих мастеров. Он даже зарабатывал этим, при случае продавая картины знакомым.
Один профессиональный художник, заметив эго работы, предложил альянс: Володя пишет под заказ, а «мэтр» ставит своё имя и реализует в художественном салоне по хорошей цене.* Прибыль – пополам. Молодой художник был так оскорблён, что схватил топор, убежал в подвал дома и там изрубил свой мольберт. В это же время появилось стихотворение «Маляр Антонио»:
Все маски его неучтивы и грубы:
Широкие скулы, надменные губы –
В пыльной мансарде свалены маски,
Забытый мольберт и забытые краски…
А света томление здесь – вне закона,
А гроз ожиданье… то знают вороны,
Живущие в каждом предгорном селенье!
И он рассмеялся угрюмо и странно
И смех его спрятался в тесном ущелье
И свет поглотили ущельные тени.
* Право продажи своих картин через специализированные магазины имели только члены
Союза художников.
Как многие неординарные люди, поэт метался, пытаясь вырваться из замкнутого, бесполезного, а то и губительного для молодой души пространства Ялты. Срывался, выписываясь из города, причаливал то где-нибудь в Подмосковье, то в Средней Азии, то на Соловках. И всякий раз возвращался в нашу «заводь», и всё меньше оставалось в нём иллюзий, всё крепче привязывался он к дому возле речки Учан Су, усмирённой после стометрового водопада неизбежной дорогой к морю. Повзрослев, он окончательно осознал себя тавричанином, аборигеном клочка земли, имя которому Крым.
Он побывал в каждом его уголке – пешком или на велосипеде; облазил горы, перечитал множество книг о Крыме. Несколько лет работал он экскурсоводом в Алупкинском дворце-музее, ему поручали самые ответственные экскурсии: мало кто так хорошо знал дворец и так интересно мог о нём рассказать. Он мечтал написать историю Крыма в стихах.
Если бы не проклятая болезнь, которую до времени побеждала молодость! Владимир Иванов утешает себя в творчестве. Обращаясь к мудрости древних, переводит с подстрочника стихи индийского поэта Бхартрихары «Шатакатраяма» («Триста строф». Они так подходят к нынешнему, да и ко всякому времени, что ещё раз убеждают: человека мало меняли тысячелетия; и душа его, и общество из века в век живут по одним и тем законам:
Коль в государстве нищим стал мудрец,
То государь – преступник и глупец.
Слепой оценщик, люди, правит вами:
Ведь обесценен драгоценный камень.
Драгоценным Иванов умел представить и обычный пляжный галечник. Он вертел находку в руках, укладывал на белый лист перед лампой, и мы видели, узнавали вслед за ним силуэты лиц, головы зверей, символы. «Мать Земля», «Скифская богиня», «Пушкин», «Одиссей»… Нет Иванова* – не стало и таких камней на пляже. Обычный известняк или кварц, как его ни верти, сколько не вглядывайся. Прозрачной, как бы словесной акварелью рисует поэт море – дневной подводный мир, в который он часто погружался, пока был здоров:
Там, на дне, на песке золотом,
Где сплетаются тени волн,
Словно нити подводных трав,
В сонной сини, от волн устав,
Притаился лиловый краб…
С ним в подводном раздолье том
Не найди свой последний дом –
Там, на дне. На песке золотом…
Завораживаю и картины ночного моря, хотя в них нет, и не может быть цветных красок:
Чёрной глади полуночный шёлк.
Тихо как в межпланетном вокзале.
Чтоб подслушать, что волны шептали,
Словно крадучись, к самому краю,
К раю чёрному я подошёл…
Осенью он научил меня покупать виноград у сторожей и делать вино, как сам утверждал, по древним греческим рецептам, привезённым в Крым ещё потомками Одиссея. Вместе мы собирали на рассвете смоквы, и мне навсегда запомнилось его шутливое звучное двустишие:
Я рано встал и потому богат
Плодами бури, что рассвет отдал!
* Поэт, живописец, фотохудожник, ваятель, краснодеревщик, краевед В.А. Иванов умер в 1989 г.
В тихие солнечные дни межсезонья выходил он к морю, смотрел на волны, слушал. Иногда мы там встречались. Изредка, по настроению, заглядывал я к нему домой. А однажды спохватился: что-то Иванова не видно. Надо бы зайти. Надо бы…
Пришёл – уже поздно. Так и жить с этим, вспоминая слова о коротком пути волны, будто предсказание недолго века и того, кто его слушал:
В новом свете довелось мне
Слушать волн разноголосье.
Утренний теряя блеск,
Жалуется тихо всплеск
«Вся, всё, весь».
Вот и вся моя дорога,
С нею всё моё волненье.
Был недолог путь мой весь…
Я прощаюсь с домом неизвестного поэта. Прохожу под ветвями смоковниц, иду вдоль речки к морю. Его речки. Уже совсем притихшей, но вечной, как породившая её горная гряда. Меня провожает хозяйка дома – хранительница рукописей брата. Мы думаем о будущей книги.
Успеть бы, пока ещё живы читатели, которые не чувствуют себя чужими в мире рифм, образов, метафор и аллитераций и понимают поэзию как незаменимое, может быть, последнее прибежище в деловом равнодушном мире».*
…Потом мы пили чай, Галина Анатольевна показывала слайды и фотографии брата.
– Я всегда немного завидовала Володе, считая, что ему «по наследству» передался весь талант отца, и сетовала на то, что брат не реализует его из-за своего характера. А мне от таланта отца ничего не досталось…
* Газета «Республика Крым» №31, 30 июля 1999г.
1880-е – 1890-е годы
Нет в мире мук
Сильнее муки слова
С. Надсон
31 января 1887 года читающую Россию потрясает кончина Семёна Надсона. 25-летний поэт, изгрызенный туберкулёзом, разбитый параличом, ошельмованный и оболганный критиком Бурениным и поэтом С.Н. Бердяевым, в страшных телесных и душевных муках умер в Ялте. Тело страдальца доставляется на родину, в Петербург. До Волковского кладбища гроб поэта несут на руках.
Надсон предвидел свою раннюю смерть. В автобиографии, написанной в сентябре 1884 года, он пророчествует: «В 1884 году начал умирать. Затем – честь имею кланяться. Благодарю за честь!»
Через пару лет, в сентябре 1886 года, в Ялте, поселившись в домике у подножья Поликуровского холма неподалёку от колокольни собора Иоанна Златоуста, изнеможенный поэт под звон колоколов напишет:
Гаснет жизнь, разрушается заживо тело,
Злой недуг с каждым днём беспощадно томит,
И в бессонные ночи уверенно, смело,
Смерть в усталые очи мне прямо глядит.
Скоро труп мой зароют могильной землёю,
Скоро высохнет мозг мой и сердце замрёт,
И поднимется густо трава надо мною,
И по мёртвым глазам моим червь поползёт…
Но перед сошествием в могилу Надсон успеет порадоваться – он удостоен Пушкинской премии Академии наук за сборник стихотворений, вышедший в 1885 году и за два года дважды переиздававшийся.
Пушкинская премия являлась самой значительной*. Учреждённая Императорской (Петербургской) академией наук, она присуждалась «за напечатанные на русском языке оригинальные произведения изящной словесности в прозе и поэзии».
…22-летний Владимир Шуф как никто другой переживал потерю своего друга и литературного крестника: Надсон был первым, кто не только благосклонно отнёсся к его стихам, но и рекомендовал их к печати!
* В денежном эквиваленте премия равнялась 1000 рублей
…Надо же! Всего полтора месяца назад, 13 декабря 1886 года он, Владимир Шуф, как бы извиняясь, писал другу: «Многоуважаемый Семён Яковлевич! …Здоровье изменило мне на первом шагу. Я сильно простудился, и возвратился в Ялту совсем больной. Вероятно недели две придётся мне просидеть в домашнем карантине, и я буду надолго лишён удовольствия с Вами увидеться. Довольно подробные сведения о Вашем здоровье я получаю от А.В. Олехнович, но я надеюсь, что Вы сами не откажетесь изредка отвечать на мои письма».**
** Ф.402, 4, 93, л.1-2 С.Я. Надсону. ИРЛ.
И вот – друга нет. И рождаются строчки:
В белоснежном гробу спит певец молодой,
Окружённый венками лавровыми.
Он над нами горел лучезарной звездой
И мирил с небесами суровыми –
С небесами, покрытыми тьмою ночной
И угрюмыми, серыми тучами:
С нашим веком пустым, с нашей жизнью больной,
Бедной силами духа могучими.
Оглянитесь назад, сколько славных имён
Изумлённому взору там встретится!
А над нами давно омрачён небосклон,
Ни одной в нём звезды не засветится!
Ах, зачем же и ты, наш певец молодой,
Взят от нас беспощадной могилою!
Ты пред нами мелькнул перекатной звездой
И погас над землёю унылою.
И гляжу я с тоской в беспредельную даль,
Где твой след в поднебесье теряется,
И мрачней на душе роковая печаль,
И тоскливее сердце сжимается!
…В 1884 году в газете «Неделя» появляется первое стихотворение 19-летнего Шуфа. В этом же году умирает его отец, Александр Карлович Шуф – юрист, историк, педагог, автор труда «О преподавании истории в гимназии» и учебника для гимназий «Рассказы и биографические очерки из русской истории». И в том же 1884 году Владимир Шуф женится на троюродной племяннице композитора Михаила Глинки, Юлии Ильиничне, из интеллигентной, небогатой семьи. Бог весть, как бы сложилась литературная и жизненная судьба Владимира, не постигни его болезнь – обнаруживаются признаки туберкулёза лёгких. Спасение – в поездках на лечение в Ялту. Но вскоре из-за болезни начинающий литератор вынужден был покинуть Москву и купить на окраине Ялты, на границе с селением Ливадия, на Чайной горке, клочок земли с домиком.
Что представляла собой Ялта тех лет? Отсутствие канализации, водопровода, крупных промышленных предприятий. Десятка три ремесленников: булочники, хлебники, портные, сапожники, каменщики, жестянщики удовлетворяли только нужды курортников. На землях, арендованных у местных помещиков, жители разбивали огороды, высаживали табак. В долинах, прилегающих к Ялте, росли фруктовые сады и виноградники. В 1838 году Ялте, насчитывающей немногим более пятисот жителей, получившей статус города, выделили около 8 десятин земли (по нынешним меркам полтора футбольных поля), что поспособствовало строительству. Уже через пять лет, в 1843 году, когда был утверждён первый план города, в Ялте, помимо набережной – пыльной почтовой шоссейной дороги, по которой провозили и вывозили товары и продукты и перегоняли скот – появилась улица Елизаветинская; на ней в 30 домиках проживали 224 жителя.
С 1860-х годов ближайший пригород Ялты – Ливадия, с население в 140 человек на 30 дворов, – становится летней резиденцией царской семьи.
В 1873 году с появлением железной дороги, связавшей Крым с остальными частями России, в Ялте развернулся настоящий строительный бум: возводились дворцы, виллы, особняки, отели, доходные дома, особняки, магазины; высшие сановники, знать, купечество – все стремились быть поближе к августейшим особам. Строительным материалом служил местный светло-серый известняк, прочный и декоративный, песок и гравий для построек брали на берегу.
В 1880 году в Ялте было уже более 100 дворов, в которых проживало немногим за 1000 человек.
В 1886 году начинается строительство каботажной набережной, канализации, водопровода, мощного каменного мола длиной 576 метров, способного противостоять напору волнам Чёрного моря, и Набережной. Обычная береговая полоса была приподнята, укреплена каменными блоками и обнесена металлическими перилами, что создавало иллюзию борта корабля.
Такой Набережную увидел А.П. Чехов, когда в марте 1894 года приехал в Ялту лечиться… Он остановился в 39-м номере лучшей ялтинской гостиницы «Россия». В Подмосковье и его родовом Мелихове ещё лежал снег, а тут всё зеленело, пели птицы. Но в середине марта пошли дожди и Чехов, – представьте себе, Чехов! – заскучал.
«…Я в Ялте, и мне скучно, даже весьма скучно…» – пишет он из Ялты 27 марта 1894 года несостоявшейся жене, мучительно любящей его Лидии Стахиевне Мизиновой.
(Что же тогда говорить о неуёмном Шуфе, оказавшемся в Ялте на 10 лет раньше Антона Павловича?)
К концу XIX века Ялта превратилась в известный курорт, как бы сегодня выразились, курорт престижности.
…Впрочем, об этом и о многом другом, вы, мой любознательный читатель, можете узнать, поднявшись по канатной дороге на холм Дарсан, где нашёл себе место Исторический музей. Будете в Ялте – не поленитесь, непременно посетите его.
Я же отклонился от центрального персонажа своего литературного расследования, чтобы обрисовать моему любознательному читателю обстановку, в каковой вчерашний выпускник 3-ей классической московской гимназии, жизнелюб, поэт-романтик Владимир Шуф оказался в 1880-х – 1890-ом годах по воле болезни: ни канализации, ни водопровода, лязг, грохот, пыль, словом, «…сплошная Азия» – по выражению А.П. Чехова.
Москвич Шуф тяготится жизнью в маленьком тогда, провинциальном городишке; москвичу Шуфу скучно. Спасает сотрудничество в «Крымском листке», на страницах которого редактор «…Листка» Фани Карловна Татаринова публикует стихи и репортажи молодого поэта. Конечно же, Владимиру этого мало. Он кипит, он фонтанирует энергией, он полон замыслов, его переполняет вдохновение.
23 сентября 1887 года Шуф пишет из Ялты в Петербург М. В. Вильсон:
«…25 экземпляров предлагаемого Вами сборника некрологов Семёна Яковлевича я надеюсь распродать довольно быстро, если Вы пришлёте мне их на комиссию. Само собой разумеется, что я буду Вам очень благодарен за помещение и моего стихотворения в сборнике. Оно, кажется, понравилось публике, когда было прочитано у нас на литературном вечере, а в одном Московском студенческом кружке произвело даже некоторое впечатление. Пыпин и Стасюлевич, конечно, правы и хорошо делают, не принимаю моих стихотворений в такой серьёзный журнал, как «Вестник Европы», но ведь я отважился обратиться к ним с моей просьбой. Только опираясь на суждение и указание Семёна Яковлевича. Указания г-на Морозова я последую и постараюсь изменить неточное выражение в моём сонете «На станции». Плещеев, конечно, моих сонетов не одобрит, и я буду просить Вас поместить мои стихотворения в «Наблюдатель». Нельзя ли мне, при Вашем содействии, сделаться постоянным сотрудником этого журнала? У меня есть около 40 стихотворений тщательно выбранных мною для печати из всего мною написанного. Посылаю Вам ещё 4 новых стихотворения, написанных мною в последние дни. … Поместите их куда-нибудь, если можно, и сообщите мне о них Ваше мнение, которое для меня право дороже мнений Морозова и других».
Вот упомянутый Шуфом сонет: плох он или хорош – судить вам, мой любознательный читатель.
На станции
Сонет
Опять вокзал... В степи бушует непогода,
Но зала станции огнями залита.
Вдоль убранных столов и смех, и суета,
И радостный прилив кипящего народа.
Но вот пробил звонок, толпа шумит у входа,
Вагоны двинулись, и зала вновь пуста,
И слышен гул шагов под звучной аркой свода,
И стелется в углах пустынных темнота.
Так радостных надежд, живых очарований
На миг душа моя опять была полна...
Но в памяти моей воскресла тень одна,–
И нет огня в груди, и в сердце нет желаний,
И рушится обман несбыточных мечтаний,
И вновь душа моя безмолвна и темна.
14 декабря 1887 года Шуф, поздравляя Марию Валентиновну Ватсон с наступающим праздником Рождества, вновь хлопочет:
«…Посылаю Вам ещё несколько стихотворений с просьбой поместить их, если окажутся годными, в какой нибудь журнал, лучше всего в «Живописное обозрение» или «Недели». Из них два сатирических стихотворения «Новый год» и «Философ», пожалуйста, Плещееву и Гадебурову не показывайте, но поместите их в каком-нибудь юмористическом журнале. Стихотворение, посвящённое Плещееву, мне тоже хотелось бы напечатать, если Плещеев не осмеёт. Воспользовавшись Вашим разрешением написать самому к Шелеру, я отправил ему шесть своих стихотворений, справьтесь, пожалуйста, об их участи и об участи других, переданных Вам стихотворений. Мне будет жаль, если Шелер не напечатает одно из последних: «Утомлённый жестокой борьбою…» – оно, кажется, недурно. Ещё меня беспокоит, отчего Шелер до сих пор не печатает моей поэмы «В царстве снов». Не забыл ли? Он прислал мне «Живоп. обозр.» за 1887 год, но дубликата экземпляров на ноябрь и декабрь не высылает, между тем они мне очень нужны. Шелер долго не присылал мне «Живоп.обозр.» и я должен был читать свои напечатанные стихотворения по номерам, добытым из библиотеки. Есть что-то невыразимо ободряющее даже в небольшом успехе. Пожалуйста, Мария Валентиновна, подпишитесь на моё имя из оставшихся у Вас моих 11 рублей на «Живоп. обозр.» на 1888 год, приложив ещё 1 рубль за премию на 1888 год, и 60 коп. на премию за 1887 г., которой мне Шелер не выслал. Пришлите мне, пожалуйста, книжку «Недели», где напечатаны письма графини Любы, в которую я был влюблён целую неделю. С ужасом я смотрю на неимоверное количество поручений, которыми у меня хватило духу обременить Вас. Но, ради Бога, простите, Мария Валентиновна! Мы, провинциалы, не может обойтись без «оказии», а обратиться кроме Вас, мне не к кому…»
И вновь не удержусь, чтобы не угостить любознательного читателя моего несколькими, упомянутыми в письме, стихотворениями:
Философ
От жизненных вопросов
В почтенном далеке,
Как истинный философ,
Живу на чердаке.
В пленительной надежде
Прочёл я много книг;
Но жизни, как и прежде,
Нимало не постиг.
И вот, назло прогрессу,
В отцовском колпаке,
Приблизившись к Зевесу,
Живу на чердаке!
А.Н. Плещееву
Новый клад у меня – я его сохраню
Посреди драгоценностей наших фамильных.
То не крупный алмаз, в переломах гранильных
Своим блеском подобный огню…
Нет! – на книге простой, на странице заглавной
Две коротких, небрежных строки
Мне написаны почерком беглым руки,
Незнакомой, но славной.
Когда эта рука будет тленье и прах,
И в твореньях своих оживёт только гений,
Долго имя его для других поколений
Будет жить также вы этих строках…
И с восторгом смотрю я на них и с любовью;
И мне видится снова тот витязь седой,
Долго бившийся с дикой глухою средой,
За борьбу заплативший свободой и кровью!
И, наконец, то самое, из «Крымских…»; то, что не спешил печатать Шелер:
* * * * * *
Утомлённый жестокой борьбою,
Всё на свете на миг позабыв,
Я не мог уж бороться с собою
И сдержать свой безумный порыв.
Как пловец, я во время ненастья
Вдруг лишился надежды и сил,
Я просил невозможного счастья,
Я любви невозможной просил!
Вся тоска позабытых желаний
Поднялась в моём сердце опять,
И не мог заглушить я рыданий
И безумного горя унять!
«…Надеясь в новом году на новое счастье, – пишет Шуф 3 генваря 1890 года из Ялты всё той же М.В. Ватсон, – высылаю Вам целый ворох стихотворений – мои «песни Крымских татар» и новое стихотворение «Пролетарий». Примите их под своё покровительство, Мария Валентиновна, и не дайте моему труду пропасть даром. Надеюсь, что Александр Константинович постепенно напечатает их в «Живоп. обозрении». По крайней мере, он печатал песни крымских татар, которые я посылал ему раньше. В этом цикле песен отражаются всё мировоззрение и вся поэзия этого народа, и поэтому хорошо бы напечатать их без значительных промежутков времени, чтобы цельность впечатления не утратилась…»
«…Говорят, в Ялту скоро на всё лето приедет Чехов, который собирается здесь практиковать – он ведь, знаете, доктор, – делится новостью Шуф в следующем письме к Ватсон 10 июня 1890 года, и ниже, – Эртель дал мне прочитать «Крейцерову сонату» Толстого, о которой Вы мне писали, но она произвела на меня невыгодное впечатление, как и все последние произведения графа Толстого. На днях я надеюсь услышать музыкальное исполнение этой сонаты Бетховена. Несколько времени тому назад я получил приглашение от Литературного Фонда принять на себя устроение концертов и литературных вечеров в пользу Фонда в Ялте и привлекать новых членов в общество. Я до сих пор ещё не дал ответа Фонду, так как в данную минуту у меня нет свободных денег для членского взноса…»
Здесь, любознательный мой читатель, сделаем паузу, чтобы познакомится со стихотворением Шуфа:
Пролетарий
Оборванный, полунагой,
С широкой грудью волосатой,
Он стал рабочим и слугой,
Доволен был подённой платой.
И проходил он города,
Стучал в их сумрачные зданья,
Прося работы и труда,
Как нищий просит подаянья.
Пред ним захлопывали дверь –
И вот во тьме, под кровом неба
Один остался он теперь
Без пропитания и хлеба.
В его душе росла тоска,
В груди – подавленная сила.
И злобно сжатая рука
Кому-то в сумраке грозила.
А сонный город перед ним
Горел вечерними огнями,
И подымался чёрный дым
Из труб фабричных над домами;
Чернели церкви там и тут,
Виднелся шпиль остроконечный,
И мирно спал богатый люд,
Довольный, праздный и беспечный.
Следующее письмо от Шуфа на имя М.В. Ватсон будет уже из Москвы.
«26 генваря 1891 года
Москва.
Многоуважаемая Марья Валентиновна! Моя поездка этой зимой в Петербург, кажется, не состоится. Я думал поехать на праздниках, но у меня столько дела в Москве, что приходится отложить своё намерение. Я был бы очень рад видеть Вас, но, кажется, и Вы не собираетесь в этом году в Москву. В Москве я начинаю немного устраиваться. Читали Вы три моих фельетона в «Русских Ведомостях»? Я надеюсь, что мои статьи будут принимать здесь и далее, хотя, к сожалению, в «Русских Ведомостях» столько материалов и сотрудников, что нельзя, конечно, рассчитывать более, чем на один фельетон в месяц. Платят в «Русск. Вед.» довольно хорошо – по 7 к. за строчку и недавно я получил первый свой гонорар в размере 56 р. 40 к. Вообще, я очень доволен, что могу писать в такой солидной газете. Если «Русский Курьер» будет выходить, я буду писать и здесь…
…Видели ли Вы «Пиковую даму» Чайковского, Мария Валентиновна? В Москве ею очень интересуются, но к нам она попадёт, вероятно, тогда, когда её костюмы и декорации истреплются на сцене Мариинского театра. У нас эту оперу пока поют в частных домах, и я познакомился с её музыкой…
…Я очень скучаю в Москве без своих детишек, но что же делать? Сидя у себя на ферме, далеко не уедешь. (Шуф имеет ввиду свой домик с хозяйством на Чайной горке в Ялте. Прим. Вл. Кудрявцева).
Но – болезнь – не тётка. И Шуф прощается с Москвой. 16 января 1892 года он пишет из Симферополя своему приятелю, философу, поэту, публицисту и критику Владимиру Соловьёву:
«Многоуважаемый Владимир Сергеевич! Я уже в Крыму, на службе, и пишу Вам письмо в дежурной комнате Казённой Палаты, казёнными чернилами. Боюсь, чтобы и слог письма в этой обстановке не сделался казённым.
Из золотой рамы на меня грозно смотрит портрет Николая Павловича. Но если я и не занимаюсь перепиской по собственной надобности в часы, назначенные для дежурства, то я всё же не виноват: дежурство, всё равно, заключается в ничегонеделаньи. Это своего рода созерцательное состояние.
Итак, препровождая настоящую переписку, честь имею уведомить Вас о моём назначении помощником столоначальника в 1-ом отделении 1-го стола Таврической Казённой Палаты с окладом 500 рублей в год.
Место жительство имею: в городе Симферополь, Таврич. Губ. Малый Губернаторский переулок, дом Софроновой.
Ах, Владимир Сергеевич, если бы Вы знали, что это за служба. Камень Сизифа, бочка Данаид, толчение воды в ступе, – ничто в сравнении! Глупая и бесплодная канцелярщина… я утешаюсь только надеждой получить через год место податного инспектора. Тогда будет хоть материальное обеспечение и более свободного времени для литературных занятий.
В Симферополе у меня пока нет знакомых Город этот по преимуществу чиновничий. Белые фуражки с кокардами – на каждом шагу. Зато как хорошо кругом! Какая воля, какой простор! Я по целым часам засматриваюсь на далёкие крымские горы и голубой Чатырдаг. Наконец, я видел море, – что ещё больше могу сказать я?
Право же все это очаровательнее Вашей речки близ Сходни, Ваших сырых сосновых рощиц и сухого энциклопедического словаря, ради которого Вы остались под Москвою.
«Баклан» мой всё что-то не появляется в «Вестнике Европы». Я за него очень беспокоюсь. Меня тревожит, что Стасюлевич так и не ответил на моё письмо, о котором я говорил Вам (с просьбой о деньгах). Что если Стасюлевич раскается и под каким-нибудь предлогом откажет мне в напечатании поэмы?..
Будьте так добры, Владимир Сергеевич, напишите мне, принят ли в «Русских Ведомостях» мой рассказ, или Вы передали его в «Ниву». Ещё хочу просить Вас прислать мне Ваш портрет с надписью. И в Симферополе я желал бы видеть своих московских знакомых. Вчера в письме я просил о том же Афанасия Афанасьевича. Были Вы у него в деревне?
Буду с нетерпением ждать Вашего письма, Владимир Сергеевич. До свидания. Я пишу по Вашему московскому адресу.
Помощник Столоначальника В. Шуф.
И здесь, снова и снова, просьбы и просьбы о содействии в публикации стихов!
…Это сегодня всякая ахинея и мура безграмотная и несусветная, бессовестно претендуя называться стихами, запросто полонит все мыслимые и немыслимые издания…
Но, любознательный читатель мой, вот стихотворение Шуфа об упомянутом в письме Чатырдаге:
Видишь там, среди тумана,
Сквозь ночную тьму
Чатырдага-великана
Белую чалму?
На груди его могучей
Ветер, дух небес,
Словно бороду, дремучий
Колыхает лес.
И склонив на землю око
С мрачной высоты,
Сторожит он одиноко
Горные хребты.
И один орёл могучий
Взмахами крыла
Чёрных дум свевает тучи
С грозного чела.
Афанасий Афанасиевич Фет восторгался стихами Владимира Шуфа. За два месяца до смерти он дарит ему свою фотографию с автографом: «Молодому поэту Вл. Шуфу на память старый А.Фет. 21 августа 1892».
В своём отклике на статью Н.М. Гутьяра «И.С. Тургенев и А.А. Фет» (1900 г.) Семенкович (племянник Фета) вспоминает:
«Начинающий поэт, г. Шуф, познакомил дядю с некоторыми своими произведениями, которые очень понравились дяде и от которых – в особенности от описания Крыма и моря – он пришёл в восторг. Он начал хлопотать, чтобы одно крупное произведение г. Шуфа было напечатано в одном из изданий, к которым дядя был близок, – но это почему-то ему не удалось. Кажется, дядя настаивал, чтобы эти издания не скупились и хорошенько заплатили автору, а ему предлагали «дёшево»; дядя умел считать, особенно если это касалось интересов другого, ему доверившего лица. Тут случился Вл. С. Соловьев, и дядя обратился к нему с просьбой похлопотать за г. Шуфа в редакции «Вестника Европы» – «там хорошо заплатят»,– говорил дядя. Вл. Соловьев и сам нашёл, что произведение молодого автора очень хорошо, похлопотал, и, действительно, в «Вестнике Европы» стали печатать г. Шуфа. Дядя был в восторге и благодарил В. С-ча без меры».
Здесь речь, без сомнения, о лирической поэме Владимира Шуфа «Баклан». С этой поэмой связан такой камуфлет. В 1888 году Антон Павлович Чехов впервые приезжает в Крым. Из Феодосии он пишет сестре:
«От Симферополя начинаются горы, а вместе с ними и красота. Ямы, горы, ямы, горы, из ям торчат тополя, на горах темнеют виноградники – всё это залито лунным светом, дико, ново и настраивает фантазию на мотив гоголевской «Страшной мести»… В Севастополь я приехал ночью. Город красив сам по себе, красив и потому, что стоит у чудеснейшего моря…
Ялта – это помесь чего-то европейского, напоминающего виды Ниццы, с чем-то мещански-ярморочным… Утром в 5 часов изволил прибыть в Феодосию – серовато-бурый, унылый и скучный на вид городишко… Всё выжжено солнцем, и улыбается одно только море… Купание до того хорошо, что я, окунувшись, стал смеяться без всякой причины… Через час после приезда меня повезли на завтрак к некоему Мурзе, татарину. Тут собралась большая компания: Суворины, главный морской прокурор, его жена, местные тузы, Айвазовский… Было подаваемо около 8 татарских блюд, очень вкусных и очень жирных. Завтракали до 5 часов…»
В июле 1888 из Феодосии же И.Л. Леонтьеву-Щеглову Чехов сообщает:
«…Деревьев и травы в Феодосии нет, спрятаться некуда. Остаётся одно – купаться. И я купаюсь. Море чудесное, синее, и нежное, как волосы невинной девушки. На берегу его можно жить 1000 лет и не соскучишься».
Через год писатель снова в Крыму. «Я еду в Ялту, – сообщает он в письмах, – и положительно не знаю, зачем я туда еду…» Он остановился на даче Фарбштейна в Черноморском переулке.
Что видел Чехов, гуляя по главной улице города? Работы по благоустройству набережной и мола, магазинчики на первых этажах гостиниц, кондитерские и кафе с причудливыми названиями «У Жоржа», «Монплизир». «Флорена», городской сад, где находился театр, курзал и библиотечный павильон, дачу Врангеля «Вира», сады и парки Мордвинова, городской рынок, собор Иоанна Златоуста на Поликуровском холме, Ялтинскую бухту, павильон Верне на набережной… Тот самый, что упомянут в рассказе «Дама с собачкой»: «Сидя в павильоне Верне, он увидел, как по набережной прошла молодая дама, невысокого роста блондинка в берете; за ней бежал белый шпиц».
Но по этой же набережной прогуливался, наблюдая за курортной жизнью, и Владимир Шуф. Неважно как произошла встреча двух русских литераторов. Но она произошла. И Шуф сопровождал Чехова в поездке по Крыму – Форос, Симеиз, Алупка, Ялта, в Балаклаве ловил с ним рыбу. Ни эта ли рыбалка подвигла Шуфа заявиться к Чехову в Мелихово с поэмой «Баклан»? 32-х летний Антон Павлович посоветовал 27-ми летнему поэту поэм больше не писать, а в письме редактору «Нового времени» А.С. Суворину охарактеризовал поэму «дрянью ужасной и притом сплошь глупой». Каково же было раздражение Чехова, когда в том же 1892 году он видит «Баклана» в «Вестнике Европы», к тому же тепло встреченного критикой и восторженно – Афанасием Фетом и Владимиром Соловьёвым.
Уважая моего любознательного читателя, позволю предложить пару-тройку отрывочков из предмета раздора:
Баклан споткнулся... под ногой
Скатился камень, вслед другой;
С уступов падая каскадом,
Они шумели в грудах скал.
И Кира вздрогнула... с ней рядом
Баклан, насупившись, стоял.
Полны смущенья и испуга,
Они взглянули друг на друга.
Кто скажет, как с волной волна,
В равнине вод, в дали безбрежной
Сближается, любви полна,
Печальных дум и грусти нежной,
И как цветок находит свой
Пчела, летая над травой?
Как быстрый ветер после бури
Встречает в небе облака
И в даль по блещущей лазури
Несёт их рой издалека?
Кто знает тайну волн, эфира,
Цветов и любящих сердец?
И кто нам скажет, наконец,
Как сблизились Баклан и Кира?
Порой улыбка или взгляд,
Испуг, смущенье робкой встречи
Сердцам влюбленным говорят
Понятней слов, яснее речи.
***
И в эту блещущую ночь,
Когда и скал гранитных глыбы
Любви и страсти превозмочь
В своём безмолвье не могли бы,
Когда, смятения полны,
С волненьем сладостной печали
Восход торжественный луны
И камни трепетно встречали, –
В такую ночь ужели мог,
Хотя б за все богатства мира,
Молчать Баклан; ужели Кира
Могла бы скрыть весь рой тревог,
Теснивших грудь могучей страстью,
Искавших нежных слов, имен,
И звавших к радости и счастью,
Как грёза светлому, как сон?
***
Восторгом ночь сияла эта,
И море, как огонь их глаз,
Тонуло в блеске, в волнах света,
Переливаясь, как алмаз.
Сливался в дымке золотистой
С луною сумрак голубой,
И хоры звёзд с лазури чистой
Светились кроткою мольбой.
И в этот час в объятьях мира
Земля дремала в чутком сне,
Когда друг другу в тишине
Сказали всё Баклан и Кира.
И только шумная волна,
Когда они рука с рукою
Над светлой бездною морскою
Стояли вместе, – лишь она,
Тоски и ревности полна,
Вся в брызгах, в пене серебристой,
Ударила в утёс скалистый,
Метелью брызгов, плеском струй
Смутив их первый поцелуй.
***
Безмолвен полдень. Даль открыта.
Плывут над морем стаи туч.
Нависли скалы; дремлет кручь
Из раскалённого гранита,
На солнце гребни их горят,
И жёлто-красно-серый ряд
Своих иззубренных откосов
Купает в море цепь утёсов.
Их разноцветная стена
В лазури волн отражена.
Плывёт, лавируя без цели,
Челнок в лазурные поля.
Задумчив, грустен у руля
Сидит Баклан; минуя мели,
Он правит чёлн едва-едва,
На грудь склонилась голова.
Прошли коротких три недели
С тех пор, как с Кирой глаз-на-глаз
Баклан сошёлся в первый раз.
Часы, мгновенья, дни летели...
В восторгах счастья обо всём
Они забыли, не слыхали,
Как грянул вдруг нежданный гром,
И, возвратясь, Мавромихали
Стал господином над добром
И над женой своей, как прежде.
Заснули в радостной надежде
Они на ложе пышных роз,
Хранимом грёзами одними.
А между тем, как призрак, рос
И подымался перед ними
Немой, безвыходный вопрос.
Баклану вспомнилось свиданье
У башни замка в эту ночь,
И Кира бледная, точь-в-точь
Как мраморное изваянье.
С печальной статуей сходна
Была так Кира в платье белом...
Стоял в молчанье онемелом
Над ними замок, и одна
Была луной освещена
Седая башня... взор повсюду
Встречал камней огромных груду.
Один из них, склонившись вниз,
Над тёмной пропастью навис...
Одно движение, – и шумно
Слетит он в бездну. Сходен он
С их счастьем, сладостным как сон,
С любовью их, такой безумной!
Так говорила Кира. Да.
Или расстаться навсегда
Они должны... Совсем, навеки...
Или бежать с ней… но куда?
У Киры родственники греки
Есть в дальнем городе. Она
Звала с слезами и мольбою
Туда Баклана за собою.
Там снова будет жизнь полна,
Они вдвоём забудут горе...
Восторг их счастья будет чист...
Она при нём, он – колонист...
Но море, где же будет море?
Он вздрогнул, он глядит вокруг.
Конца нет ровной, синей дали!
Вот волны мерно заплескали,
И вал седой, как старый друг,
Обнял челнок его с налёта.
Но, чу! Там, в небе, плачет кто-то…
Должно быть, чайка... Кира, да! –
Она так плакала тогда,
Сказав ему, что смерти хуже
Теперь остаться жить при муже.
Но ведь и он не спорил с ней, –
Оставить мужа ей честней,
И что ж несносней для Баклана
Притворства, скрытой лжи, обмана?
К чему же это всё, к чему
Ей было говорить ему?
Там, в этом городе далёком,
Они и в бедности найдут
Гостеприимство и приют,
И ровным, радостным потоком
Жизнь потечет беспечно вновь,
И будет счастьем их – любовь!
Вторая половина первого десятилетия 2000-х
Повторю – это был период решающих решений и решительных поступков, это был период открытий и приобретений – это был прекрасный период.
Я побывал на ялтинском (Поликуровском) кладбище, где … но об этом, пожалуй, – и если будет необходимо, – позже.
Сейчас же – продолжение повести об Ивановых. Оно неминуемо как свидетельство невероятных сюрпризов, которыми способна нас ошеломить наша жизнь.
…Итак, мы пили чай, рассматривали фотографии и слайды Владимира Иванова.
– Галина Анатольевна, вот вы говорите, что весь талант вашего отца передался вашему брату. Вы меня заинтриговали. Расскажите о вашем отце.
– Жизнь нашего отца была типичной для его поколения. Я отца почти не помню, мне и четырёх не было, когда его не стало. Но рассказы мамы и его сестры, то, что можно узнать из старых писем и документов, – всё сплетается в одно целое, и его образ оживает, как на старой киноленте. Впрочем, я сейчас отыщу и дам вам почитать газету с моим очерком по заказу «Крымской газеты», недавно отметившей своё семидесятипятилетие. Наш отец был одним из первых её редакторов, и последним довоенным.
Выше я уже неоднократно каялся, что я преступно ленив, и, что если бы не моя лень…
Словом, прочитав в газете очерк «…Такая короткая долгая жизнь», я ещё раз прочувствовал, насколько я ничтожен своей ленью.
Кто умножает познания, умножает скорбь – говорится в Екклесиасте.
Но моя скорбь умножилась позже – у моря и по дороге в Алупку. А сначала…
С сначала это было как гром, как молния среди ясного неба!
– Анатолий Иванов родился первенцем в русской добропорядочной и благополучной семье в 1905 году в Самаре. Отец был машинистом-железнодорожником, мать и бабушка занимались воспитанием детей, которых в семье было пятеро. События, разрушившие государственный строй, лихолетья гражданской войны смели и эту «ячейку государства»» Сначала погиб отец – поезд, который он вёл, пытались захватить белочехи в 1918 году, в перестрелке он был тяжело ранен. Тринадцатилетний мальчик, внук священника, день и ночь на коленях молился, чтобы отец выжил…
Не успели опомниться от одного горя, не стало и матери – умерла во время эпидемии. Вместе с ослепшей от потрясения бабушкой он стал главой для осиротивших детей. Жили за счёт вещей в доме, потом четверых младших определи в детский дом, а отец, как только ему исполнилось четырнадцать, пошёл в железнодорожное депо чернорабочим.
Моя тётя Валя, младшая из детей и единственная, дожившая до старости, пройдя медсестрой Великую Отечественную войну, со слезами рассказывала, как в голодное время приходил он к ним приют и приносил булочку: «Сам не ел, вам нёс». Надо сказать, что все дети Ивановых, несмотря ни на что, вышли в люди. Только жили недолго, всех троих братьев – Анатолия, Михаила и Виктора – унесла война, а старшая из сестёр, Юлия, ставшая судьёй, умерла вскоре после войны.
О дальнейшей жизни нашего отца можно судить по записям в «Трудовом списке»: рабочий по найму, сторож в станционном управлении, курсы волостных земработников. Затем два года учился в советской партийной школе и вышел из неё комсомольским работником. В восемнадцать лет он секретарь райкома комсомола, в девятнадцать вступил во Всероссийскую коммунистическую партию, работал инструктором в райкоме партии.
Но его влекло творчество. Большой любитель чтения, он начинает писать и сам. Пробует себя в живописи. К двадцати своим годам встал на путь профессионального журналиста.
Наступили годы подъёма страны. Нужны были не только рабочие руки, но и («вначале было слово») вдохновители-организаторы. Отец был «брошен» на освоение Голодной степи…
Сердце моё ёкнуло. Голодная степь! Голодная степь!.. Неужели?! Впрочем…
– …Выпуск газеты, листовок и агитплакатов, выступления в полевых станах – всё это было тогда содержимым его жизни, – читал я далее. – Но он урывал время и для заветного – писал стихи, рассказы, повести. Две из них («В тенетах» и «Пронькино сердце») были изданы отдельными книжками. В семье сохранился его членский билет «Казахстанской ассоциации пролетарско-колхозных писателей», выданный в 1932 году, а его сестра Валя утверждала, что он присутствовал на Первом Съезде писателей СССР…
В нашем архиве сохранилась также почётная Грамота ВЦСПС и ВЛКСМ, которой ответственный редактор газеты «Социалистический Пахта-Арал» Анатолий Владимирович Иванов награждён «заударную работу по внедрению механизированной уборки хлопка 1933 года». В 1934 году своё профессиональное мастерство совершенствовал на курсах редакторов при Институте журналистики в Москве.
Последнее место работы отца до переезда в Ялту – газета «Правда Южного Казахстана» в городе Чимкенте в качестве ответственного секретаря. Там, в Чимкенте, и познакомился он мамой…
Сердце моё оборвалось… В Чимкенте…
…Вечерами отец, – читал я взволнованный, – вёл культпросветские курсы для молодёжи, куда подружки уговорили пойти и молодую вдову Анну – им нравилось, как интересно и увлекательно проводит лектор занятия. Первый муж матери был механизатором и во время уборочной, когда ремонтировал трактор, его придавило машиной. Осталась она с сыном и дочкой, малолетками, которые отца своего и не помнили.
У отца на ту пору тоже был десятилетний сын, которого он воспитывал один. Когда поженились, и появился их первенец, в семье сразу стало четверо детей. В браке родители жили счастливо, а все дети для обоих – свои, родные.
В те годы у «агитаторов-горланов» (по выражению Маяковского, к коим отец и себя причислял) микрофонов не было, потому болезни горла у них встречались часто. Вот и у отца голос стал срываться на сиплый шёпот. Врачи признали у него туберкулёз и рекомендовали морской климат, что и послужило причиной переда в Крым.
Дорога была не скорой, с остановками у друга в Москве, у брата Михаила в Куйбышеве, а маме, которая пока оставалась в Чимкенте, писал частые, подробные письма.
Они не только дороги сейчас детям и внукам, но и даёт представление о том времени. Приведу отрывки из его писем уже по приезде его в Крым.
«Симферополь – столица Крыма, большой и красивый город, весь в зелени. В городе ходит трамвай не хуже Ташкента. Здесь жарко. Когда приехал, вещи сдал в камеру хранения, сам поехал смотреть город, потому что время ещё 6 утра. В 9 часов позавтракал, а в 10 пошёл в обком партии. В обкоме меня внимательно выслушали, проверили документы и сказали, что работу могут дать хоть сейчас, потому что работников здесь не хватает. Мне предложили сначала редактором в один хлопковый район (здесь тоже есть хлопок), но отказался, потому что это далеко от моря, а мне надо лечиться.
Договорились так: я поеду в Ялту, полечусь немного и ознакомлюсь с редакцией ялтинской газеты, которая называется «Всесоюзная здравница». Газета большая, ежедневная. Мне сказали в обкоме, что если понравится, то я буду назначен заместителем редактора этой газеты. Если же почему-либо не понравится, то меня могут послать в Севастополь или другой район Крыма. Одним словом – видно будет. Но факт тот, что мы будем жить в Крыму у моря».
(28 сентября 1936 года)
Из Ялты: «…Здесь голос мой значительно улучшился, разговаривая, как следует, на шёпот ни разу не переходил. Но всё-таки остерегаюсь лишнего разговора и стараюсь больше молчать… В редакции ещё не был. Сегодня утром ходил в баню. Номер с ванной стоит 2 рубля и в 10 раз лучше чимкентской. Есть семейные номера, там две ванны, могут мыться сразу муж и жена, цена тоже 2 рубля. Вымылся. Купил себе рубашку-сорочку и два воротничка, оделся и пошёл к морю.
Публики – тьма, все любуются морем, воздух свежий, погода замечательная. Вчера вечером здесь в городском саду выступала на сцене знаменитая певица – исполнительница цыганских романсов Тамара Церетелли. Сюда часто приезжают знаменитости. Ялта считается самым красивым приморским городом. А самое главное – в Ялте единственная в СССР горловая лечебница и лучший климат для лёгочных больных».
(30 сентября)
«…Познакомился с редактором, показал ему бумажку из Крымского обкома, рассказал о себе. Оказывается, редактор тоже из Казахстана, хорошо знает Чимкент и всех партийных работников. Он работал в крайкоме партии (Алма-Ата) и приехал в Крым тоже с таким же горлом, как у меня. Это было 8 месяцев тому назад, а сейчас у него хороший нормальный голос. Я спрашиваю: каким образом вылечился? Он ответил, что ему помог главным образом климат, кроме того, он лечился у лучшего специалиста – главного врача горловой клиники. Тут же редактор пишет записку к этому врачу и просит его уделить мне такое же внимание, как и ему уделял.
«Давай, иди сейчас к этому врачу, а об остальном завтра поговорим», – сказал редактор, и я направился опять к врачу. Его кабинет находился на высокой горе. Тяжело подниматься. Но дошёл. Показал ему письмо, он прочитал и очень любезно предложил мне сесть в кресло… Три раза смотрел главный врач и один раз его помощник. Оба заявили: «Никакого туберкулёза нет, есть заболевание голосовых связок, и очень хорошо, что вы приехали в Ялту. Только здесь вы восстановите свой голос… Врач дал слово, что вылечит. Когда я вышел из его кабинета, мне хотелось петь и танцевать. Всё время улыбаясь, в радостном настроении я спустился к морю на пляж.. там лежат на берегу и купаются много людей… И я решил искупаться. Разделся, подошёл к воде, и набежавшая волна окатила меня с головой… После купания пошёл в райком партии, познакомился с секретарём. Он тоже дал своё согласие на работу в редакции…»
(1 октября)
Первое время, пока был один, отец жил в гостинице, а когда приехала вся семья, своим жильём поделился председатель исполкома – отгородили половину большой комнаты. Потом редакцию перевели в новое здание, а освободившееся стало жилым домом, где дали квартиру и семье отца.
Бывают удивительные встречи. Много лет спустя мой брат Володя был в Киеве в одной компании и оказался за столом рядом с незнакомой солидной дамой. Разговорились, и выяснилось, что она та самая девочка Стелла, дочка председателя (фамилия его была Моргулин или очень похожая), которая подружилась тогда со старшими детьми. Она вспоминала, как скромно и дружно жили две семьи, и даже какое вкусное какао готовила наша мама. Квартира эта была на улице Кирова, а редакция в Партизанском переулке – там же, где была и после войны. Потом редакцию перевели в новое здание , а освободившееся стало жилым домом, где дали квартиру и семье отца.
Этот период жизни в Ялте можно было бы считать счастливым – любимая работа, гармония в семье, устроенность быта, если бы не страшное, что было под спудом, чем клеймено то время – политические репрессии, слежки НКВД, абсурдные обвинения и аресты. В те годы в Казахстане был сослан на каторгу и отец мамы, путевой обходчик Василий Мирошниченко по статье «Диверсии на железных дорогах». На самом же деле он предотвратил аварию.
Из Москвы пришло известие, что арестован лучший друг отца, писатель Валентин Смирнов. Ходил он тогда подавленный, но ничем помочь ему не мог – ни даже послать слова сочувствия его жене. Маме объяснял: «Я его не спасу, только себя погублю. Там, наверху, предательство. Но разберутся, обязательно разберутся».
Печать, как известно, была под особым прицелом. Поэтому, когда отец принял пост редактора, газету не доверял никому – обязательно ещё и сам вычитывал всё от строчки до строчки. Даже когда был болен и лежал с высокой температурой – гранки ему приносили домой.
По его поступкам, по «деталям» складывался для меня образ отца. Вот такой пример. Когда появилась на свет я – пятым ребёнком в семье и его любимицей по праву самой маленькой, – отец с пелёнок учил меня говорить. И, наверное, из любви к нему, уже в год я стала складывать слова в предложения.
– Собирается отец на работу, – рассказывала мне мама, – ты глаз с него не сводишь, сидя в своей кроватке. Он уже на пороге, а ты кричишь: «Папочка, ты забыл надеть галоши».
Он благодарит дочку за внимание, надевает галоши и идёт в них на работу. А на улице сухо, солнце светит.
– Мог же он их скинуть за порогом, – сказала я тогда. Мать посмотрела на меня с укором:
– Ну , что ты… Нет, он шёл в галошах.
И я поняла, что для него это было бы ложью, предательством душевного порыва ребёнка. Вот так и шёл по солнечной Ялте в галошах, а ведь любил одеваться со вкусом и личностью в городе был заметной – не только редактор газеты, но и депутат горсовета, член бюро горкома партии.
Появился и ещё один малыш в семье – мой ровесник, двоюродный братишка. Когда отец узнал, что в Чимкенте заболела туберкулёзом мамина сестра Варя, пригласил е с ребёнком у нас жить и лечиться. Это тоже поступок.
Грянула война, а вскоре и наша эвакуация из Крыма. Отца вызвали на сборы комполитсостава народного ополчения Крыма (ополчение не состоялось из-за стремительного наступления фашистов, но у нас сохранилась справка, подписанная начальником штаба майором Сметаниным о том, что комиссар батальона народного ополчения А.В. Иванов находится на учебных сборах с 15 по 23 сентября 1941 года). Над городом уже летали вражеские самолёты, когда пришли к маме из горкома и сказали, что нас срочно отправляют на танкере – договорились с отцом по телефону. Маме после операции нельзя было поднимать тяжёлого, но она взяла меня на руки и понесла, старшие дети – 5, 8 и 10 лет – шли с маленькими мешочками за спиной.
Загрузились на танкер – сплошь тюки и люди. Мама верила, что отец появится попрощаться, и стояла у борта. И он появился, но между причалом и танкером уже ширилась полоска моря, опоздал – мотор «ГАЗика» у п. Никита заглох, и пришлось ему дальше бежать. И всё-таки увиделись, он даже тёплую кофточку ей кинул. Это было 23 сентября.
Отец оставался в городе. Хотел, кстати, отправить в тыл и тётю Варю на теплоходе «Армения» (с нами она не ехала из-за болезни ребёнка), но когда она уже поднималась по трапу, – вдруг развернулась и сошла на берег. Так и осталась в оккупации, но не погибла вместе со всеми на потопленной у Гурзуфа «Армении»
4 ноября отец по заданию обкома вывез в Севастополь «партийно-секретные документы». Можно предположить, что в этих документах были сведения о членах партии – активе города. И, конечно, они не должны были попасть в руки врагов – расстрелов было бы много больше.
А мы четыре дня плыли на палубе танкера до Туапсе. Потом ещё больше месяца ехали в товарном составе на восток. Вагон был товарный, в вагоне страшная теснота и духота.
– Вы с Володей заболели, – рассказывала мама, – мечетесь оба в жару, просите «хлебца», «водички». Не было ничего. Выставлю в окно кружку, соберу дождевой воды, что с крыши текла, согрею за пазухой и даю вам.
Потом условия были уже получше. На больших станциях мать бежала «добывать» пищу, заходила в учреждения, какие встречались, просила помочь. Помогали – кто карточки хлебные отдаст, кто домой с запиской пошлёт. Тогда никто не мог сказать, сколько поезд простоит и куда дальше пойдёт. Однажды она чуть не потеряла нас – пришла, а поезда нет, перевели, как оказалось, на другой путь. Пока нашла нас, состав уже тронулся… Бежала она рядом с последним вагоном, кричала и даже не увидела. Чьи сильные руки подхватили её и подсадили в вагон. А у неё ноги подкосились, стоять не может. Много было «приключений». Но доехали живые и без потерь, хоть вконец измученные, до города Джалал-Абад, в Киргизии, где жил мамин брат.
Заканчивался 41 год. Наступало новогодие, а мама даже не знала, что с отцом, жив ли. Расставаясь, они условились, что когда мы доедем, она сообщит телеграммами всем родственникам и знакомы, где мы. Так он нас и разыскал через мамину подругу и вечером31 декабря появился на пороге. Был он уже серьёзно болен – туберкулёз лёгких, залеченный ялтинским климатом, дал себе знать. Дорога в тыл была нелёгкой, месяц сапог не снимал, ноги так опухли, что пришлось сапоги резать.
Возвратились туда, откуда уехали в Ялту – в Чимкент, центр Южно-Казахстанской области, там отца помнили и сразу определили на работу в обком партии. Выезды в районы и аулы, жаркие совещания в прокуренных кабинетах, постоянная напряжённость, нервы… и жизнь впроголодь. У отца случались голодные обмороки. Болезнь прогрессировала. Надеясь, что горный воздух ему пойдёт на пользу, отца переводят в Тюлькубасский райком на должность зав. отделом агитации и пропаганды. В Ванновке отец не прожил и года. Умирая, на последнем дыхании послал проклятие фашизму и Гитлеру. Был август 1943 года, ему было 38 лет…
…Более сдерживать себя я не мог, – требовалось, нет, необходимо было заявить, признаться, поведать, или что там ещё в таких случаях…
– Галина Анатольевна, вы упоминаете Голодную степь, Чимкент, Тюлькубасс, Ванновку, а ведь это всё родные мне, моим родителям, моим бабушке и дедушке и их детям, места. В Ванновке я родился. У меня просто сердце заходится, когда я слышу эти названия. В Ванновке мы жили на улице Ленина…
– Наш дом тоже был на улице Ленина, – словно кипятком обдала меня Галина Анатольевна.
– А вы помните в Ванновке огромный питомник тутовых, шелковичных деревьев, на которых выращивали гусениц тутового шелкопряда для получения шёлка? – замер я.
– Конечно. Мы с братом Володей в питомнике угощались яблоками и ягодами шелковицы.
Я едва не пал ниц перед Галиной Анатольевной: – ещё каких-то пятьдесят лет назад о н а!…
– …А вы знаете, кто был директором этого питомника? Директором этого питомника был мой отец! – объявил я таким тоном, словно сообщал всему миру, что первым человеком, слетавшим в Космос, на самом деле был я.
Но и этого оказалось мало: – Галина Анатольевна и моя тётя, живущая ныне в Алупке, однокашницы – учились в одно время в одной школе…
…В Ялту семья Ивановых вернулась в 1952 году. Там же, но чуть позже, оказались и моя тётя, и мой дядя, и мои бабушка и дедушка. А мой отец служил уже начальником лесничества в Волховском районе Ленинградской области…
Я натура романтическая, стало быть, эмоциональная в той степени, что присуща всякой романтической натуре. Но в тот день эмоции мои зашкаливали.
– «Вот так штука! Вот тебе и Шуф! Вот куда завели поиски Шуфа! А то ли ещё будет?» – билось-пульсировало в моей голове. Повторяю, – я не мистик: в мире всё объяснимо. Необъяснимое же – необъяснимо из-за отсутствия у нас должных знаний. Штука, сыгранная со мною Шуфом, имела своё объяснение, но прежде, чем всё разложить по полочкам, мне требовалось успокоиться, уединиться, поразмыслить.
Ничто так не способствует размышлению русского человека, как наличие в его руке бокала с вином.
Простившись с Галиной Анатольевной, я, купив литровый тетрапак сухого красного, направился в Приморский парк. Как и тогда, в восьмидесятых годах прошлого столетия, мне преградила дорогу диабазовая глыба, с высеченными на лбу словами основоположника «производственных» романов Максима Горького: «Моя радость и гордость – новый русский человек, строитель нового государства… Товарищ! Знай и верь, что ты – самый необходимый человек на земле. Делая твоё маленькое дело, ты начал создавать действительно новый мир». Мурашки пробежали по моей спине: и т о й страны уже нет, и государство другое, и общественная формация иная, а слова, произнесённые почти сто лет назад, будто только что сказаны! «Что значит – классика! – почтительно глянул я на возвышающуюся бронзовую фигуру писателя, – и так поверни, и эдак, – всегда в масть, всегда во времени, всегда актуальна!»
– Ну, Максимыч, как ты и научаешь, я пошёл делать своё маленькое дело, пошёл создавать действительно новый мир, свой мир, – махнул я рукой изваянию в косоворотке с широкополой шляпой в руке.
…Если кто полагает, что в курортной Ялте достаточно уединилищ, тот не знает курортной Ялты.
Я уединился на берегу моря, за двумя каменно-известковыми глыбами, что на границе с Ливадией, свинтил с тетрапака крышку, смочил горло тремя интеллигентными глотками вина, просеял мысли, очистил их от плевел и начал размышлять.
– «В мире не существует явлений и событий, которые бы не имели причины своего возникновения и существования, – размышлял я. – Существование беспричинных событий противоречит не только принципу материального единства мира, но и принципу развития и принципу взаимосвязи всех явлении – этому учит детерминизм, – размышлял я. – Таким образом, существование беспричинного события означало бы фактически его независимость от всего остального материального мира, что входит в противоречие с законом сохранения материи и энергии, ибо существование беспричинного события доказывало бы возникновение чего-либо из ничего», – размышлял я.
Собственно, это были не размышления. Я выгребал из сусеков памяти давным-давно и неоднократно читаный трактат о принципах детерминизма. Я гордился собой: ещё бы! – я не артист театра, и мне за пятьдесят, а память у меня, как новенькая! И, как бы желая отметить сей факт, я приник к тетрапаку.
В метре от меня, размахивая серебристо-синевато-зеленоватым подолом, плескалось, ведя неприкучливый разговор с берегом, неутомчивое море. На голубом стекле неба с трещинкой от самолёта, крадущегося к шлагбауму горизонта, разгулявшийся ветерок плёл затейливые кружевца облачков. Загорелая до слепящего блеска лысина солнца, спешно позолачивая прибрежные скалы остатками позолоты и капризно примеряя то одно, то другое кружевце, неостановимо клонилась к могучему плечу Ай-Тодора.
– Боже! Какая красота! – простонал я. – Какая красота! Да, ничто не может возникнуть из ничего или превратиться в ничто! – изрёк я древнюю философскую максиму, сдабривая её очередным глотком вина.
– Собственно, что произошло? – оторвав губы от тетрапака, вернулся я к размышлению. – На лицо опять всё тот же принцип детерминизма, который учит, что всякое явление при наличии определённых условий с необходимостью вызывает к жизни другое явление, называемое следствием.
Наш школьный учитель по обществоведению Евгений Павлович, наставлял нас, что любая заумь, или как он выражался, «любая непонятка будет до смешного элементарно понятной, если объяснять её на примере человеческих отношений, допустим, между извечными антагонистами – мужчиной и женщиной». Поэтому в молодости, желая приохотить жену анализировать мир с позиций детерминизма, я прибегал к одному из следующих доводов незабвенного Евгения Павловича: – «…например, – говорил я жене, – такое явление, как половая близость женщины с мужчиной при наличии определённых условий (отсутствие предохранения, наличие овуляции и т.п.) для женщины заканчивается таким следствием, как зачатие, которое, – уже как явление, – при наличии определённых условий, заканчивается, в свою очередь, таким следствием, как беременность, беременность же, – уже как явление, – вызывает к жизни другое явление или следствие, называемое родами, роды, уже как явление переходит в следствие, т.е. в материнство, материнство, в своё время, в…», и т. д., по цепочке.
Жену моя логика восхищала, но детерминизмом, как я не пыжился, она заморачиваться не стала, – принимает мир таким, каков он есть.
– Так вот, – продолжал я размышлять, – встреча с Галиной Анатольевной Ивановой и заочное знакомство с её братом, считавшим Шуфа своим учителем, встреча с этим семейством через 50 лет, пересекавшимся, пусть даже косвенно, с нашим – такое объяснимо только теорией детерминизма.
Но чем объяснить факт кладбища? Оно, – как явление – было, но оно же, уже как следствие…
Да, ничто так не связывает людей, как общее прошлое. И ничто так не разъединяет людей, как общее прошлое…
Намаявшийся день катился к вечеру. Разноцветные опахала заката уже начали остужать синюшное подбрюшье небосвода, на который нетерпеливая ночь уже забросила серебряную блесну луны.
Участившееся сердцебиение моря… потяжелевшее дыхание ветра… насупившаяся бровь горизонта… внезапный, как приступ боли, вскрик птицы… закончившееся вино: – всё это навевало грусть.
Я засобирался домой, в Алупку.
1892 – 1896 гг.
…В августе 1892 года, вопреки нелицеприятному отзыву Чехова о поэме «Баклан», она появляется в журнале «Вестник Европы». В том же году, порвав с ненавистной чиновничьей службой в Симферопольской Казённой палате, 27-летний Шуф появляется в Петербурге.
Что он мог предъявить столичному литературному обществу? Книжечку «Крымских стихотворений», стихи и корреспонденции в «Ялтинском листке», «Южном обозрении», «Неделе»? Знакомство с – увы! – умершими Семёном Надсоном и Афанасием Фетом? Приятельскую переписку с Владимиром Соловьёвым и Марией Ватсон? Дружеские отношения с Константином Бальмонтом?
Как сориентироваться? К кому примкнуть? Какое литературное объединение выбрать? «Пятницы Случевского»? «Обеды беллетристов»? «Шекспировский кружок»? «Русское литературное общество»?
А пока он сотрудник, – и даже какой-то период редактор, – рабочей газеты «Петербургский листок», и «подрабатывает» на страницах еженедельных литературно-юмористических журналов «Осколки» и «Шут».
Шуф трудится над созданием своего литературного имени.
…19 февраля 1896 года Шуфа наконец, замечают:
«Вчера обедал у Сыромятникова-Сигмы <…> Присутствовал поэт Владимир Шуф, о котором мне нечего сказать, поскольку он не произнёс ничего примечательного. Он рассказывал о Д.Д. Минаеве, который пришёл однажды к своему приятелю и, усевшись на софу, произнёс такую импровизацию:
«И жестка твоя софа,
Как Случевского строка!»
<…>, пометит в своём дневнике Ф. Ф. Фидлер.
Следующая его запись – от 3 марта – будет такой: «Вчера меня посетил Шуф. Он настоятельно рекомендовал мне прочесть «Quo vadis?» Сенкевича: «Роман замечательный, каких мало в мировой литературе. Не уступает толстовским!».
…В июне 1896 года в Петербурге выходит книга Шуфа «Могила Азиза. Крымские легенды».
Осмелюсь предложить моему дотошливому читателю пару легенд из этой книги.
Могила Азиза
Редеет летучий туман, пронизанный первыми робкими лучами рассвета, разбегаются белые облака, застилавшие даль, и поднимается за ними что-то лёгкое, стройное, словно голубая весенняя тучка: это виднеются и уходят в небо синие горы. Вот зарумянилась золотая заря, и вспыхнули горы нежным розовым светом; прозрачным, тонким фарфором кажется их тяжелый гранит, оживлённый алым отблеском восходящего солнца...
И едва загорелся восток, с минарета раздался призыв муэдзина.
Уже солнце во всём своём лучезарном сиянии стояло на небе, когда из деревенской мечети стали выходить кучки татар: выстраиваясь у дверей и протянув перед собой ладони, они произносили последнюю благодарственную молитву. Тут были седобородые старики с почтенным и набожным видом. Дети и молодые уланы,1 свежие и весёлые, как это только что наступившее утро. Но среди толпы, полной жизни, красоты и здоровья, странно выделялась одна маленькая, безобразная фигурка: горбун Абдалла, нищий, кланяясь, просил милостыню у проходящих. Удивительное существо был этот горбун, вероятно по ошибке созданный Аллахом не так, как бы следовало. Можно было подумать, что он вылупился из яйца курицы, насиженного жабой. Молодое лицо с черными усами пришлось бы под стать любому джигиту, а двугорбое туловище, хотя на нем была посажена красивая голова, постыдился бы признать за своё и рыжий шайтан, безобразнее которого, как известно, нет ничего на свете. Односельчане звали Абдаллу «верблюдом», но такое сравнение положительно неверно; он был гораздо хуже и вполне понимал это. Странная вещь, сотворив его таким образом, Аллах должен был бы позаботиться и о том, чтобы сердце у него соответствовало его наружности. Но тут случилось как раз наоборот: сердце у него было совсем человеческое, такое же как и у других, а может быть, даже гораздо лучше.
Впрочем, этого никто но замечал, и последняя ужаснейшая несообразность его существа оставалась видимой только для него самого и потому не вызывала насмешек...
Абдалла просил милостыни. Толстый мулла прошёл мимо него, ничего не положив в его протянутую руку. Прошли и набожные старики. Бойкий мальчишка на бегу ударил горбуна в спину вместо подаяния, и только один молодой джигит сунул ему в кулак медную монету ради праздника. А праздник был большой. Уже на селе раздавались резкие звуки зурны и даула. В зелёном саду под тенью деревьев собралась густая толпа народа смотреть на борьбу силачей, сошедшихся из разных деревень. Многие уже после жаркой схватки, раскрасневшись, с расстёгнутой грудью, тяжело подымавшейся, отдыхали, навзничь раскинувшись в траве. Круг любопытных столпился около двух, боровшихся под крикливую музыку, мускулистых и крепких джигитов. Борцы упирались босыми ногами в землю и, схватившись за кушаки, плечо с плечом, старались пригнуть или вскинуть друг друга. Жилы напряглись на их висках, пот крупными каплями катился по лбу, и пряди волос свешивались на глаза. Наконец один изловчился, ударил противника ногою под колено, и тот упал при общем крике и торжественном тунге в честь победителя. В это время Абдалла, опираясь на самодельный костыль, подошёл к шумному кругу, стараясь заглянуть через плечи на боровшихся. Глаза его горели; казалось, он отдал бы свой последний изношенный чекмень за то, чтобы только раз, один раз в жизни помериться удалью с каким-нибудь лихим джигитом и услыхать гул общего одобрения. Но едва он приблизился, кто-то закричал: «Глядите, вот ещё Дерикойский силач идёт!» Громкий смех прокатился по всей толпе. Десятки рук втащили в круг Абдаллу, скинули с него туфли и толкали к недавнему победителю, стоявшему посредине, подпершись в бок рукою. «Валяй его, Абдалла, покажи, как горбы наставлять надо»! – орали кругом здоровые голоса. Бедный горбун барахтался, визжал, кусался, в исступлении стараясь освободиться из рук оскорбителей, и наконец всклокоченный, бледный вырвался и, сопровождаемый свистом и гиканьем, прихрамывая, побежал прочь, насколько позволял его костыль.
Встрёпанная, жалкая собачонка, поджав хвост и озираясь, уходит так под градом камней от школьников деревенского медресе.
Абдалла был уже далеко за деревней, и длинные плетни садов тянулись вдоль дороги, когда с ним встретились три молодых татарки в ярких накидках и серебряных поясах. Увидев горбуна, они не закрылись чадрою, не отвернулись в сторону, как делали обыкновенно при встрече с джигитом: маленького урода они не считали за мужчину. Толстенькая Зейнеп громко подшутила над Абдаллою так, что обе её товарки вспыхнули, как алая заря: Фатиме пригласила его на девичью вечеринку, и только чернобровая красавица Гуллизар сказала про него со вздохом: «фухаре», т. е. «бедный»!..
Долго смотрел им вслед маленький горбун, наконец вскрикнул и бросился ничком на землю. Может быть, он плакал, потому что всё его уродливое тельце иногда вздрагивало, и странные звуки, похожие на подавленное рыдание, вырывались из его горла. Даже проходившая мимо пегая кобыла с жеребёнком подозрительно посмотрела в его сторону, потянула воздух ноздрями и, небрежно подняв хвост, побежала дальше.
Многих женщин называют красивыми, но если хорошенько посмотреть, то окажется, что две трети этих красавиц никуда не годятся. У одной глаза слишком прищурены, у другой нос напоминает печёную айву, а третья так сурьмит брови, что даже целовать неприятно. К тому же далеко не все любят, чтобы их милые красили в красный цвет волосы, обводили жёлтой хной2 ногти на пальцах и ставили из кокетства на переносице чёрное пятнышко. Другое дело – настоящая, маленькая родинка, которая виднелась на румяной щёчке хорошенькой Гуллизар. Я не претендую на живописный слог Гафиза и не сравню Гуллизар с иранской или багдадской розой; я не скажу, что никогда журчащий фонтан гарема не кропил жемчужными каплями подобного стана, так как Гуллизар умывалась только из простого медного кумана, но от этого она не была менее свежей и прекрасной, чем любимейшая из ханских жён, или обрызганный утренней росою пурпурный цветок, полный тончайшего благоухания. Её черные глаза были выразительнее глаз дикой козы, которые плачут настоящими слезами и отражают грусть и радость, не скрытые тайно в глубине сердца. Её пухлые губки ещё не знали поцелуя, и ни одна пчёлка не собирала с них сладкого меда. Не мудрено, что даже горбун Абдалла заглядывался на такую красавицу и наконец полюбил её так, как паук любит солнце, или серый мох – прохладную свежесть ключевой воды. Я уже сказал, что сердце Абдаллы было устроено не иначе, чем у всех других людей, хотя он и был, безобразен. Горбун любил и хотел, чтобы его любили. Правда, достаточно было ему посмотреться в первую же лужу, и она убедила бы его не увлекаться излишней мечтательностью. Но он и не был самонадеян. Он любил молча и провожал блестящими глазами прекрасную Гуллизар, не смея коснуться полы её зелёного фередже или носка вышитых золотом папучей, красневших на её маленьких ножках, когда она неслышно скользила по дороге. Абдалла был благодарен ей, что она не смеялась над ним, как другие девушки, но и слово сожаления в её устах было для него тяжело и обидно, – оно напоминало ему о его безобразии, о невозможности для бедного горбуна взаимности, любви и счастья. Абдалла часто бывал у Гуллизар, садился у порога её комнаты и, разматывая нитки, рассказывал ей чудные сказки, на которые он был большой мастер. Откуда брались у него такие нежные слова, какими различные беи и царевичи называли своих возлюбленных в его бесконечных рассказах, – не догадывалась Гуллизар, слушая их, склонив длинные ресницы и уронив на колени тонкую пряжу...
***
На краю деревни рос горбатый старый дуб, который, вероятно за некоторое сходство со своею наружностью, любил Абдалла, считая его единственным своим другом. Этому дубу он поверял все свои несчастья и горькие жалобы и, прислушиваясь к тихому шуму его густых листьев, думал, что старый дуб сочувственно с ним разговаривает, временами ему даже казалось, будто плачут над ним развесистые ветви, роняя капли вечерней росы на влажную землю. Это был огромный, столетний дуб, похожий на сгорбившегося старика и перегнувшийся своею зелёной вершиной на другую сторону маленькой речки, омывавшей его крепкие узловатые корни. В жаркий день в его сени любили отдыхать пожилые татары, обмениваясь воспоминаниями и рассказами о прошлом, но по вечерам, и в особенности ночью, он был совершенно одинок, и многие даже боялись проходить мимо него, уверяя, что из чёрного дупла его смотрят и светятся огненные очи шайтана, и слышатся вздохи и стоны. Может быть, горькие жалобы и плач Абдаллы, проводившего иногда под старым дубом целые долгие ночи, создали это таинственное поверье. Уже солнце село за горы, и вечерние тени, как длинные призраки, вышли из глубоких ущелий и расползлись в разные стороны, покрывая сумраком потемневшую землю, когда приплёлся бедный горбун под ветви старого дуба, чтобы поверить ему свои печали и новые огорчений. Горбун сел на огромный корень, который, как согнутое колено, выставлялся у самого ствола дерева из густой травы, испещрённой голубыми фиалками, наполняющими ароматом похолодевший воздух. Одиночество приучило Абдаллу разговаривать вслух с самим собою, и он, протянув руки вечерней звёздочке, вспыхнувшей словно цветной огонёк на сумрачной вершине дальней горы, стал шептать странные слова, похожие на заклинания волшебника. «Чёрная ночь, – говорил он, – ты спустилась в моё грустное сердце, в котором светится, как та яркая искорка, горящая в синем небе, любовь к милой Гуллизар. Серый туман клубится над острыми скалами и холодной пеленой одевает мою душу. Облака тяжкой думой затмили глаза мои. Перелётный ветер не даёт мне своих шумных крыльев, чтобы улететь за море от злой тоски, которая, как ястреб ягненка, терзает грудь мою. Змея, ползущая под мшистыми камнями, зелёная жаба в грязной луже и чёрная мышь, кружащая над головой моей в воздухе, имеют каждая свою подругу. Нет безобразной твари на земле и в воде, которая была бы одинока, а я, как отверженный Эблис3, скитаюсь без любви и пристанища. Зачем шумишь ты, старый дуб? Или ты хочешь сказать мне, что и у тебя нет подруги, что и ты стоишь здесь один под дождём и бурей, кивая седою головой своей при блеске ярких молний? Неправда! – Пёстрые птички с разноцветными перьями и жёлтыми глазками порхают, поют и вьют гнёзда в твоих густых ветвях, быстрые пчёлки жужжат в твоих листьях, и радужные бабочки скрываются в них от непогоды... Милая Гуллизар! Пусть хоть одно твое ласковое слово, как чистая капелька росы, упадёт на моё горячее сердце, иначе слёзы мои прожгут холодные камни, и они заговорят сладким языком любви!» Так говорил бедный Абдалла, и только серебряная луна, услышав его молитву, выплыла из глубины моря и, засверкав на белогривых волнах целым столбом огненных блёсток, осветила бледными голубыми лучами далёкие горы, тёмную долину и старый дуб, под которым сидел горбун. Было ли то влияние её кроткого света, или выплакал уже Абдалла своё горе, но он почувствовал, что скорбь его стала тише, что глаза его смыкаются, и воздушные грёзы, полные чар и обаяния тёплой летней ночи, спускаются на его отяжелевшие веки. Во сне ли это было, или на самом деле он подымался по крутым, горным уступам, – не помнил горбун. Только виделись ему тесные высокие скалы, которые, как гранитные витязи в блестящих шлемах, сверкали своими голыми, остроконечными вершинами. Тропинка среди них вилась всё уже и уже; наконец два огромных камня совсем преградили дорогу. Абдалла увидел между ними маленькое отверстие и прополз в него. Тогда пред ним открылась пустынная поляна, отовсюду окружённая кольцом серых утёсов. Среди поляны виднелось маленькое возвышение из плотно сложенных, местами обвалившихся камней. Абдалла тотчас узнал разрушенную могилу Азиса4, известного своими чудесами. Блуждающий, зелёный огонёк летал над нею, перепрыгивая с камня на камень, то опускаясь, то подымаясь над землею, и вспыхивая, как яркая восковая свечка. Сердце Абдаллы тревожно забилось, и он, разостлав пёстрый коврик, стал на колени, протянул перед собою ладони и забормотал таинственную молитву, начертанную перстом ангела в одной из глав Корана. Абдалла просил исцеления у того, кто может врачевать всех хромых, слепых и увечных. Восторженная вера охватывала его душу, и он, в порыве её, дал обет святому сходить в Мекку и помолиться у чёрного камня Каабы, если великий Азис возвратит ему силу, красоту и здоровье, которыми должны блистать люди не только в раю, но и на земле. Абдалла клялся, что он тогда в одежде хаджи отправится ко гробу пророка прежде, чем посватается к красавице Гуллизар. И вдруг он увидел, как дрогнул зелёный огонёк на могиле Азиса, как поднялся на воздух и, опустившись прямо над его головой, коснулся его волос. В священном ужасе упал Абдалла ниц и внезапно ощутил страшную боль в груди и спине. Ему казалось, что два огромных камня сдавили его маленькое тело, что оно удлинилось и выпрямилось под их гнетущей тяжестью, и когда он с диким криком вскочил на ноги, он почувствовал себя прямым и стройным, таким же, как все молодые джигиты его деревни. И тут только вспомнил Абдалла, что это случилось в великую ночь под пятницу, в десятый день лунного месяца Ашира, когда совершаются все величайшие чудеса на земле и на небе.
Абдалла кинулся к протекавшему невдалеке ручью и стал в него смотреться. Он увидел в серебристой волнe, освещенной месячным сиянием, красивого юношу с лицом, похожим на его лицо, но высокого и статного, каким он никогда не был. «Неужели это я!» – восклицал он, и сердце его разрывалось от радости. Абдалла бросился на колени, поцеловал камни на могиле святого и побежал, как дикий олень, по горным склонам, прыгая с уступа на уступ и позабыв навсегда о своём жалком костыле, с помощью которого он кое-как прихрамывал прежде. Пробегая мимо тёмной пещеры, он видел, как прекрасные джины5 попарно, рука с рукой, выходили из её глубины – одни сильные и стройные, как мужчины, другие нежные и слабые, как женщины. Они целовали друг друга и носились в прозрачном небе, качаясь на лучах месяца и сплетаясь в лёгкие хороводы. Абдалла видел, как некоторые из них умирали, бледнея, и тонким паром расплывались в воздух. В глубоких провалах, мелькавших мимо, светились подземные сокровища: груды золота, яркие изумруды и горевшие, как уголья, рубины, а под ногами Абдаллы бледными огоньками среди каменьев вспыхивали целебные травы. Серые скалы, походившие на грубые человеческие фигуры, высеченные из гранита, оживали под лучами месяца, зелёный мох, лепившийся по их вершинам, рассыпался длинными волосами, протягивались исполинские руки, и пламенные глаза проглядывали на покрытых морщинами лицах. Жутко было в этой безлюдной, дикой пустыне, населённой тысячами неведомых существ, наполнявших воздух и землю, но Абдалла скоро спустился с горных высот, и перед ним замигали огоньки его деревни, расположенной в тёмной котловине на берегу речки. Радостное предчувствие счастья охватило его душу, и губы его сами шептали имя его милой Гуллизар. Он уже видел всё, что его ожидает.
***
Подобрав вместо костыля суковатую палку, сгорбившись в три погибели под изодранным чекменем и нарочно прихрамывая, взошёл Абдалла на крылечко дома, где собрались молодые девушки на вечеринку. Там, вокруг старой нене,6 в комнате, убранной цветными чадрами и полуосвещённой пламенем очага, столпилось несколько бойких черноглазых татарок, которые на этот раз присмирели, внимательно слушая страшную историю. Одни из них сидели на полу, поджав ноги, другие стояли, облокотившись на плечи товарок. Только бедовая Зейнеп не унималась и, как ни упрашивала её Гуллизар, беспрестанно перебивала рассказчицу шутками и остротами. Нене говорила о проказах злых джинов, которые иногда являются людям под видом их родственников и знакомых, разговаривают о житейских дрязгах и мелочах и вдруг, приняв свой настоящий образ среди веселой беседы, пугают и сводят с ума. Когда нене остановилась на самом страшном месте рассказа, лёгкий стук в дверь заставил вздрогнуть всех девушек. И они с криком разбежались по тёмным углам. Впрочем, почти сейчас же их испуг сменился громким хохотом, так как они увидели смешную фигуру горбуна, входившего в дверь с улыбками и поклонами. Едва Абдалла ступил на порог комнаты, на него посыпался целый град орехов, стручков и насмешек. Зейнеп и две краснощёких татарки подхватили его под руки и потащили к очагу с пылавшим огоньком, у которого сидела Гуллизар, вся освещённая красноватым отблеском пламени, трепетавшего искорками и блестками на золотых монетах её наряда. Абдаллу усадили и заставили рассказывать сказку. В сущности, девушки его очень любили за грустные песни и весёлые рассказы: что было делать без них в долгие зимние и осенние вечера, когда ветер протяжно завывает в ущельях, и чёрные тучи ходят по небу? На этот раз Абдалла рассказал сказку про Азры и Гамбера, двух несчастных влюблённых, которых всю жизнь преследовала жестокая судьба, или злая колдунья. Даже после их смерти из крови старой волшебницы вырос терновый куст и разделил их одинокие могилы. Абдалла рассказывал, как поступил в работники к султану, отцу Азры, бедный Гамбер и, чтобы не узнали его, не заметили его красоты, надел на голову желудок вола, делавший Гамбера похожим на плешивого. Однажды прекрасная Азры гуляла в тенистом саду, заполненном редкими деревьями, и встретила своего дорогого Гамбера, но не узнала его в одежде работника. Тогда Гамбер подошёл к ней и, сбросив с головы воловий желудок, предстал перед ней прежним красавцем. И только сказал это Абдалла, как откинул в сторону дырявый чекмень, выпрямился и стройным джигитом явился перед очами Гуллизар. Испуганные девушки рассыпались в страхе по комнате, как мелкие орехи из передника, и гурьбой выбежали из хаты, приняв Абдаллу за шайтана, облекшегося в образ маленького горбуна, а прекрасная Гуллизар, которой и прежде нравилось лицо горбуна, узнав его, бросилась к нему на шею и поцеловала так, как никто еще не целовал бедного Абдаллу.
Казалось, сама лунная ночь, полная торжества, красоты и величия, праздновала свадьбу Абдаллы. Лёгкие тучки бежали по светлому небу и разносили во все концы мира, как султанские гонцы, весть о его счастье. Когда они проплывали мимо месяца, его голубые лучи озаряли их белые тюрбаны и тёмные мантии с золотою каймой. Яркие звёзды сверкали, как свадебные светильники, в мечети синего неба. Тысячи цветов и растений, как драгоценные аравийские ароматы, благоухали в мягком сумраке зелёных садов, унизанных серебристыми огоньками светящихся червячков. В эту брачную ночь Абдалла должен был обнять свою возлюбленную Гуллизар. Уже на плоской земляной кровле одного из домов деревни убирали жениха его дружки и веселые сваты. Абдалла сидел в золотой куртке с чеканным поясом, и два цирюльника расчесывали гребешком его мягкие курчавые волосы. Седой старик с молитвой надевал ему красные шитые поручи7 с завязками, а несколько мальчиков в фесках, сдвинутых на затылок, держали перед ним новую барашковую шапку и цветные туфли. Музыканты-цыгане играли на скрипках, били в бубны, и два молодых джигита, расставив руки и выделывая ногами выкрутасы, танцевали друг перед другом. Густая толпа разодетых в пёстрые наряды гостей теснилась кругом, и красноватый свет праздничных огней озарял чёрные усы и довольные лица. Кружки хмельной бузы ходили по рукам, и не один плечистый молодец уже держался на ногах только с помощью своих более трезвых соседей, а известный всему околотку староста, почтенный мемет Хурт-Амерт-оглы, проливал слёзы о том, что ушла его молодость, и вспоминал, как вот так же на кровле в лунную ночь одевали и его, приготовляя к встрече невесты. Наконец с криком и музыкой проводили жениха в брачную комнату, и гости удалились в дом его родственника, чтобы там пропировать целую ночь, а на другое утро поздравить молодых и, одарив их, пожелать им счастья и успеха в их будущем хозяйстве.
Прекрасная Гуллизар в цветном кафтане, застёгнутом множеством серебряных пуговок, с ногами, связанными шёлковым шнурком, дожидалась своего жениха. Её длинные ресницы были опущены, розовые щёчки то бледнели, то вспыхивали ярким румянцем. Так краснеет стыдливая утренняя заря, принимая в свои объятия сияющий праздничный день. Как дождливые тучи с ясного неба, улетели все печали и горести Абдаллы перед солнцем его нового счастья, но едва подошёл он к своей Гуллизар, чтобы горячим поцелуем, как огненною печатью, навеки скрепить священный договор взаимной любви и верности, едва Гуллизар улыбнулась первой робкой улыбкой своему будущему мужу и повелителю, лампада погасла, и внезапно из густого мрака, как ночной туман, наполнившего комнату, выступило гневное лицо с длинной седою бородой. Зелёная чалма украшала голову страшного призрака, и над нею светился бледный огонёк. С криком ужаса упала Гуллизар на земляной пол у ног испуганного Абдаллы, и тут только он вспомнил о своём обете не жениться до путешествия в Мекку, обете, который он дал на разрушенной могиле великому Азису в благодарность за исцеление.
Печальная процессия тянулась из деревни по направлению к кладбищу. Четверо татар несли траурные носилки, в которых, обёрнутое с головы до ног в белый холст, лежало тело умершей красавицы Гуллизар. Толпа народа следовала за носилками, и только изредка общее молчание нарушалось резкими возгласами старого муллы. Как печальное эхо повторяли их все присутствовавшие. «Аллах рагмет иллесин!» – грустным вздохом звучали слова погребальной молитвы. Унылые кипарисы, как чёрные свечи, стояли по краям дороги, где двигалась процессия. Скоро показалось вдали деревенское кладбище, расположенное на пригорке, в тени столетних деревьев. Целый лес белых каменных столбиков с пёстрыми чалмами наверху, покрывал зелёный пригорок, возвышаясь над могилами правоверных, и казался издали сонмом бледных теней, вышедших из тёмного гроба навстречу новой гостье, приближавшейся к их скорбной обители. Процессия вошла в ограду, и тело было опущено ногами к югу в глубокую нишу, вырытую в земле. Скоро тяжёлый камень навалился над новою могилой, и мулла, совершив последний обряд, удалился со всеми, провожавшими умершую, родственниками её и друзьями. Так стая птиц во время перелёта покидает своего отсталого товарища, чтобы мчаться на лёгких крыльях вперёд на дальний юг, в лазурном воздухе, пронизанном золотыми лучами солнца. Только один Абдалла, никем не замеченный, ещё стоял в тени старого дуба; горькие слёзы крупными каплями катились по его щекам, сверкая, как падучие звёзды, которыми плачет небо о людских грехах и несчастиях. Сумерки прозрачной дымкой спустились на пустынное кладбище. Ветер шумел в листьях деревьев и перебегал с могилы на могилу, шелестя травой. Не то плач, не то тяжёлые вздохи слышались в его протяжном завывании. И вдруг почудилось Абдалле, что две огромных тени упали с неба на землю, словно густое облако. Он увидел двух чёрных ангелов в грозном вооружении, которые приближались к новой могиле, чтобы допросить душу усопшей8. Страшное мгновение! «Не отворятся двери небес для тех, кто считал за ложь знамение пророка. Они не войдут в сад. Огненная геенна будет их ложем, и пламя бурным потоком потечёт над ними. Они узнают наказание, достойное дел их», – припомнились Абдалле слова Корана, и в ужасе он упал на землю.
***
Когда он очнулся, холодный пот струился по лбу его. Старый горбатый дуб шумел над ним зелёными листьями, и заря занималась на небе. И снова увидел себя Абдалла хромым, жалким нищим, уродливым горбуном, над которым смеялись все люди, и само небо издевалось, наделяя горячее сердце чудными мечтами и неисполнимыми желаниями. Думал ли Абдалла, что великий Азис наказал его за нарушаемый обет, возвратив ему его прежний вид, или сознавал, что все недавние надежды его, горе и радости были только сном? Ненависть к жизни, горькое разочарование наполнили его душу. Ему казалось, что огненное солнце, выходя из волн и обращая сверкающее море в растопленное золото, смеялось над его бедностью, что лазурное небо и одетые ярким пурпуром горы гордились красотой своей перед ним, жалким калекой. Даже маленькая голубая фиалка, расцветая в траве, улыбнулась ему прямо в глаза, – и он в бешенстве растоптал её ногами. Один старый дуб по-прежнему сочувственно покачивал своей зелёной вершиной и протягивал длинные, чёрные сучья, словно дрожащие руки, к бедному горбуну. Абдалла развязал толстый шнурок, стягивавший его платье, и, сделав петлю, перекинул его на самую крепкую ветку, потом вскарабкался вверх по стволу и, надев петлю на шею, бросился с дерева. Маленькое горбатое тельце его заболталось в воздухе, скорчилось, вытянулось и без движенья повисло высоко над землею.
В священный день дувы9 толпы богомольцев стекались к полуразрушенной могиле Азиса, над которой развивались зелёные значки. Тут были хромые, слепые, увечные, ждавшие исцеления. Старый афуз сидел на камне и, перебирая чётки, протягивал глиняную чашечку для подаяния. Толпа обходила несколько раз вокруг могилы, усердно молилась, и многие из страдающих неизлечимыми недугами клали обрывки своих одежд на её каменную ограду, надеясь вместе с ними оставить здесь свою болезнь. Великий Азис далеко по округе славился своими чудесами. Говорили, что близ могилы его протекает целебный ключ, видимый только для верующих. Страшные уродливые фигуры с воспалёнными глазами и гнойными ранами, прикрытыми грязными лохмотьями, двигались кругом, опираясь дрожащими руками на деревянные посохи. Белые чалмы прикрывали изъязвленные, жёлтые лбы. Лихорадочные с изнуренными лицами распростирались ниц перед могилой и с воплями взывали к великому чудотворцу. В стороне стоял толстый мулла и продавал талисманы с зашитой в них «золотой дувой», молитвой об исцелении. Лучезарное, праздничное солнце озаряло грустную картину бедствий человеческих: горячие, острые камни обжигали босые ноги странников, жаркий ветер обвевал раскрытые груди, и не было ни одного ключа, чтобы утолить жажду. Но лазурные горы были так же ясны, как детская вера в сердцах молящихся, и к голубому небу подымались взоры, полные надежд и упований. «Аллах акбар, Аллах акбар!»10 – звучали слова молитвы.
1 Уланами называют в Крыму молодых татар. Улан — парень.
2 Хна — краска для волос и ногтей.
3 Эблис — демон.
4 Азисы — мусульманские святые.
5 Джины — духи, бывают злые и добрые.
6 Нене - мать, татарки зовут так пожилых женщин.
7 Свадебный обычай.
8 По верованию мусульман, после смерти человека два ангела, Мункар и Накир, являются к его могиле, чтобы допросить его душу, ещё не покинувшую тела, о её земных делах. Этот обряд известен у татар под именем Салавата.
9 Дува — молитва. Афузы — мелкое духовенство.
10 Аллах акбар — Бог велик.
АМУЛЕТ
Рассказ винодела
Я давно собирался навестить моего приятеля Б., хутор которого находился в нескольких верстах от Ялты. Почтовая тележка с рессорным сиденьем остановилась в облаках пыли и высадила меня у ворот покосившегося, колючего плетня, обсаженного низкорослыми деревьями. Плетень этот огораживал подошву зелёного холма, на крутизне которого стоял белый одноэтажный домик с балконом и решётчатой сушильней. Домик был покрыт черепицей и окружён молодыми, тонкими кипарисами. За ним по скату холма зеленели на дубовых кольях лозы виноградника, и виднелись тёмные кровли сараев. Внизу тянулась, спускаясь в овраг, грязная слободка, и над слободкой, над белым домиком, словно опрокинутая бухарская шапка, подымалась в отдаленье и синела своей лесистой вершиной гора Могаби. Едва я отворил ворота и взобрался на пригорок по дорожке, ведущей к хутору, на меня накинулись две злых, косматых собаки, но молодой татарин, выбежавший на их лай, отогнал их каменьями и проводил меня к небольшому крыльцу со стеклянною дверью. «Дома хозяин?» – спросил я у татарина, смотревшего на меня любопытными глазами. «Нету хозяина! – как бы с сожалением отвечал он. – Хозяин в Севастополь уехал». – «Досадно, – думал я, – опять тащиться назад по этой жаре, глотать пыль и трястись в тележке?». Быть может, это было следствие усталости и раздражения, но я не жалел о том, что не увижу самого Б. Я собирался уже уехать назад, как за стеклом двери мелькнуло женское личико, дверь отворилась, и на крыльцо выбежала молодая девушка в синем обтянутом платье с широкими кисейными рукавами. Серые, живые глаза, пунцовые губки и белокурые волосы, падавшие на лоб, делали её немного бледное лицо очень привлекательным. «Да вы не подождете ли? – весело обратилась она ко мне. – Семен Андреевич приедут завтра утром. Пожалуйте в комнату, – я сейчас прикажу вам самовар подать!», – и, не дожидаясь моего ответа, она побежала распорядиться в кухню. Татарин отворил дверь, и я после минутного колебания вошёл в просторную комнату с низким потолком, клеёнчатым диваном, шкафом и круглым столом, над которым висела дорогая бронзовая лампа, странно оттенявшая простоту всей остальной обстановки дома. В окно виднелся голубой залив моря и синие, туманные горы. Скоро показался татарин с загорелым, красивым лицом, в серой куртке, подвязанной красным кушаком, и с ярко блестевшим самоваром в руках. На столе появились густые сливки и кизиловое варенье; но я должен был сам налить себе чай, так как молодая девушка, окружая меня всевозможным вниманием, сама не показывалась. На мой вопрос татарин с какой-то странной улыбкой, словно нехотя, ответил мне, что это экономка Б. Судя но имени, она была полька – звали её Альбиной. Я не люблю полек – хитрые, неискренние, они умеют увлекать мужчин, затрагивая в них только грубую чувственность, но, признаюсь, я заинтересовался этой невидимкой, которая, как сказочная принцесса, оставляла меня одного в своем замке, в то же время наполняя его своим присутствием: на столе появлялись то сочные, белые или розовые черешни, то сытный обед, то чай или кофе. Но предположения мои, в особенности о том, что хорошенькая Альбина была не только экономкой Б., кажется, были ошибочны. Вечером мне постлали постель в кабинете хозяина на жёстком диване, над которым висели ногайка, кинжал и ружьё в зелёном чехле. Мне не спалось. Душная южная ночь не приносила с собою прохлады, и досадные москиты, слетаясь на свет лампы, кусали лицо, шею и руки. Лукавые глаза Альбины, ямочки на её розовых щеках, вспыхнувших во время короткого разговора со мною, и голубой корсаж, стройно охватывающий талию, вертелись передо мной и не давали заснуть. Я встал с постели и отворил окно. Тёмные деревья тихо шумели в саду, и вдали мигали бесчисленные огоньки города. Чтобы не проходить через другие комнаты, я вылез в окно и пошёл по дорожке, спускавшейся под гору. С одной её стороны тянулась дубовая рощица, с другой густой виноградник. Яркие звёзды мигали на небе, и только стрекотание кузнечиков нарушало тишину молчаливой ночи. Где-то вдали, посвистывая, перекликались совки. Я люблю их однообразный, унылый крик. Он смутной тоскою отдаётся в одиноком, печальном сердце. Не свою ли милую, может быть утраченную, кличет к себе своим жалобным свистом эта странная ночная птичка?.. Вдруг лёгкое ржанье послышалось мне в чаще соседнего кустарника, и я увидел осёдланную лошадь, которая нетерпеливо переступала копытами, привязанная к дереву ременным чунгуром1. Очевидно, хозяин лошади, поставив её вдалеке от строений, не желал, чтобы её заметили. Кто знает, не на свиданье ли к хорошенькой Альбине приехал какой-нибудь удалой джигит из соседней деревни? Жгучее, ревнивое чувство зависти шевельнулось во мне при этом предположении, но я спешил успокоить себя догадкой, что, скорее всего, это приехал какой-нибудь знакомый к татарину, служащему на хуторе. Когда я проходил назад мимо дома, я заметил свет только в одном окне, которое было задёрнуто белой занавеской.
Едва я влез через окошко обратно в свою комнату, мне послышался с другого конца дома громкий крик, возня, стоны. Я сорвал со стены кинжал, сунул его за сапог и со свечей выпрыгнул в сад, чтобы узнать о случившемся, так как таинственная лошадь в саду, в связи с этим странным шумом, не обещала ничего доброго. Пробежав несколько шагов, я повернул за угол дома и увидел страшную сцену: один человек, оглушённый побоями, с красным от крови лицом, почти в бессознательном состоянии, барахтался в грязи у колёс садовой бочки, а другой, сутуловатый, приземистый, в исступлении бил его ногами; бившего я узнал тотчас, несмотря на его всклокоченные волосы и налитые кровью, безумные глаза; это был мой знакомый айвасильский татарин Мустафа; лежал же на земле, кажется, прислуживавший мне хуторской татарин, – его лицо было до того избито, что нельзя было различить ни носа, ни глаз, ни рта. Он ещё инстинктивно подымал окровавленный руки, пытаясь защититься от ударов тяжёлых сапог Мустафы. Я хотел было кинуться на помощь к несчастному, но в это время увидел белую фигуру, уткнувшуюся в углу около лестницы. Это была Альбина. Заметив меня, она бросилась ко мне и порывистым шёпотом умоляла, чтобы я защитил её и спрятал куда-нибудь. Я поскорее загасил свечку и проводил Альбину в кабинет, но Мустафа уже заметил её отсутствие и с ругательством бегал по нашим комнатам.
Мустафа давно любил Альбину, давно – ещё до своей женитьбы. Женился он не по своей охоте. Чернобровая Суадет часто заглядывалась на удалого джигита, который не упускал случая пошутить с нею. Познакомились они на речке. Шумная вода, разлившись от таявшего в горах снега, быстро неслась по своему каменистому ложу, там, далеко за деревней, впадая в открытое море и сливая свои мутно-бурые волны с его синей, прозрачной глубиною. В садах расцветали душистые фиалки, белые подснежники, и наливались первые почки на ореховых и миндальных деревьях. Суадет, отбросив украшенное галунами покрывало, стояла на брёвнышке, выступавшем далеко в речку, и тяжелым вальком била смоченное белье. Молодая грудь её высоко подымалась, щёки раскраснелись от работы, и пряди волос непослушно свесились на большие чёрные глаза. Вдруг невдалеке от неё с шумом раздвинулись ветви кустарника, заплескала вода под конскими копытами, и в речку въехал, напевая песню, незнакомый татарин. Суадет хотела было закрыться чадрою, но джигит ей крикнул: «Полно, красавица, теперь и солнце тучкой не застилается, а ты своё лицо от проезжего молодца прячешь. Поговори-ка лучше со мною ладком: кто знает, может, я и сватов за тобою к старику Ахмету зашлю!». Суадет оглянулась, видит – никого нет, и откинула с лица покрывало. «А разве ты знаешь моего отца?», – сказала она, улыбаясь джигиту. «Вот так-то лучше, красавица! Как не знать? Я ведь не из дальней деревни». – «А ты откуда же?» – «Из Aй-Василя. Ха-ха! Вот видно, что вас, девок, никуда не пускают: из соседнего села джигитов не знаете! Ну, будь здорова, джаным. Ещё часом увидимся!» И он поскакал по крутой дороге, вившейся на гору. Долго смотрела ему вслед чернобровая Суадет, пока конь и всадник не сделались маленьким, тёмным пятнышком, которое растаяло в небе, как лёгкая весенняя тучка на далёком горизонте.
Недаром познакомилась Суадет с Мустафою. Когда летнее солнце золотило гранаты и персики в яркой зелени деревьев, а душные ночи наполнял аромат расцветавших роз и звонкие соловьиные трели, когда серебристая мгла качалась и веяла на горных вершинах, как прозрачная фата на плечах красавицы, и в мягкой траве садов не слышно было шуршанья проползавшей змейки и шороха легких женских папучей2, Мустафа подстерёг под плетнём свою красавицу. Суадет шла к соседке поболтать на досуге и считала золотые звёзды, горевшие в густой синеве ночного неба. Она уже занесла маленькую ножку, чтобы перепрыгнуть через колючий плетень, как вдруг чья-то рука в темноте сорвала с неё красную туфельку и, если бы Суадет не упала в сильные объятия джигита, то наверно она до крови исколола бы свою ножку об острый репейник. Тёмная тучка набежала в это время на золотые звёзды, которые, как зоркие очи, высматривали с неба всё происходившее на земле, и ни одна из них не могла бы рассказать, дошла ли Суадет к своей соседке, и что происходило в эту ночь в тёмном саду, обвеянном благоуханиями. Счастливые слёзы, как чистая роса на венчике только что распустившегося цветка, дрожали на длинных ресницах Суадет, когда она на заре всходила на шаткое крыльцо своего старого домика, тонувшего в зелени черешен и стройных кипарисов. Она обернулась назад и протянула свои белые руки к медленно убегавшей за гору ночной тени, словно стараясь удержать исчезавшее вместе с нею смутное, дорогое воспоминание.
Не знаю, далеко ли зашли шутки молодого джигита, но когда он отказался жениться на Суадет, она загрустила, заплакала, как осенняя непогода, жёлтыми листьями убиравшая поредевшие сады. Сорваны были последние спелые сливы, последний цветок увядал в потемневшей траве. Уже побелели от снега горные вершины, как волосы на голове старика, и резкий ветер свистал по грязным, кривым улицам деревни. Хмурой ночью, когда все спали и погасли огни в окнах, поплелась Суадет в Ай-Василь, перешла мутную речку, дрожа от страха и холода, тихонько пробралась в дом Мустафы и села в углу комнаты. Старший брат Мустафы заметил её и, поняв в чём дело, разбудил всю семью. Самого Мустафы не было дома. Братья его и мать просили Суадет уйти, уговаривали её, но она молча сидела, закрыв лицо руками, и плакала. Свет лампочки рисовал тень от её склонённой фигуры на увешанной узорными чадрами стене. Старая мать Мустафы слёзно причитала в другом углу. Послали за Мустафой. Младший братишка его, сдвинув феску на затылок, поджав локти и шлёпая по лужам босыми ногами, побежал через всю деревню к родственнику, у которого засиделся Мустафа за доброй кружкой бузы. Узнав о случившемся, Мустафа опрометью бросился домой. Увидев Суадет, он схватился за голову, стал умолять Суадет, чтобы она ушла и не позорила его чести, но ничто не помогало. Тогда Мустафа взял её за руку и хотел выгнать силой; Суадет стала кричать, и на крик собрались люди. Дело было кончено: по закону, татарин, если в доме его застанут молодую девушку, должен на ней жениться, или оба они покрыты страшным позором и бесчестьем. Оставалось позвать муллу и совершить свадебный договор. Невесёлая была свадьба Мустафы, и не весело жилось Суадет с молодым мужем, хотя он её не обижал – пропадал только по целым дням из дому. Мустафа после этого не забыл и не оставил своей Альбины, но она стала с ним холоднее. Он замечал её равнодушие, запивал иногда с огорчения и даже подчас бил Альбину, ревнуя её ко всем и каждому. Тогда молодая девушка совсем разлюбила его и если не рассталась с ним окончательно, то потому только, что ещё не знала, как от него отделаться. Так лёгкий хмель и желал бы порою покинуть крепкий дуб, вокруг которого он обвился, но боится призвать на его ветвистую вершину блестящую молнию, чтобы старый дуб в своём падении не раздавил и его.
Осенью поступил работником на хутор Б. красивый татарин Таир. Чёрные, вьющиеся, немного жёсткие волосы целой шапкой взбивались на его голове, и, надо сказать, он особенно тщательно ухаживал за ними. Молодое безусое лицо его было вместе лукаво и простодушно. Он долго служил где-то в кофейне, потом торговал фруктами с отцом своим в одном из южных городов России. Благодатные условия края и щедрая природа, дающая здесь человеку всё почти без усилий с его стороны, приучили Таира к сладкой лени, и он не знал удовольствия выше беспечного кейфа. Он любил только ухаживать за лошадьми, чистить и кормить их: в этом сказывалась его расовая черта, привычка, целыми столетиями укоренившаяся в его народе. Занятнее лошади была для него только женщина, и если что его удерживало на хуторе, заставляя мириться с трудной подчас для него работой, – это любовь к хорошенькой Альбине, за которою Таир усердно ухаживал. Он исполнял охотно все её поручения, бегал у неё на побегушках, работал за неё, мыл посуду и готовил кушанье, когда заболела кухарка, и Альбине приходилось её заменить. А как он умел жарить шашлык с луком и петрушкой, так этого я вам и передать не сумею. Но ни ухаживания, ни вздохи не помогали. Альбина была непреклонна. Однажды они собирали вдвоём виноград и складывали его в плетёные корзины. Густые лозы целым лесом подымались вокруг, и солнце пронизывало горячими лучами зелёные их листья, среди которых рдели и сверкали золотистым отливом красные и жёлтые гроздья спелого винограда. Короткие тени ложились от высоких штамбов на раскалённую, каменистую почву виноградника. В горячем воздухе пахло прелой землёй, виноградным соком и зеленью. Альбина на коленях стояла перед густым, отягощённым гроздьями кустом, и осторожно срезала виноград ножницами. Солнце, пробиваясь сквозь листья, бросало яркие блики на её зарумянившееся лицо, покрытое капельками пота, и открытую, немного загоревшую шею. Таир долго смотрел на неё, бросив ножницы и улыбаясь широкой, счастливой улыбкой. Наконец рука его нечаянно протянулась к её талии, вероятно приняв её за гибкую и тонкую виноградную лозу. Но девушка так сильно толкнула его в грудь, что Таир отшатнулся и ударился головою о штамб. Альбина улыбнулась и, лукаво взглянув на него, заговорила о богатом урожае нынешнего года. Таир однако был мрачен, отрезал вместе с гроздьями тонкие усики и стебельки лоз, портил кусты, и Альбина должна была наконец прогнать его с виноградника. Таир решил непременно узнать причину холодности к нему Альбины, и нет ли у него более счастливого соперника. Он караулил по целым ночам у её окошка, и вскоре ему удалось увидеть нечто такое, что окончательно разрушило его надежды. Он уже собирался взять расчёт и уйти с хутора, когда, позднею осенью, встретил на чердаке сушильни Альбину. Она вешала на верёвку мокрую блузу и обратилась к нему с вопросом: «Правда ли, Таир, что у нашего муллы можно такой амулет достать, который немилого человека разлюбить заставит, а любимого приворожит?» – «А как же! – отвечал Таир. – Есть такой амулет, только его надо зашить и на шее носить». – Если бы мне кто-нибудь его достал, я бы того любить стала», – сказала Альбина, так взглянув из-под своих длинных ресниц на Таира, что у него сердце запрыгало, и седло, которое он нёс, вырвалось из рук и покатилось со ступеньки на ступеньку лестницы, громыхая железными стременами. «Вот барин-то тебя за это не поблагодарит... разиня!», – засмеялась ему в лицо Альбина и побежала с лестницы. Долго ещё стоял Таир на сушильне, слушая, как крупные капли дождя барабанили по крыше, наконец, лицо его передёрнулось, и он прошептал: «Постой же, Мустафа, я для тебя то достану, что ты не будешь больше по чужим окошкам лазить!» Он отпросился на целый день у хозяина и на другое утро передал тайком Альбине вышитый золотом амулет на красном ремешке. Что Альбина отблагодарила его за это, как следует, не было никакого сомнения, потому что мальчик-пастушок, служивший на ферме, рассказывал потом Мустафе самые неприятные для его самолюбия вещи про Альбину и Таира.
Поздно вечером сидел Мустафа у Альбины, в её комнате с белой пышной кроватью, белой занавеской на окне, уставленном горшками душистых цветов, и образом с горящей лампадкой в углу. Мустафа пил водку и был мрачен. Альбина стояла к нему спиной, прислонившись лбом к холодному стеклу окна. Ей виделись в темноте горящие огоньки города и ещё другие, которые передвигались, то вспыхивая, то потухая на тёмном фоне далёких гор: это светились смоляные факелы ночных охотников на перепёлок. Изредка ей слышался глухой шум моря, разбивавшего о прибрежье свои белогривые волны. Мустафа притянул её к себе за руку. Она не противилась, только брезгливая улыбка скользнула по её сжатым губам. Вдруг Мустафа сильным движением оттолкнул её от себя: он нашёл амулет и грубо сорвал его с её шеи. «Это что?» – крикнул он, сверкнув на неё глазами. Альбина бросилась отнимать, и между ними завязалась безобразная борьба. Наконец Альбина упала и со стоном стукнулась затылком об ножку кровати. Мустафа быстро разорвал амулет и прочитал у свечки слова, которые страшными заклятьями призывали вечное безумие на его голову. Он побледнел, руки его опустились, и, простояв неподвижно несколько минут, он вышел из комнаты, не взглянув на Альбину. Таир сдержал обещание и достал Альбине амулет – более ужасный, чем она желала. Альбина повесила его на шею, не умея читать по-татарски, и не зная его содержания. Она, может быть, отказалась бы от амулета, поняв его значение, потому что она верила в его силу, как верили в чужеземных богов римляне, ставившие своих кумиров в храмах Капитолия. Живя среди татар, она перенимала и их суеверия.
С тех пор целых две недели Мустафа был пьян без просыпу. Он скакал из деревни в деревню, из шинка в шинок на своём лихом иноходце, но не мог размыкать своей тоски. Глубокое разочарование в женщинах закралось и в его грубую душу. Он иногда по-своему горько насмехался над влюблёнными, говорил, что бабе доверять нельзя, что каждая баба – ведьма и колдунья и ни за что продаст своего возлюбленного. Скоро у него подобралась бесшабашная компания гуляк и пьяниц из греков и татар, которых он щедро угощал на свой счёт. По ночам он бродил с ними близ хутора в твёрдом намерении украсть и зарезать Альбину – дело обыкновенное в татарском быту. Он казался действительно помешанным: было ли это действие амулета – не знаю, но думается мне, что иная женщина может свести с ума, и не прибегая к волшебству. А в ту ночь, когда я ночевал на хуторе, Мустафа один пробрался в сад и, подкравшись к дому, застал Альбину и Таира вместе. Он был силач, и Таир не мог с ним, конечно, справиться. Говорят, бедного молодого татарина нашли без чувств на другое утро в слободе, куда он на коленях дополз после побоища, желая поднять тревогу. Впоследствии, прохворав несколько недель, он поправился, но был подвергнут своеобразному остракизму татарским обществом, обвинившим его в заведомом колдовстве.
И так, Мустафа бежал по нашим следам. А едва я спрятал Альбину, он, ударом ноги выломав наружную дверь, появился передо мною в столовой, дверь из которой выходила в кабинет. Очутившись в незнакомой обстановке и совершенно неожиданно увидев меня перед собою, он остановился как бы в недоумении. Так бешеный бык, раздражённый копьями и красными лоскутьями пикадоров, опрокинув на пути своём несколько всадников, встречает пешего бойца и, умерив на мгновенье яростный бег, склонив рога, вращая налитыми кровью глазами, готовится к новому, последнему нападению. Если бы я попытался оказать малейшее сопротивление, Мустафа, с которым я не мог спорить в силе и ловкости, наверно смял бы меня, как ребёнка. Но, пользуясь старым нашим знакомством, я заговорил с ним в дружески примирительном тоне, просил выслушать меня, и Мустафа грузно опустился на стул, подперев мускулистою рукой свою всклокоченную голову. Я просил Мустафу объяснить его поведение в доме моего друга и, узнав о причинах его поступка, стал говорить ему, что талисманы – вздор, что стыдно ему верить в такие пустяки; но он отвечал, будто уже давно замечает, как что-то вертится в его голове и туманит мысль. Факту неверности Альбины я не мог ничего противопоставить, да и могли ль подействовать доводы и убеждения на такого, как он, человека, находившегося к тому же в невменяемом состоянии? Я пытался только выиграть время разговорами, надеясь, что он сам опомнится. Но ничего не помогало, он всё настойчивее требовал выдать ему Альбину и порывался искать её в соседней комнате. Мы сидели друг против друга, я видел костяную рукоять ножа, торчавшую за его сапогом, и ощупывал инстинктивно свой кинжал. В самую критическую минуту мне пришла в голову счастливая мысль. Заметив, что Мустафа немного пьян, я вздумал напоить его окончательно. На открытой полке шкафа я видел графин с водкой. Я упросить Мустафу выслушать меня ещё немного и поставил на стол водку. Мы пили рюмку за рюмкой, и Мустафа скоро совсем охмелел. У меня тоже немного вело в голове. Тогда я прямо заявил Мустафе, что не выдам ему Альбины и, едва он бросился к двери, я заслонил её, и между нами завязалась борьба. Мне легко удалось повалить пьяного Мустафу на пол, и он тут же заснул в полнейшем бесчувствии. Я отворил дверь и велел Альбине поскорее одеваться, а сам побежал за привязанной в саду лошадью. Пароход в Одессу должен был отходить по моему расчёту через час, и я надеялся потихоньку спровадить Альбину в другой город, так как эта история не могла кончиться благополучно. Альбина была вполне со мною согласна. Я посадил её на седло и повёл лошадь под уздцы кратчайшей тропинкой, извивавшейся по высохшему руслу ручья среди камней и кустарников. В небе уже занималась заря. Вместе с темнотой ночи, казалось, исчез и страх Альбины. Восходившее солнце, осушив капли росы на цветах и деревьях, осушило слёзы и на её ресницах. Она улыбалась мне, как это голубое спокойное море, пробуждавшееся с первыми лучами рассвета.
Точно лёгкий утренний туман, скользивший по горным уступам, развивалась белая накидка на плечах молоденькой девушки, и, право, Альбина ни разу ещё не казалась мне такой хорошенькой. Может быть, это было действие утра и возбуждение от пережитых мною впечатлений. Если бы я провожал при такой обстановке не Альбину, а какую-нибудь высоко образованную девицу, то я наверное сострил бы, назвав себя её паладином, избавившим её от грозного великана, как водится в рыцарских романах. Но Альбину я мог попросить только поцеловать меня в вознаграждение, что она и исполнила с большим удовольствием, наклонившись ко мне с седла.
Вскоре после этого и я оставил Ялту, иначе вряд ли пришлось бы мне избежать мести и преследования Мустафы, раздражённого моим вмешательством. Не дай Бог никому затронуть татарина – за ним стоят все его родичи: братья, зятья и племянники.
Конец второй книги.
Книга III
ВНУЧКАМ МАРИНЕ, НАТАШЕ, ДАРИНЕ
С ЛЮБОВЬЮ ПОСВЯЩАЮ
АВТОР
Так называемые… «второ- и третьестепенные писатели»
были велики своим честным и сердечным отношением
к судьбам родины, к жизни народа, к литературе –
святому делу их жизни.
М.Горький
Он теперь почти забыт, а для большинства и совсем неизвестен.
Удивительна была его жизнь, удивительно и это забвение.
Кто забыл его друзей и современников – Гаршина, Успенского,
Короленко, Чехова? А ведь в общем он был не меньше их,
за исключением, конечно, Чехова, а в некоторых
отношениях даже больше.
И.Бунин
Призрак
Умру ли я в чужой стране,
И будет мне могилой
Холодный Север, горький мне,
Холодный и унылый.
Но душу вольную мою
Привязанность живая
Умчит на Юг, – в родном краю
Мечтать, не умирая.
Я след в Крыму оставил свой,
Там жил, любил я страстно,
А что полно любви живой –
Забвенью не подвластно!
И не дано исчезнуть мне...
Мой дух и за могилой
Скитаться будет при луне
В стране, при жизни милой.
Исполнен прежнею тоской,
С печалью затаённой
Носиться буду над волной,
Луной посеребрённой.
Сверкают волны и горят
Огнистой чешуёю,
И вдаль бежит их бурный ряд
Дорогою морскою.
С утёса вижу, став на кручь,
Слежу прибой шумящий....
И понесусь на крыльях туч
В тени долины спящей.
И там, как звёзды далеки,
Среди садов мерцая,
Горят селений огоньки, –
Там люди, жизнь людская.
Там мне мила ещё одна...
К её окну украдкой,
Когда немая ночь темна,
Лечу я тенью шаткой.
Её забыть – доныне нет
Во мне бесстрастной силы,
И запоздалый мой привет
Ей шлю из-за могилы.
Ещё к земле меня влекут
Мои воспоминанья,
Страшна разлука, – знал я тут
Надежды и страданья.
Как прежде, я люблю взглянуть
На ключ в овраге диком,
На виноградник, горный путь,
Где вьётся ястреб с криком.
Как прежде, в тишине громад
Ущелий потаённых
Мой слышен вздох, мой блещет взгляд
Среди ночей бессонных.
Чу! Камень, шумно под ногой
Упав, гремит о скалы...
То я... Ты встретился со мной,
Мой путник запоздалый!
Я проведу тебя туда
Дорогой безопасной,
Где над горой одна звезда
Блестит в лазури ясной.
И не оступится твой конь
О каменные скаты, –
Поводья брось! Узды не тронь!
С тобой пришлец крылатый.
Меня узнаешь всюду ты
Среди воспоминанья,–
Мои слова, мои мечты.
Тревоги и желанья.
В пустыне горной дуб стоит,
Обугленный грозою...
Там плачу я... И скал гранит
Прожжён моей слезою.
Тебе прибрежный кипарис
Мои расскажет думы,
И дикий плющ, и вольный бриз,
И гор хребет угрюмый.
Ты слышишь ли в ночной тиши
Крик птицы, грусти полный? –
То тихий стон моей души...
Мой смех – морские волны!
И про любовь мою тебе
Фиалка говорила...
Но повесть о моей судьбе
Пускай таит могила.
Могила, скрытая травой
Под старою ракитой,
Где над моею головой
Склонился крест забытый.
Мой незнакомец, вверься мне!
Над пропастью отвесной
Несись беспечно на коне
Тропинкой неизвестной.
Но помолись, окончив путь,
О том, кто на дороге
Хотел тайком тебе шепнуть
Былых страстей тревоги.
Вон там часовня под скалой
Лампада золотая
Горит, окутанная мглой,
И льёт лучи, блистая.
Она с душой моей сходна:
Была в ней искра света,
Но гасла медленно она,
Печальной тьмой одета.
Мне краткий срок скитанья дан, –
Я слышу шум долины....
Прощай! Спеши!.. Ползёт туман,
Светлеют гор вершины!
Вл. Шуф
2008 год
Пустынная Яйла дымится облаками,
В туманный небосклон ушла морская даль.
Шумит внизу прибой, залив кипит волнами,
А здесь – глубокий сон и вечная печаль.
Пусть в городе живых у синего залива
Гремит и брешет жизнь… Задумчивой толпой
Здесь кипарисы ждут – и строго, молчаливо
Восходит Смерть сюда с добычей роковой.
Жизнь не смущает их, минутная, дневная…
Лишь только колокол вечерний с берегов
Перекликается, звеня и зазывая,
С могильной стражею белеющих крестов.
И. Бунин. 1896 г. «Кипарисы»
…Ольга, – Батько помер ривно рик тому, саме в цей день, пьятого травня, в твои именини, Ирина. Було дуже холодно, тоди йшов сниг. Мени здавалося, я не переживу, ти лежала непритомна, як мертва. Але ось минув рик, и ми згадуэмо про це легко, ти вже в билому платти, твоэ обличчя сяэ...
Часы бьют двенадцать.
И тоди також били годинники.
Пауза.
Памьятаю, коли батька несли, то грала музика, на кладовищи стриляли. Вин був генерал, командував бригадою, миж тим народу йшло мало. Втим, тоди був дощ. Сильний дощ и сниг.
Ирина, – Навищо згадувати!
Ольга, – Сьогодни тепло, можна тримати викна навстиж, а берези ще не розпускалися. Батько отримав бригаду и виихав з нами з Москви одинадцять рокив тому, и, я чудово памьятаю, на початку травня, ось у цю пору, в Москви вже все в цвиту, тепло, все залито сонцем. Одинадцять рокив минуло, а я памьятаю там все, як ниби виихали вчора. Боже мий! Сьогодни вранци прокинулася, побачила масу свитла, побачила весну, и радисть захвилювалася в моёй души, захотилося на батькивщину пристрасно.
Чебутыкин, – Чорта з два.
Тузенбах, – Звичайно, дурниця.
Маша, задумавшись над книжкой, тихо насвистывает песню.
Ольга, – Не свисти, Маша. Як це ти можеш! Тому, що я кожен день в гимназии и потим даю уроки до вечора, у мене постийно болить голова и таки думки, точно я вже постарила. И справди, за ци чотири роки, поки служу в гимназии, я видчуваю, як з мене виходять щодня по краплях и сили и молодисть.И тильки ростеии мицниэ одна мрия...
Ирина, – Виихати в Москву. Продати будинок, покинчити все тут и до Москви...
Ольга, – Так, швидше до Москви.
Ирина, – Брат, ймовирно, буде професором, вин все одно не стане жити тут. Тильки ось зупинка за бидною Машею.
Ольга, – Маша буде приижджати до Москви на все лито, кожен рик.
Маша тихо насвистывает песню.
Ирина, – Бог дасть, все владнаэться. Гарна погода сьогодни. Я не знаю, чому в мене на души так свитло! Сьогодни вранци згадала, що я именинниця,и раптом видчула радисть, и згадала дитинство, коли ще була жива мама. И яки дивни думки хвилювали мене, яки думки!
Ольга, – Сьогодни ти вся сяэш, здаэшся незвичайно красивою. И Маша теж красива. Андрий було б добре, тильки вин дуже погладшав, це до нього не йде. А я постарила, змарнила сильно, тому, повинно бути, що серджуся в гимназии на дивчаток. Ось сьогодни я вильна, я вдома, и в мене не болить голова, я видчуваю себе молодше, ниж вчора. Меи двадцять висим рокив, тильки... Все добре, все вид бога, але мени здаэться, якби я вийшла замиж и цилий день сидила вдома, то це було б краще. Я б любила чоловика.
Тузенбах, – Такий ви дурници говорите, набридло вас слухати. Забув сказати. Сьогодни у вас з визитом буде наш новий батарейний командир Вершинин.
Ольга, – Ну, що ж! Дуже рада.
Ирина, – Вин старий?
Тузенбах, – Ни, ничего. Самое велике рокив сорок, сорок пьять. Мабуть, славний малий. Не дурний це безсумнивно. Тильки говорить багато.
Ирина, – Цикава людина?
Тузенбах, – Так, ничого соби, тильки дружина, теща и дви дивчинки. Притому одружений вдруге. Вин робить визити и скризь каже, що в нього дружина и дви дивчинки. И тут скаже. Дружина якась недоумкувата, з довгою девической косою, говорить одни пишномовни речи, философствуэ и часто робить замах на самогубство, очевидно, щоб насолити чоловикови. Я б давно пишов вид такой, але вин терпить и тильки скаржиться.
Солёный, – Одниэю рукою я пиднимаю тильки пивтора пуда, а двома пьять, навить шисть пудив. З цього я роблю висновок, що дви людини сильнише одного не вдвичи, а втричи, навить бильше...
Чебутыкин, – (читает на ходу газету) При випаданни волосся... два золотника нафталину на пивпляшки спирту... розчинити и вживати щодня... Запишемо-с. Так от, я, говорив вам, пробочка встромляэться в пляшечку, и кризь неё проходить скляна трубочка... Потим ви берете дрибку найпростиших, обыкновеннейших квасцив...
Ирина, – Иван Романыч, милий Иван Романыч!
Чебутыкин, – Що, дивчинка моя, радисть моя?
Ирина, – Скажить мени, чому я сьогодни така щаслива? Точно я на витрилах, треба мною широке блакитне небо и носяться велики били птахи. Чому це? Чому?
Чебутыкин, – (целует ей нежно обе руки) Птах моя била...
Ирина, – Коли я сьогодни прокинулася, встала и вмилася, то мени раптом стало здаватися, що для мене все ясно на цьому свити, и я знаю, як треба жити. Милий Иван Романыч, я знаю все. Людина повинна трудитися, працювати в поти чола, хто б вин ни був, и в цьому одному полягаэ сенс и мета його життя, його щастя, його захоплення. Як добре бути робочим, який встаэ вдосита й бьэ на вулици камени, або пастухом, або вчитель, який вчить дитей, або машинистом на зализници... Боже мий, не те, що людиною, краще бути волом, краще бути простою конем, тильки б працювати, ниж молодою жинкою, яка постаэ у дванадцять годин дня, потим пьэ каву в лижку, потим дви години одягаэться... о, як це жахливо! У спекотну погоду так инод хочеться пити, як мени захотилося працювати. И якщо я не буду рано вставати и працювати, то видмовте мени в ваший дружби, Иван Романыч.
Чебутыкин, – Видмовлю, видмовлю...
…А поначалу день складывался удачно. Вчерашний вечер и минувшую ночь я провёл на кладбище. Это были прекраснейшие, удивительнейшие, волшебнейшие часы моей жизни! Которые, – увы! – повторить невозможно.
Я, кладбище, произошедшее на кладбище, – что всё это было? что всё это означило? Это был он! И только он – детерминизм. Где в наличии и – необходимость, и – случайность.
Наука утверждает, что необходимость, – это события, которых не миновать, не избежать; то, что должно произойти – обязательно произойдёт, и в главном своём произойдёт именно так, а не иначе.
Необходимость, как таковая, – говорит наука – не существует в «чистом виде» – она проявляется через случайность. Случайность же вытекает из того, что может быть, а может и не быть, может произойти так, но может произойти и по-другому.
Одно и то же явление, случайное в одном отношении, выступает, как необходимое в другом. Отсюда вердикт учёных мужей: все открытия кажутся случайными – но они подготовлены необходимостью.
Я бы приписал сюда слова Павла Флоренского: «Ни одна вещь не приходит попусту, но в силу причинной связи и необходимости».
Однако это сегодня я такой умный, а вчерашним вечером и минувшей ночью… Нет, не хочу признать, что до вчерашнего вечера я не отличался умом, образованностью, степенью мышления, взглядом на окружающий меня мир, нет – Боже упаси! Но кладбище в то утро я покидал другим.
…В детстве я часто убегал – именно убегал – на кладбище. Мой отец служил лесничим, мы жили в лесу, на кордоне, от него до погоста почивших в Бозе было намного ближе, чем до живуших в мирской суете.
«Не бойтесь мёртвых, бойтесь живых» – при всяком удобном случае говаривал нам отец. И я не боялся. Повздорив с братьями или обидевшись на того или иного родителя, я убегал на кладбище, бродил среди могил, вглядывался в фотографии умерших, в даты рождения и смерти.
Наш поселковый погост богатством не блистал: между ровных рядов холмиков, ограждённых деревянным штакетником, раз-другой проглянет глыба гранитного надгробия и вновь – деревянный крест или пирамидка. На мемориально-архитектурную доминанту кладбища рассчитывала арматурно-цементная фигура воина с автоматом; на постаменте было высечено: «Вечная слава героям павшим в боях за советскую Родину 1941–1944».
Раз в год, начиная с 9 мая 1960 года, когда государство разрешило отмечать День Победы, подле воина проводился многолюдный митинг. Со сколоченной накануне дощатой трибуны руководство посёлка непременно грозило мировому империализму: «Если первая мировая война привела к возникновению первого в мире социалистического государства, вторая мировая война – к созданию социалистического лагеря, то третья мировая война, если её развяжут империалистические агрессоры, похоронит самих империалистов, на могиле которых благодарное человечество построит мировой социализм». Эти слова долго не давали мне покоя, и я обратился за разъяснением к отцу, от звонка до звонка прошедшему Советско-финскую и Великую Отечественную войны. Мой родитель был мудрым – но внятного ответа я не услышал. Тогда я учился в седьмом классе, и с мучившим меня вопросом обратился к нашему историку: «Евгений Палыч, раз третья мировая война приведёт к созданию мировой социалистической системы, почему бы нам тогда самим не развязать мировую войну? Все народы доброй воли, наверное, только и ждут, чтобы мы…» – я не успел закончить. Евгений Павлович, который и так не терпел меня как левшу, и со всей большевистской непримиримостью бил линейкой по моей, как он выражался «некрещеной», «тёщиной» конечности, когда я, забывшись, писал ею, оттянув свой гуттаперчевый палец (левую кисть руки бывшему фронтовику заменял протез), щелчком в лоб, прикончил мою мысль. Мой отец был вызван в школу, затем – в районное учреждение, где с ним побеседовали и оштрафовали на два месячных оклада. Вернувшись из района, родитель, зажав мою голову между своих ног, долго охаживал солдатским ремнём мою задницу.
…Учёбу в школе я совмещал – факультативно – с визитами на кладбище. Оно росло, ширилось, богатело и оживало. Кресты и пирамидки всё более и более терялись между изваяний плачущих дев, печалящих ангелов и навевающих скорбь барельефов. И среди этой печали самыми интересными были для меня – эпитафии. Я даже завёл тетрадку, в которую вписывал самые выдающиеся.
В основе всякой эпитафии – будь она в стихах, будь в прозе – главная заповедь (с которой я категорически не согласен), – о покойном плохо не говорят. И потому в кладбищенских землях – сплошь достойные люди. Идёшь мимо могил, читаешь надписи и ужасает мысль: «Боже! Сколько же здесь хороших, милых и …несчастных! А где же подлецы, негодяи, мрази? Живут? Здравствуют? Не справедливо!».
Почему бы не высекать на камне: «Здесь лежит наркоман. Ему было 25 лет отроду. Неутешные родители». Или: «Здесь покоится наш папа-пьяница. Ему было 34 года. Осиротевшие дети». Или такое: «Он был вором-рецидивистом и грабителем». Или вот ещё: «Мать-кукушка, бросавшая всех своих детей». Или так: «Вор, взяточник, растлитель». Или «Он был депутатом и шёл по трупам». Словом, почему бы и не и не воздавать должное?
Мёртвые сраму не имут? Тогда отчего – «о покойном или хорошо, или ничего»? Зачем лукавим? Если бы каждого из нас ждала та надгробная речь, та надгробная надпись, что мы заслужили делами своими?..
Стал бы мир чище? Стал бы добрее?..
Я не был на могиле учителя истории и по совместительству секретаря первичной партийной организации Сясьстройской средней школы Евгения Павловича, но на его надгробном камне я бы с благодарностью начертал недрогнувшей правой рукой: «Да будет земля тебе пухом хороший человек».
…«Я пришёл в мир добрый,
Родной и любил его безмерно.
Ухожу же из мира чужого,
Злобного, порочного.
Мне нечего сказать вам на прощанье», – такой эпитафией собственного сочинения, уходя в могилу, припечатал всех нас, ныне живущих, большой русский писатель Виктор Астафьев.
…«Если однажды ты почувствуешь себя самым счастливым человеком на свете – сходи на кладбище. А когда почувствуешь себя самым несчастным – сходи туда снова», – говорит французская пословица.
Вообще, путешествия по кладбищам и чтение эпитафий обогащают духовно, укрепляют морально, торопят жить. Правда, ненадолго.
Но чтение эпитафий побуждает и задуматься над тем, какие слова будут начертаны на твоей могильной плите.
И однажды я задумался. Ни одна из эпитафий, бывших в моей коллекции, по тем или иным причинам не удовлетворяла меня. А тем временем, дни мои неостановимо катились к закату. И тогда, памятуя о том, что спасение утопающего – дело рук самого утопающего, я наказал себе – сочинить эпитафию на собственный надгробный камень. Наказать-то наказал, но… Много позже я наткнулся на заявление французского писателя Мармонтеля: «Было бы желательно, чтобы каждый заранее написал себе эпитафию, чтобы написал её возможно лестной и старался сделаться достойной её».
Написать себе эпитафию «возможно лестной» мне не дозволяет вовсе не скромность (хотя присутствует и это), а моя неуверенность в том, что я постараюсь «сделаться достойной её».
И всё же, после нескольких лет творческих мучений, я нашёл-таки те слова, под которыми мне не стыдно будет лежать.
«Родился плача, ушёл смеясь!» – напишут на моём надгробии. Именно так, с восклицательным знаком. Именно так!
…А пока я шёл по заласканной, зацелованной, залюбленной солнцем Ялте.
Бархатный сезон. Ласковое, как материнский взгляд, солнышко. Дурманящий, пьянящий, как поцелуй любимой женщины, запах моря, сосен и осенних роз. На пляжах нет пугающего хохляцкого хамства, раздражающего хохляцкого ора, демонстративной хохляцкой бесцеремонности.
Бархатный сезон. Багряная лоза винограда; желтеющие листья платана; светло-зелёные, с беловатым налётом – будто припудренные – шишки гималайского кедра; уличное кафе; бокал сухого красного; из динамика голос Рината Ибрагимова, поющего про путников в ночи (1):
Я бродил в ночи
И ждал рассвета,
Я бродил в ночи
И ждал ответа,
Я бродил в ночи,
И я искал тебя...
Бархатный сезон. По Набережной в полуодеждах, распаляющих мужское либидо и воображение, дефилируют зрелые, сочные, едва за сорок-сорок пять – безмужние матроны. К вечеру их число множится. Ассортимент – на самый взыскательный мужской вкус и количество тестостерона…
Ночь была вокруг
Сплошной преградой.
Я искал и знал –
Ты где-то рядом,
Я искал и знал,
Что ты ждала меня...
Бархатный сезон… Курортные романы… Но если чеховскому Гурову было достаточно косточки с обеденного стола, чтобы завязать связь с дамой с собачкой, то современные анны сергеевны, разгуливающие по Набережной в поисках-ожиданиях своих дмитриев дмитриевичей – несоизмеримо дороже…
Путники в ночи
Два одиноких человека на пути,
На этом долгом и запутанном пути
Как тебя найти?
Нам так просто потеряться
И так трудно повстречаться… – Пел Ренат Ибрагимов, наводя щемящую тоску, погружая в тягучую грусть.
Я нашёл тебя,
С тобою вместе
Мы прошли сквозь ночь,
Сквозь неизвестность.
Наступил рассвет
И к нам пришла любовь.
Бархатный сезон…
Вечер и ночь я провёл на кладбище.
Григорий Пятков в статье «Возвращение Владимира Шуфа» пишет, что Шуф похоронен на Массандровском (Поликуровском) кладбище, могила его утеряна.
Но разве это препона тому, кто уже влюбился в своего героя, ставшего частью помыслов, поступков и решений влюблённого? Могила утеряна? Что ж, есть определённый участок земли, в котором покоится предмет твоей любви. И пройтись по этому участку, и – это покажется диким, невероятным – войти в мир Шуфа, прикоснуться к его духу – что может быть желаннее?
Поликуровский холм. Отсюда много лет назад началась, пошла Ялта. И здесь находили вечный упокой её чахоточные граждане и неграждане.
«…Много чахоточных здесь, в каменистом грунте, нашли себе успокоение вдали от своих мест, вдали от родных и близких…
Большой грех берут на душу те врачи, которые, несмотря на явные признаки скорой печальной развязки, высылают бедных больных мучиться в дороге и на месте в непривычной обстановке. На чужбине их чураются. Отказывают в помещении. Среди лишений и тоски погибает немало… Царство им небесное» – писал в 1901 году в очерке «На окраинах» Василий Кривенко.(2)
Я не был чахоточным, врачи не высылали меня на лечение, Крым не был для меня чужбиной; меня здесь не чурались, в помещении не отказывали, я не был здесь одинок, пагуба от лишений и тоски мне здесь не грозила – и был я в приподнятом настроении.
…Пока я поднимался на Поликуровский холм, хрустальный день потускнел, пообмяк. Босоногий ветерок, скатывающийся с гор, набросил на круглолицее солнце узорчатую, бело-сероватую вуаль облачков и прошил шлейф изумрудно-зелёного платья моря серебристо-свинцовыми стежками.
Рюкзачок с джентльменским пляжным набором из пикейной подстилки, махрового полотенца, перочинного ножичка со штопором, складного пластмассового стаканчика, расчёски с зеркальцем, шариковой ручки, записной книжки, пакетика влажных освежающих салфеток, зажигалки, фотоаппарата, газового баллончика, пластиковой литровой бутылки воды и трёхлитровой баклаги красного сухого приятно оттягивал плечи.
Поликуровский холм – своеобычный, самой природой сотворённый, триангуляционный знак. Да Поликур и был долгие годы таковым пунктом привязки, манком.
Поликуровский холм. Между могилами шныряет ветерок, шершавыми ладошами ерошит чуб вязелю, полошит агитки с биографиями и предвыборными общениями кандидатов в депутаты, шуршит листовками, призывающими перегораживать дороги, ложиться под бульдозеры, не допускать застройки кладбища.
Поликуровский холм. Возле надгробия поэта и врача Степана Руданского – осколки стёкол, россыпи битого кирпича, куски бетона; могилу художника Фёдора Васильева поганят пара изломанных пластиковых стаканов, пластиковая же трёхлитровая бутылка из-под пива «Оболонь», клочки пакетиков из-под сушёной рыбы и сухариков с ветчиной.
Поликуровский холм. На гранитной надгробнице – полураскрытая книга, стоящая вертикально, вверх корешком, на котором высечено: «Другу книги Григоруку», – оранжевеет гигиеническая прокладка, чернеет шёлковый лоскут женских трусиков, коробятся отколупки яичной скорлупы.
Я бродил по кладбищу, фотографировал надгробия, читал эпитафии, исчислял лета жизни усопших.
Дата рождения – чёрточка – дата смерти... Дата рождения – чёрточка – дата смерти… Чёрточка… Как мостик между жизнью и смертью, между бытием и небытием. На одном конце мостика – первый в жизни вдох, на другом – последний в жизни выдох. Вдох – переход по мостику – выдох. Вдох – переход по мостику – выдох…
…День уже начинал слабеть, когда я ступил на вторую половину кладбища. Мне открылось обширное, бугристое, заросшее можжевельником и шибляком, пространство порушенного, заброшенного погоста. Здесь под огромным, сотканным самой природой, вечнозелёным, с коричневатыми и седыми проплешинами покровом покоились кости многих и многих безвестных ялтинцев. И среди них – где-то – кости Владимира Шуфа.
Я достал из рюкзачка пляжную подстилку, стакан, баклажку с вином…
Тишь, тишайшая тишь. Лишь прошмыгнёт тишком всполошённый чем-то ветерок, взъерошит неухоженную, колючую шевелюру можжевельнику, и вновь – ни звука. Кипарисы, замершие, словно монахи в молитве…. Вековая сосна, на могучем, муаровом плече которой покачивается золотистое ухо солнца… Кудреватые кудельки облачков на корме неба. Тёмно-зелёная прорубь моря, целующая горизонт…
Господи! Какое же это чудо – жить и видеть всё это! – шептал я, раздираемый чувствами. – За что мне такая награда – жить?! Чем я заслужил?! И чем мне оправдать её, Господи?
Но отчего жизнь так коротка, Господи? – стенал я, маленькими глотками потягивая вино. – Человек накапливает опыт, знания и – умирает. Какой в этом смысл? И кому это нужно? Если жизнь на Земле случайность, то – во имя чего? Если закономерность, тогда – чего? тогда – чья? тогда – зачем?
Я – случайность, – размышлял я, наполняя стакан вином. – Моё рождение, моё появление в бытие – это как предопределённое стечение миллионов и миллионов закономерных обстоятельств. Значит, у меня была возможность – мне не быть, значит, что-то разрушило эту возможность – мне не быть, и отправило меня в – быть. Быть – вместо кого? И что перевесило, что стало решающим в том, чтобы мне – быть, а тому, вместо кого я – не быть?..
Я разом осушил стакан.
…Меня могло не быть! Меня очень даже запросто могло не быть! Но я – есть! Я – есть!! Я – существую! – Это – чудо, что я – существую! Это…– я наполнил стакана, в один присест выпил. – …Существовать – это величайшее чудо!
Я лёг на спину.
Моему отцу, – глядя в остывающее небо, размышлял я,– было 48 лет, моей матери – 19, когда родился я. У отца это был пятый, неофициальный, брак, у матери – второй, незарегистрированный; и прежде, чем я должен был родиться, прежде чем должен был быть, у моего будущего отца должна была погибнуть при пожаре его четвёртая, неофициальная, жена, а моя будущая мать, которой в ту пору исполнилось 17 лет, должна была сбежать от своего первого, законного мужа. Сбежать, встретиться с моим будущим отцом, зачать с ним меня. Зачать и м е н н о в т о время, именно в т у секунду, чтобы зачался и м е н н о я. Чтобы в секунды выплеска и м е н н о м о й сперматозоид, нет, именно тот спертомазоид, в котором «сидел» я, оказался везунчиком: преодолев все расставленные на его пути препятствия и ловушки, обогнав миллионы своих (и моих) собратьев-конкурентов, на прощание махнув им победно хвостиком, прошмыгнул в лоно изнывающей в ожидании зачатия яйцеклетки, слился с нею, замутив-заквасив зиготу, которая, в свою очередь… – в эмбриона, в плод, а плод, пройдя все стадии развития…
…Но прежде мой будущий отец, псковский крестьянин, должен был выжить при «раскулачивании», не сгинуть в годы репрессий, не погибнуть в Зимней войне с Финляндией и в годы Великой Отечественной, оказаться у чёрта на куличках, в Южном Казахстане, в селе Ванновка, на должности директора тутового питомника.
Но прежде родители моей матери, оренбургские казаки, должны были, скрывая своё происхождение от коммунистов, переезжая с места на место, осесть у того же чёрта на куличках, в том же самом Казахстане, куда с Пятигорска, с годовалым сыном на руках, с моим будущим сводным братом, заявилась, бежавшая от своего первого мужа, моя будущая мать.
Но прежде родители моей будущей матери, мои будущие дед и бабка, должны были произвести на свет 16 детей, десятерым из них должно было умереть во младенчестве, не прожив и семи лет, и среди коих две – одна за другой – Марии, которые своими смертями дали возможность родиться третьей Марии, ей и было суждено стать моей матерью.
Но прежде мой будущий дед должен был побывать на Первой мировой войне, получить контузию, попасть в плен, бежать из плена, прихватив с собой раненого однополчанина, в годы октябрьского переворота быть, – как казак и георгиевский кавалер, – приговорённым красными к расстрелу, поседеть в ожидании ружейного залпа, и в последнее мгновение быть помилованным красным командиром, бывшим однополчанином, которого когда-то вынес на себе из немецкого плена.
Но прежде на Псковщине, в семье зажиточного крестьянина, должен был родиться одиннадцатый ребёнок, мой будущий отец, родиться настолько хилым, что повитуха долго выхаживала его, обкладывая свежеиспечённым хлебом и поя травными настойками.
Но прежде мой оренбургский будущий прадед, дед моей будущей матери, должен был привезти с русско-турецкой войны турчанку, жениться на ней, родить моего будущего деда…
Но прежде мой псковский будущий дед…
Но прежде… прежде… прежде…
Цепочка предопределенных закономерных обстоятельств моего рождения, моего б ы т ь обрывалась, нет, исчезала из виду в начале девятнадцатого века.
Я сел. Наполнил стакан. Поднялся.
– Милые мои пращуры! Мои бесчисленные, безымянные, неведомые предки, низкий поклон вам за то, что вы – были, что были именно т а к и м и, что вы, т а к и е, своим бытием, именно т а к и м бытием, создали обстоятельства, предопределили именно т а к и е обстоятельства, при которых, в конечном итоге, не мог не появиться я, не мог не быть! Не мог не быть именно т а к и м, каков я есть! Каким вы подготовили меня! Спасибо вам! Спасибо и низкий поклон и вам, две милые девочки Маруси, своими младенческими смертями вы дали б ы т ь третьей девочке Маруси, которая, в свою очередь, дала б ы т ь мне. О, если бы не вы… – я опустошил стакан, …о, если бы не все-все-все вы, мои неведомые, бесчисленные, из глубины веков, родственники-предки, о, если бы и м е н н о не т о т, единственный, м о й, обусловивший, и м е н н о м е н я, спертомазоид (ибо секундой раньше, секундой позже – это был бы уже не я) меня бы не было, я бы не существовал. Значит, не существовало бы моих, и м е н н о т а к и х детей, моих, и м е н н о т а к и х внучек, моих, и м е н н о т а к и х будущих правнуков… Не существовало бы…
Я плеснул в стакан вина.
«Меня бы не существовало! Какой ужас!! Впрочем, ужас ли? Человеческое существование – это неразрываемый круг страданий. Если меня не было, если меня не существовало, то и ужаса нет, то и ужаса не существует, м о е г о ужаса… то не нет и страданий, м о и х страданий! Это же так просто! Не существуешь – и нет страданий, нет ужаса. Нет ужаса существования. Ужаса конца этого твоего существования!»
– Вот оно! – вскричал я.
Вот отчего рыдал чеховский герой – от ужаса существования!
– «О, если бы не существовать!» – рыдая, восклицал доктор Чебутыкин.
…Если бы не существовать… Это значит – ни страданий, ни любви, ни надежд, ни зла, ни добра, ни обмана, ни притворства, ни смерти, ни ужаса при мысли о неминучем конце?: Н и ч е г о! Ноль! Пустота! Да, не существовать легко, господин доктор, вы попробуйте существовать.
Здесь, на Поликуровском кладбище, я вдруг понял, какая это нужная мысль: «Не существовать легко, ты попробуй существовать. Попробуй существовать, когда впереди – неотвратимый конец, когда – каждое мгновение – ты на мгновение ближе к этому неотвратимому концу. «Сколько таких мгновений отпущено каждому? По какому мерилу? Как э т о произойдёт? Когда? Что будет т а м?» – я не задавал себе таких вопросов, потому что на них нет ответа. Умрём – увидим. Но всё же – обидно! До жути, до душераздирающего крика, обидно, что меня, и м е н н о м е н я, и м е н н о т а к о г о, больше никогда, н и к о г д а! не будет!
Да, не существовать легко.
Я почувствовал, что мои руки гладят землю. Там, подо мною, лежали кости тех, кто уже б ы л, кому уже выпадал жребий с у щ е с т в о в а т ь: страдать, любить, ждать, надеяться, слышать это море, видеть это небо, греться под этим солнцем. Там, подо мною, лежали кости тех, кто ушёл в прах, чтобы дать с у щ е с т в о в а т ь и страдать другим, чтобы эти другие, настрадавшись, послушав море, полюбовавшись небом, погревшись под солнцем также ушли в прах, дав существовать, точнее, дав п о с у щ е с т в о в а т ь тем, следующим, а эти следующие – нам, вам, мне, а мы, а я, в свою очередь… И среди них – Шуф, мой Шуф.
Как это жутко, как мудро и как справедливо…
Я гладил кладбищенскую землю, я припадал к ней щекой, губами, словно,… словно это было колено любимой женщины…
…Ползущие с гор серые пряди сумрака отусклили синеватую стынь небосвода, на который уже выскользнул белёсый обмылок луны. Я засобирался домой, в Алупку – не ночевать же, в самом деле, среди могил. «Хотя, почему бы и нет? – мелькнула залихватская мысль, подзадоренная энным количеством выпитого вина. – На кладбище так широко, так смело, так легко, так вольно думается. И потом – бойся не мёртвых, бойся живых!»
Я, конечно, мог переночевать и у своего ялтинского друга Сергея Корниенко – балагура, шутника, затейника, певуна, гитариста, сценариста и постановщика массовых развлекательных программ для туристов и курортников, аквариумиста, фантастического хлебосола, в конце концов. Жил он на улице Кирова, в старинном особняке, с мамой, в пятикомнатной квартире, заставленной аквариумами. «Если опоздаю на последний автобус на Алупку – переночую у Сергея», – решил я.
…В метрах двухстах от выхода с кладбища, причём более половины этой стометровки приходилось на спуск по широкой гранитной лестнице без поручней, меня окликнул мужской голос.
– Гражданин!
– Громадянин!
Второй оклик прозвучал жёстче, был приправлен нецензурщиной и, судя по тембру, принадлежал другому мужчине. Я слышал, что время от времени на Поликуре происходят кровавые схватки: бандиты охранных фирм избивают ялтинцев, противостоящих застройки холма и буквально кидающихся под строительную технику.
«Беги! – ожгла меня первая мысль. «С какой стати?» – возразила вторая. «Действительно, с какой? Убежать успеешь. И потом, у тебя же газовый баллончик» – подзуживала третья. «Ведь ты уже далеко не мальчик, – предостерегла четвёртая. – Выпил, так не ищи на задницу приключений!»
Я оглянулся. Трое. Ниже моего роста. В тёмных широких одеждах. На головах – бейсболки. «Да, не быть легко. А ты попробуй быть, – издевательски поддел я себя. – Попробуй быть. Как там? …бытие определяет сознание, а между ними – кладбище? Но – это перебор: трое на одного. Или – один на троих? Судьба продолжает испытывать меня? Что же…». Я скинул с плеч рюкзак, визгнула молния – и баллончик перекочевал в карман шорт. «Одного я газом уконтропупю. Главное – струю на себя не направить, как однажды с перепуга случилось», – подготавливал я себя. О дальнейшем – не думалось. По телу – мелкая дрожь опасности, неизвестности, возбуждения. Нет, вначале – возбуждения, потом опасности, неизвестности.
…Троица приближалась. Я, поджидая, сунул руку в карман шорт.
…Всё разрешилось самым невероятнейшим образом.
Такой подарок выпадает в жизни единожды. И не всякому. И раз в сто лет. И даже реже.
Китайская мудрость наставляет: «В сомнении воздержись». Французская – искушает: «Кто не рискует, тот не выигрывает». Я мог бежать, и – воздержался. Я рисковал, и – выиграл.
– …Што же это получается, мужик? Разгуливаешь по кладбищу, как по своей собственной хате, а гроши за погляд кто платить будет? – На меня с круглого лица, щербатого, как солдатская миска, недобро пялились чёрные пуговки глаз.
– А с каких это пор прогулка по кладбищу платной стала? – с усилием улыбнулся я.
– А с тех самых, етишкина жись! – уточнил сотоварищ «п у г о в к о г л а з о в а» и грубо выругался.
Я натянуто улыбнулся.
…Когда-нибудь улыбке воздадут: посветят научные труды и трактаты; напишут учебники, инструкции и памятки; разработают методику по освоению, использованию и применению улыбки в международных, межгосударственных, межправительственных и других связях, определят роль, значение и место в партнёрских, семейных и прочих отношениях, систематизируют, классифицируют, расставят по полочкам, составят опись…
Но… не стоит увлекаться улыбкой.
Улыбка… По улыбке можно судить о… да о чём угодно. Улыбка на лице – знак… да чего хотите. Улыбка бывает: широкая, дружелюбная, безмятежная, спокойная, довольная, приветливая, радостная, открытая, счастливая, многозначительная; вымученная, притворная, искусственная, ироническая, задумчивая, неуместная, насмешливая, сентиментальная, одобрительная, примирительная; презрительная, угодливая, заискивающая, загадочная, дурацкая, рабская, оскорбительная, учтивая, кислая, искренняя; подобострастная, хитрая, льстивая, ханжеская, лукавая, кривая, трусливая, страдальческая, соглашательская, злобная; болезненная, идиотская, брезгливая, сладкая, грустная, детская, слабая, опрокинутая, дежурная, предсмертная.
Улыбка… Как не хватает русскому человеку улыбки на лице! Мы разучились улыбаться.
– Да, с тех самых, – подтвердил п у г о в к о г л а з ы й.
– И сколько же стоит прогулка по в а ш е м у кладбищу? – не снимая с лица улыбки, хорохорился я, вглядываясь в п у г о в к о г л а з о в а – его физиономия, точнее, отдельные черты её, мне казались когда-то уже виденными.
– Восемьдесят гривен!
– Да, восемьдесят гривен! – подтвердил один из сотоварищей п у г о в к о г л а з о в а и узаконил – как печатью – своё подтверждение банальным матюгом.
Мне не хотелось дарить каким-то пройдохам свои кровные пятьсот рублей, но и газовый баллончик применять не решался. Я пытался оттянуть развязку, заболтать ситуацию, как говорится, гнал д у р к у.
– А местным жителям скидка полагается? – одарил я п у г о в к о г л а з о в а натянутой улыбкой, снова и снова всматриваясь в его физиономию.
Вопрос для моих визави оказался явно вопросом из серии «на засыпку». Во всяком случае, наступательный порыв неприятеля был сорван. Инициатива перешла ко мне. Теперь необходимо было закрепить успех, деморализовать противника.
– Послушайте, – криво улыбаясь, обратился я к п у г о в к о г л а з о м у, – а если здесь мои предки лежит, мне что, теперь за деньги его навещать?
На какое-то время между нами повисла тишина. Я смотрел на п у г о в к о г л а з о в а, – откуда мне знакомо его лицо? п у г о в к о г л а з ы й и его приятелями уставились на меня… Ветерок, лениво перебиравший струны кипарисов, всплеснув руками, схоронился в тёмно-зелёной роздали кладбищенских кустов.
– Послушай, а ты случайно, не этот… как тебя… не Кудрявцев? – скорчил гримасу п у г о в к о г л а з ы й.
– Случайно, Кудрявцев, – удивившись, придурковато улыбнулся я.
– Что же это ты, товарищ старший прапорщик, своих отцов-командиров не узнаёшь?! – осклабился п у г о в к о г л а з ы й.
«Мать моя! Точно! – бухнуло-разорвалось у меня в голове. – Неужели это ты? Как же тебя, подлюка, жизнь пощипала! И поделом тебе, поделом!»
Да! Это был – он!
– Капитан Жоркин? – сардонически улыбнулся я.
– Наконец-то! Ити твою ити! Тольки не капитан, а майор, товарищ старший прапорщик, прошу меня любить и жаловать, – сморщилась в довольной улыбке физиономия Жоркина. – Да ладно фамильярничать, давай будем запанибрата, – предложил он, протягивая руку.
«Всё такой же» – злорадно улыбнулся я, нехотя отвечая на рукопожатие.
– Вот так встреча, ити твою ити! Вот так встреча! – завосклицал майор. – Ну как ты? Откуда ты? Впрочем, чего я спрашиваю? Ты же и раньше каждый божий год всё в Крым, да в Крым. Вот и свиделись, ити твою ити!
«Столько лет минуло, а неприязнь к этому человеку осталась», – думал я, насилуя своё лицо улыбкой.
– Слушай, у нас тут есть одно местечко райское, это дело надо отметить, ити твою ити – предложил майор.– Ведь ты не спешишь? Если спешишь – то это будет большое свинство с твоей стороны.
Клянусь всеми винными погребками от Алушты до Алупки – о! как мне не хотелось выпивать с майором, о! как не хотелось!.. Майор был мне ни к чему, но в голове свербело: как он? что он? откуда и почему он здесь? и вообще…
Ничто так не связывает людей, как общее прошлое. Но и ничто их так не разъединяет, как общее прошлое. Нас с майором связывала общая служба. Общая служба нас и разъединяла.
…«Одним райским местечком» оказалось…, словом, мы расположились на той самой полянке, – если кладбищенскую пустошь с рельефно выступающими, точно наросты, могильными бугорками можно назвать полянкой, – мы расположились недалеко от того места, где я буквально минут десять назад предавался размышлениям.
– Лёха, Витёк, слётайте! – распорядился майор. Кто – Лёха, кто – Витёк, я так и не разобрался. Но это и неважно – в нашей с майором встрече они были статистами, и упоминаться в моём повествовании они будут от случаю к случаю.
– Капитан, пока твои подчинённые лётают, давай за встречу. У меня тут литра полтора осталось, – вжикнул я молнией рюкзака. – Только вот, не обессудь, стакан один.
– Да майор я, майор! Что ты, в самом деле, ити твою ити! – замахал руками Жоркин.
– Возможно. Но я тебя знаю капитаном. И ты для меня по гроб жизни – капитан, – с издёвкой улыбнулся я.
…Заместитель командира батальона по политической части капитан Жоркин был распоследней сволочью из всех замполитов, каких мне уготавливала моя армейская служба длиною в 21 год, 2 месяца и 15 дней.
Не счесть подлых поступков капитана Жоркина. Всякий, кому выпадало служить с ним, может привести тому уйму примеров. Я же поведаю о двух.
Канун 9 мая. Капитан Жоркин отдаёт мне боевой приказ: при наступлении сумерек смотаться на командирском «козлике» на кладбище, разыскать тройку свежих могил и позаимствовать у них, – замполит так и выразился: «позаимствовать у них», – тройку-четвёрку приличных… – так и сказал: «приличных, чтобы перед людьми не стыдно было» – венков. «Позаимствованные» венки капитан планировал возложить на братском воинском захоронении.
Я противился, возмущался – но… приказ есть приказ.
Отыскать свежие могилы труда не составило. В два захода, обливаясь леденящим потом, я выполнил боевое задание.
…Возложение «позаимствованных» венков к ногам бетонного солдата с девочкой на руках и автоматом на плече и проникновенная речь капитана Жоркина, заканчивавшая клятвенными словами, что никто не забыт и ничто не забыто, вышибало слезу. Женщины сморкались в платки; ветераны звенькали медалями; молодёжь расправляла плечи, суровела лицами.
Вечером 9 мая комбат и его замполит пили на берегу озера за здоровье отцов и дедов, за вечную память погибших.
Пили они на 50 рублей, полученных замполитом в финчасти на покупку венков. За плитку шоколадки «Сказки Пушкина» продавец военторга выписала капитану фиктивный чек на 75 рублей, в итоге государство ещё и осталось должно своему защитнику 25 рубликов.
Если воровство венков сошло мне с рук, то кража картошки с совхозного поля аукнулась.
Всё было обставлено в лучших традициях: общебатальонное построение на митинг; короткое выступление комбата; занудливые наставления замполита Жоркина в стиле «наш сыновий долг», «наша святая обязанность», «наш ответ на неустанную заботу партии и правительства», «наш вклад в выполнении продовольственной программы» «народ и армия едины», «неусыпная бдительность», «стоять на страже», «держать порох сухим»…
Наконец – выехали. Поскольку я вне графика находился в суточном наряде дежурным по батальону – по приказу комбата заменил надравшегося в стельку сослуживца – мой взвод убыл под началом моего заместителя, помощника командира взвода, служаки сержанта Брачкявичуса.
На следующий день я получил тяжёлую контузию – в штабе батальона мне предъявили обвинение в краже одной тонны картофеля.
Более всех негодовал замполит: капитан Жоркин требовал «подвергнуть» меня суду офицерской чести, объявить неполное служебное несоответствие, понизить в воинском звании.
«У меня есть железное алиби, – защищался я, ошеломлённый – я был в суточном наряде и не мог покидать пределов части».
«Подотритесь своим алиби, товарищ старший прапорщик! – багровел лицом замполит, – воровал Ваш подчинённый, воровал явно для Вас, а это равнозначно, что воровали Вы! Пока Вы служите в рядах советской армии, надо не книжки почитывать, ити твою ити, а лямку армейскую тянуть, как мы все, а Вы вместо этого делаете умное лицо, кажный год по крЫмам разъезжаете, и это-то с тремя детьми, записи какие-то ведёте! Забыли, что у Вас, ити твою ити, на плечах погоны? А где, я Вас спрашиваю, воспитание у подчинённых патриотизма и воинской дисциплины?!»
«Но, товарищ подполковник! – обратился я к комбату, – я…»
«Товарищ старший прапорщик, кражу картошки удалось пресечь, иначе Вы бы сейчас не стояли здесь, а шли бы по этапу, – «успокоил» меня комбат.
Словом, «за грубейшие упущения в воспитании личного состава» мне влепили строгий выговор с занесением в личное дело.
Через полгода, уходя на дембель, сержант Брачкявичус за воротами войсковой части признался, что он воровал картошку по просьбе замполита:
– Капитан Жоркин подошёл ко мне и сказал, чтобы я «с патриотически настроенными солдатами выкопал пять-шесть ямок, наполнил их картошкой и, присыпав землёй, пометил веточками, а ночью он приедет и заберёт картошку.
– Товарищ капитан, а если меня кто из колхозников увидит, меня поймают и накажут?
– «Не дрейф, сержант, – ответил мне замполит, – ведь наказывать же буду я, а ты в отпуск пойдёшь, жену навестишь, проверишь, как она живёт, чем без тебя занимается».
…И вот – час пробил! Передо мною – лицом к лицу, глаза в глаза – он, мой давнишний уничижитель, мой враг.
И что я? А я с неприязнью смотрел на него, с неприязнью слушал его, с неприязнью выпивал с ним. Смотрел, слушал и выпивал с той неприязнью, с какой обычно мы пьём водку – гадливо морщимся, но пьём. А выпив, спешим закусить, зажевать эту гадливось… чтобы вновь и вновь морщиться, но пить.
У всякого русского своя сугубая причина, чтобы выпить. И это аксиома. И это не обсуждается. Но никогда русский человек не будет пить, чтобы найти истину в вине! И это тоже аксиома. И это тоже не обсуждается! Да и нужна ли русскому человеку истина, если ему ещё не ведома правда? Не потому ли правда у русского человека подменяется справедливостью? А за справедливость русский человек всегда готов выпить. И во имя справедливости на любые жертвы пойти. И что из того, что эта справедливость будет сиюминутной, справедливой только для немногих, пусть даже для одного, пусть с точки зрения иных и не справедливость вовсе, а, скорее, наоборот,… что из того?
…Я, жертвуя с в о и м вином, пил с моим врагом, пил за справедливость. Вернее, пил в ожидании справедливости. Иногда я притворялся, что пил – уже трижды, едва пригубив, я незаметно для собутыльника, орошал землю погоста вином. А замполит всё не пьянел. Между тем, меня уже трясло, между тем, я горел от нетерпения. Так трясёт за какие-то мгновения до полного обладания женщиной: вот она, вся под тобой, ты её мнёшь, давишь, осыпаешь поцелуями, она потерялась, забылась, почти утонула в тебе,… но в какой-то миг она вдруг отчего-то приходит в себя, к ней возвращаются силы и осознание, и хотя взор её ещё замутнён, дыхание её ещё прерывисто, тело её ещё алчет, – она останавливает тебя, останавливает, не отвергая, не отказывая, останавливает с правом надежды на завершение в будущем – если не через час, если не завтра, то послезавтра наверняка.
…Меня трясло. Я наполнил стакан, протянул замполиту.
«Ну, падла! Сейчас я этот стакан тебе по сусалам размажу, пока твоих дружков нет!» – я представил, как бросаюсь на замполита и со словами: «получай, сука, за зло, которое ты сотворил мне!!» с наслаждением кулаками мочалю и мочалю его рожу.
– О, ити твою ити, явились – не запылились! – радостно приветствовал замполит показавшиеся головы Лёхи и Витька, – а мы тут со старшим прапором…
Я решил рискнуть. И было неважно при этом – выйду я победителем или понесу поражение. «Вот он, этот прекрасный миг, когда…
– Слушай, капитан, если меня умирающего спросят – был ли я счастлив, я отвечу – был. Потому что в моей жизни были семья, Крым и ты, замполит…
– Спасибо тебе, Ильич, тронут, не ожидал.
– Ты, замполит, пример того, каким подлым бывает человек.
Где-то внизу, сбегая к морю, звенел, как серебряное блюдо, ручеёк.
Всем телом, как женщина, изнывающая похотью, дрожал ветерок.
Я изготовился, встал в стойку.
– Ну, это ты зря, прапор, эти слова меня проняли вот так, как крюком под дых, прямо в пах!
…День окончательно сник – день больше был не нужен. Осмелевшие сумерки набросили на плечи кипарисов пятнистый плед и расплескали по горизонту красное вино заката. Далеко внизу море вело свой извечный спор с берегом.
Слева, под можжевеловым кустом, похрапывали Витёк и Лёха. Справа, запрокинув лицо к густеющему небу, тяжко сопел капитан Жоркин.
Я глядел на спящего замполита и был счастлив. Если русский человек вообще может быть счастлив.
…Воинское звание «майор» капитан Жоркин получил, как только был назначен на должность заместителя командира полка гражданской обороны по политической части. Полк дислоцировался в Тихвине и по дисциплине, подчинённости и задачам был скорее полувоенной организацией.
Служба оказалась пустяковой и майор Жоркин сколачивает подпольную артель по отлову собак, шкурки сбывались местному скорняку, тушки – работнику заготконторы.
Трудно сказать, сколько длилась бы подобная благодать, кабы не происки Перестройки. В 1990-ом году в стране создаётся новая структура – Министерство по чрезвычайным ситуациям, а подразделения Гражданской обороны упраздняются. Но настоящей трагедией для замполита стало изъятие из Конституции в том же 1990 году 6-й главы, законодательно закреплявшей руководящую и направляющую роль коммунистической партии. «Язык мой – кормилец мой» – как любил говаривать замполит, отныне перестал быть его кормильцем. Его любимый лозунг: «Я буду таким, каким мне будет удобно!», и вытекающий из этого тезис: «Жизнь определяет сознание» больше не действовали.
Вынужденное увольнение в запас; наезд «братков» на артель; пролом черепа; сотрясение мозга; развод с женой; потеря жилья; отъезд в Черниговскую область к родственникам; получение паспорта гражданина Украины; попытка зажить новой жизнью; бродяжничество; – таковы этапы большого постперестроечного пути моего бывшего командира.
Каждую осень майор Жоркин покидал родную Черниговщину и до марта пережидал зиму в Ялте, на Поликуре, где зимой солнце заходит часом позже, в Мордвиновском и Массандровском парках, богатых на ручьи и укромные уголки.
Я смотрел на исхлёстанное жизнью лицо моего бывшего командира был почти счастлив: я – отмщён. Я был горд собой, я наслаждался ощущением превосходства над поверженным противником, – хотя поверг его вовсе не я, – поверг он себя сам. И всё же…
И всё же я поймал себя на том, что проворачивал и проворачивал в своей слегка замутнённой вином голове замполитову исповедь – в надежде отыскать в ней хотя бы мизерную толику того, что позволило бы если не оправдать, то приуменьшить паскудство замполита. Искал, не находил, понимал, что только он, и только он сам повинен в своей судьбе, понимал, и… начинал жалеть его.
Когда-то и где-то я услышал фразу, что можно вытащить человека из грязи, но нельзя вытащить грязь из человека. Таким человеком был мой бывший сослуживец, но разве от этого он не имел права на жалость?
Я достал из рюкзачка пляжную подстилку, расстелил её между двух продолговатых бугорков, густо заросших пахучими можжевеловыми побегами, из рюкзака соорудил подушку, из полотенца – одеяло, лёг на спину и …ушёл в небо.
Одна из красивейших в мире картин – наблюдать, как женщина надевает чулки. Нанизав на пальчики ноги шёлковый жгутик, раскручивает его на ступню, на пятку, на лодыжку, дойдя до колена, оглаживает ногу ладонями, пальцами, вытягивает ногу перед собой, любуется, трепетно следует пальцами всё выше и выше…
Но не менее захватывающая картина – наблюдать ночное небо над Ялтой.
Те, кто хоть однажды наблюдал его – согласятся со мной.
…Спал ли я в ту ночь? Не знаю! Но когда за зубчатыми карнизами деревьев, вызолоченных крапом, привстав на цыпочки, кралось солнце, я был уже у моря, на ещё совершенно безлюдном Массандровском пляже, где, оставшись в костюме Адама, долго и с наслаждением купался, с гнусью думая о замполите и его душе.
«По определению американского медика и биолога Дункана Макдугалла, пытавшегося взвесить массу, которую теряет человек, когда душа оставляет его при смерти, вес души человеческой около 20 грамм. Но я полагаю, что души разных людей имеют разный вес. Во всяком случае, у души замполита – нет веса», – злорадствовал я.
Несколько раз в мои думы вклинивалась некая худосочная дама, что неподалёку, за сетчатым металлическим забором, ограждающим пляж пансионата «Актёр», в одиночестве демонстрировала что-то похожее на зарядку. Она становилась в позиции, опускалась на четвереньки, приседала, размахивала руками, закидывала ноги, выпячивала зад, садилась на шпагат, прогибалась мостиком. Выглядело всё это вульгарно и пошло. Откупавшись, я оделся, помахал даме рукой и бодро зашагал к Ялтинскому автовокзалу.
В Алупке я перво-наперво попытался на бумагу перенести свои ощущения, свои чувства, свои переживания – было необходимо выговориться. Но – увы…
А день продолжался, и надо было жить дальше.
Чуть отдохнув и прихватив с собой три экземпляра томика избранной прозы собственного сочинения (3), я вновь поехал в Ялту, где в рамках очередного чеховского фестиваля на чеховской Белой даче студентами Днепропетровского театрально-художественного колледжа давались «Три сестры».
С этого всё и началось… А ведь поначалу день складывался удачно!
Я в саду, среди зрителей, на веранде чеховского дома разыгрывается величайшая драма, а я едва сдерживаюсь, чтобы не уйти. Во мне всё кипит. Я бы ушёл, я не однажды порывался уйти, но всякий раз меня останавливали сёстры. Вернее, одна из сестёр – Ирина. Она была так красива, так притягательна, так обворожительна! Я не сводил с неё глаз, я любовался её красотой, я восхищался ею! Но, ах, если бы она молчала! Если бы она молчала! И если бы молчали её старшие сёстры Ольга и Маша. Но они говорили и говорили. И говорили остальные персонажи пьесы. И слушать их было невозможно.
Что испытывали зрители, пришедшие, как и я, на встречу с Чеховым? Считали ли они себя обманутыми, униженными, оскорблёнными?
Я шёл к м о е м у Чехову, с которым был знаком со школьной скамьи, но которого у з н а л и полюбил много позже. Я шёл к русскому Чехову, а меня встретил Чехов на украинской мове. По какому праву? Украинский язык мелодичный, певучий, но слушать на нём Чехова, мне, выросшему на русском языке, впитавшему русский язык с молоком матери – невыносимо! Я слушал актёров и ловил себя на мысли, что Чехов так не говорил, Чехов так не мог коверкать русский язык.
– «Почему устроители фестиваля не пометили на афише, что пьеса идёт на украинском языке? – мысленно возмущался я, поедая глазами Ирину. – Ты такая красавица, и так уродуешь Чехова, м о е г о Чехова!»
Как не притягательна была красота актрисы, едва дождавшись окончания первого действия, я, прячась за деревьями, покинул «зал».
Мне окончательно стало не по себе, когда на административном здании – филиале Дома-музея Чехова – я увидел развивающийся желто-голубой флаг Украины. «Чехова приватизировали, сволочи!» – выругался я и вошёл в здание.
В небольшом фойе торговали ширпотребом, «повязанным» с Чеховым: открытками, брошюрами, пеналами, до непотребства мутными фотографиями, книжонками, блокнотиками, тетрадками, альбомами, брелоками, значками, рекламными проспектами. Я распсиховался:
– «А презервативов у вас с чеховской символикой, случайно нет!? «Дядя Ваня», допустим, или «Три сестры». Ну, «Чайка», на худой конец, или «Вишнёвый сад?!» – едва не сорвалось у меня с языка.
Сквозь двери конференц-зала просачивалась музыка, доносился смех… После того, как я подарил смотрительнице, или как её там, свою книжку избранной прозы, тем самым указав, что я ни какой-то там с улицы, а что к Чехову тоже имею касательство, меня допустили в конференц-зал. Со сцены на родном мне русском языке звучали отрывки из писем и рассказов Чехова, исполнялись романсы, плакала скрипка, заливалась флейта, рокотал рояль…
По окончании всего действа на сцену поднялся Марк Розовский. «Наш пострел везде поспел!», – ахнул я. После пространной, но ёмкой речи Марка Григорьевича распахнулись двери банкетного зала. С Розовским я был знаком шапочно, что не помешало перекинуться с ним несколькими фразами, обменяться рукопожатиями и передать привет от Заслуженной артистки РФ Марины Кайдаловой, оставшейся в Москве замещать метра. Я старался держаться обок со знаменитостью, понимая, что только рядом с ним я в безопасности, но меня оттеснили.
Почитатели Чехова обступили столики. …Шампанское, икра, сыры, крымское вино, фрукты, и над всем этим, – в центре, – создатель, худрук и главреж московского театра-студии «У Никитских ворот». И он, – Марк Розовский, – мастер спичей – произносил спич.
– «Какую же ораву людей вы кормите, дорогой Антон Павлович!» – подумал я, взирая на пришпиленную к стене фотографию Чехова, где он был изображён опирающим о шкаф.
– Извините, а вы кого здесь представляете? – ожгла меня взглядом соседка по столику, – дама в глубоко декольтированном голубом платье в пол.
– Я? Я здесь… я представляю… я здесь от лица общественности, – поперхнувшись червонным крымским, нашёлся я.
Дама с подозрением и одновременно с интересом оглядела меня.
– Пора делать ноги, Ильич, – стушевавшись, приказал я себе.
– Вы позволите освежить? – плеснул я в бокал бдительной соседке шампанского, и, опережая её следующий вопрос, звякнул своим бокалом о её бокал. – За Антона Палыча Чехова, собравшего нас здесь!
…Вот такие невероятные часы с 7 на 8 сентября 2008 года пережил я в поисках следов Владимира Шуфа.
Часы, которые, как оказалось, определили и убыстрили дальнейший ход моего литературного расследования.
Часы, после которых из сумрака минувших лет начала высвечиваться информация о м о ё м Шуфе.
В этом любезнейший читатель мой убедится тотчас.
1865 – 1900 гг.
Прадед Владимира Шуфа, баварский немец, был приглашён императрицей Анной Иоанновной (4) в Петербург на должность библиотекаря. (5)
Библиотекарем баварец оказался столь отменным, что за усердие и прилежание императрица жаловала его в дворяне.
Отец Владимира Шуфа, Александр Карлович, был известным московским историком и юристом. (6)
3 февраля 1865 г (22 января по ст.ст.) в православной семье Шуфов родился сын Владимир. В ранней юности у него обнаруживаются первые признаки туберкулёза и осенью 1882 года родные отправляют Владимира на юг, в Ялту.
Живёт недоучившийся слушатель 3-й московской гимназии на даче Александры Владиславовны Олехнович, вдовы врача Франца Андреевича Олехновича.
В 1883 году 18-летний Владимир Шуф женится на троюродной племяннице композитора Михаила Глинки Юлии Ильиничне. На окраине Ялты, на Чайной горке, что на границе с Ливадийским императорским имением, они покупают небольшой домик. Здесь у них рождаются дети: в 1885-ом году – сын Александр, в 1889-ом – дочь Наталья.
Владимир Шуф служит в Таврической Казённой (Государственной) палате помощником Столоначальника по взиманию налогов, живёт в Симферополе, пишет письма другу семьи философу Владимиру Соловьёву, тяготится бесплодной чиновничьей канцелярщиной и находит отдохновение в литературе: его стихи и очерки (как тогда говорили, фельетоны) публикуются в «Неделе», «Ниве», «Живописном обозрении», «Осколках», «Вестнике Европы», в «Ялтинском листке», который издаёт меценатка, педагог, музыкантша Фанни Карловна Татаринова.
Свою службу в Казённой палате поэт охарактеризует так:
В провинцию заброшенный злым роком
(Советник тайный этим роком был),
Я года два с усердием служил
В одном губернском городе далёком.
Взирало на меня, ценя мой пыл,
Моё начальство благосклонным оком,
И я чернила проливал потоком.
II
С наследственных имуществ наугад
Высчитывал я пошлины и пени,
Презрев наследников мольбы и пени.
Был невелик мой месячный оклад.
Пройти служебной лестницы ступени
Не довелось мне, в чаянье наград,
И из меня не вышел бюрократ.
Не награждённый чином, геморроем,
Без пенсии,– с чернильницей одной,
И не украсив список послужной,
Сей длинный лист с печатями, на коем
Изображён весь жребий наш земной,
В отставке наслаждаюсь я покоем,
Хоть наслаждаться часто не легко им.
IV
Чтоб обеспечить жизнь детей, жены.
В Воронеже, в Калуге или в Туле,
Все в той же позе и на том же стуле,
Лет тридцать пять мы просидеть должны.
Мы в юности про жизнь мечтаем ту ли?
Но рок суров, и молодые сны
Мечтой о пенсии побеждены.
Но я, увы! — во вред душе и телу,
(Простятся ль мне столь тяжкие грехи?)
На службе даже сочинял стихи.
Я воспевал любовь и Филомелу,
А в докладной писал тьму чепухи.
Я улетал к далёкому пределу,
Хотя предел не относился к делу.
«Гортензия». Поэма в сантимах
В Ялте судьба одаривает поэта бесценным подарком – сводит с Османом Мамутом, который станет преданным его слугой и другом во всех странствиях по миру. Осман научит Владимира крымско-татарскому языку, джигитовки, познакомит с крымско-татарскими легендами и песнями.
В 1890-ом году в Москве выходит первая книга Шуфа – «Крымские стихотворения», в 1892-ом в «Вестнике Европы публикуется поэма «Баклан». В том же 1892 году, порвав с ненавистной чиновничьей службой, оставив в Ялте жену с детьми (7-летним сыном Александром и 4-летней дочкой Наталией) 27-летний Владимир Шуф с верным ему Османом переезжает в Петербург.
Первое время Владимир Шуф редактор газеты «Петербургский листок», затем – корреспондент и подрабатывает на страницах еженедельных литературно-юмористических журналов «Осколки» и «Шут».
В июне 1896 года в Петербурге выходит книга прозы В. Шуфа «Могила Азиза. Крымские легенды».
«<…>
…Кто из вас, господа, не знает Крыма? Чудная природа, скучающие дамы, молодые татары, ищущие их покровительства, дороговизна гостиниц, виноград, пыль, и т.д. и т.д. Это известно всем и каждому, это написано в путеводителях, об этом сообщают в газетах, это изображают на сотнях полотен художники. Но не всем Крым открыл свою душу, и моему молодому товарищу по перу выпала завидная доля рассказать нам впервые думы и чувства дикого, некультурного, не заражённого Москвой, Петербургом или Одессой татарского Крыма, который неохотно показывается туристу, который не любит шума Гурзуфа или Jalta les bains, как говорят модные дамы.
Древние могилы рассказали автору этого сборника о жизни подвижников, князей и царевен, которые покоятся под истрескавшимися колонами, прикрытыми мраморными чалмами; седые утёсы открыли ему свои пещеры, в которых разноплемённые удальцы прятали награбленные сокровища; старая, полуразвалившаяся мечеть поведала удушливые тайны своего подземелья; стены высеченной в скале крепости напомнили о битвах, страстях и стремлениях давно ушедших с земли героев, самая память о которых едва сохранилась в былинах татарского сказителя.
Он наблюдал не одни светлые стороны крымской природы. Он пытался разгадать тяжелые думы выжженной степи, угрюмый покой нагорных пастбищ, втягивающих взгляды горны расщелин. Знаток крымской жизни, он старался передать в своих рассказах нравы, обычаи, верования той вымирающей смеси племен, к прежним повелителям которой русские цари посылали дары и поминки. И в этом любовном, сердечном отношении к инородцу, в этом желании разгадать и опоэтизировать его душу заключается главная заслуга молодого автора.
<….>
Я не знаю, так ли очаровательны на самом деле молодые татарки, как их изображает мой товарищ. Я не пойду жаркою ночью поджидать у плетня их возвращения с вечеринки, мне не придётся наблюдать, как они полощут бельё в горном ручье. Но молодой беллетрист сумел заинтересовать меня ими, как, наверное, заинтересует и вас. А этого только и нужно. Талант всегда идеализирует жизнь, облекая её лучшими красками своей души.
В рассказах молодого автора эти милые татарки не имеют ничего общего с нашими изломанными, изнервничавшимися барынями. Они так же мало усложнены культурой, как газели или ласточки, но эта простота не мешает им обманывать своих мужей, хотя они и лишены возможности написать самый нехитрый billet doux. Бедные, их не учат писать! <…> И они рискуют гораздо больше, чем наши милые дамы. С ними не церемонятся. Им перерезывают горло, их засекают вожжами за малейшую неосторожность в запретной любви.
Я мог бы еще долго говорить по поводу крымских рассказов моего приятеля, но мои рассуждения о них, пожалуй, расхолодят ваше внимание. Читатель не ребёнок, он может и сам найти в книге присущие ей достоинства. Мне хотелось только отметить то новое, что представляет этот сборник в нашей литературе, при всех недостатках молодого, ещё не вполне выработавшегося таланта.
<…>»
Так писал в предисловии к «Могиле Азиза» Сигма. (7)
…1 марта 1897 года из Севастополя вышел пароход «Олег». Среди прочих к берегам Босфора плыл и некий словоохотливый господин лет 35-ти, свободно разговаривающий на нескольких европейских языках. При господине состоял горбоносый сотоварищ в татарском национальном костюме, с серьгой в ухе. Утром следующего дня приятели, откупившись от капиджи (8) всесильным в Турции бакшишом (9), сошли на берег в порту Стамбула.
Первый был аккредитован как военный корреспондент от «Петербургского листка»; второй – всецело принадлежал и служил первому.
Одного звали Владимир Шуф, другого – Осман Мамут (по иным источникам Осман Мамед).
С театра военных действий греко-турецкой войны в Россию за подписью «Борей» полетели смелые, объективные, наполненные патриотизмом статьи и репортажи.
12 апреля 1897 года в греческом городе Ларисса Шуфа и Османа арестовывают, обвиняют в шпионаже в пользу Турции и предают военно-полевому суду.
…Расстрела удалось избежать чудом.
А через несколько месяцев в Петербурге под фамилией Борей выходят «Записки военного корреспондента о греко-турецкой войне». Их автор – Владимир Шуф.
Поражает провидческий талант Шуфа. Например, в 25-ой, заключительной записке.
XXV
ВОЙНА И МИР
9 сентября.
Мир подписан и греко-турецкую войну можно считать законченной, если только неустойчивый Восток нам не готовит какого-нибудь сюрприза, — хотя бы на острове Крите. Магометанская луна изменчива и часто меняет свои фазы. Если бы Греция не была выжата, как губка, в финансовом и политическом смысле, и греческий патриотизм не разрядился при неудачном выстреле в чалму, мы не могли бы ручаться за мир.
Темперамент и рассудок — вещи различные, а на Востоке всё - дело темперамента. В этом мы имели случай убедиться.
Греция начала войну наперекор воле всей Европы. Даже теперь, сверх всякого ожидания, пока в Элладе действует субсидируемое Англией общество «Heteria Etnike», можно опасаться вспышки темперамента на острове Крите. Амбициозное слово, перебранка — и блеснут ножи. Для Англии всегда может оказаться выгодной вспышка страстей на Востоке.
Побеждённая Греция, потери которой, благодаря нашей дипломатии, сведены до минимума, может теперь убедиться в великодушии России.
Клевета, ненависть, злословие, сыпавшиеся в Афинах на голову России и русского народа, не помешали нам выгородить в беде наших единоверцев. Греции возвращается её богатая житница или, вернее, сад — Фессалия; Греция, несмотря на всю невыгоду своего положения, платит Турции минимальную контрибуцию в 4.000,000 турецких фунтов — сумма, едва ли покрывающая затраты Оттоманской Порты на войну. Права и привилегии живущих в Турции греков восстановляются. Кто знает, какой неблагонадежный элемент составляют турецкие греки и как они опасны для турецкого правительства, тот вполне может оценить эту статью договора, включению которой упорно сопротивлялась Порта. Берлинский трактат, парализовавший плоды наших побед после восточной войны, был несравненно более выгоден для России, чем мирный договор, подписанный в Топхане, — для Турции. Победительница на поле сражения была побеждена дипломатией, и Турции остается только слава победы, не заключающая в себе ничего вещественного.
Греция, наоборот, очутилась в самых выгодных условиях. Она проиграла битву, не потеряв клочка земли. Ничтожные изменения границы в стратегических целях очень несущественны. Греция, в качестве финансового банкрота, платит контрибуцию по пятачку за рубль. Это всё равно, что игрок, проигравшийся на зелёном поле в экарте, заплатил бы вместо своего проигрыша лишь десятую долю. «Он плохо играет — с него надо недополучить». Всеми этими незаслуженными выгодами Греция обязана России. Политика России, стремящаяся к миру и благу народов, выше личных счетов. Как бы к нам ни относилась Греция, обвиняя нас во всех бедствиях своей войны, мы не изменим своей политики, в конце концов благоприятной Греции. Собственно говоря, греки не могли заслужить ничьих симпатий. Войну они начали, несмотря на все предупреждения Европы, они могли осложнить восточный вопрос и вызвать общую смуту единственно ради своего национального эгоизма. Героизма в войне они никакого не проявили. Это была позорная для Греции война. История не запомнит таких быстрых поражений. Когда в севастопольскую кампанию Россия была побеждена соединенными силами нескольких государств, героический Севастополь держался одиннадцать месяцев, не имея ни хорошего оружия, ни боевых припасов. Побеждённая Россией Турция может указать на славную оборону Плевны. Между тем Греция, несмотря на весь свой раздутый энтузиазм, не способна была удержаться ни в одной позиции, даже в прекрасно укрепленном Фарсале. Но бесславная война закончилась славным миром. В нашей печати смеялись, что Греция, в качестве маленькой, позволяет ceбе не слушаться старших: маленькой — всё можно, а теперь маленькую все жалеют.
Турция всё-таки большая, а большие должны уступать детям. Вот логика событий. «Hellas—h;las! — увы — Эллада!» - можно было сказать, видя поражение Греции, но условия мира столь выгодны, что мы можем ожидать возрождения Греции. Из боевого огня она восстанет, подобно фениксу, и, пожалуй, еще наделает хлопот Европе. Даже автономию Крита Греция могла бы считать национальным удовлетворением, если бы тут дело касалось действительно сострадания и любви к греческим критянам. Война Греции способствовала освобождению критян от турецкого господства. Но, так как подкладка греческих симпатий к критянам была совсем иная, и в территориальном присоединении Крита был заинтересован банк Скюжеса, брата бывшего министра иностранных дел, то автономией Крита в Греции не будут довольны.
Когда, в 1821 году, греки дрались, одушевлённые идеей свободы, увлекшей даже лорда Байрона, они победили турков, но теперь этой идеи не было, и греки проиграли войну. Вот внутренний смысл совершившихся событий.
Нам, русским, не следует обольщаться надеждой, что вмешательство России в переговоры о мире, принесшее столько выгод грекам, будет оценено в Афинах. Ни благодарности, ни симпатии со стороны греков нам ждать нечего. Теперь, когда подписан выгодный для Греции мир, я убежден, что в Афинах нас ругают ничуть не меньше, рисуют все те же карикатуры на северного медведя, дрессируемого Англией, и прохаживаются насчёт русской культуры. Даже собираемые у нас пожертвования в пользу греческих раненых не изменят общественного настроения в Афинах. Ненависть к русским настолько сильна до сих пор, что, как мне пишут из Афин, русские матросы с наших военных судов принуждены разгуливать в Пирее под ружьём, и лодки, высаживающие матросов на берег, снабжены пушкой. Было несколько весьма прискорбных случаев нападения на русских моряков. Разумеется, России нет никакого дела до симпатий и антипатий маленькой Греции, и мы руководствуемся исключительно собственной политикой.
К неблагодарности наших единоверцев, болгар или греков, нам не привыкать стать. <…> Королевский дом Греции симпатизирует России, и против нас одни национальные страсти народа, весьма, впрочем, сильны. Но я надеюсь, что мудрая Афина не навсегда покинула Грецию, которой так коварно изменил Марс. Исключительно заступничеству России, стоявшей во главе европейского соглашения, обязана Греция тем, что она вся не обратилась в развалины, подобные Акрополису, на котором не раз пировали турецкие паши. Научные и поэтические симпатии к классическому музею Греции привлекли на её сторону расположение Европы. Было бы очень некрасиво и противно архитектурному стилю, если бы на храме Парфенона была воздвигнута магометанская луна, а к храму Тезея приделали бы минарет мечети. Турки имеют мало вкуса, и они не раз украшали подобным образом развалины античных храмов.
Россия, встречая Фора, поставила на Невском статую Мира, и её крылья осенили также маленькую Грецию, которой мы от души желаем растить на богатых фессалийских полях не национальный шовинизм, а оливковые ветви, плоды которых так превосходны в Греции. Под сенью этих ветвей греки теперь могут спокойно кушать свои оливы и посылать нам, если не свои симпатии, то своё отменное оливковое масло. Оливки, как плоды мира, положительно бесценны!»
…Зимние месяцы 1898 года и до середины марта Шуф по ночам, борясь с головной болью, правит корректуру романа в стихах «Сварогов».
Алексей Суворин (10), по просьбе Шуфа ознакомившийся с романом в рукописи, «Сварогова» принял холодно. 17 февраля Шуф помечает в дневнике:
«Был у Суворина. Романа моего не принял. … «Вы конечно не претендуете быть Пушкиным» сказал Суворин. …хорей ему вообще не нравиться, а если сделать выборки для «Нового времени» – пусть я обращусь к Буренину (11). Это … бесполезно. Мне очень тяжела неудача. Судьба и несчастья преследуют меня. Надо бороться. М. не хочет издавать на наши деньги роман. Я был в отчаянии. Пришёл Бунин и вступился за меня. М. сдалась и согласилась, что роман издать надо».
2 апреля – роман, издание которого обошлось Шуфу и М. в 625 рублей, был доставлен автору на квартиру.
Конечно, Шуф не претендовал быть Пушкиным.
Но в романе, как и в пушкинском «Евгении Онегине», восемь глав.
Как и у Пушкина, роман назван именем главного героя.
Как в образе Евгения Онегина Пушкин хотел показать образ героя времени, так и в Дмитрии Сварогове Шуф рисует образ героя с в о е г о времени.
У Пушкина в «Евгении Онегине – противопоставление высшего света Петербурга и Москвы. У Шуфа – высший свет в условиях Петербурга, и тот же свет в реалиях Ялты, на курорте.
У Пушкина дуэль Онегина с Ленским; у Шуфа – Сварогова с Остолоповым. Разница лишь в том, что там – пистолеты; здесь – рапиры.
Но если у Пушкина Онегин – равнодушие к жизни, наслаждениям, то у Шуфа Сварогов – романтик, мечтатель, удалой наездник, поэт-лирик, искатель любовных приключений. Сварогов – это сам Шуф.
…Праздный мыслью, скудный чувством,
Современный человек
Равнодушен стал к искусствам.
Век упадка, жалкий век!
Только пошлость, только глупость
Восхваляются у нас,
Ограниченность и тупость –
Выгружают дум запас.
Пошлость всюду в важной позе.
Всюду мелочная спесь, –
В нашей жизни, в рифме, в прозе,
В маскараде шумном здесь…
И над всем владычит паки,
Безразлична и слепа,
В галстуке, манишке, фраке
Просвещённая толпа!
Лишь насмешливой сатире
Наступили времена,
Но едва ль на русской лире
Может прозвучать она!
Сочетать сарказм могучий
Нам с иронией нельзя,
И не в пору звон трескучий!
Мелким мелкое разя
Пошлость сделаем пошлее,
И её оружье взяв,
Мы богиню в эмпирее
Поразим среди забав.
Не Державинские оды
Нам нужны, не Кантемир –
Колкий юмор, смех свободы,
Лёгких муз весёлый пир.
«Сварогов». Глава пятая, стих.YII-YIII
5 июня. Из дневника Владимира Шуфа:
«Не писал. Тоска на сердце. Сердце опять разболелось – в первый раз за год. Жизнь пуста. До слёз. Скучно. Книга моя мне ничего не даёт».
13 июля – крик души:
«…Строки нужны.: мне приходиться о всех заботиться, кормить, работать, а меня, кажется, никто даже на жалеет.
14 июля:
«…Грустно. Плакал. Жить тяжело».
15 июля:
«Сегодня день моих именин. М. не приехала и сегодня. Пробовал писать, но сердце так разболелось, что я бросил. Очень больно. …Пил валерьяновы капли».
После выхода романа «Сварогов» Шуф начал хлопотать о поездке в Америку – корреспондентом. Но едет его молодой приятель – Пяст.
А тем временем в Петербурге выходит второе, дополненное, издание «Крымских стихотворений». Все стихи, вошедшие в сборник, публиковались в газетах и журналах: «Вестник Европы», «Новое время», «Артист», «Наблюдатель», «Неделя», «Живописное Обозрение», «Петербургская жизнь», «Петербургский листок», «Московский листок», «Шут», «Осколки» и др.
…С 27 сентября Владимир Шуф в качестве придворного корреспондента при штабе германского императора Вильгельма участвует в поездке в Палестину, Сирию и Египет. С Шуфом, естественно, Осман.
Обратный путь пролегал через Крым.
Берег солнечного края,
Крым, роскошная страна!
Чуть колышется, играя,
Там жемчужная волна.
Далеко синеет море,
Там лазурен небосклон,
И маяк на Ай-Тодоре
Волн хранит лукавый сон.
Ясны гор крутые склоны,
И над зеленью долин,
Грозный царь в зубцах короны,
Встал Ай-Петри исполин.
Там всё дышит южным зноем,
И, со скал склоняясь вниз,
Пробуждён морским прибоем,
Шепчет чуткий кипарис.
II
У лазурного залива,
В кущах лавров и мимоз,
Безмятежна, прихотлива,
Дремлет Ялта в лени грёз.
Там, крестом своим блистая,
Белый храм глядит с холма,
И рассыпались, как стая,
Чайки-дачи и дома.
Их сады гостеприимны,
Поцелуй там горячей,
И свидания интимны
В темном сумраке ночей.
Но от путников нескромных
Оградясь кустами роз,
Там, приют южанок томных,
Скрыт балкон под сетью лоз!
III
И, подобно Байям Рима,
Ялта осенью манит
Нас на южный берег Крыма.
Сей купели отчей вид
Исцеляет все недуги.
Взяв немного ванн морских,
Здесь флиртуют на досуге.
Наш курорт не для больных.
Петербургские Минервы,
И Диан, и франтов рой,
Здесь расстроенные нервы
Лечат августа порой.
Бесподобна наша Ницца,
Я люблю её красу...
Мы «знакомые все лица»
Зрим в купальне «Саглык-Су».
IV
В фешенебельной и модной
Сей купальне, в зыби вод
Всюду плещется свободно
Нимф прелестный хоровод.
Чуть одеты, полунаги,
Нимфы борются с волной
И плывут в соленой влаге,
Опрокинувшись спиной.
У протянутой веревки
Хохот, плеск, весёлый шум,
Видны женские головки
И купальщицы костюм, –
Чепчики и панталоны,
Нимф кокетливый наряд.
Бородатые тритоны
Ловят взглядами Наяд.
«Сварогов». Часть вторая, глава первая. «В курорте»
19 ноября Шуф с Османом – в Ялте.
21 ноября – встреча с женой. Шуф пишет в дневнике: «…вечером поехали ко мне на дачу. Ю.И.(12) совсем старуха. Саши (13) не было – жаль! Меня дичится! Ю.И. не захотела познакомить».
И далее будет продолжать:
Вторник. 24 ноября. Наконец встретил у гимназии Сашу. Я сидел с Османом в кофейне у моста. Как Саша вырос. Немножко ниже меня! Какой милый, говорит обо всём, меня и всё своё детство помнит хорошо, любит меня. Был с ним в … (слово не разб.). Обедали, гуляли вместе. Вечером мы пошли к Ф. К. и я простился с Сашей – до завтра. Дал ему 2 р. Обедал у Ф. К.
25 ноября. Среда. …В 2 часа встретил Сашу и пошёл с ним на дачу…. Обедали, пили чай там. Играл с Талей (?) в шахматы, осматривал хозяйство – новая постройка для лошадей, свиней, выгона … (слово не разб.) кошки, виноград, индюки, Александра Андреевна тоже там – башню перестроили, расширилась, лампу … (три слова не разб.). Всё грязно и бедно. Концы с концами сводят. Ю.И. совсем старухой стала. Вернулся в Ялту по тропинке с Сашей. Море огней Аутки и Ялты в темноте. Дорожка почти та же – однако … (слово не разб.). День был чудный – вечером прохладно. Был у Ф.К. Саша простился со мной и исчез в сумерках Виноградной улицы. Я видел его гимназическое пальто уходившее в темноту. Как мы редко видимся с ним. … (слово не разб.). Талечка, она читала сидя на диване со своей кошкой на коленях. Как мила! Милый Саша! Обедал у Ани К. Был смазливый Якубовский, Волков … (предлож. не разб.). Тосковал – поэт ли я? Хоть бы деньги были, остаться бы в Ялте, видеть детей, заняться коммерцией, антрепризой, достать денег. Боже мой, помоги же мне! Мысли нахлынули. Пошёл ночью пройтись по набережной. Темно, море чуть плещет, один городовой на улице – огни погасли. Был у флигелька в саду Витмера, где жил с М. Всё вспомнилось. Писать статьи не могу… Господи! Господи!
Декабрь
Вторник. 1 декабря. Утром встретил Сашу и мы решили поехать верхом. Присоединились к нам Меркулов и Асан. Ездили на Учан-Су, но в лесу и горах снег. Проехали на Исар через Аутку. Знакомые места. Саша хорошо ездит, приятно иметь такого большого сына. Ему 13 лет, он в 4 классе и красивый малый. Саша завёз ранец домой. Я заехал с ним и был последний раз на даче …
Среда. 2 декабря. Купил шапку, бурку и башлык. Белые – прелесть. Сделал снимок фотографии – на скале, у Дерикоя, дача Олехновича, верно. Ездил по Дерикойской дороге к Мордвиновскому саду. Был у Марины. Бедный ангел! Простился с нею. Звал приехать вечером, но она не приехала – Штангеев (?) умер. Обедал во «Франции» с Горбуновым, пошёл к Ф. К. и решил вопрос в газете. Может быть, приеду в Ялту. Завтра едем. С Сашей и Талей так и не придётся проститься. Поцеловал, … (два слова не разб.) словно предчувствовал. Милый мальчик! …Ночью укладывался. … (слово не разб.) слышен шум ялтинских окраин. Прощай, Ялта! Сварогов в Крыму с М.В.
Пробыв две недели в Ялте, Шуф возвращается в Петербург. Литературные посиделки с Бальмонтом, Буниным, Лохвицкой, Льдовым, Скроботовым, Мережковским, Гиппиус, Маминым, Фофановым. Хождение по редакциям в поисках денег.
…Последняя страница дневника Шуфа заканчивается словами:
«…Денежное состояние плохо. …Долгов – 470 р. Авансу в редакции – 394 р.
…Весь 1899 год Владимир Шуф – завсегдатай «Поэтических пятниц Случевского».
В активе у Шуфа изданные произведения – поэма «Баклан», книга «Крымских стихотворений», роман в стихах Сварогов», сборник поэтической прозы «Могила Азиза. Крымские легенды», публицистические книги «Записки военного корреспондента о греко-турецкой войне» и «На Востоке», он сотрудник нескольких петербургских газет…
В 1900 году у Шуфа обостряется туберкулёз, принудивший его жить на юге. Шуф обустраивается в …Одессе.
Резонный вопрос моего читателя:
– «А с чего это, имея в Ялте собственную дачку, садик, жену и двоих детей, Владимир Александрович поселяется в Одессе?»
И, действительно, с чего?
Хотя, положа руку на сердце – нас это ни каким боком не должно… В каждой избушке, как говорится, – свои погремушки.
И всё же – не любопытства ради, а справедливости для….
Семейные узы
Зависимость жизни семейной делает человека более нравственным
А.С. Пушкин
Природа, создав людей такими, каковы они есть, даровала им великое утешение от многих зол, наделив их семьёй и родиной.
У. Фосколо (14)
Был сердцем слаб –
Погиб от баб
В.А. Шуф. Эпитафия
Как мы с читателем уже знаем, Владимир Шуф женился в 1883 году, после поездки в Ялту, где он лечил лёгкие. Избранница – троюродная племянница композитора Михаила Глинки Юлия была из обедневшей дворянской патриархальной семьи. Женитьбе предшествовала восьмимесячная переписка между влюблёнными. Владимир Шуф написал невесте 22 письма, невеста своему жениху – 24.(15)
Далее я передаю перо Зинаиде Ливицкой. Но после нижеследующей преамбулы.
С Зинаидой Георгиевной мы пересеклись, разыскивая следы Владимира Шуфа. Мы шли разными путями, у нас были разные возможности, разные способы и подходы, разные «подручные» средства. Но сошлись мы в одной точке. Договорились о встречи. И она случилась. На Набережной Ялты. Перед зданием бывших купален. Возле скульптурной композиции «Дама с собачкой и Чехов». В массе гуляющих по Набережной мы как-то сразу вычислили друга. Обменялись информацией. Быстро выяснилось, что у нас с Зинаидой Георгиевной в Ялте много общих знакомых. И познакомил нас поэт Владимир Шуф.
Зинаида Ливицкая – старший научный сотрудник, заместитель директора по научной работе Ялтинского историко-литературного музея. Автор концепций «Дмитриевских чтений», посвящённых истории Южного берега Крыма, музея А.С. Пушкина в Гурзуфе, отдела Ялтинского историко-литературного музея Культура Ялты XIX начала XX в.», участник и организатор многих музейных выставок, конференций, чтений и краеведческих изданий. Лауреат премии им. А.П. Чехова. И главное – автор уникальной книги «В поисках Ялты. Записки музейщика», где, в частности, рассказывается о Владимире Шуфе.
Сказать, что Зинаида Ливицкая удивительнейший человек, значит – ничего не сказать. Посему возвращаемся к любовной переписки молодых людей и здесь, как и обещалось, слово Зинаиде Георгиевне:
«…это письма о любви, о любви русских Ромео и Джульетты, которых разделили бациллы, расстояние от Ялты до маленькой смоленской деревушки, непонимание родных – говорит Зинаида Ливицкая в книге «Поиски Ялты» (Стр. 124)
«Влюблённые пишут друг другу часто, сетуют на почту, расстояние, погоду, которые, как им кажется, препятствуют их общению. Когда им совсем тоскливо, они смотрят в одно и то же время на луну или Большую Медведицу. Если смотреть на один и тоже предмет одновременно, то взгляды обязательно встретятся – считали они».
Представьте себе: семнадцатилетний юноша, романтический поэт, умный, с амбициями, пылкий, влюблённый, оказался вдали от родины, семьи, друзей и любимой, среди чахоточных больных, умирающих…»
…«Я болен, далеко от тебя, кругом нет ни одного близкого, сочувственно относящегося человека, всё кругом чужое. Вечно один, один со своими мыслями и думами, кругом больные, умирающие, некоторые уже умерли… ужасно, ужасно! Какое невыносимое впечатление производит всё это! Видишь молодых девушек, молодых людей, которым вся жизнь должна быть будущим, а они уже на краю могилы. Сам болен, самому, может, предстоит такая участь <…> О, какие есть несчастные! Вчера я был у одного моего знакомого молодого человека – он умирает один, среди чужих… О, Боже, за что?...» (16)
Мне снилось, что я умирал.
Открылась в груди моей рана,
И серые выступы скал
Терялись в обрывках тумана.
И полон был мир тишиной....
Седою вершиной кивая,
Как чёрный монах, надо мной
Стояла сосна вековая.
И странной печали полна,
Склонясь в облаченье угрюмом,
Меня утешала она
Своим примиряющим шумом.
«Крымские стихотворения» 1890 г.
¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬
Вижу, кипарисы рубят, через силу
Вышел я из дома, чуть забрезжил свет:
«Это на поляне тёмную могилу
Роют для тебя!» – сказал мне Магомед.
Ах, не жалко, если волосы седые
И морщины встретят свой последний час.
Но зачем же часто жертвы молодые
Похищались смертью раннею у нас!
«Крымские стихотворения» 1890 г.
«Ему одиноко, он растерян – пишет Зинаида Ливицкая. – Только письма Юлии, «милые, дорогие письма», – счастье для него. Он уверен: он выздоровеет, приедет к своей Джульетте, и они больше никогда не будут расставаться, «тогда им можно будет идти рука об руку на протяжении всей жизни», потому что «Бог со всеми правыми» (17)
«…Теперь о ней, русской Джульетте.– Продолжает Зинаида Григорьевна. – Юлия живёт в глуши, в Смоленской губернии, в имении родителей. Она рано осиротела, и хотя у неё есть старшие братья и сёстры, они не проявляют к ней участия, она живёт одиноко. Каждый её день похож на предыдущий. «Я встаю в 8 часов, – пишет она, – до 10, а иной раз и дольше пью чай.<…> А также смотрю, чтобы печи вытапливались хорошо. Напившись чаю, отправляюсь по хозяйству, сначала в конюшню, потом на скотный двор, потом на гумно, вернувшись оттуда, я сажусь на лежанку и работаю, шью, вышиваю. Три часа обедаю, в 5 – дают самовар, и я до восьми, а иной раз до половины девятого пью его, беседуя со своей публикой. <…> Как только бьёт одиннадцать, я ужинаю и отправляюсь спать, на сон прочитываю которое-нибудь из твоих писем. Потом засыпаю. И так изо дня в день, всё одно и то же, но я счастлива, мой дорогой, несмотря на такую мизерную обстановку, надежда на будущее, как яркая звёздочка в тёмной ночи, светится, и будь жизнь в тысячу раз хуже, всё-таки можно жить» (18)
«День молоденькой, хрупкой девушки наполнен заботами по хозяйству. Лишь вечером она усаживается «на своё место у зеркала» и пишет Владимиру, потом, сидя на лежанке, вышивает или шьёт под унылое пение горничной Марфы.
Она часто молится за него, за себя, за свою любовь… Но её терзают сомнения: не грешна ли их любовь, есть ли у них будущее, ведь она старше его, небогата образования хорошего не получила, а он ещё так юн, не окончил гимназии, ему надо учиться, у него впереди жизнь и он не должен «брать на свои плечи семью…» Порой в письмах Юлии проскальзывает беспокойство, это связано с их планами на будущее.
<…> Но главное для Юлии – его любовь, его счастье. Любовь поднимает её над повседневностью. Владимира над повседневностью поднимает творчество, оно, как сияющий луч освещает дорогу к Богу. Но творчества нет без вдохновения, нет без любви. Поэтому он так ждёт письма от своей возлюбленной».(19)
Затерянный в неведомой глуши
Среди миндальных рощ пленительного юга,
Я вести радостной от северного друга
Жду всею силою измученной души.
Но редки для меня отрадные мгновенья.
Далёкие друзья не балуют меня –
Давно волнуют их иные впечатленья
И злоба вечная минующего дня.
Пред ними новые, неведомые лица
Несёт вблизи житейская волна.
Из милых должников особенно одна
Неисправимая и вечная должница.
На пышных раутах ликующей Москвы
Её, наверное, не раз встречали вы.
Бывало, жду напрасно почтальона
И грустно в сад смотрю я из окна,
И разве изредка с воздушного балкона
Письмо, как розу, бросит мне она.
И радостна певцу счастливая награда.
Но если долго нет желанного цветка
Невольно в душу мне закрадется досада,
И вера светлая, и радость – далека,
И в сердце вновь сомненье и тоска.
Но есть души моей одно воспоминанье,
Которое всегда отрадно для меня!
При нём немыслимы сомненье и страданье,
Как мрак ночной при ярком свете дня.
И вижу я себя ребёнком в детстве дальнем.
В гостиной суета и шумный смех гостей;
Но вы одна остались в нашей спальне
Среди неубранных и дремлющих детей.
Лежу в кровати я, прильнувши к изголовью,
А вы с улыбкою склонились надо мной,
Как будто мать над дочерью больной,
И взор ваш теплится и лаской, и любовью,
И ваши локоны в мерцанье ночника
Бегут на грудь капризною волною,
И в кольцах золотых красивая рука
Блестит алмазами и нежной белизною.
Всё это помню я в неясном, чудном сне,
И верится тогда невольно в дружбу мне.
Но будет! Вдалеке мои простые речи
Замрут без отклика, как беглый плеск волны.
Не ждёт меня опять отрада новой встречи
При блеске и цветах ликующей весны.
На чуждых берегах изгнанник позабытый,
Участья тёплого напрасно я искал –
Я слышу здесь лишь моря шум сердитый,
Во мгле ночной среди прибрежных скал,
И всё, что было мне так дорого, так мило,
Судьбою у меня на век отнято было.
«Письмо». («Крымские стихотворения»), 1890 г.
«В тот первый ялтинский год, – заканчивает Зинаида Ливицкая, – Владимир Шуф много пишет. В письмах Юлии он сообщает: «…почти всё свободное от лечебных прогулок время пишу стихи»; «в Ялте я уже много написал стихов и много наверно ещё напишу; «я просто записываюсь стихами и они выходят теперь так хорошо; «поэзия, положительно, моя жизнь»; «какое наслаждение, милая Юличка, писать стихи». С поэзией, творчеством Шуф связывает своё будущее: «это цель мой жизни, – пишет он, – но если быть поэтом, то «русским Шекспиром» или, по крайней мере, «крымским Лермонтовым» (20)
О ночь роскошная пленительного юга!
Блестит луна, как светоч золотой,
Но мы вдвоём, два неразлучных друга,
Укрылись в комнате уютной и простой.
Слагаем мы два разные посланья:
Он – полное любви и радости живой,
Моё – нашептано тоской воспоминанья,
Как дума поздняя осеннею листвой.
И чрез окно вечерняя прохлада
Колышет нам свечу дыханием из сада.
Итак, пора любви настала и для вас:
Исполнилось моё над вами предвещанье.
Вы помните ли тот короткий, светлый час,
Когда зашёл я к вам на долгое прощанье?
Наверх одни по лестнице крутой
В пустую комнату поднялися мы с вами.
Вы грустною тогда сияли красотой.
Во вздохе сладостном, меж тёмными словами,
Ваш тайный друг, тогда подслушал я в тиши
Признанье робкое доверчивой души.
Теперь, как облака над скошенною нивой,
Все ваши горести промчатся без следа.
И вас увижу я весёлой и счастливой,
Как в ясных небесах вечерняя звезда.
И он, мой верный друг, испытанный судьбою,
Богатый знанием наставник добрый мой,
И вас из вечной тьмы сомнений за собою
Он к счастью поведёт дорогою прямой.
Да, оба радости и счастья вы достойны!
Любовь осветит вам печальной жизни путь.
А я... как странник, я плетуся в полдень знойный,
И негде мне душой усталой отдохнуть.
«Из письма» («Крымские стихотворения»), 1890 г.
…Переписка влюблённых обрывается после заключения ими брака, а через 8 лет прекращается их совместная жизнь.
Как моему читателю уже известно, в 1892 году Владимир Шуф переезжает в Петербург. Почему произошёл разрыв с некогда горячо любимой Юлией, и был ли он вообще?
До 2006 года, то есть до окончания полной расшифровки дневника Владимира Шуфа, все, кто что-то слышал о поэте, кто писал о нём, кто общался с его дочерью Натальей (21), даже и подумать не могли, что у Шуфа была вторая семья.
Насколько скоро после переезда в Петербург Владимир Шуф женился во второй раз? Во всяком случае, в 1898 году в его дневнике часто произносятся имена двух сыновей – Андрея и Юры; имя жены скрывается под инициалами М И.
(К этим инициалам мы ещё вернёмся).
При прочтении дневника напрашивается вывод: ни та, ни другая жена Владимира Шуфа о существовании друг друга не знали. И если жена Юлия никаких хлопот поэту не доставляла, то жена М. И. – выматывала, устраивала скандалы, ревновала, постоянно требовала и требовала денег.
Из дневника В. Шуфа:
«Среда 27 мая. <…> М. начинает ревновать меня к барышням. Ново! Чёрт знает что!...»
«Суббота 30 мая. <…>М. устроила грязную сцену. Разговоры, неприятие, словно изменил ей. <…>»
Среда. 3 июля. <…> Гулял с М. Всё время разговоры о «барышне». Объясняемся без конца. Не обедал сегодня».
За измену ты не мало,
Милый друг, меня бранила,
И уехать ты желала,
Но осталась – очень мило.
Подозренья и упрёки,
Каждый день мольбы и сцены. –
Вот теперь мой рок жестокий.
Наказание измены!
Осудить возможно ль строже?
Мой поступок, правда, скверен.–
Изменив тебе, я всё же
Был тебе душою верен.
Не чини же надо мною
Суд суровый, бессердечный –
Ведь измены той виною
Был свет месяца, конечно.
Это лунное сиянье,
Соловьиных песен трели, –
Ах! – прескверное влиянье
На меня всегда имели.
И когда б я шёл с тобою,
И лучи сияли те же, –
Спутав всё, я мог, не скрою,
Изменить… с тобой тебе же!
(«Крымские стихотворения»)
…«Четверг. 4 июля. <…> Условия работы скверные. Опять бранились с М. из-за денег. Скорая поездка в Крым при таких условиях немыслима. Надо взять себя в руки».
«Среда 24 июня. <…>…не писал, потому что ссорился с М. – всё пилит за деньги».
«Четверг. 9 июля. Привёз М. 15р. Меня озабочивают деньги – работаю, а всё мало, и аванс, забранный вперёд не уменьшается».
«Воскресенье. 12 июля. Утром совсем поссорился с М. и уехал в город. Тошно, невыносимо от сцен, подозрений, ревности, упрёков. Сердце очень болит. Хочется быть одному…»
«Четверг. 16 июля. <…> Написал фельетон «Современная сказка» и отправился в редакцию. Туда приехала М. и объяснялась со мной…»
«Пятница. 17 июля. М. опять спорила, собирается расходиться, точит (?) за капитал и его неприкосновенность: говорит, что я ничего не зарабатываю и что не могу содержать семью. <…>…изучает мой дневник. Несносно! Сердце болит…»
«Вторник. 21 июля. <…>М. поехала в город. <…> М. получит в редакции 60р. а за вычетом 70 р. Аванс 352 р… Не смотря на то, что сердце болело, за неделю написал 5 фельетонов».
Вторник. 28 июля. <…> Ссора с М. из-за денег <…> Заработал 76 р. за неделю – 6 фельетонов было».
«Суббота 12 декабря. <…> Устал. Вечером ездил объясняться с родными. Всё обошлось хорошо. Развод – через два года…»
И наконец, на последней странице дневника Владимир Шуф подводит итог:
«<…> …произошёл окончательный разрыв с М. А после ряда тяжких сцен мы ещё живём вместе на одной квартире – ради детей…<…> Жизнь усложнилась – две квартиры, две семьи и Осман…»
Две квартиры, две семьи – это не то, что подумал мой дорогой читатель. В одной квартире жил сам поэт с постылой женой, детьми и Османом, другую он снимал для своей новой пассии – Мани, которая уже ждала от Владимира Шуфа ребёнка. Не забывал Владимир Шуф и про крымских детей – от случая к случаю высылал в их адрес деньги, игрушки.
Подводя итоги 1898 года, он отмечал в дневнике:
«<…>.Работал много и хорошо, но авансы изводил. <…> В этом отношении и этот год великолепен, как прошлый. Там (22) Греция и Л.К. – здесь (23)** Палестина и М.Р.…»
Так что, между нами, читателями, говоря, – у М.И. причин для ревности было предостаточно. (Взять хотя бы таинственную, забеременевшую М.Р.)
…Развелись ли супруги, как и обговаривали, через 2 года, то есть в 1900 году? Не суть.
Но ясно, как белый день, что в 1900 году из-за обострившегося туберкулёза поэт, репортёр, путешественник, презрев Ялту, поселился с Османом в Одессе, где активно сотрудничал в газетах «Одесский листок» и «Одесские новости». Не забывал он и еженедельный журнал, издававшийся под редакцией В.С. Лихачева в Петербурге членами кружка «Вечера Случевского» (24)
Не одесским ли житьём-бытьём навеяно его стихотворение, опубликованное в 18-ом номере «Словца» за 1900 год?:
У лукоморья дуб зелёный
И вензель есть на дубе том
(Его чертил кадет влюблённый).
Там гриб белеет под кустом,
Там на невидимых дорожках
Скамеек нет, нет фонарей.
Избушку там на курьих ножках
Я снял без окон, без дверей.
С супругой бабою-ягою
Я жизнью там живу благою,
На службу в город езжу зря –
И поезд мчит богатыря.
Там чудеса, там жулик бродит,
Соседка в гамаке лежит,
Тоска там адская находит…
Зато полей любезен вид.
Там горожанин в скуке чахнет –
Там дачный дух, там дачей пахнет
(«Дачный пролог»)
Семейные узы – непознаваемая тайна человеческих отношений, перед которой пасует всякая научная мысль. Посему и я, дабы не прослыть банальным пересудчиком, завершаю разглагольствования на столь неблаговидную тему. А чтобы сохранить лицо перед читателем, попотчеваю его очередными признаниями поэта:
Я люблю тебя так, как никто, никогда
Полюбить тебя больше не может:
Любит так только тот, кто всю жизнь, все года
И все силы в любовь свою вложит.
На моих же глазах ты росла, расцвела,
С детских лет тебя знал я и видел,
И тебя я берёг от неправды и зла,
И дурное в тебе ненавидел.
В твою душу я первый вложил семена
Добрых чувств, жажду света и знанья;
Пробудил я тебя от спокойного сна
Для любви, для надежд и страданья.
И тебя не любить мне? Никто, никогда
Полюбить тебя больше не может –
Любит так только тот, кто всю жизнь, все года
И все силы в любовь свою вложит!
(«Крымские стихотворения. Песни юности». «Как я тебя люблю!»)
Ей же, Марине Олехнович, этой девочке-подростку, выросшей на глазах у Шуфа, влюблённый поэт посвятит один из сонетов сборника «В край иной».
Ты любишь Крым осеннею порой
И парк Массандры в золоте наряда.
Когда мы шли при шуме листопада,
Ты жёлтых листьев тешилась игрой.
Как мотыльки, на солнце листьев рой,
Кружась, носился по дорожкам сада.
Ужель была ты их паденью рада?
Они умрут, припав к траве сырой.
Но в золоте, вся пурпуром алея,
Так царственно украсилась аллея,
Так весело всему смеялась ты...
И, облетев, осенние листы
У ног твоих осыпались, желтея, –
Осыпались любви моей мечты.
«Массандра». М. 0-вич
1902 год.
31 января 1902 года в половине часа пополудни в древнем азербайджанском городе Шамахи произошло страшное землетрясение. Более 4000 тысяч домов, восемь мечетей в один превратились в развалины и сгорели. Землетрясение произошло в четверг, накануне почитаемой мусульманами пятницы, перед которой мусульмане, главным образом женщины и дети, посещали бани. Погибло свыше 2000 человек, 16000 тысяч остались без крова, без еды.
Подземные толчки продолжались несколько дней.
Вскоре среди руин города и обездоленных можно было видеть трёх всадников: один беседовал с людьми, делал записи, другой набрасывал в альбоме рисунки, третий выполнял поручения первого и второго. То были корреспондент «Петербургского листка» Владимир Шуф, художник И. Владимиров и преданный слуга Осман.
С поэтом Шуфом всегда приключались истории, в которых он оказывался на грани жизни и смерти.
О расстреле в греческом городе Ларисса читатель мой уже наслышан. В Одессе же, во время одной из прогулок по гавани, Шуф оступился и упал в воду. Не умея плавать, он стал тонуть. Спас Осман, он при помощи матросов вытащил поэта на берег, где его откачали, привели в чувство. В Шамахе Шуф так же не «изменил» себе – едва не погиб в расщелине треснувшей земли.
…Возвращаясь в Петербург, сидя в вагоне, он написал поэму «Сальфа. Гибель Шамахи».
Поэма начинается посвящением другу, художнику И. А. Владимирову:
Товарищ в странствии далёком,
Мой спутник в горестном краю,
Постигнутом печальным роком,
Я для тебя теперь пою,
Поэму выслушай мою...
Ряд пережитых впечатлений
Припомнишь ты и передашь
В минуты светлых вдохновений.
Бери же кисть и карандаш,
Пиши картину разрушений,
Картину бед, – виденье зла,
Какой в те дни она была,
Когда тревожен и печален
Ты проходил среди развалин.
Не могут передать стихи
Конец ужасный Шемахи...
Он был страшней восточной сказки,
Моё перо бессильно тут, –
Лишь только живопись и краски
Картину зла передадут.
Поэма с рисунками И. Владимирова вышла отдельным изданием в 1902 году в типографии «Петербургского листка». Все вырученный от продажи книги деньги Владимир Шуф передал в пользу пострадавших от землетрясения.
Вдруг гром подземный прокатился,
Тревожно вздрогнула земля,
Вершины гор, холмы, поля…
¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬
Смятенье, ужас... Пали груды
Каменьев, щебня и земли.
Смешались люди и верблюды
И, ослеплённые, в пыли,
Бегут по трупам, по обвалам,
Вдоль улиц, в страхе одичалом.
Прижав к груди ребёнка, мать
Другого силится поймать,
Но с треском рухнул дом соседний
Во двор, и на глазах у ней
Малютка скрыт дождём камней.
Ещё надеждою последней
Пустая площадь всех манит.
Сюда народ, толпясь, бежит
И, сбившись в кучу, полный страха,
Взывает к помощи Аллаха.
Но он врата для бед отверз...
Всё гибнет,– женщины и дети,
Былинки жизни в юном свете,
И на базаре жадный перс,
Спасавший золото и ткани.
Повсюду воплей и рыданий
Над Шемахой поднялся стон, –
Предсмертный крик со всех сторон.
Обломки кровель, балки зданий
Нагромоздились, и кругом
За домом падал новый дом.
Где Шемаха, очей отрада,
Любви и роскоши приют?
Развалин каменных громада
Одна лежит во прахе тут.
Над ней в безумии снуют
Тоской измученные люди,
Родных и близких в пыльной груде
Найти стараясь, к небесам
Напрасно руки подымая.
Но безответна смерть немая
К призывным крикам, голосам...
И вдруг, в последнее мгновенье,
Среди тревоги разрушенья,
Подняв высоко пламень свой,
Столб колыхнулся огневой.
Огнём мгновенного пожара
Объяты улицы базара,
И дым на площадь повалил,
Неся удушье, чад и пыль…
Из поэмы «Сальфа. Гибель Шамахи». 1902 г.
Со второй половины 1902 года в творческой жизни Владимира Шуфа происходит важнейшее событие – поэт приглашён в газету «Новое время». Приглашён самим столпом русской журналистики Алексеем Сергеевичем Сувориным! «Новое время» читала вся читающая Россия. Многолетний сотрудник газеты В.В. Розанов (25) говорил: «Было впечатление, как бы других газет не было… На десятки лет «Новое время» сделало неслышным ничей голос, кроме своего».
Издатель самой влиятельной в России газеты не то что бы хорошо, а очень хорошо платил своим сотрудникам. Надо полагать, Владимир Шуф вскоре рассчитался со своими долгами. Тем более, когда в качестве корреспондента от «Нового времени» побывал в Париже. К слову, в Париже у Владимира Шуфа проживала одна из двух его сестёр. Был у поэта и молочный брат. 22 января 1906 года на поэтическом вечере у Вентцеля (26). Шуф «рассказывал, что его молочным братом был молодой пудель: когда он родился, у его матери – то есть у матери Шуфа! – оказалось такое обилие молока, что пришлось прикладывать к её груди брошенную собачку; позже этот пудель тянул тележку, в которой восседал его «брат». (27)
Но упоминание о парижской сестре поэта и его молочном «брате», пожалуй, соотносятся к нашему предыдущему разделу «Семейные узы».
Поскольку я нарушил плавное течение своего повествования, позволю молвить о моих семейных узах: разбередил мне душу своим пуделем Владимир Шуф.
У моей матери тоже было молока – хоть залейся. Роль пуделя исполнял я. Я сосал грудь до трёх лет. Помню – с одной груди кормится мой младший брат, с другой – я. Напитаюсь до отрыжки, и отваливаюсь, как клоп. Лафа кончилась, когда родился ещё один мой брат. С его рождением настали для меня чёрные дни. Отваживали меня от груди тяжело и долго. До истерики. Мать себе соски горчицей мазала.
Видимо с тех детских лет между мной и моими братьями сохранился некий холодок, и с тех же детских лет у меня нескончаемая, трепетная любовь к большой женской груди – сколько в ней теплоты, аромата, уюта!; как она прекрасна и аппетитна! Большая грудь – это целый мир, хотя её обнимают двумя руками.
Я уже не единожды признавался, что готов простить женщине всё, даже полуспущенный чулок, если у этой женщины большая грудь. Но где нынче встретишь женщину в чулках! Всё в колготках, да в колготках. Уродуют себе одну из самых притягательных частей тела!
Но я увлёкся семейными узами.
И ещё одно нарушение в построении моего, казалось бы, так безупречно сплетаемого повествования: прежде чем нанизать следующему петельку моего литературного расследования, необходимо вернуться в 2008 год – в день моего визита на Поликуровское кладбище. И вот причина: перед парадным входом на мемориал, на бетонной стене среди прочих памятных досок, перечисляющих известных и знаменитых в прошлом людей, похороненных на Поликуре, и чьи могилы утеряны, я наткнулся на доску Прасковьи Фёдоровны Жевандровой. «Агент ленинской «Искры» на Юге России. Скончалась в июле 1907 года»,– информировал мраморный прямоугольник.
А мне-то что с этого?! Век бы этой «Искры» не было, с Лениным вместе!
Одним словом, имя ленинского агента мне тогда абсолютно ничегошеньки не вещало.
И вот, на тебе! – в 2010 году, продолжая следовать за Шуфом, я вновь натыкаюсь на мадам Жевандрову!
Оказывается, в июле 1902 года, в то самое время, когда Владимир Шуф начинает работать в суворинской газете, вызывающей колики и зубовный скрежет у будущего вождя мирового пролетариата, мадам Жевандрова, лечась от туберкулёза и живя в доме Шуфа, сообщает в редакцию «Искры», что высылать печатный орган будущих российских большевиков следует по адресу: Ялта, Ливадийская слободка, дача Шуфа, Прасковье Федоровне Жевандровой.
Как говориться, без меня меня женили! То есть Владимир Шуф, на дух непереносивший революционеров, о чём со всей открытостью заявит в своём будущем автобиографическом романе, стал невольным пособником погубителей России!
Что это – случайность судьбы или её гримаса? Но в судьбе не бывает случайностей…
И я подумал: «Чахоточной женщине, разрушавшей государственные устои – памятная доска от благодарных потомков, а прекраснейшему поэту, публицисту, путешественнику, патриоту Отечества – забвение? Так не должно быть!»
1904 год
…27 января (9 февраля по нов. стилю) 1904 года японские миноносцы атаковали русский флот на внешнем рейде Порт-Артура. Началась русско-японская война.
В зону военных действий издатель «Нового времени» отправил девять корреспондентов, включая и Владимира Шуфа. Суворин снабдил своих сотрудников огромными денежными суммами, а за статьи выплачивал баснословные вознаграждения.
Как корреспондент, Шуф имел право проезда через все посты русской армии, не раз бывал под пулями, встречался с пленными японцами.
Из телеграмм корреспонденций Владимира Шуфа (Борея) о русско-японской войне.(28)
«Раненые, находящиеся в госпиталях Мукдена, рассказывают о возмутительных насилиях, производимых японцами над нашими раненными, что вполне подтверждается при осмотре четырёх трупов 1-го стрелкового полка, доставленных с поля битвы… оказалось на одном 26 и на другом 18 штыковых посмертных ран в разных частях тел…»
Мукден, 21 июня
«…При наступлении японцев в направлении севернее Гайджоу 26 июня вновь на вершинах сопок задержаны были китайцы-сигнальщики, пользовавшиеся ручными зеркалами и
*19.07.04, № 10194, с.2
условными знаками. Они указывали японцам перелёты и недолёты артиллерийских снарядов, давая этим японцам возможность скоро пристреливаться по нашим войскам…
Злоупотребление японцами флагами Красного Креста снова имело место 26 июня. Когда на передовой линии был ими поднят флаг, наши войска немедленно прекратили огнь по этому месту и перестали стрелять.
Как оказалось, японцы устанавливали артиллерию на позиции в самой непосредственной близости от флага и затем открывали оттуда огонь.
Дашичао, 28 июня».
«…Как относятся к нам китайцы? Пока мы сильны и платим им деньги, они приниженно льстивы и предупредительны. Но я заметил не один косой взгляд, который китайцы бросали на русских солдат. Вчера опять привели под стражей несколько китайских шпионов, служивших японцам. Ловят здесь и хунхузов, если у них на ружьях нет русского штемпеля и они не принадлежат к отряду Тайпэна, который служит разведчиком в наших передовых войсках. Пойманных хунхузов сдают лаоянскому дифангуаню, и он их казнит. Но хунхузов много в окрестностях и в ближайших горах. Мы заботимся об отношении к нам мирного китайского населения…»
Дневник корреспондента. Четверг, 24 июня*
«8 июля
Раненый поручик Олтаржевский рассказывал мне подробности боя 4 июля в отряде графа Келлера.
Бой начался ночью. Перед долиной реки Ланхе отряд охотников, где был Олтаржевский, заняли вершину сопки. Артиллерия японская ночью бездействовала и наши успели захватить 10 японских орудий. Утром Олтаржевский увидел над сопкой отряд, одетый в русскую форму. Оттуда окликнули: «вы охотники?» «Не стреляй, это наши», – ответили у нас. Но едва отряд охотников спустился с сопки, по ним стали стрелять залпами. Под горой оказались японцы, переодетые в нашу форму. Наши отошли за сопку и начали отстреливаться. Отряд Келлера перешёл в наступление. Граф Келлер всё время был под гнём. Японцы были оттеснены перед рассветом. Одна батарея японцев была сразу сбита и наши бросились в штыки. Поручик Яковлев зарубил офицера, отнял шапку и фуражку, на которой было написано по-русски: «Никола Яковлевич».
Бой продолжался до 6 часов дня. Наши вернулись на свои позиции у Корейской башни. Японцы потерпели такие ужасные потери, что не дали ни одного выстрела при нашем отступлении. Все окрестные высоты были завалены трупами японцев»**
**. Телеграмма
«Как мы живём в Манчжурии. В письмах с родины постоянно повторяется этот вопрос, милый, заботливый, полный опасений…
В фанзе тот походный беспорядок, который водворяется при мужской холостой жизни. Офицеры с папиросами в зубах вытянулись на канне. Шашки, нагайки, резиновые плащи висят на стене. В углу свалено седло и рядом стоят сапоги со шпорами. Деревянный стол вроде кухонного завален всякой всячиной: тут табак на листе газеты, туалетное зеркало и бутылка шанхайского коньяку, револьвер, недоконченное письма, карта Манчжурии…
…Многие говорят, что можно одичать в Манчжурии, опуститься… это отчасти справедливо. Связь с западной Россией почти утрачивается, письма идут долго. Местные новости крайне скудны и время медленно тянется до первой битвы, которая всех сразу поднимает, встряхивает, доводя нервы до крайнего напряжении…
Когда один корреспондент составил телеграмму своей жене: «Милая Маня, целую тебя крепко», военный цензор подписал «Разрешаю, полковник N.» Без разрешения мы не можем посылать ни деловых, ни частных корреспонденций».
Дневник корреспондента***
***30.07.04 №10205, с.3
«…Кстати сказать, походное снаряжение, которое мы привезли из России, оказалось здесь никуда не годным. Климат и местность Манчжурии требовали совсем иных приспособлений. Требовались серые рубахи, серые фуражки с назатыльниками, непромокаемые высокие сапоги, голенища которых могли бы отворачиваться в жару, походные вьюки для лошадей, непромокаемые грубые плащи, хорошие электрические фонари, револьверы-карабины и прочее…»****
****03.08.04 №10209, с.2
19 июля.
«…Японцы коварны, как большинство народов Востока. Они, однако, очень ценят русское благородство и добросердечие. Мне удалось видеть письмо пленного японского офицера. Он с восторгом отзывается о русских и говорит о нас японской пословицей: «С ружьём враг, а без ружья – приятель». Увы, о самих японцах нельзя этого повторить…»*****
*****14.08.04 №10220, с.2
Русско-японская война продлилась год и семь месяцев и завершилась поражением России.
Владимир Шуф пробыл на войне менее полугода. Он …бежал с неё. Сохранилось свидетельство об этом побеге:
«…Мне пришлось приехать в Петербург, и я, конечно, посетил А. С. Суворина. К этому времени он, как редактор, испытывал массу неприятностей. Один из корреспондентов «Нового Времени» заболел и уехал из Порт-Артура. Другие, по-видимому, ничего путного не присылали. Суворин прямо из себя выходил и кричал, что следовало взять корреспондентом Вас. Немировича-Данченко (29), который «хоть даже чего и не увидит, а всё-таки умело опишет!»
Я попал к Суворину в разгар таких недоразумений с корреспондентами. …Но со мной он обошёлся приветливо и сейчас же заговорил о Москве, принялся расспрашивать, какие там происходят беспорядки, сходки, волнения (действительно, в Москве уж подготовлялись политические движения, впоследствии разразившиеся в форме настоящего бунта, с «баррикадами» даже!). Я начал рассказывать, и вести из Москвы заинтересовали Алексея Сергеевича. Он слушал нервно, качал головой, ахал, смеялся, негодовал.
Вдруг неожиданно вошёл ныне покойный В. А. Шуф. Я был очень удивлён его появлением. В начале войны я видел его в Москве, в громадной папахе. Он ехал на войну корреспондентом от «Нового Времени», снабженный полномочиями и средствами. Я спросил, зачем он в папахе.
Шуф отвечал:
– Походная штука, батенька! Кто его знает, придётся в полях ночевать, вот вам и подушка.
И вот он оказался уже в Петербурге, в квартире А. С. Суворина, хотя и без папахи.
Увидав вошедшего Шуфа, Алексей Сергеевич весь так и всполошился. Так и вскинулся.
– Да это что же такое?! Вы что же это, в самом деле? Вам надо на войне быть, а вы изволили бежать с поля сражения?!
<…>
– Вы что это?! – продолжал, вскочив и не сажая корреспондента, Суворин, весь даже сотрясаясь от негодования. – Какая нужда у вас появилась возвращаться? Что вы, заболели, переутомились? Ранили вас?
– Нет, не ранили, – отвечал Шуф, – но японцы наступали...
– Японцы наступали! – воскликнул Суворин. – Так что же из этого? На войне всегда так, или неприятель наступает, или мы на неприятеля наступаем... Дело корреспондента описывать всё это, а вы что сделали?!
– Я опасался, что меня возьмут в плен...
Суворин даже подпрыгнул на месте.
– Да это, голубчик, чёрт знает, что вы говорите такое! Ведь это стыдно и позорно! В плен его японцы возьмут... Что же из того, что вас хотя бы и в плен взяли? Вам это полезно было бы... Может быть, вы вернулись бы из японского плена поумнее... Я теперь весьма жалею, что вас не взяли в плен!
– Но, Алексей Сергеевич, ведь я... не мог же я...
– Молчите! Не оправдывайтесь! Вы только глупости способны наговорить. Вы струсили и убежали с поля битвы... Ваше письмо мы читали, где вы объясняете причины бегства. Вы изволили умозаключить, что всё потеряно, и вот, в компании двоих сотрудников из «Петербургской Газеты» и «Петербургского Листка» (какая компания для вас, подумаешь, отличная!) вы втроём решили удрать... и прямо укатили в Петербург! Очень благородно! И как это подходяще для сотрудника «Нового Времени». Все были в редакции против того, чтобы посылать вас на войну. Я один стоял за вас. Я думал, что вы, как человек ещё молодой и энергичный, оправдаете мой выбор. И что же? Вы даже телеграмм не умели путём составить. Мы получали какую-то дребедень. И только последняя ваша телеграмма был интересна, первая и последняя, так сказать! А затем вы с двумя газетными евреями, испугавшись японского плена, решили, что самое лучшее, самое умное – это бежать в Петербург! Браво, г. Шуф! Спасибо! Исполать вам...
– Алексей Сергеевич, какой же смысл попасть в плен? – всё не сдавался Шуф, – опасность была огромная!
– Фу, Боже мой! Ваши возражения бессмысленны. Корреспондент должен описывать события, а не делать выводы о собственной опасности или безопасности. Ну, теперь, извините, я вам никаких поручений не дам! Можете безопасно сидеть дома.
– Но, Алексей Сергеевич...
– Оставьте, говорю вам, не возражайте! Можете идти, вы меня только раздражаете! И я вам, в конце концов, так скажу: ваши товарищи по бегству поступили, как дураки, а вы, извините меня, поступили, как дурак в квадрате!
После этого комплимента несчастный Шуф исчез». (30)
…Россия вступала в 1905 год…
Послесловие
Из поэтического наследия Владимира Шуфа
Раскаяние
Дитя моё, вы правы, правы!
Чего желал безумно я?
Для вас нужны ещё забавы,
Мечты и нежная семья,
А я пришёл к вам утомлённый
Искать привета и любви!
Не так ли странник, запылённый,
В грязи, в лохмотьях и в крови,
Прийдя в чужие поселенья,
Не находя участья вкруг,
В ребёнке ищет утешенья,
И видит в нём один испуг.
***
Не тревожь моё сердце разбитое,
Про любовь мне свою не тверди:
Пусть умрёт это чувство забытое
Одиноко в усталой груди.
На пути моём счастье не встретится,
И бесплодно промчатся года –
Для меня в небесах не засветится
Ни одна золотая звезда.
Мою жизнь не наполнишь пустынную,
Не украсишь печальные дни...
Но любовь молодую, невинную
Для другого в душе сохрани!
Обман
В тёмный сад бегут дорожки,
Сон ночной приснился въявь...
Поскорей, Лаура, рожки
Мужу старому наставь!
На скамейке под сосною
Обойму твой гибкий стан,
Приласкаю, успокою, –
Это сон, а сон – обман!
Твой супруг обманут нами,
И обманута ты мной,
Я ж любви обманут снами,
Этой ночью и луной.
Всё обман в подлунном мире,
В этом мире бед и зла,
Но, как дважды два четыре,
Муж твой глуп, а ты мила!
Поздняя встреча
После долгой разлуки, былых испытаний,
Пережитых в минувшие дни,
Изменённые опытом горьких страданий
Встретились снова они.
И о детстве своём и беспечном, и шумном
Они вспомнили в дальнем краю,
И разбитую ими в порыве безумном
Любовь молодую свою.
Но сломила их скорбь пережитых сомнений,
Для любви опустела их грудь,
И напрасной, и поздней тоской сожалений
Им утраченных дней не вернуть.
Бубенчики
Чары, чары зимней ночи!
День-деньской умчал тень дум.
Светят звёзды – милой очи,
Тройка мчится наобум.
Я любим ли? Сердцем понят
Буду ль я, мой друг, твоим?
Чу! – бубенчики трезвонят:
«Да, да, да! Любим, любим!»
Перекличка, перебранка, –
Точно спор у них о том,
Что опять вернусь, беглянка,
Я один, один в мой дом!
Ах, уйми их спор бранчливый!
Нынче звонче, горячей
Пусть звучит любви счастливой
Поцелуй во тьме ночей!
Пусть с тобой забуду день я,
Тень печали, жизни шум! –
Ты прогонишь, как виденья,
Время, бремя чёрных дум!
Мчатся кони... бьётся скоро
Сердце, – в сердце счастья сон...
Очарован сумрак бора,
Снежный прах посеребрён!
Дуб и мимоза
Элегия
У моря синего, в стране,
Где дремлют царственный розы,
Цвёл дикий дуб на вышине
У ног развесистой мимозы.
Когда порывы ветерка
По гребням волн издалека
К деревьям шумно долетали,
Их листья трепетно шептали,
Спеша послать наперерыв
Ответ на дружеский призыв.
Но крепнет ветер, мчатся тучи,
Встают и пенятся валы...
И был оторван дуб могучий
Волной от рухнувшей скалы.
Утихла буря, солнце блещет,
Синеют в море небеса.
И влажною листвой трепещет
Мимозы нежная краса.
Лучами южными согрета,
Мимоза шепчет, ждёт ответа...
Но медлит дружеский ответ.
Ещё, ещё... ответа нет!
И ветру, пенящему море,
Так говорит мимоза в горе:
«О, ветер! Тихо всё вокруг,
Безмолвен воздух лучезарный –
Меня забыл мой верный друг,
Меня забыл мой друг коварный!
Не шепчут тёмные листы
Его развесистого крова...
О, милый дуб, что дремлешь ты,
Не слышишь дружеского зова?..»
Меж тем в неведомой дали
От берегов родной земли,
С обломком мачты тихо споря,
Плыл старый дуб по воле моря,
Как труп, качаясь над волной.
В иные земли, в край иной.
***
Не так ли ты в минуту горя
Рассталась, милая, со мной?
Тогда ещё, в былые годы
С тобою вместе мы росли,
Деля и счастье, и невзгоды
От мира шумного вдали.
Но вдруг ударил гром нежданный
И над моею головой;
На Север бледный и туманный
Был унесён любимец твой,
И в день, когда, борясь с судьбою,
Я погибал в чужой стране,
Ты усомнилася во мне,
И обвинён я был тобою.
Ива
Над плакучей ивой после долгой бури
Пролетала туча в глубине лазури.
Проливая слёзы золотым потоком,
Туча говорила с горестным упреком:
«Скучен лес угрюмый, опустела нива...
Где наряд, где кудри, где убор твой, ива?
Отчего склонилась низко головою,
Не шумишь, не шепчешь тёмною листвою?
А бывало, помнишь, на расцвете лета
Как была ты пышно зеленью одета!»
Но молчала ива, с горькою тоскою
Наклонясь вершиной низко над рекою,
И нагие ветви осени печальной
Отражала речка в глубине зеркальной.
К ним
О женщины! О милый, слабый пол!
Меня вы так безбожно обокрали,
Что я, как нищий, беден стал и гол,
И нарядился в рубище печали.
Одни украли деньги у меня,
Другие – сердце, третьи – труд и время,
И, лишь покой мой дешево ценя,
Оставили в груди страданий бремя –
Хранил ещё одну свободу я,
Как ценный клад, сберечь её мечтая;
Но ручка к ней протянута твоя,
И вот – прости, свобода золотая.
Русь
Цветы, луга и нивы без границы,
Над речкой тень плакучего куста…
Знакомые и милые места!
Снопы вязать на поле вышли жницы.
Повсюду ширь, приволье, красота.
Среди болот поют, скликаясь птицы.
За рощею, встречая луч денницы,
Звездой сияет золото креста.
Там вечный свет и благовест о Боге.
Гул многозвенный слышен из села,
Зовущие гудят колокола.
Молюсь за тех, кто странствует в дороге.
Я не забыл минувшие тревоги,
Но в этот час душа моя светла.
Манчжурия.
Капитану Яржемскому.
Враждебный край…Причудливо и странно
Лежит узор китайских деревень.
Томящий зной, безмолвие и лень, –
Лишь Тайцихэ рокочет неустанно.
Долинами я еду целый день,
Где заросли густые гаоляна
Широколистную бросают тень,
Неверную и полную обмана.
Там ждёт хунхуз, с ружьём в траве таясь.
Мне тягостны Манчжурии картины, –
Здесь с родиной крепка лишь сердца связь.
Зелёных сопок острые вершины
Закрыли даль, печальны и пустынны…
Громада гор зубцами поднялась.
Тайга
Глушь, бурелом, корявых сосен ряд,
И без вершин берёзки молодые
В слепой тайге уродливо стоят.
Твой грустен Север дальняя Россия!
Он даже песней птичек не богат, –
Не слышно их и чащи спят немые.
Дичок-козёл сквозь заросли густые
Один кричит, блуждая наугад.
Унылый край печали и изгнанья!
Среди болот, таёжника нога
Найдёт ли путь к посёлкам без названья?
Здесь счастья нет, здесь жизнь недорога
И тёмные, как глушь лесов, преданья
В моей душе встревожила тайга.
Горящая тайга
Горит тайга… Среди ночной поры
Зажглись в лесах гигантские костры.
В глуши дерев, где скаты гор отлоги,
Бегут, змеясь, огнистые дороги.
Седая ель по веткам, вдоль коры
Вся вспыхнула и ночь полна тревоги.
Из угольев, из пламенной игры
Сложились башни, замки и чертоги.
Всё заревом кругом озарено.
Мне вспомнился в видении мгновенном
Волшебный лес, что был зажжён Исменом.
Огонь страстей погас во мне давно,
Душа чужда тревожных чувств изменам
И всё во мне так тихо, так темно…
Из поэмы в септимах «Гортензия»
I
Пила целый праздник родимая Русь, –
Руси есть веселие пити, –
А сколько пила, я решить не берусь:
Не хватит в фантазии прыти.
Бочонков от пива и ведёр вина
И водок различнейших штофы,
Наливок, настоек не вложишь сполна
В короткие, звучные строфы.
Один пономарь мне рассказывал сам,
(С причётником шел он, заикой),
Как змей, цветом зелен, взлетел к небесам,
Простершись над Русью великой.
Дубравы и степи, и Волгу реку
Одел он своими крылами,
И рек пономарь, направляясь к шинку:
«Святые угодники с нами!»
Но тут, спотыкнувшись – попутал знать враг,
Нечистому всё на забаву, –
Упал пономарь одесную в овраг,
Причетник – ошую, в канаву.
Из романа в стихах «Сварогов»
Часть первая
Глава первая
XIY
Ах, едва мы в колыбели
Появляемся на свет,
Воспитательные цели
Нам приносят много бед!
Вслед за бойкой акушеркой
Наседает педагог
Со своею школьной меркой,
Умудрён, учён и строг.
Мы ещё невидны, немы,
Предаёмся дивным снам,
Но свивальником системы
Уж головку портят нам.
Где же ангел наш хранитель,
От напастей верный страж?
Ах, хотите, не хотите ль
Всех постигнет участь та ж!
Глава вторая
XXXY
Неужель опять дорога,
Снова в путь, опять идти?
Дмитрию встречалось много
Милых женщин на пути.
Станций роль они играли:
Отдохнул и вновь вагон!
Чу, звонок докучный дали,
И спешит садиться он.
Вновь разлука, вновь свиданье,
Бьёт на станции звонок,
И, махая на прощанье,
Чуть белеется платок.
Вдаль платформа уходила,
Милый образ вместе с ней.
Что ж, прощай! – и сердце ныло,
И в душе темней, темней...
Глава третья
XXXIII
– Пью в честь женщин, пью в честь милых,
Если честь у милых есть!–
Поспешил, пока был в силах,
Дмитрий тост свой произнесть. –
Пью за Bеpy и Софию,
И за Юлий двух я пью,
За Марину и Марию
И за Лидию мою!
Пью за Анну, Лизу, Нину,
Пью за Нину с Анной вновь,
За Татьяну, Антонину,
За Надежду и Любовь!..
Часть вторая
Глава первая
III
Впрочем, это отступленье,
Отступлений же я враг.
Дмитрий шёл в свое именье
По тропинке чрез овраг.
В ложе горного потока,
Пересохшего ручья,
Тропка вверх вилась высоко
По каменьям, как змея.
По откосам слева, справа,
Рос дубняк и молочай.
Под ногой, скользя лукаво,
Падал камень невзначай.
Но извилистым оврагом,
Распахнув на солнце грудь,
Дмитрий шёл привычным шагом,
Наизусть запомнив путь.
IV
Подымаясь, опадая,
Убегает тропка в даль,
Точно жизнь пережитая,
Точно прошлого печаль.
Но знакомый путь покинут…
Сердцу мило всё на нём.
Дни пройдут, и годы минут,
Всё изменится кругом!
На него вернуться снова
Нам так редко суждено
Милой памятью былого,
Пережитого давно.
Вот дубок... Под ним, бывало,
Сладко в полдень отдохнуть!
Вырос он, но те же скалы,
Так же вьётся горный путь.
V
Кое-где чаиров скаты,
Могаби лесистый склон...
Островерхий и мохнатый,
Нахлобучен шапкой он.
И под ним, где всё знакомо,
Видит Дмитрий, точно сон,
На холме крутом два дома,
Башню в зелени, балкон...
За плетнем в тени черешен,
Кипарисов и дубов,
Вновь печален, вновь утешен,
Он узнал родной свой кров.
Дом родной! О нём забота,
Вздох тревоги, он нам мил!..
С сердцем бьющимся, ворота
Дмитрий тихо отворил.
VI
Лай собак, и с криком: «Папа!»
Мальчик к Дмитрию бежит.
– Коля!.. фу, Барбос, прочь лапы!
Вырос как! Совсем бандит! –
И целуя, обнимая
Сына, Дмитрий с ним бежит
На крыльцо, и псарни стая
Скачет, лает и визжит.
Ласк собачьих где же мера?
Нас узнав, вертится вкруг
Пёс, воспетый у Гомера,
Одиссея верный друг.
Старой Жучки он потомок.
Дмитрия встречает с ним
Хор прислуг и экономок
И татарин Ибрагим.
VII
– Что же, Коля, все здоровы?
– Шарик, папа, околел!
В рубашонке кумачовой
Мальчик бледен был, не смел,
И, взглянув на головенку,
Дмитрий еле узнавал:
Сын острижен под гребёнку,
Как солдат, и выше стал.
Всё по-прежнему в столовой:
Лампа, мерный стук часов,
Угол печки изразцовой, –
Лишь поблек дивана штоф.
В зеркало в знакомой раме
Дмитрий смотрит, сев на стул.
«Да, я стал старей... с годами!» –
Он подумал и вздохнул.
VIII
– Где же Пенелопа наша?..
Мама где? – он вслух спросил.
– Мама в кухне. – Черти! Даша! –
Женский голос разносил.
И подобна Немезидам,
С папироскою в зубах,
В дверь вошла с суровым видом
Мать-хозяйка впопыхах.
– Здравствуйте, Людмила Львовна!
– Дмитрий Павлович! Вы тут?
Очень рада! – хладнокровно
Муж с женою руки жмут.
Дама с трёпаной причёской
И бальзаковских так лет,
В старой блузе, с грудью плоской, –
Вот жены его портрет.
IX
Линия метаморфозы
С нами злобный рок творит:
Щёки блекнут, вянут розы,
И проходит аппетит.
Дмитрий помнил, как в тумане,
Милый образ прежних дней:
В бусах, в алом сарафане
Девушку, любви нежней...
Семьи ландышей душистых,
Отражённый в речке бор,
И в орешниках тенистых
Страсти тайный наговор:
Чары – счастье молодое,
Колдовство – любви слова,
В поцелуе – зелье злое,
Приворотная трава!
X
В сельской церкви стройно пели,
Совершали торжество...
Эта дама... – неужели
И теперь жена его?
Есть забавная игрушка,
Кукла детская, фантош, –
То красотка, то старушка,
Как её перевернешь.
Кувырнется вниз головкой,
И тотчас, превращена,
Станет старой колотовкой.
Так и Дмитрия жена.
Не успел он оглянуться,
Как она стара, седа,
И назад не кувырнуться
Ей в прошедшие года!
XI
С сыном тоже превращенье:
Он уже не тот, что был,
Он не тот, кого в волненье
Дмитрий так ласкал, любил.
Не стрелок из самострела,
С ним на бабочек вдвоём
На охоту шёл он смело,
Или змей пускал с гудком.
Книжки, ранец вместо лука,
Школьник бросил лук тугой.
Изменила всё разлука, –
Коля это, но другой!
Не кудряв, сложен так тонко,
Рост прибавили года...
И любимого ребёнка
Не увидеть никогда!
XII
В спальне теплится лампадка.
Из столовой через дверь
Детская видна кроватка, –
Всё, как прежде, там теперь...
Дмитрий вспомнил, как с рыданьем
В горький час, в последний миг
Он пред долгим расставаньем
К сыну спящему приник.
Глаз закрылись незабудки,
И ребёнок тих лицом,
И не грезится малютке,
Что прощается с отцом,
Что оставлен, что покинут,
Что разлука суждена,
И, быть может, годы минут
Прежде, чем пройдет она!
ХIII
О, ужасные мгновенья
В жизни есть! Как смерть они!
Память их – на век мученья,
Сон отравит, ночи, дни...
Есть забвенье старой были:
Охладят года печаль, –
Мы разлюбим, что любили,
И любимого не жаль.
Равнодушно, тихо, странно
В прошлом всё и впереди,
Но неведомая рана
Всё живёт, таясь в груди...
Сердце биться перестало,
Стук его чуть внятен, нем, –
Как часы, оно устало,
Остановится совсем.
XIV
– Папа, не был так давно ты! –
Коля вновь к отцу подсел.
– Мой дружок! У всех заботы, –
В Петербурге много дел.
Ну, у вас всё слава Богу?–
Дмитрий перешёл к жене.
– Существуем понемногу...
Но простите, нужно мне
По хозяйству! Может Коля
Показать вам сад, коров, –
Их уже пригнали с поля.
Да спешите: чай готов! –
Дмитрий вышел вместе с сыном
Осмотреть свой старый сад,
Огороженные тыном
Персики и виноград.
XV
Лошади, бычок с коровой
Дмитрия пленяли встарь:
Сам он фермы образцовой
Вёл в порядке инвентарь.
Эта страсть в душе погасла.
Он любил, судя легко,
С чаем сливочное масло
И густое молоко.
Молоку хвала парному!
Как бальзам, оно дарит
Здравый смысл уму больному
И желудку аппетит.
Дмитрий, возвратясь, в столовой
Всё найти в избытке мог,
Что в столице нездоровой
В редкость: сливки и творог.
XVI
Из стакана отпивая,
Он смотрел, как обтекла
Муть молочная, густая,
Край прозрачного стекла.
Самовар кипел, с балкона
Доносился запах роз...
Дом родной, природы лоно –
Вы прекрасны! Про навоз,
Виноградник, два сарая
Дмитрий говорил с женой
Посреди земного рая,
Перед кринкой неземной.
И куря, Людмила Львовна
Плакалась, среди бесед,
Что вредит ей баснословно
«Степачок, подлец-сосед».
XII
– Крадет всё мерзавка Даша,
Нет кнута на этих «шкур»,
Околела тёлка наша,
И спасенья нет от кур.
Дмитрий слушал хладнокровно
Брань и жалоб злой прилив.
Пессимизм Людмилы Львовны
Был велик, и рот скривив,
Саркастически шипела
На людскую фальшь она,
На хозяйственное дело
И плохие времена.
Раз по адресу супруга
Колкий сделан был намёк...
Но смеркался вечер юга,
Где-то вспыхнул огонёк.
ХVIII
Спать ложась, простился Коля,
Дмитрий вышел на балкон.
Горы, даль холмов и поля
Обнимал вечерний сон.
В Ялте и Аутке дальней
Звёздами зажглись огни,
Совок свист звучал печальней
В тьме садов, в ночной тени.
Странный свист, призыв печали!
Словно кликали вдали,
И в разлуке грустно звали,
И дозваться не могли!
Всё прошло, и нет возврата!
Не вернуть любовь, семью...
Дмитрий отыскал когда-то
Милую ему скамью.
XIX
В уголке далёком сада,
На скамье, в тени кустов,
Лоз и листьев винограда,
Плакал он без слёз, без слов.
Вдруг раздался всё слышнее
Быстрый топот... искры, свет...
На коне мелькнул в аллее
Чей-то чёрный силуэт.
– Гей, Мамут? – А я за вами!
Едем! – Мне привёл коня?
– Здесь привязан, за кустами!
– Ладно, проводи меня! –
По дорожке свёл без шума
Лошадь Дмитрий через сад,
Холку взял, и сев угрюмо,
Не простясь, спешил назад.
XX
Мимо дома проезжая,
Свет в окне увидел он.
За стеклом вся жизнь былая:
Лампа, стол – как будто сон.
И жена там... На рояле
Взяв аккорд, стоит одна,
Кутаясь концами шали.
Плачет, кажется, она!..
Что-то больно сердце сжало
Дмитрию... Хлестнув коня,
Мчался он чрез камни, скалы,
Шпоря, гикая, гоня.
Зверь так, раненый смертельно,
Со стрелой, попавшей в грудь,
Скачет бешено, бесцельно,
Чтоб упасть хоть где-нибудь!
Из книги сонетов «В край иной»
I. Прости
Был вечер тих, сады благоухали
И яблони стояли все в цвету.
В последний раз, исполненный печали,
Родной земли я видел красоту.
Я уезжал в неведомые дали,
Где дни тревог, где злые бури ждали,
А соловей в сиреневом кусту
Пел молодость, и счастье, и мечту.
Довольно грёз! Я знал все сердца муки
И на моём обманчивом пути
Цветам весны беспечно не цвести.
Пел соловей... полны тоской разлуки
Неслись в саду пленительные звуки.
Сад говорил мне доброе «прости»!
II. На палубе
Бежит корабль в синеющую даль.
И я стою, окован думой властной.
Моей мечты, прошедшего мне жаль,
Мне жаль страны, любимой и прекрасной.
Там горы спят, прохладен вечер ясный,
Там кипарис делил мою печаль.
Минувших дней искать, жалеть – напрасно,
И, странствуя, я вспомню их едва ль.
Но к берегам привязан с прежней силой,
Бросаю я магнолии цветок, –
Привет прощальный родины, мне милой.
Прибой его, баюкая, увлёк,
И в край родной, который так далёк,
Домчат волна и ветер легкокрылый.
.
III. Спутник
Мой спутник странный, злая тень моя!
Смотри, как тих на море вечер ясный.
Плывём с тобой мы в южные края...
Чему ж смеёшься ты, сосед опасный?
Наморщен лоб под феской тёмно-красной,
Грудь холодна под золотом шитья.
Ужель не радует нас мир прекрасный
И чуждо нам всё счастье бытия?
Смеёшься, бес? Красою неизменной
Блестит морская гладь, – наряд вселенной.
Смотри, зажглась далёкая звезда.
Она горит, как перстень драгоценный.
Ты говоришь, – погаснет без следа?
Пророчишь ты?.. не верю, никогда!
XLV. Отчаяние
В долине мрачной долго я блуждал
По терниям, в лохмотьях жалких платье.
Кругом песок, обломки чёрных скал...
На всём была видна печать проклятья.
Зачем родился я? Зачем жизнь дал
Другим, себе подобным? Без изъятья
Мы все умрём и проклят день зачатья.
Лишь смерть одна – венец для всех начал.
Так для чего без разума, без цели,
Мы боремся от самой колыбели?
Погаснет мысль во мраке вековом.
Случайный мир не создан Божеством,
И если б мы воззвать к Нему хотели, –
Ответа нет... Мир пуст, и ночь кругом.
Примечания:
1. Песня Фрэнка Синатры «Путники в ночи». В переводе Александра Дмоховского.
2. Кривенко Василий Силыч (19854–1931) – русский писатель и общественный деятель; сотрудник «Нового времени».
3. Владимир Кудрявцев. «Менталитет». Избранная проза. С-Пб. 2007. Изд. Реноме; С 336.
4. Годы правления Аггы Иоанновны 1730–1740.
5. Ф.Фидлер. Из мира литераторов. Храктеры и суждения. М., 2008. С.345.
6. Скончался в 1884 от чахотки.
7. Наст. фам. Сыромятников Сергей Николаевич (1864–1934) – прозаик, публицист; с 1893 г. – пост. сотр. Газ. «Новое время».
8. Капиджи (турк.) – чиновник.
9. Бакшиш (перс.) – гостинец, подарок.
10. Суворин Алексей Сергеевич (1834–1912) – публицист, драматург, романист. Издатель газ. «Новое время»; владелец Малого (Сувороинского) театра.
11. Буренин Виктор Петрович (псевд. – граф Алексис Жасминов) – 1841–1926; поэт, переводчик, публитцист. Автор многих критических (нередко скандальных) статей и фельетонов в газ. «Новое время».
12. Ю.И. – Юлия Ильинична, жена Владимира Шуфа.
13. Саша – сын Владимира Шуфа и Юлии Ильиничны
14. Фосколо Уго (Никколо) – (1778–1827) – итальянский писатель, филолог.
15. Письма храняться в Ялтинском историко-литературном музее.
16. Письмо В. Шуфа невесте Юлии. 1882 г., 3 декабря. (Зинаида Ливицкая. «В поисках Ялты». С.127).
17. Письмо В. Шуфа невесте Юлии. 1882 г., 3 декабря. (Зинаида Ливицкая. «В поисках Ялты». С.124).
18. Письмо В. Шуфа невесте Юлии. 1882 г., январь. (Зинаида Ливицкая. «В поисках Ялты». С.125).
19. Зинаида Ливицкая. «В поисках Ялты». С.126.
20. Письма В. Шуфа невесте Юлии. 1883 г., 31 января, 8 февраля, 14 и 21 апреля. Зинаида Ливицкая. «В поисках Ялты». С.134.
21. Наталья Владимировна Шуф умерла в Ялте в конце 1960-х гг. (предполож. в 1968–1969 гг.)
22. Там – в 1897 году.
23. Здесь – в 1898 году.
24. Лихачёв Владимир Сергеевич (1849–1910) – поэт, драматург, переводчик Мольера и др. зап.-евр. авторов.
25. Розанов Василий Васильевич (1856–1919) – литературный критик, публицист, религиозный фмлософ.
26. ВентцельНиколай Николаевич (1855–1920) – поэт, прозаик и лит.критик.
27. Ф. Фидлер. Из мира литераторов. Характеры и суждения. М.., 2008. С. 428.
28. Корреспонденции о русско-японской войне. Корреспонденции и заметки Вл. Шуфа (Борея) из газ «Новое время». (С-Пб).http;//www.v-shuf.narod.ru/publik2.htm
29. Немировив-Данченко Василий Иванович (1844–1941) – прозаик, поэт, публицист. Был воен.корр. (рус.-турец.война 1877–1878гг. Перв. мир. война).
30. Н. Ежов. «Алексей Сергеевич Суворин. (Мои воспоминания о нём, мысли, соображения)» Гл. 12. «Суворин и война с Японией, революция в Москве и всероссийские реформы» А.С. Суворин в воспоминаниях современников. Изд. им. Е.А. Болховитинова; Воронеж. 2001.
Ежов Николай Михайлович (1862–1941) – писатель, журналист.
Конец третьей книги
Книга IY
ЖЕНЕ ГАЛИНЕ, ПОДАРИВШЕЙ МНЕ
ТЕПЛО СЕМЕЙНОГО ОЧАГА;
ДОЧЕРЯМ АЛЁНЕ, ОКСАНЕ, СЫНУ МАКСИМУ;
ВНУЧКАМ МАРИНЕ, НАТАЛИИ, ДАРИНЕ –
С ЛЮБОВЬЮ И БЛАГОДАРНОСТЬЮ ПОСВЯЩАЮ –
АВТОР
Поэты русские свершают жребий свой,
Не кончив песни лебединой!
Евдокия Ростопчина
Судьба костлявою рукой
К земле меня пригнула
И давит грудь мою тоской,
В глаза нуждой взглянула.
Ужель в борьбе я изнемог?
Кулак я поднял сжатый,
Ударом сшиб колдунью с ног,
Расправился с проклятой!
Но вот, как рыцарь, предо мной
Она с копьём и в броне, –
Я с ним скрестил мой меч стальной,
Несусь за ним в погоне.
Не долго длилася борьба,
Сражён боец суровый!
Но переменчива судьба, –
Идёт в личине новой.
Она теперь в лице твоём,
Прекрасная подруга,
И признаюсь, с таким врагом
Приходится мне туго.
Я погибаю, жизнь кляня,
Исходит сердце кровью, –
Судьба осилила меня,
Сразив – твоей любовью!
Владимир Шуф. «Судьба»
Случалось ли вам, читатель, в известную пору жизни вдруг замечать, что ваш взгляд на вещи совершенно изменился, как будто все предметы, которые вы видели до сих пор, вдруг повернулись к вам другой, неизвестной ещё стороной?
Лев Толстой
2011 год
2012 год
Не судьба
И вновь – июнь. На синеоком слезливом петербургском небосводе, сияя сусальной позолотой, висит люстра солнца. По снулым водам Малой Невы снуют всполохи синевато-свинцовых бликов. Шалый ветерок тёплыми шершавыми ладошками сушит лицо и спину. Я – в прекрасном настроении. Путь мой – в Пушкинский Дом. Вышагиваю – предвкушаю встречу.
И вот она – желанная дверь. Дверь Института русской литературы Российской Академии наук. Всё такая же – массивная. Как челюсть динозавра. Впрочем, я однажды уже сравнивал её с челюстью динозавра. И всё же… Толкаю – не тут-то было. Тяну на себя… Вхожу. Тамбур… Вторая дверь… Лёгкий скрип и я – внутри.
Я уже захаживал сюда. В конце второй половины первого десятилетия двухтысячных. И как тогда, мне и сегодня было ч т о предъявить.
– Вы куда?! – останавливает меня окрик.
– Мне назначено, меня ждут – вру я. – Я к заместителю директора.
– Второй этаж, налево, второй кабинет, – напутствует вахтёр.
Являя собой неспешность и достоинство, поднимаюсь по лестнице. Дверь первого, бывшего лихачёвского, кабинета – нараспашку. В нём – ни души. В простенке – между окон – большой фотографический портрет академика. Стучусь в дверь второго кабинета. Вхожу. Здороваюсь. Называюсь. За компьютером – мужчина. Средних лет, благонравной наружности.
– Извините, как мне увидеть Котельникова Владимира Алексеевича* или Болокана Валерия Ивановича**? – спрашиваю.
*Котельников В.А – замдиректора Пушкинского Дома по научной работе, доктор филологических наук.
**Болокан Валерий Иванович – замдиректора Пушкинского Дома по общим вопросам.
– Они здесь больше не работают, – слышу в ответ.
На такой расклад я не рассчитывал. Как описывали подобные ситуации в старинных романах – свет померк в его глазах. Я напишу проще: я сник.
Я шёл в Пушкинский Дом, чтобы с гордостью предъявить моим, скажем так, оппонентам не только п р о с т о расшифрованный дневник Шуфа, но даже изданный отдельной книгой. Я шёл в Пушкинский Дом, чтобы самодовольно продемонстрировать, что справился без их предлагаемого мне научного сотрудника. Шёл, чтобы, как и обещал, подарить дневник Шуфа Пушкинскому Дому и поблагодарить моих несостоявшихся благодетелей. Но таковые, скажем так, были уже не при делах, Котельников и Болокан состояли в других ведомствах.
– Гуськов Сергей Николаевич***, – выходит из-за стола мужчина благонравной наружности, – может быть, я могу Вам чем-нибудь помочь?
***Гуськов Сергей Николаевич – замдиректора Пушкинского Дома по научной работе, кандидат филологических наук.
– Я хотел выразить признательность Владимиру Алексеевичу и Валерию Ивановичу и подарить им по книжечке.
– Вы можете это оставить мне, я при случае передам, – и, как бы в подтверждение искренности своих намерений, Сергей Николаевич протянул мне визитку.
…Покидал я Пушкинский Дом в двояком душевном состоянии: с одной стороны – оконфуженным, приплюснутым как бы, – из-за сорвавшейся встречи с оппонентами; с другой – с осознанием собственной значимости, наполнившей меня при вдруг осенившей идеи: записную книжку Шуфа дарить Пушкинскому Дому я не буду.
– Ничего не поделаешь, – убеждал я себя в правильности своего решения, вышагивая по Биржевому мосту, – не судьба.
…А впереди у меня снова был Крым.
*****
…Крым! От одной только мысли о новом свидании с тобой становиться светло и сладостно на душе.
…Крым! Я люблю в тебе всё. Люблю, как любят в с ё в любимой женщине: её губы, её глаза, её запах, её дыхание, её капризы, её нелогичность; её непостоянность, её непредсказуемость – её всё-всё.
Крым! Твоя радость – это и моя радость. Твоя боль – это и моя боль. Твои слёзы – это и мои слёзы.
Крым! Какой восторг, что ты есть у меня! Какой восторг! Какое наслаждение!
…Если читатель мой полагает, что дорога в Крым – мне в удовольствие, – отвечу: «кто в море не бывал, тот не знает, как молятся богу».
…Какой русский не мандражировал, пересекая украинскую границу? Какой русский не задавался вопросом: «какого на сей раз бзика ждать мне от моих братьев-славян?»
…Станция Казачья Лопань. Пограничный пост Незалежной. Вдоль путей – высокий проволочный забор. Стоянка может затянуться и на 40, и на 50, и на 60 минут. По вагонам – гарные украинские парубки. С одним и тем же идиотским вопросом:
– Оружие, наркотики, запрещённые к перевозу предметы, имеются?
Да какой же здравомыслящий, будь он даже полнейшим олухом, признается, что везёт контрабанду?
И – тем не менее…
По жизни я – оптимист; не люблю серых, неулыбчивых, отрешённых с л е п ы х физиономий. Однажды, удручённый испуганно-напряжёнными лицами пассажиров и леденящей строгостью украинских погранцов, я отважился разрядить обстановку. И на вопрос об оружии и наркотиках я остроумно, – как мне казалось, – посетовал:
– Извините, братья-славяне, ваши коллеги на российской границе забрали.
…Читатель мой, не следуй моему примеру.
Пригласили меня хлопчики в купе проводника, уменьшили мой курортный бюджет на две тысячи рубликов, провели разъяснительную беседу и отпустили с миром. А могли и высадить.
Больше я на границе сопредельной территории не шутил. Что совершенно не отразилось на неподкупчивости украинских прикордонников.
Как-то при очередном пересечение порубежного предела парубок-пограничанин обнаружил в моём багаже криминал.
– Это что?!– ткнул пальцем страж.
– Газовый баллончик, – улыбаюсь.
– Это оружие!
– Как?! …какое оружие?!
– Оружие нападения. Я обязан его конфисковать.
– Как?! – недоумеваю я. – Вот… вот, видите? Видите, на баллончике написано: «средство самообороны»?!
– Написать можно всё! – рубит, как шашкой, страж. – А Вы возьмёте и нападёте.
…Эх, братья-славяне, братья-славяне.
Вообще, отношения славянских народов друг к другу характеризуются таким анекдотом:
«Повздорили как-то Шульце и Мюллер. Кто-то спрашивает у Шульце:
– Знаете ли Вы Мюллера?
– Конечно, – отвечает Шульце, – кто ж не знает этого достойного человека?
А Иванов и Петров мирно посидели, выпили, песен попели, пообнимались, разошлись.
Кто-то, случайно встретив Иванова, спрашивает:
– Знаете ли Вы Петрова?
– Конечно, – отвечает Иванов, – кто ж не знает этого прохвоста и пьяницы?»
Изложу моему читателю случившийся однажды диалог между моей соседкой по купе и двумя украинскими таможенниками:
– Куда едете?
– В Гурзуф.
– С какой целью?
– По путёвке. На отдых.
– Что везёте?
– Да так, по мелочам. Несколько футболок, кофточек, носильные вещи, в общем.
Просят открыть чемодан и поперебирать-поперекладывать вещи.
– А это что?
– Таблетки. Это – от давления, это – для укрепления сердечной мышцы, это – от сердца, это – от расстройства желудка, смена воды, понимаете ли, это крем для загара…
– А почём нам знать, что это за таблетки и за крем? Может это наркотики?
– Вы что, шутите?!
– Мы на службе. Нам не до шуток. С такими болячками надо дома сидеть. А для перевозки на Украину такого количества лекарственных препаратов Вы должны иметь справку-подтверждение от врача, заверенную печатью, что Вы нуждаетесь в принятии всех этих лекарств… Мы вынуждены изъять…
…Эх, братья-славяне, братья-славяне! Отчего мы такие не дружливые? Отчего в нас столько похвальбы, амбиций? Когда закончим мы извечный спор между собою?!..
…Крым-Крым-Крым – убаюкивали колёса. За окнами плацкартного вагона чёрной лентой раскручивалась ночь. Пассажиры спали, издавая носами, губами, ртами самые причудливые звуки. Подо мной приглушённо постанывала женщина. Видимо, во сне ей привиделось то, что произошло с ней несколько часов назад. А несколько часов назад, во время стоянки в Казачьей Лопани, украинские прикордонники застали её за обедом. Женщина обгладывала куриное бёдрышко, на столике дожидались своей очереди солёный огурчик, помидорчик, пара варёных яичек, в чашке исходил ароматом кофе. Что тут началось! Погранцы принудили женщину выпотрошить сумку, на каждый продукт потребовали предъявить сертификат, и за неимением таковых содрали с бедолаги две тысячи рублей. А я был благодарен ей, – увлекшись моей соседкой с нижней полки, парубки лишь для проформы заглянули в мой чемодан.
Поезд, скрипя суставами, с придыханием рвал ленту ночи; пассажиры спали; подо мной, на нижней полке, постанывала женщина; я размышлял о превратностях человеческих судеб – своей и Шуфа. Поскольку дальнейшая судьба моя была мне неизвестна, – неизвестна в силу того, что продолжала создаваться, – а судьба Владимира Шуфа обрела – по причине его смерти – конечную форму, я скоро переключил свои мысли с себя любимого на виновника моего литературного расследования.
*****
…В Ялте я перво-наперво отправился на Поликуровское кладбище.
Я спешил…
Я полагал…
Я надеялся…
Над кладбищем висела-покачивалась кисея зноя. Золотистым снопом колосилось живоносное солнце. На нежно-голубой рубашке неба кучерявились белопенные пряди облачков. По малахитовым макушкам кипарисов пробегала гребёнка ловкорукого ветерка. Под ногами шушукалась сизовато-зелёная ветошь могильных трав.
Но не было вековой сосны, на плече которой три года назад покачивалось ухо солнца; не было заросшего шибляком и можжевельником кладбищенского пространства; не было пустоши с бугорками могильных холмиков; не было тех двух могил, между которыми я провёл самую волшебную, самую фантастическую, самую неповторимую с моей жизни ночь – н и ч е г о этого не было! А были огромные, с панорамными окнами, коттеджи, утыканные бородавками видеокамер, обнесённые неприступными стенами. И если ещё недавно надгробие поэта и врача Степана Руданьского [1]) поганили осколки стёкол, куски бетона и битого кирпича, то нынче почти впритык к нему стоял, нависая мрачной громадой, забор, из-за которого в тихую кладбищенскую скорбь вырывались залихватская музыка, смех, визг, запах шашлыка. У меня сжалось сердце: под глыбой этого коттеджа могут покоиться останки прекраснейшего русского поэта – Владимира Шуфа.
После двухчасовых поисков, – я поблуждал даже в Массандровском парке, – я освободил плечи от рюкзака, притулился возле могилы Найдёнова [2]. На белёном кирпично-каменном надгробии – пронзительные строчки эпитафии:
О Боже мой, какой простор,
Какие плещущие дали!
Под мною звёзд певучий хор.
Над мною мир, где нет печали.
Светлеет ум…
За гранью смерти нет невежд
И нет законов дикаря.
Живите полные надежд.
…………………………
Неугасимая заря.
Неугасимый свет повсюду.
Я жив. Я буду жить. Я буду.
Из посмертной пьесы «Неугасимый свет»
Холод ожёг мою спину. Я не впервые читал эти строки, но именно сегодня, именно в сию минуту вдруг особенно остро осознал близость своей смерти.
«А сколько осталось мне – пять? десять? год? а, может быть, и того меньше?!» – ошпарила меня мысль.
Я глянул на дату рождения и смерти драматурга: «Умер в пятьдесят четыре, я старше его уже на восемь, на целых восемь лет», – с удовольствием подсчитал я.
«Чему ты радуешься?! – хлестнула укором мысль. – Автора «Детей Ванюшина» угробил туберкулёз, тебя же Бог миловал».
«Но во мне набор других – явных и притаившихся – болезней, готовых в самый неподходящий момент для меня оборвать моё существование» – пристыжено заоправдывался я.
«Какой это с а м ы й н е п о д х о д я щ и й момент?! Ч т о это за момент?! – издевательски заёрничала мысль. – Ты ещё выбирать будешь! Тебе ещё подходящий момент подавай! А не хочешь прямо сейчас… прямо вот здесь… где останки твоего Шуфа, сам ведь признаёшься, что и давление, случается, скачет, и сердечко, бывает, пошаливает, и…»
Я увидел себя разбитого параличом – немощного, немого, недвижного... и я увидел себя внезапно умершим… скрюченно лежащим возле чужой могилы сутки, вторые, третьи… Кровь хлынула к моему лицу. В висках забурОвило. Сердце ёкнуло, оборвалОсь.
Я увидел эту самую смерть. Увидел так ясно, так ощутимо, так выпукло... Ужас перекусил моё горло.
Ещё миг – и я бы с воплями бросился бежать чёрте куда, сломя голову, как тогда, в детстве…
…Преподобный Сергей Радонежский, отходя к Господу, просил братию жить, имея страх перед Богом, душевную чистоту и нелицемерную любовь.
Я же, обомлевший от ужаса, молил об ином. «Только не сейчас! Только не здесь! Смерть! Смерть, ты прекрасна, когда даёшь умереть героем или в окружении родных! Я обычный, я не герой, но, смерть, дай мне прекрасной смерти, дай мне умереть дома, на руках жены, в окружении детей и внуков! Чтобы я, отходя к Господу, улыбнулся и выдохнул им в назидание: «Родился плача, ухожу смеясь!»
…«Всё верно, – рассуждал я, спустя время, ушедшее на опустошение литровой баклаги вина, – всё верно, всё по закону. Чтобы всякому человеку родиться на этот свет, нет, чтобы всякому человеку появиться на этот свет, необходимы тысяча тысяч лет и биллион биллионов предопределённых л и ш ь л я е г о о р о ж д е н и я, предназначенных л и ш ь е м у закономерных обстоятельств, а чтобы умереть – многого не требуется. Оттого появление на этот свет всякого человека – величайшее чудо. Смерть – тайна, заведённый порядок.
«Всё верно, – рассуждал я, с грустью поглядывая на пустую баклагу, – рука на небесах расписывает судьбы…» [3] Чему дОлжно было случиться – случится, чему не дОлжно – не случится ни при каких обстоятельствах. Судьбой была предначертана встреча с майором Жоркиным – и она состоялась. Тогда, здесь, на Поликуре. А сегодня, да и, возможно, уже никогда, не видать мне его. Не видать и – точка. С другой стороны, – расширял я свою мысль, – и у моего бывшего сослуживца своя судьба, предназначенная только ему, расписанная только для него. Ему была уготована судьбой встреча со мной – и она произошла. Хотя ни я, ни тем более майор Жоркин даже в страшном сне не помышляли о ней.
И вот теперь, – рассуждал я далее, с тоской поглядывая на пустую баклагу, – когда мне позарез необходима встреча с майором, когда я подготовился к ней, когда разработал сценарий и режиссуру, выучил монологи и учёл предполагаемые реплики, зал, как говорят актёры, пуст».
Я страдал от желания показать себя замполиту, сыграть перед ним. Мне до зуда хотелось оскорбить его, унизить морально,– как когда-то оскорблял и унижал меня он. Более того, я до дрожи телесной чаял возвыситься над ним.
«Послушай, капитан, сказал бы я ему, да, да, капитан, и не кобенься, я знаю тебя капитаном, и для меня ты всегда капитаном останешься… помнишь, капитан, ту нашу встречу? Ты что-то плёл, я что-то плёл, не получилось у нас тогда мужского разговора, да и расстались мы, не попрощавшись – не по-нашенски это, не по-славянски. Послушай, замполит, сказал бы я майору, наша жизнь подходит к концу, и тебе, и мне не сегодня-завтра умирать, и мне хочется спросить тебя – почему ты нёс в этот мир больше зла, чем добра? Отчего и почему так? Тебя испортила власть, данная тебе воинским уставом? Снимаю перед тобой, апологетом марксистко-ленинской теории, шляпу – ты сделал карьеру, ты прошёл охеренно огромный путь – от простого рабоче-крестьянского сперматозоида до высокого воинского звания «капитан», ну ладно, ладно, до майора. Послушай, замполит, сказал бы я ещё майору, у Льва Толстого, – ты, капитан, читал Льва Толстого? – у Льва Толстого есть повесть, называется «Смерть Ивана Ильича». Этот Иван Ильич обрёл такое положение, которое позволяло ему, давало ему возможность погубить всякого человека, которого он хотел погубить. В этом был главный интерес и привлекательность его службы, дававшей ему упоительную власть над человеком. А служил он прокурором. Тебе, капитан, сказал бы я замполиту, этот Иван Ильич и в подмётки не годится, поскольку тебе, занимавшему замполитско-комиссарскую должность, раздавить его было бы – как два пальца обос… обхезать и, стало быть, упоительность твоей власти над человеком была в стократ упоительней власти Ивана Ильича. И его, и тебя развратила эта упоительность. Иван Ильич умер мучительной смертью, трое суток воя в голос, воя от пришедшего вдруг осознания, что жил никчемною жизнью, жил, творя зло и пагубу. Я, капитан, такой смерти тебе не желаю. Я тебе и зла не желаю, ты долю зла уже получил, и получишь ещё, зло, сотворённое тобою, к тебе сторицей и возвернётся. В мире всё взаимосвязано, капитан, – ничто не исчезает и не появляется вновь. Но видит Бог – зла я тебе не желаю. Более того, мне жалко тебя, по-христиански жалко. Ты не живёшь по законам совести. Даже не пытался жить по законам совести. Ты смотришь на мир, как вечный житель земли. Жизнь, капитан, это несоизмеримая огромность, это не деньги, не карьера, не власть. Тебе не страшно капитан? – ведь всё-всё, как не пыжься, заканчивается могильным холмиков! И ещё, сказал бы замполиту, я благодарен тебе за то, что ты был, за то, что ты случился в моей жизни. В память об этом я хочу подарить тебе свой роман «Под защитой пятиконечной звезды», в котором полтора десятка страниц отведено и твоей наимерзейшей личности; а в память о нашей прошлой кладбищенской встрече дарю тебе книгу о Шуфе, который и позвал меня на кладбище, и благодаря которому произошла наша встреча. В Шуфе я опять упоминаю о тебе, капитан. А роман «Под защитой пятиконечной звезды» – это те самые записи, которые ты с особистом так усердно искал у меня. В романе и о нём есть страниц двадцать. Ну что, сказал бы я капитану, съел? Это тебе не венки с могил тырить, не картошку с совхозных полей воровать, не шкуры с собак сдирать. Это…»
Но зря я писал сценарий и заучивал монолог, впустую отшлифовывал реплики и режиссуру, напрасно отрабатывал паузы и носил в пляжном рюкзачке роман и книгу о Шуфе, которые я провёз через границу благодаря невольной помощи моей соседки с нижней полки…
Многое сказал бы я майору…
Не судьба.
1865–1904 годы
Не быть легко – попробуй быть
Родишься – вскрикнешь – и живёшь!
Живя, скучаешь – и умрёшь.
Д. Григорович
Жить для того, чтобы умереть, вообще не забавно,
но жить, зная, что умрёшь преждевременно, – уж совсем глупо.
Из письма Чехова Горькому
…Пробыв на русско-японской войне около полугода, Владимир Шуф самовольно покинул зону военных действий и возвратился в Санкт-Петербург.
Но не будь так скор, читатель мой, на осужденье поэта. И примерь на себе, – а как бы ты поступил?
…Вопросом о смерти рано или поздно задаётся каждый из нас. И каждый из нас, в своё время открыв, что он смертен, захлёбывается в неописуемом ужасе. Я, к примеру, раздирая глотку, страшным воем заглушая своё открытие, помчался, очертя голову, как мне казалось, через чащобный бурелом, благо жили мы на лесном кордоне, и бежать было куда. На самом деле я не видел н и ч е г о. Я пришёл в чувство на сосне, с которой меня, от ужаса обоссавшегося, снял отец. Он, услышав душераздирающий вой, сдёрнув со стены двустволку, рванул на вытьё; впереди, указывая хозяину дорогу, мчалась собака лайка по кличке Жучка…
Потом мать с отцом долго отпаивали меня чем-то, разъясняли мне что-то и заверяли, что «со мной э т о будет очень и очень не скоро», что умирают только смертельно больные и что к тому времени учёные изобретут лекарство, которое будет продлять жизнь человека, говорили о Боженьке, о царствие небесном для хороших людей.
Байка о смертельно больных и царствии небесном для «хороших людей» меня успокоила, но лишь на некоторое время. В первом классе на мой вопрос о смерти учительница Нина Петровна заявила, что мы все, плохие и хорошие, т а м будем и что никакого царствия небесного нет, что это всё враки. Мысль о смерти уже не покидала меня – нет-нет и отравляла моё существование. И всякий раз меня охватывал ужас от осознания того, что меня не будет. Именно меня! И какое мне дело до каких-то там в с е х. Меня – не будет! Я – умру! Меня терзала мысль о полном моём бесследном исчезновении. И снова я выл страшным воем, катался по земле, грыз её, набивая рот травой…
Но не единожды ноги сами собой уносили меня на поселковое кладбище. Как-то однажды я заметил, что хождение среди могил и рассматривание фотографий умерших отвлекает меня от мыслей о собственной смерти. Со временем мысль о ней стала менее острой, как бы притупилась – во всяком случае, мучимый то и дело охватываемым меня ужасом смерти, я получил нечто вроде прививки…
Всякому здравому человеку, к коему относил я и себя, невозможно смириться с мыслью о собственной смерти.
Но меня хоть согревала надежда на долгую жизнь.
Каково же было несчастному Шуфу? В ранней юности он узнаёт, что ему суждено умереть преждевременно. Подтверждение – ранняя смерь от туберкулёза его отца Александра Карловича.
В 16 лет Владимир был вынужден из-за болезни лёгких оставить учёбу в 3-й московской гимназии и уехать в Ялту.
«Город произвёл на него сильное, но двойственное впечатление: красота необыкновенная и …огромное количество тяжелобольных. «Ялта – роскошная красавица, Ялта – гроб умирающих, проклятый город!» – писал он в одном из первых писем из Ялты своей возлюбленной Юлии». [4]
Ему тоскливо и одиноко, ему тяжело видеть таких же, как он, больных молодых людей.
В Ялту ехали умирать со всей России. Перед чахоткой были все равны – и больные с деньгами, и с ограниченными средствами или вовсе без средств.
«Город веселья и смерти», как назвал Ялту писатель П. Засодимский (5), буквально кишел чахоточными.
«Как много здесь чахоточных! Какая беднота и как беспокойно с ними! Тяжелых больных не принимают здесь ни в гостиницы, ни на квартиры, можете представить, какие истории приходится наблюдать здесь. Мрут люди от истощения, от обстановки, от полного заброса – и это в благословенной Тавриде. Потеряешь всякий аппетит и к солнцу, и к морю» – писал Чехов в письме к А.С. Суворину 10 марта 1900 г. [6]
Была и другая Ялта. 18 марта 1885 года граф Л.Н. Толстой писал жене Софье из Симеиза: «После обеда взял лошадь верховую и поехал в Ялту за двадцать вёрст. Нет следов той Ялты, которую я знал, – великолепие необыкновенное и разврат цивилизации. Я живу здесь в роскошнейшем палаццо, в каких никогда не жил: фонтаны, разные поливочные газоны в парке, мраморные лестницы и т.д. И, кроме того, удивительная красота моря и гор. Со всех сторон богачи и разные великие князья, у которых роскошь ещё в 18 раз больше. Красота здесь удивительная, и мне было бы совсем хорошо, если бы не совестно». [7]
…В Ялте 22 января 1883 года Владимир Шуф отмечает своё 18-летие.
На следующий день, 23 января, он пишет Юлии «<…> Здоровье моё порядочно ухудшилось, хрипы в груди слышны очень, Иван Фёдорович говорит, в две недели всё это поправится, если я хорошенько поберегусь и буду следить за собой…» [8]
Но болезнь отступала медленно. Как лечили в то время лёгочных больных? Банки, горчичники, мушки на грудь, обтирания морской водой, многочасовые прогулки на свежем воздухе в горах, саду, на набережной, приём рыбьего жира с креазотом, питьё молока с коньяком, натирание груди йодом и сосновым маслом, дыхание через аппарат Вальденбурга. [9]
…В Ялте Шуф сближается с юным художником Сергеем Щербиновским. У него, так же, как и Владимира, туберкулёз. Щербиновский зачастую бывал настолько слаб от болезни, что во время прогулок едва держался на ногах.
…Рождение есть случайность, смерть – закономерность. И коль тебе случилось родиться, выпало б ы т ь – готов будь умереть; смирись со смертным приговором. Но возможно ли принять такой приговор? И мы гоним от себя самою мысль о нём. И уповаем на отсрочку – на долгую жизнь.
Как же должен был изводиться Шуф, с младых лет ведая, что отсрочка ему не положена и что долгая жизнь ему заказана? Что он – приговорён дважды. К смерти – выпавшим ему шансом б ы т ь и – к преждевременной смерти, – засевшей в его лёгких чахоткой. Что его смерть не где-то там, в далёком будущем, а тут, рядышком, под боком, ходит с ним в обнимку, дышит в лицо, и в любую минуту…
…На двадцать третьем году жизни чахотка вгоняет в гроб выдающегося художника-пейзажиста Фёдора Васильева; тридцатидвухлетним умирает русский композитор и пианист Николай Амани; в тридцать четыре года обрывается земной путь композитора Василия Калинникова, в тридцать девять – поэта Степана Руданьского, в сорок лет – учёного, химика Леонида Радина; на тридцать втором году жизни чахотка забирает талантливого художника и карикатуриста Николая Чехова, на сорок четвёртом – его младшего брата Антона Чехова; на двадцать пятом – литератора, художника, мыслителя Марию Башкирцеву, на сорок восьмом – знаменитого художника Василия Перова.
В 1887 году 24-х лет отроду умирает лауреат Пушкинской премии поэт Семён Надсон. Двадцатидвухлетнего Шуфа потрясает смерть друга и литературного крестника, он был в отчаянии…
Годы спустя, в автобиографическом романе «Кто идёт?» сорокалетний поэт напишет такие строчки:
«…Проходя через полутёмную спальню, где лампада горела перед образом над кроватками наших детей, я нагнулся к Петрику. Он не спал и смотрел на меня.
– Папа, что будет со мною, когда я умру? – тихо спросил он. – Мама говорит, что Бог сделает меня ангелом, а я не хочу. Я попрошу Бога, чтобы он сделал меня канарейкой. Тогда я буду к тебе прилетать, только ты открой мне окно. Не забудешь открыть?
– Спи, маленький! – поцеловал я его. – Умирают только больные дети, а ты здоров и вырастешь большой. Ты всегда будешь со мной и мамой.
– Откуда такие мысли у пятилетнего ребёнка? – думал я, проходя в свой кабинет и расстёгивая китель. Смерть, разлука и этот метемпсихоз, смешной и грустный вместе... Что будет за гробом? Как отвечать на подобные вопросы детей? Петрик думает, что он сделается канарейкой. Разумнее ли верить в Психею? Нет, если не допускать бессмертия, лучше не быть отцом. Легкомысленное творчество любви осуждает на смерть новые и новые существа, которые будут жить и умрут так же, как мы. Или надо покориться велениям бытия, признав, что человеческий ум не мудрее создавшей его природы? У Лиды есть, по крайней мере, утешение в религии. А я? Зачем таинственной судьбой моей я брошен в тревогу чувств, страстей и сомнений, на горе себе и дорогим, близким мне людям?»
…Людям свойственно избегать разговора о смерти. Но как быть тем, кому она напоминает о себе ежечасно, ежеминутно – кашлем, кровохарканьем, бессонницей, слабостью, хрипом и болями в груди?
Жизнь обычного человека циклична и сродни суткам: утро–день–вечер–ночь (рождение–взросление–старость–смерть). В жизни приговорённого скоротечной болезнью к преждевременной смерти эта цикличность нарушена – сутки ущербны: за утром следует ночь; реже – у счастливчиков – утро переходит в день, который, минуя вечер, обрывается в ночь. У приговорённых к преждевременной смерти жизнь катит по усечённой программе, по укороченной схеме, по урезанному циклу.
Зигмунд Фрейд [10] выделял два основных инстинкта человека – танатос (инстинкт смерти) и эрос (инстинкт жизни). Первый, – танатос, – связан с самосохранением жизни (смерть как вечная угроза для живого организма); второй, – эрос, – с её активностью.
«Моё тело плачет и кричит, но что-то, что выше меня, радуется жизни, несмотря ни на что», – писала в своём парижском дневнике приговорённая к преждевременной смерти Мария Башкирцева [11].
…В болезни любиться по-другому. В болезни любится больше, иначе, обнажённее.
И, вне сомнения, Владимир Шуф, снедаемый болезнью, приговорённый ею к преждевременной смерти, Шуф, у которого танатос и эрос были до предела обнажены, день и ночь «кровоточили», Шуф, чьё тело плакало и кричало, любил по-другому, любил больше, иначе иных, уповающих на долгую жизнь. Шуф спешил жить, спешил насладиться жизнью, Шуф любил жизнь острее, любил в любых её проявлениях.
Любить жизнь – это не только видеть закаты и рассветы, звёздное небо и морские дали.
Любить жизнь – это не только верить, мечтать и надеяться. Не смотря ни на что.
Любить жизнь – это не только слышать детский смех, обнимать ребёнка и вдыхать запах его тела.
Любить жизнь – это не только наслаждаться игристым вином в бокале.
Любить жизнь – это не только целовать женщин и одерживать победу над ними… (Хотя, что может быть слаще победы, чем победа над женщиной?)
Любить жизнь – это творить, созидать. Вопреки всему. Прелесть самой жизни – в созидании.
Шуф и творит, и созидает. Творит жадно, созидает ненасытно, неуёмно.
В декабре 1882 года, будучи на излечении в Ялте, 17-тилетний Владимир Шуф пишет невесте Юлии: «У меня раз был журфикс, и я в первый раз разыгрывал роль хозяина. Были у меня m-me Олехнович с отцом, Иван Фёдорович с Александрой Васильевной [12] и m-me Коленко с мужем. Пили у меня чай, читали Шекспира вслух, собирались сыграть партия в рамс, да было уже 10 часов – поздно. Вечер мы провели очень весело и запросто. Мы собираемся устраивать друг у друга попеременно такие журфиксы, у Лебедева, у меня, у Коленко, у Олехнович.<….> Это наша обычная компания, в неё также довольно часто входят Вырубовы, Пеньковские и Пантелеевы. Новый год мы будем встречать у Лебедевых». [1З]
В новогодний вечер 1882–1883 года Шуф читает друзьям пьесу-сказку «Сон на Новый год». Сказка населена эльфами, дриадами, царевичами. Поэт посвящает её уже упоминаемой нами девочке-подростку Марине Олехнович. Пьеса-сказка начинается так:
У публики моей
Прошу я снисхожденья:
В теченье лишь двух дней
Всё это представленье
Набросил я шутя
Марине в угожденье;
Стихи писал шутя,
Без всякой обработки,
У потому звучат
Фальшивые в них нотки.
И вот я, рад – не рад,
Вам должен поневоле
Стихи мои подать,
Как кушанье без соли.
Ни хлопать, ни свистать,
Чур, автору не надо:
Не будете вы спать –
И то уж нам награда!
Но ещё раньше, в сентябре 1882 года, по пути из Ялты в Одессу, на борту парохода «Пушкин» 17-ти летний поэт-лирик, поэт-романтик начинает писать поэтическую повесть в прозе и стихах «Сомнамбула» и задумывает фантастическую поэму «Луч».
К сожалению, я располагаю лишь крохотным отрывочком повести, переписанным в 1967 году с подлинника рукописи ялтинским поэтом Владимиром Ивановым, знавшим дочь Шуфа Наталью и часто гостившим в её доме. В 2016 году этот переписанный отрывочек подарила мне сестра Владимира Иванова Галина Анатольевна Иванова.
Предлагаю читателю моему фрагментик сей повести.
Сомнамбула
«Было ясное октябрьское утро, когда послав последнее прости красавице Ялте, я взобрался на палубу «Пушкина», большого пассажирского парохода, который должен был сняться с якоря через час и отплыть в Одессу. Чёрной угольной массой стоял он в глубокой спокойной воде, гордо подняв к лазурному небу свои высокие мачты. Две белые трубы его выбрасывали из своей широкой пасти серые клубы дыма. Машины с визгом поднимали с баркасов бесконечное число ящиков и бочек и опускали их в трюм. Кругом всё суетилось, кипело и бегало. Ялик то и дело причаливал к сходням, матросы и пассажиры сновали взад и вперёд, раздавались команды вахтенного. Термины морского жаргона перемежевались с французскими фразами, неизбежными на палубе первого класса и возгласами рабочих, поднимавших на блоках тяжести. И весь этот разнородный гам покрывал порой резкий свисток парохода, всегда напоминавший мне почему-то о звуке издаваемой статуей Мемнона. [14]
Бросив свои вещи на койку, я поднялся по крутой узкой лестнице из каюты на палубу и, облокотившись на высокий борт, окаймлявший кормовую часть парохода, в ожидании отплытия следил за последними приготовлениями, кипевшими вокруг меня и на пристани.
Полукружье горного хребта Ялты поднимало свою гигантскую стену над Ялтой и далее над ней виднелся неправильный трезубец Ай-Петри.
Город раскинулся размашисто по всему побережью залива, взобравшись своими бесчисленными домиками на холмы, сбегавшие от главной цепи гор своим амфитеатром, и высоко, словно белый шпиль, поднял над своим амфитеатром колокольню церкви.
Пирамидальные тополя и мрачные кипарисы, словно частые вехи, поднялись над ним своими узкими остроконечными вершинами, словно хотели вырасти и дотянуться до лазурного ясного неба, глубоким куполом нависшего над весёлой беззаботной Ялтой, этой избалованной любимицы старого Крыма.
Увидел вновь я берег чудный,
Покрытый сетью изумрудной
Ореады дремлющих садов,
Где меж фонтанов и цветов,
И скал угрюмых декораций
У вод журчащего ручья
Рокочут трели соловья,
Где лавров мирная семья,
Плющом увитые рябины,
И кипарисы исполины
Темно-зелёные вершины
Подъемлют к ясным небесам,
Где так любил я по ночам
Смотреть с «Мачтовой» и «Крестовой»,
Как в глади моря бирюзовой
Белея парусом вдали,
Плывут из Керчи корабли.
Там, там – высоко над горою
Прозрачной белою чадрою,
Мелькая в зелени густой,
Спускалась чудною мечтой
Прелестной грёзой сновиденья,
Та, для которой нет сравненья,
Которой чудные черты
Волшебной были красоты…
Как лань ловка и горделива
Она скользнула вдоль залива
Тропинкой узкой круто вниз…
1882 год.
Ялта. Борт парохода «Пушкин»
На этом авторский текст обрывается. Далее следует тезисный пересказ повести Владимиром Ивановым:
«Описываемая девушка появляется на палубе вышеописанного корабля. Ночь. Полнолуние. Очарованный Владимир любуется ею. Девушка не замечает, зачарованная лунным светом. Вскоре юноша слышит её вскрик. Вслед за тем её лёгкое скользящее движение за борт – к лунной дорожке… Всплеск за бортом – и всё».
Если же говорить о задуманной юношей Шуфом фантастической поэме «Луч», то опять же, благодаря Владимиру Иванову, мы можем познакомиться с наброском плана к поэме:
«Набросок В.А. к плану фантастической поэмы «Луч».
Построение – подобное «Руслану и Людмиле».
Гл. мысль – аллегорическое изображение человека – метаморфоза в поэте, поэзия и творчество.
1. Царство ужаса (область первообразов).
2. Царство природы (физическая и реальная жизнь).
3. Царство света (мир идеалов). Источник живой веры (творч. сил вдохновения).
Встреча с богатырём (образ народной поэзии).
В старом, купленном им имении молодой человек, недовольный обществом, видит картину, на которой изображён фантастически прекрасный образ девушки. Он влюбляется в этот образ и хочет дать ему реальную жизнь. Идея преследует его. Ему является фантастическое существо (муза), с которой он проникает в недра природы (царство) и наконец находит источник живой силы (поэт) Возвратившись к себе, он вскропил картину живой водой, переходит в реальную жизнь. Апофеоз. 1882 г.».
Владимиру Шуфу были подвластны все стихотворные формы, он фонтанирует стихами, поэмами, романом в стихах; сочиняет сказки, пишет пьесы, рассказы, корреспонденции, статьи, очерки, фельетоны; сотрудничает с двумя десятком литературных изданий и газет; хлопочет о создании фонда помощи погорельцам, изучает быт и нравы крымских татар, собирает местный фольклор, занимается переводами крымско-татарских песен, с английского переводит сонеты Шекспира, с немецкого – Кернера, с французского – Михаила Лермонтова.
Да, читатель мой пытливый, случился в жизни Михаила Юрьевича такой конфуз, когда он писал стихи на французском языке. Позже поэт «каялся» в этом. 10 мая 1841 года Лермонтов на французском же языке пишет из Ставрополя своей приятельнице Софье Карамзиной: «Я не знаю, надолго ли это; но во время переезда мной овладел демон поэзии, сиречь стихов. Я заполнил половину книжки, которую мне подарил Одоевский, что, вероятно, принесло мне счастье… Я дошёл до того, что стал сочинять французские стихи, – о, разврат». И в подтверждении своего «падения» поэт в этом же письме помещает стихотворение, тоже написанное по-французски.
Вот одно из таких французских стихотворений в переводе Владимира Шуфа. Оно написано Лермонтовым в Мисхоре 28 октября 1840 года.
Госпоже Омер де-Гелль [15]
Сажусь я у дороги, утомлённый,
Под высохшей берёзой, надо мной
Качающей свой бледный ствол больной,
Палящим летним ветром обнажённый.
Прислушиваюсь долго, но одну
Я слышу лишь ночную тишину.
Я вижу тень; как облако ночное,
Как белый призрак, движется она,
Вокруг распространяя, как весна,
Цветов благоухание степное.
Она внезапно близится ко мне,
И скрылась вдруг во мраке. В тишине.
Нет, это пыль клубится в отдаленьи
И кружатся осенние листы;
То ветерок дыханьем теплоты
Повеял вдруг в полночном усыпленьи;
То в тишине по камням у ручья
Ползёт из тёмной рытвины змее.
И утомлённый скукой ожиданья,
Исполненный печали роковой,
Я задремал, склонившись над травой.
И с трепетом проснулся содраганья:
Её знакомый голос слышу я,
Её ноги касается моя.
…Под влиянием друга Щербиновского Шуф увлекается рисованием, секреты живописи ему будет преподавать друг и художник Владимиров. Поэта настолько захватит рисование, что в 1898 году у себя на квартире он будет устраивать «вечера акварелистов», с участием художников Скригелло, Ризниченко, Владимиров и др. Владимир Александрович даже будет иллюстрировать свои поэмы.
Шуф – блестящий мастер импровизации, экспромта. Как уже указывалось выше, он был завсегдатаем литературных вечеров – Пятниц Случевского.[16]
«Вчера – у Случевского (имеется в виду 26 марта 1899 г. Прим. Вл. Кудрявцева) – записывает в своём дневнике Ф.Ф. Фидлер. – <…> Говорили о таланте импровизации, который Мережковский назвал милым, а Шуф тотчас же отпарировал:
Милый дар сей – пуф.
Им страдает Шуф.
<…> Случевский с удовлетворением отметил, его «пятницы» пустили корни, и выразил надежду, что поэты будут держаться вместе. Шуф тут же передал эту мысль стихами; в их основе – притча о пучке прутьев, который нельзя сломать:
Мои мечты едва ли смелы,
Хвалю я пятницы не зря:
Мы ими связаны как стрелы
В пучке у скифского царя.
<…> Это позволило Случевскому предложить тему «Стрелы» для поэтического состязания…»
За 20 минут (в состязании участвовало 10 человек, вызов не приняли Вячеслав Грибовский [17], Зинаида Гиппиус и Дмитрий Мережковский) было написано 16 четверостиший. Однако Шуфу, который «отдувался» за чету Мережковских, из числа этих 16-ти написанных, принадлежало 4 экспромта. Один уже прозвучал выше.
Второй был адресован Зинаиде Николаевне Гиппиус (Мережковской):
На экспромты смотрит хмуро.
Позабыла своенравно
И стрелу она Амура
Третий намекал на Поликсену Соловьёву, пишущую под псевдонимом «Allegro». [18]
Стрела певучая звенит,
Сразила скифа, негра,
И с луком стала на гранит
Дианою Allegro.
В четвёртом экспромте Шуф обращался к Дмитрию Мережковскому:
Лук звенит, стрела трепещет
И, клубясь, издох Пифон,
И стрелок победой блещет –
Мережковский, это он!
Владимир Шуф готов был по всякому случаю сыпать каскадами экспромтов.
Например, когда Случевского благодарили за его Пятницы ужином в ресторане Палкина, Шуф «выдал» следующее:
Кому священны ласки Музы,
Тот гонорара не берёт.
Она дала ему вперёд,
И бескорыстны эти узы.
3 апреля 1899 Ф. Фидлер помечает в своём дневнике:
«<…> В половине второго ночи, под вспышки магния, мы стали фотографироваться группой, в связи чем появились строки Шуфа:
Всей семьёю поэтической
Были в день фотографический;
С миной умной или глупою
Мы снимались целой группою.
И поскольку кто-то из мужчин в этой группе расположился у дамских ног, я за ужином предложил тему для поэтического состязания: У ног твоих. Судейство и присуждение призов взяли на себя Щепкина-Куперник [19] и Лохвицкая.
Они читали вслух текс, на котором отсутствовало имя автора, и выставляли оценку (высший балл – 12) Шуф получил 10 баллов за:
В Москве, в Твери, в Уфе ли я –
У ног твоих, Офелия
Шум жизни позабыв, гам лет,
Прилечь готов я как Гамлет».
Состязание закрывалось такой «концовкой» Шуфа:
«Кто б ни был в баллах мой соперник –
Воспой-ка Щепкину-Куперник!
Пади пред нею тотчас ниц
Хотя б от страха единиц!»
На тему «Моя эпитафия» Шуф отозвался искромётными (уже приводимыми мною ранее) строчками:
Был сердцем слаб –
Погиб от баб!
Шуфу принадлежит и следующая эпитафия, написанная от имени Сафонова. [20]
Смертельной не боюсь косы, –
Она на мне утратит силу:
И рад бы лечь в могилу,
Да не пройдут усы.
…Шуф прилично играл в шахматы и крокет; освоил джигитовку – был прекрасным наездником; как уже упоминалось, владел французским, английским, немецким языками, выучил крымско-татарский; фехтовал, занимался в атлетическом клубе. Обладая хорошим музыкальным слухом, не только пел, музицировал, но и, будучи тонким знатоком и ценителем музыки, сотрудничал с «Русской музыкальной газетой».[21] Это было одно из лучших дореволюционных музыкальных изданий и по широте охвата музыкальных событий и по количеству публикации материалов. Газета отличалось высоким профессионализмом, в ней отмечались недостатки отдельных постановок и концертов, предъявлялись высокие требования к уровню исполнения музыкальных произведение. В «Русской музыкальной газете» сотрудничали крупнейшие российские музыкальные критики и многие музыканты-профессионалы.
Авторы активно продвигали идею о важном культурном значении музыкального искусства, приветствовали устройство благотворительных и народных концертов для широкой публики, подчёркивалась важность и значение музыкального просвещения народа. [22]
Уже публикуясь в различных изданиях под псевдонимами: Борей, Эол, Аквилон, Зефир, Ш., Do–re–mi–sol, Барон Шуфалов [23] свои корреспонденции и критические статьи в «Русской музыкальной газете» Владимир Шуф подписывал просто, коротко и незатейливо – В. Ш.
Чтобы мой читатель имел маломальское представление о Шуфе – музыкальном критике, приглашаю читателя вместе со мной перелистать подшивку «Русской музыкальной газеты», к примеру, ну, скажем, за 1899 год:
(Русская музыкальная газета 1899 г. № 9, стр. 295)
Три романса соч. Д.Ф. фон Рессель, изд. Adolph Furstner 2Berlin Ц. 2 Mark «Последняя борьба» слова Кольцова, «Туча» слова Пушкина, «Не спрашивай, о чём тоскую» слова Воскресенского.
Все три романса крайне слабы. Отсутствие элементарного понятия о музыкальной декламации; невозможные скачки на крайне неудобные интервалы, остановка на слогах, не имеющих того ударения и, во всяком случае, более чем бледная музыкальная иллюстрация текста.
Издание с типографской стороны безупречное.
В.Ш.»
Русская музыкальная газета 1899 г. №10 стр. 323–324
«О вещах Г. Босси следует сказать, что все они сделаны опытною рукою техника. Что касается содержания, то более интересным представляются № 2 Govoot с новой темой в басу и № 4 пикантное Impromptu. В общем, все вещи, если так можно выразиться, написаны в каком-то неестественно экзальтированном духе, некоторые же модуляции прямо резки и как то совершенно некстати.
Издание, пожалуй, излишне изящное.
В.Ш.
---------------------------
Торжественный марш И. Юрьевича. Одесса. У Цанотти. Соб. автора
Марш этот, как поясняет автор, написан для торжественного концерта в Одессе, в день Коронации, для польского оркестра (хора военной музыки) смешанного хора пенья, горнистов, барабанщиков, колоколов и пушечной стрельбы.
Что-то уж очень страшно, а впрочем, может быть при надлежащем настроении и получается впечатление! Не вяжутся как-то тема из марша Тангейзера с нашей известной – Шуми Марица. Bismark Marsch Гааз op. 4 Одесса ц. 50 коп.
Марш издан в пользу Одесской Евангелической больницы.
В мгновения мечты. Романс, музыка Н. Прокина, слова К. А. Д. собст. автора. 50 коп.
Очень мелодичная, искренняя вещица. Заботливое отношение к тексту даёт возможность красиво продекламировать отдельные фразы; аккомпанемент способен сбить с толку даже опытного аккомпаниатора.
Valse Fantaisie pour piano Prokinp 50 коп. собств. автора.
Вальс написан под несомненным впечатлением Шопена; звучит красиво; обе вещи изданы скромно и вполне прилично.
Composition pour le piano par L. Podiusre, Varsovie, M. Orgelbrand: Ballade, op.29, Caprice op.30, Erotica op.31, Polka de salon op.11 L’oisill0n varse op.27
Кроме последней вещи, самого заурядного таперского вальса в произведениях Г. Подлисского следует отметить стремление к национальным польским мотивам (за исключением конечно ор. 11) Наиболее интересной вещью является баллада ор. 39, написанная с настроением; но доступная только хорошему пианисту; тоже следует сказать про Caprice op. 30.
Бледноватой представляется Erotica, совершенно не соответствующая своему названию. В слащаво-меланхолической первой польке a la polka mazurka решительно нет ничего привлекательного.
В.Ш.»
…Но вернёмся к Шуфу-поэту, Шуфу-романтику, Шуфу-скитальцу, Шуфу-искателю приключений.
В 1889 году Владимир Шуф сопровождает Антона Чехова в поездке по Южнобережью и в Балаклаву.
Шуф путешествует: Франция, Германия, Сирия, Палестина, Персия, Иерусалим, Египет, Дальний Восток.
Шуф – военный корреспондент на греко-турецкой и русско-японской войнах, придворный корреспондент при штабе германского императора Вильгельма во время поездки того на Ближний Восток.
Не единожды Шуф балансировал на грани жизни и смерти: тонул в море, во время землетрясения проваливался в расщелину треснувшей земли, пережил ожидание неминуемого расстрела и страх пленения.
Шуф – орденоносец: удостаивается высокой награды за деятельность на Ближнем Востоке.
И, – как истинный русский литератор, он – трудяга; он – безденежен; он – мот; он – выпивоха; он – в поисках идеала.
Во вторник 3 марта 1898 года он пометит в дневнике: «Писал в нетрезвом виде, но хорошо. <…> Высчитал, сколько пишу и получаю за год. В среднем пишу 15 фельетонов в месяц, т.е. 180 в год. Это составляет около 30.000 строк за год, т. е. я получаю по 10 коп. за строку 3000 р. в год»
В понедельник 15 июня того же года: «… Денег всё не хватает расплатиться за дачу. Молоко, мясо. Сапоги дырявы! Чёрт знает что!»
В среду 26 августа: «…заложил шубу и купил пальто в 37 р. и шляпу 14 р., костюм. Думал купить за 22 р. рассчитав деньги, но пришлось занять 18 р. Вечером с Османом был на концерте в Павловске. В первый раз мы одеты были как следует…»
То и дело следуют записи:
«Заложил часы. Обедал с друзьями в ресторане».
«Обедали в ресторане у Палкина».
«Обедали в Эрмитаже».
«Был в ресторане с Османом».
«В редакции получил без вычета 64 р. Заходил в ресторан».
«Ужинали в Аркадии».
В пятницу 21 августа 1898 года он занесёт в свой дневник: «…Идеалы воплощены в книгах, всё что хотел – идеала».
…Любить жизнь – это идти с ней в ногу.
В 1880-х годах Петербург охватывает эпидемия «циклистомании». Циклистами в те годы называли велосипедистов.
Газета «Петербургский листок», сотрудником которой в то время был Владимир Шуф, всячески пропагандировала езду на велосипеде.
Правда, в черте города кататься на столь странном транспорте запрещалось.
С 1884 года в Петербурге создаётся «Общество велосипедистов-любителей». Вступительный взнос – 10 рублей, годовой – 15. Кроме того, нужно было заплатить налог – 5 рублей. Член общества обязан был сам приобрести велосипед, который по тем временам стоил дороговато – от 175 до 200 рублей.
2 мая 1893 года «Петербургский листок» помещает следующую информацию:
«Вчера, 25 мая велосипедистам разрешена езда по городу. В виде опыта разрешена езда на велосипедах лицам, достигшим 18-ти лет, причём особой комиссией выработаны правила езды».
Для получения разрешения езды по городу велосипедисты сдавали экзамены, велосипеды комиссией проверялись на исправность, после чего выдавались номерные знаки, именные билеты и дорожные правила.
В апреле 1898 года вторая жена Владимира Шуфа таинственная М. (речь о которой, как я и обещал моему читателю, пойдёт позже) покупает своему супругу подержанный велосипед. (Поэту надо было соответствовать – газета, в которой он работает, рекламирует «циклистов», в то время как он сам – «безколёсный»).
…Шуф под Павловском, в немецкой колонии Этюп, снимал дачу – было, где развернуться, где разъездиться.
Мы смеем смело предположить, что Владимир Шуф экзамены не сдавал, комиссию не проходил, номерных знаков, а равно, именных билетов и дорожных правил не получал.
Заявление наше основано на признаниях самого Шуфа:
Пятница. 17 апреля. «…М. купила мне велосипед за 60 р. у Янова. Я его тут же сломал и теперь надо починить».
21 апреля велосипед был отремонтирован за 3 руб. 10 коп. Далее велосипед ломался едва ли не каждые три дня. Наконец, в четверг, 18 июня Шуф отметит в своём дневнике:
«Написал фельетон «Горе велосипедистов».
В 1897 году в Петербурге создаётся Петербургское фотографическое общество. Но ещё до его создания Владимир Шуф научается фотографировать, проявлять и закреплять снимки, хранить негативы, представлявшие собой стеклянные пластины, на которые во время фотографирования проектировалось изображение. В том же 1897 году Владимир Шуф, «вооружённый» фотоаппаратом, «арендованным» у фотографа Владимирского, отправляется в качестве корреспондента в поездку по Ближнему Востоку.
При всей своей, скажем так, обречённости, Шуф жил нараспашку, дышал полной грудью, был щедрым душой.
Дворянин, барин, при определённых ситуациях сибарит, популярный корреспондент, известный поэт и журналист – он старался отвечать своему положению, званию, популярности, известности, – как бы сегодня сказали, – держал марку.
Вспомним, мой любезный читатель, четверг 19 ноября 1898 года. Владимир Шуф приехал в Крым. Из Севастополя его путь лежал в Ялту.
В те годы поездка из Севастополя в Ялту – это 12 часов езды на мальпосте [24], в обществе до 15 человек, за 5 руб. 50 коп. в 1-ом классе, за 4 руб.50 коп. – во 2-ом.[25] Шуф же, располагая 20-ю рублями в кармане, нанимает отдельный экипаж, скажем так, персональное «такси»:
«…Осталось всего 20 р. – пишет он в дневнике. – <…> На почтовой станции мне как корреспонденту устроили лондо и четвёрку лошадей за 18 р. вместо 20. С одним рублём в кармане – роздал ямщикам – выехал в Ялту. Чудная погода. Луна во мгле». (Подчёркнуто мною. Вл. Кудр.)
В 2 часа ночи, с рублём в кармане, Шуф в Ялте. Домой, к жене и детям, не пошёл, снял номер в гостинице. А утром ещё умудрился напиться чаю с молоком, правда, без сахару. И это на один рубль! В то время как стоимость гостиничного номера – от одного до десяти рублей!
…Шуф как поэт-лирик, поэт-романтик, поэт-путешественник любил и ценил женщин. Без любви нет вдохновения, без вдохновения нет творчества. Поэт жаждет любви. Ему – как и чахоточному Чехову – скучно без сильной любви.
«Жениться я не хочу, да и не на ком. Да и шут с ним. Мне было бы скучно возиться с женой. А влюбиться весьма не мешало бы. Скучно без сильной любви» – писал Чехов Суворину.[26]
А через неделю он будет писать Леонтьеву (Щеглову) И. Л. [27] – «…жить не особенно хочется. Умирать не хочется, но и жить как будто бы надоело» (24.10. 1892 г.)
11 февраля 1895 года в ресторане Палкина (Невский проспект, 47) Чехов признается Фидлеру [28] и Баранцевичу: [29] «Я, вероятно, никогда не женюсь, потому что могу жениться только по любви. После постановки «ИвАнова» я переспал не менее чем с девяносто двумя женщинами; я воображал, что люблю их и выслушивал их любовные клятвы; но проходила ночь, и я понимал, что мы оба глубоко заблуждались». Чехов «имеет дело почти исключительно с замужними, так сказать, приличными женщинами; два года назад он говорил мне (Фидлеру. Прим. Вл. Кудрявцева), что никогда ещё не лишил невинности ни одну девушку». [30]. Не отсюда ли вывод в записной книжке Чехова: «Изменившая жена – это большая холодная котлета, которой не хочется трогать потому что её уже держал (начал) в руках другой человек»?
За два с половиной года до смерти чахоточный 42-летний Чехов всё-таки женится.
Чахоточный Шуф, напротив, женится совсем юным, (жена на 2 года старше его), но ему тоже, видимо, было «скучно возиться с женой», точнее, с жёнами. И – в 1887 году, после поездки в Грецию – таинственная Л. К., в 1898-ом, после поездки в Палестину – некая Маня, Мария. И в то же время Шуф – прекрасный семьянин. В Ялте – первая семья: жена Юлия, двое детей, усадьба, подарки детям; в Петербурге – вторая семья: жена М., (о которой, повторяю, речь позже), двое детей, служанка, любовница, преданный друг и слуга крымский татарин Осман, две квартиры, место в детском садике; эту ораву надо любить, одевать, кормить, содержать, недвижимое имущество оплачивать. И он любит, одевает, кормит, содержит, оплачивает…
Поэт жил явно по принципу: «Не важно, сколько я проживу, важно как…».
Да, рождённое, конечно,
Не для смерти рождено!
Неужели в тьме предвечной
Нам исчезнуть суждено?
Как? Чтоб в хаосе, в тумане
Мысль погасла, с тьмой слилась?
Чтобы дух исчез в Нирване,
Во вселенной растворяясь?
Для того ль в своём горниле
Жизнь ковала смелый дух?
Мы страдали и любили
Для того ль, чтоб свет потух?
Нет, я правды смысл нарушу!
Жизнь дана, чтоб каждый мог
Сам свою достроить душу
В дни борьбы страстей, тревог.
В. Шуф. Роман в стихах «Сварогов»
…Да, не быть легко – ты попробуй быть.
1904 – 1907 годы
Кто идёт?
На поле мгла. С винтовкой часовой
Среди ветвей на дереве, как птица,
Как сокол, в тёмной зелени гнездится,
До полночи дозор свершая свой.
Не ветер ли колышет там травой?
Солдат глядит, – всё поле шевелится.
Мерещатся знамёна, тени, лица –
«Эй, кто идёт?» – Безмолвен мрак ночной.
– «Кто там идёт?» – он окрик повторяет,
Прицелился винтовкой: «Кто идёт?»
– «Смерть! – шепчет ночь. «Смерть!» – ветер отвечает.
Луна взошла, горит среди высот,
На поле битвы мёртвых озаряет.
Он крестится, он видит – смерть идёт.
Владимир Шуф. Кто идёт? Сонеты «В край иной…»
На одиннадцатый день русско-японской войны Борей (В. Шуф) писал в «Новом времени»:
«Наша обычная жизнь с её буднями и праздниками нарушена тревогами войны. Великие события на Дальнем Востоке своим боевым шумом наполнили мир и создали новые настроения…
Изменился весь строй нашей столичной жизни. Большинство балов отменяется – теперь не до веселья, хотя пришла русская масленица…
Я не скажу, чтобы это было уныние. Наоборот – есть подъём, есть напряжение и нервное возбуждение. Жизнь стала важнее, серьёзнее. Звучат музыка и песни. Но это военный марш народный гимн, хор манифестантов на улице. Карнавал теперь показался бы пошлым…
В широкой степи у кургана лежал забытый и поросший ковылём меч богатырский, «меч-кладинец», как зовёт его сказка, и настала пора блеснуть ему яркой молнией от запада до востока».[31]
Борей
У России ещё не было сдачи Порт-Артура, поражения под Мукденом, разгрома в Цусимском сражении и пленные японцы ещё не опасались прогулки по Невскому проспекту столицы, к пленённым относились пока ещё снисходительно.
«На солнечной стороне Невского меня обогнали два японца, – писал в «Новом времени» Борей. – Они быстро шли по направлению к Адмиралтейству и видимо старались поскорее выбраться из толпы, бросавшей на них любопытные и недружелюбные взгляды.
– Враги! – шутливо заметил мой спутник.
Один был маленький, стройный, в котелке и безукоризненном европейском пальто. Другой, попроще, шагал, покачиваясь на кривых ногах, носивших следы японской «рисовой болезни» – «какки».
Они, вероятно, были из тех, которые на днях приехали в Петербург из Забайкальской области, а затем отправились в Берлин. Ждём мы из Харбина ещё 11 пленных офицеров, и конечно японцы скоро у нас будут не редкость.
*****
Я был мальчиком, – продолжает Борей (Владимир Шуф), – когда мне пришлось увидеть пленного турецкого пашу. Везли пашу под конвоем в карете, и толпа смотрела на него, как на зверя в клетке, пока он досадливо не опустил занавеску окна…
К пленным врагам следует относиться приветливо. Это желанные гости, и чем их больше, тем лучше…» [32]
«Конно Мити-ва доко-э торимас-ка?» – по-японски «Куда ведёт эта дорога?»… Появилось новое издание «Русский в Японии», сообщающее краткие сведения о японском языке…
…ужасно он не благозвучен для нашего уха. Все эти приставки к словам, обозначающие падежи: -ва, га, ни, то – создают утомительный перезвон речи и вряд ли хороши даже для декадентской поэзии…
Фразу «Я ранен» вряд ли в состоянии произнести хоть один раненый: «Ватакуси-ва кидацо опмашьте!» – умрёшь скорее, чем выговоришь. Вообще японский диалект довольно варварского свойства. Не знаю, как на нём говорят и пишут литераторы Нипона».
Борей.
Это была последняя корреспонденция Борея (Шуфа) в «Новом времени» до отъезда на фронт. Следующая появится лишь 14 октября 2004 года, что даёт возможность определения срока пребывания поэта на войне.
…Русско-японская война закончилась постыдным поражением России, унизительным для Японии заключением мирного договора 9 августа 1905 года, стала причиной первой русской революции.
Шестимесячное присутствие Владимира Шуфа на войне, вакханалия и беспорядки первой русской революции дали ему богатый материал для написания романа с символическим названием «Кто идёт?»
…Не смотря на резко негативную реакцию Алексея Суворина на «побег» своего корреспондента с русско-японской войны, Шуф остаётся одним из ведущих журналистов «Нового времени».
6 марта 1905 года он участвует в поэтическом вечере у Сологуба. [33] Об этом можно было бы и не упоминать, если бы не один, на мой взгляд, значительный, штрих – на том заседании было вновь отклонено предложение об избрании постоянным членом поэтических вечеров Александра Блока [34], – потому что никто не знал его как писателя, как человека, но всем он был известен как экстравагантный декадент.[35]
В 1905-ом и 1906-ом годах Шуфа время от времени можно было видеть то на поэтических посиделках у Ф. Фидлера, где поэт пел под аккомпанемент пианино, то у Вентцеля, то у Грибовского, где – наконец-то – постоянными членами поэтических вечеров были избраны Александр Блок, Тэффи, Вячеслав Иванов [36], поэт и переводчик Штейн, Кондратьев [37], Гриневская…[38].
Зван был Шуф и на «Товарищеские (Фидлеровские) обеды» («Обеды беллетристов») – собрания петербургских литераторов.
Посещение поэтических вечеров, «Товарищеских обедов» и литературных собраний для тогдашнего литератора – это словно бессрочный входной билет на придворные балы и балы высшего света. Такую привилегию дОлжно было заслужить талантом: Блок ждал избрания в постоянные члены несколько лет, Гриневская – полтора года, Тэффи [39] получила право посещать литвечера лишь после смерти своей сестры, поэтессы Мирры Лохвицкой. [40] Приём в члены требовал обязательных трёх рекомендаций и единогласного избрания.
…В 1906 году в Санкт-Петербурге [41] выходит книга сонетов Владимира Шуфа «В край иной», за которую в 1909 году автор едва не удостаивается Пушкинской премии.
Но до 1909 года Шуфу надо было ещё дожить. А тогда, в 1906 году, 17 сентября, на именинах Любови Михайловны – жены Ф. Фидлера – Александр Фёдоров зело возмущался тем, что в своём сборнике сонетов Шуф посвятил ему стихотворение. От возмущённого Фёдорова походя перепадает декадентам Андрею Белому и Александру Блоку – он цитирует их стихи и называет хулиганами и жуликами.
Что же это за сонет, так возмутивший нашего беллетриста, драматурга, поэта. Вот он, ознакомьтесь.
ХCIX. ЗАВОЛЖЬЕ
А. М. Федорову
За Волгою, в степях её, впервые
Я посетил улусы кочевые.
Среди травы кибиток видел тень
И пил кумыс, отрадный в жаркий день.
Встречались мне посёлки там иные
И минарет татарских деревень,
Но мне милей кочевье, воля, лень,
Седой ковыль и табуны степные.
Как он хорош, свободный этот край!
Восточной песни вьются переливы, –
Вдали звучит задумчивый курай. [42]
Несётся конь, скакун мой длинногривый,
Через бурьян, овраги и обрывы...
Печаль моя! Попробуй – догоняй!
Не знаю, как читатель, а я в смущении – чем не угодил Шуф собрату по перу? Впрочем, на поэта может обидеться каждый.
…К Пушкинской премии мы вернёмся в своё время.
А пока в Российской империи 1907 год. Год поражения первой русской революции. И год выхода в Санкт-Петербурге романа Владимира Шуфа «Кто идёт?» [43]
Романа о русско-японской войне, породившей первую русскую революцию. Романа, написанного по следам первой русской революции, посеявшей ненависть, кровь, террор, анархию, разрушения.
Шуф видел в революции торжество звериного, хищного; видел, по выражению Михаила Арцыбашева, [44] «назревавшие времена свержения мёртвых и казни новых идолов».
В произведении, состоящим из двух частей, по восемь глав в каждой, много личного, пережитого, поэтому оно может считаться автобиографическим. Центральные персонажи – Ладогин (понимай – сам Шуф) и Лидия (жена Шуфа – М.).
С моей стороны было неуважением к читателю не познакомить его (хотя бы вкратце), с романом.
Извольте.
Часть I
В Манчжурии
V. СТАРАЯ ФАНЗА. (1)
1 – Фанза – (правильно фан-цзы) – тип. кит. жил. прямоуг. формы с 2-мя или 3-мя комнатами. (Прим. Вл. Кудрявцева)
«Мы ожидали выступления всего восточного отряда, но начавшиеся дожди приостановили военные действия. Наши офицеры перебрались из палаток в фанзы соседней деревушки.
Вот уже пятый день, не переставая, идёт проливной дождь. Такие дожди бывают только в Манчжурии. Они льются целыми сутками при сорокаградусной температуре. Зной и сырость вместе! Обувь, кожаные сумки и кобуры начинают покрываться зелёной плесенью. Под буркой или резиновым плащом нестерпимо жарко, а сбросить их нельзя, – ливень пронизывает насквозь. Из разъездов мы возвращаемся мокрыми до нитки. Надо иметь железный организм, подобный моему, чтобы переносить манчжурский климат, столь непохожий на наш северный. Но что несноснее всего, – это непроходимая грязь. Долины и горы превратились в топкие болота. Поля гаоляна затоплены водой.
Разлились реки, и наш восточный отряд оказался отрезанным от сообщения, – обозы не приходят, а припасов осталось мало. Китайцы говорят, что в Манчжурии наступает обычный период дождей. Сколько времени он продолжится, – никто не знает наверно. Может быть, более месяца. Грязь, ливень и скука. Тёплые дождевые капли стучат в бумажное окно фанзы, где мы поселились вместе с Харченко. Всё-таки здесь лучше, чем в палатке.
Наша фанза стоит на самом краю деревни, у заросшей деревьями земляной ограды, похожей на крепостной вал. Вся деревня окружена невысокой стенкой, слепленной из земли, камней и глины, чтобы в случае нужды обороняться от хунхузов. Здесь каждое селение укреплено и настороже. Фанзы в солнечный день смотрятся довольно весело и опрятно, кругом зеленеют купы деревьев и тянутся гряды белого мака, но теперь деревня намокла, посерела и побурела от непогоды. На улицах стоит жидкая грязь, а вершины ближних сопок одеты сеткой падающего дождя. Наша старая фанза имеет особенно неприветливый вид. Она словно сгорбилась и стала похожа на старушку-китаянку, свою хозяйку, у которой мы снимаем это жалкое помещение за два рубля в сутки.
Фанза состоит из нескольких смежных клетушек, расположенных вокруг тесного дворика. Наши лошади стоят под навесом из гаоляновой (2) соломы.
2 – Гаолян – правильно гао-лян. Используется хлебное, техническое, кормовое. Трава сем. злаковых. Изгот. муку, крупу, спирт, крахмал (Прим. Кудрявцева)
В клетушке налево живёт хозяйка – старое, сгорбленное существо с морщинистым жёлтым лицом и манчжурской причёской в виде двух загнутых рогов. Она вечно сидит на корточках у своей двери и курит длинную, тонкую трубку, злобно посматривая косыми глазками. Харченко зовёт старуху «китайской ведьмой» и, вероятно, не ошибается. Характер у нашей хозяйки несносный. Она вечно ворчит себе под нос и, должно быть, бранит нас по-китайски. Денщик мой, Хутухта, который её понимает, говорит, что она терпеть не может русских казаков. Однако терпит нас, – из жадности к деньгам. Старуха, получив плату, крепко зажимает бумажные рубли костлявыми пальцами и долго потом их рассматривает, качая взад и вперёд своей головой с рогатой прической. Странное существо в грязном голубом киримоне.(3)
3 – Киримоне – то же что и кимоно (Прим. Вл. Кудрявцева)
Кроме неё, в нашем дворе нет ни одной женщины. Лишь изредка по вечерам я слышу довольно мелодичные звуки струнного самизена...(4) Неужели это играет старуха?
4 – Самизен – япон. струн. инстр. с длинным грифом из пальмового дерева и тремя струнами, на кот. играют лопаточкой из рога черепахи или дерева. (Прим. Вл. Кудрявцева)
Фанза, где мы живём с Харченко, почти на половину занята широким «каном», китайской лежанкой, которую топят зимой. На кане постлана гаоляновая циновка и приспособлены наши походные постели. Под большим, заклеенным бумагой окном с деревянной решёткой мы кое-как устроили стол из двух досок. Он вечно завален папиросами, картами Манчжурии, револьверными патронами, – всякой всячиной, до консервов и бутылок включительно. У Харченко есть даже туалетное зеркало. Шашки на стене, мокрые бурки в углу, и тут же сёдла, уздечки и мешки с чумизой, – нельзя сказать, чтобы особенно приветлива была походная обстановка. Впрочем, не знаю почему, я люблю эту кочевую жизнь военного времени, холостой кружок офицеров и свободу, чуждую городских стеснений. Изводит нас только скука, бездействие и этот бесконечный дождь...
Разве подразнить моего милого Харченко? Доблестный хорунжий разлёгся на кане, подложив руки под голову, и пускает колечками дым в потолок фанзы.
– Харченко, ты спишь? – поворачиваюсь я к нему от разложенной на столе карты, где я делал отметки карандашом.
– Нет! А что? – лениво откликается хорунжий.
– Вероятно, мечтаешь? Как тебе нравится наша хозяйка?
– Эта китайская ведьма?
– Положим, твоя Хезайду была несколько лучше и моложавее, но я всё-таки удивляюсь, что ты совсем бросил ухаживанье.
Харченко приподнимается на локте.
– За кем же тут, ухаживать?
– За хозяйкой фанзы.
– Тьфу!
Хорунжий сердито поворачивается лицом к стене.
– На войне, мой друг, всё позволительно! – продолжаю я, закуривая сигару. – Мало ли какие бывают крайности в походе.
– Предоставляю тебе этот роман.
Несколько минут продолжается молчание.
Только капли дождя барабанят по бумажному окну и крыше, да ворочается в углу Хутухта, очищая ржавчину на моей шашке. Он примостился на полу фанзы и усердно трёт старый дамасский клинок. Изредка его косые глаза останавливаются то на мне, то на Харченко, словно бурят вслушивается в наш разговор. Вдруг хорунжий подымается и спускает обе ноги с кана. Чёрные усики Харченко приподнялись от весёлой улыбки.
– Это положительно невыносимо! – смеётся он. – Хоть бы одна хорошенькая женщина в целой деревне! Никого, кроме этой бабы-яги. Все попрятались.
Слабые звуки струнного инструмента снова послышались мне.
– Да, отсутствие женщин – одна из неприятностей военного времени! – сказал я. – Но знаешь ли, Харченко – романы, любовь, ухаживанья – всё это хорошо в молодости, когда ещё не утратились первые грёзы поэзии и счастья. Сколько тебе, кстати, лет?
– Двадцать два, слава Богу.
– Ну, два года ты, кажется, прибавил. Ты увлекаешься всеми женщинами потому, что ещё не успел избрать одну. В твоём возрасте это, пожалуй, самое трудное – сосредоточиться.
– Далее?..
– Но что будет с тобою, когда, достигнув лет зрелых, ты останешься при своей вечной жажде любви и романических приключений? Нет, из тебя выйдет молодящийся ротмистр или есаул, вроде нашего общего приятеля, Далибекова, у которого на языке одни сальные и циничные анекдоты. Ты будешь рассказывать, покручивая нафабренные усы, о пикантном романе с уездной актрисой, о том, как получил, неизвестно от кого, – honny soit qui mal y pense,(5) – перенизанный шелковым женским чулком букет сирени. Ты вспомнишь своё приключение с китаяночкой Хезайду в Манчжурии и тысячу других в том же роде, – mille e tre (6) женских юбок, за которыми ты гонялся в своё время. Приятная перспектива!
5. – honny soit qui mal y pense – франц; Стыд тому, кто усмотрит в этом плохое. (Прим. Вл. Кудрявцева)
6. – mille e tre – итальянс. – три тысячи (прим. Вл. Кудрявцева)
– Однако, – обиделся Харченко, – ты рисуешь меня каким-то пошляком.
– Жизнь многое опошляет!
– Бросим эту тему! Женюсь и переменюсь, к твоему удовольствию. Скажи-ка лучше, есть у тебя мадера?
– Хутухта, бутылку!
– Так что, ваше высокоблагородие, всё вино вышло! – поднялся из угла мой денщик.
– Ничего нет выпить?
– Никак нет!
– Харченко, а ведь это плохо? – улыбнулся я. – Ни вина, ни женщин. Что же мы с тобой станем делать? Дождь, скука и все лишения военного времени.
– Скверно! – согласился хорунжий, снова растягиваясь на циновке кана. – Манчжурия – это такая проклятая страна...
– Ваше высокоблагородие! – тихо сказал бурят.
– Что там?
– Так что, у старухи всё есть!
– У какой старухи?
– Стало быть, у нашей хозяйки.
– Вино есть? — обрадовался Харченко.
– Вино, ханшин (7), ром, – что вашему высокоблагородию понадобится.
7 – Ханшин – китайская пшеничная водка (самогонка) (Прим. Вл. Кудрявцева)
Скуластое лицо бурята и его узкие глаза приняли лукавое выражение. Мы с Харченко невольно переглянулись. Очевидно, наша хозяйка была больше, чем маркитанткой.
– Неужели, кроме вина... – начал Харченко и вдруг звонко расхохотался. – Хутухта, да ведь это китайская ведьма. Что же, – у неё дочка есть?
– Не могу знать!
– Ну, не дочка, так какая-нибудь китаянка из деревни?
– Никак нет, ваше высокоблагородие! Лицо денщика снова приняло тупое, словно деревянное выражение. Я знал, что в таких случаях от него ничего не добьёшься. Однако он как будто намекал на что-то, а может быть, нам только показалось. Иногда мой бурят бывает чрезвычайно глуп, и трудно разобрать, что он хочет высказать.
– Так вот что, Хутухта! – сказал я, – похлопочи, любезный, и достань нам всё, что найдётся у хозяйки к ужину: курицу, риса... пусть принесёт вина, если и в самом деле у неё есть что-нибудь, кроме ханшинной водки.
– Слушаю, наше высокоблагородие!
Казак повернулся налево кругом и исчез за дверью. Харченко проводил его любопытным взглядом.
– Знаешь, бьюсь об заклад, что тут дело не чисто! – вскочил он с кана. – Твой Хутухта что-нибудь выследил.
– Перестань! – улыбнулся я.
– Вот увидишь! Идёт на три золотых? Проиграешь.
– Держу пари! – протянул я руку Харченко.
В эту минуту за дверью нашей фанзы послышался старческий кашель, возня и шлёпанье туфель по лужам. На дворе совсем стемнело, но дождь по-прежнему лил, не унимаясь. Дверь тихо заскрипела и на пороге показалась старая китаянка с деревянными чашками в трясущихся цепких руках. Её злые глазки, щурясь, неприветливо посматривали на нас, но жёлтое лицо и сухие губы силились сморщиться в улыбку.
«Совсем колдунья!» – невольно подумал я.
– Капитана мало-мало кушай! – глухо заговорила старуха, ставя на стол две чашки с рисом и варёной курицей.
– Вино, ханшин, мию? – спросил я.
– Ю! Ю! – закивала старуха рогатой причёской. Я достал из кармана трёхрублевую бумажку и сунул ей в руку. Она впилась в деньги глазами, что-то забормотала и скрылась за дверью, шлёпая толстыми подошвами китайских туфель.
– Ну, и физиономия! – сказал я хорунжему.
– Да, вот только такие красавицы и водятся в этой проклятой деревне! – вздохнул. Харченко. – Хоть бы скорее военные действия начались.
Он достал вилку и принялся за курицу.
– Ханшин ю, капитана-шанго! – раздался за нашей спиною звучный голосок.
Мы обернулись и невольно вскрикнули. Молодая китаянка с чёрными, как уголь, волосами и желтовато-нежным, точно слоновая кость, оттенком лица, улыбаясь, подавала нам бутылку и кружки. Её черты странно походили на лицо старухи-хозяйки, но были словно просветлены молодостью и красотой. Пунцовые губы маленького рта усмехались, открывая бисерную нить белых зубов. Тонкие брови, слегка приподнятые углы её глаз, тёмных и нежных, будто лукаво прищуренных, делали её похожей на точёную статуэтку китаянки, какие встречаются в наших гостиных. Красный киримон с вышитыми шёлком цветами мягко обхватывал невысокую, стройную фигурку. Она поставила вино и скрылась раньше, чем мы успели прийти в себя от неожиданности.
– Как же ты говорил, что в деревне нет красивых женщин? – спросил я хорунжего.
– Да это моя Хезайду! – вскочил Харченко. Только как она попала сюда? Неужели она приходится дочкой этой старой китайской ведьме? Не к ней ли в деревню она так часто бегала из кумирни? (8) Вот оно что!
8 – Кумирня, небольшая языческая или буддийская молельня с кумирами (Прим. Вл. Кудрявцева)
– Хороша... ну, а вино, наверное, дрянь!
– Честное слово, мадера! – сказал хорунжий, отпивая глоток, но ещё с большим интересом поглядывая на дверь фанзы.
– Налей! Однако откуда взялась эта, – не бутылка, а эта китайская красавица?
– Я говорил, что проиграешь заклад! – торжествовал Харченко.
– Подожди ещё!..
– Чего же ждать?.. А вот и она!
Дверь скрипнула и в фанзу вошла с тарелкой яиц наша старуха-хозяйка. За нею шёл Хутухта. Харченко всего передёрнуло.
– Ну и красавица у тебя дочка! Переведи ей, Хутухта! – сказал я, смотря на старуху. Где ты взяла такую?
Старая китаянка что-то забормотала.
– Она, ваше высокоблагородие, спрашивает, какая дочка? – ухмыляясь, перевёл бурят.
– А вот, что вино сейчас приносила!
Старуха пристально взглянула на нас своими злыми глазами и зачастила по-китайски не то бранью, не то причитаньями. Её глухой голос срывался и издавал резкие, визгливые звуки.
– Что? Что она говорить? – спросил хорунжий.
– Так что, ругается, ваше высокоблагородие! Нехорошо ругается! – пояснил бурят.
– Переведи!
– Говорит она, ваше высокоблагородие, что никакой дочки у неё нет, что на неё только выдумывают. Из-за господ, мол, офицеров девушке в деревне на порог нельзя выйти, – и всё такое. Японцами тоже грозит, будто они скоро русских казаков из Манчжурии повыгонят. И вороны им глаза выклюют. Злющая старуха, ваше высокоблагородие!
– Раскаркалась, ведьма! Гони её вон!
Но старая китаянка была уже за порогом, и дверь захлопнулась перед носом Хутухты.
– Вот так история, разозлилась бабуся! – возвратился к столу Харченко. – Мы-то чем виноваты, что у неё дочка красавица?
– А если это не старухина дочка?
– Так кто же Хезайду по-твоему?
– Хутухта, ты видел молоденькую китаянку, что нам вино приносила? – спросил я бурята.
– Никак нет!
– Где же ты был в это время?
– Так что помогал стряпать старухе.
– Гм... врешь ты, братец! – уставился Харченко на бурята. – Послушай, Ладогин! Це дило треба разжувати, – как говорят наши хохлы. Пойдём-ка сами разведаем. Дождь, кстати, перестаёт, и на дворе стало светлее.
Я допил стакан, и мы вышли из фанзы.
Ливень, в самом деле, утих и полный месяц, выблеснув из-за тучи, освещал белые стены китайских мазанок.
Тихие струнные звуки слышались, словно из открытого окна, и замирали в тишине ночи, в набегающем шелесте листьев. Деревья отбрасывали резкие тени на влажную землю. Через несколько шагов мы невольно остановились. У дверей фанзы, озарённая луной, стояла наша желтолицая красавица в шёлковом киримоне c крупными чётками на груди. Маленький самизен слабо звенел в её руках. Она улыбнулась, кивнула нам и словно исчезла за порогом фанзы.
– Что за притча такая? – шепнул мнё Харченко.
Я стал вглядываться пристальнее, но около фанзы теперь никого не было. Только какая-то старчески сгорбленная тень падала на стену не то от дерева, не то от покривившегося забора. Месяц светил ярко, и ошибиться было бы трудно.
Харченко молчал. Он казался задумчивым, против обыкновения, и вдруг, обернувшись ко мне, сказал:
– Знаешь что? Покарауль у фанзы! Любопытная это история, и надо её объяснить, во что бы то ни стало.
– Просто старуха дочку прячет! – заметил я.
– Увидим, надо дождаться...
– Не стоит! Спать хочется.
– Спи, а я не уйду!
– Как хочешь.
Я вернулся в фанзу, где мой бурят уже приготовил постель. Прикрывшись буркой, я растянулся на кане. Полумысли, полугрёзы мешались в моей голове. Прошлое с его грустными воспоминаниями сливалось с действительностью, принимавшей какой-то сказочный оттенок. Старуха, молодая китаянка... красавица и опять старуха. В жизни бывают горькие превращения. Беспощадная старость отнимает молодость, красоту, – всё, что мы любили когда-то. Чудес нет. Время не отдаёт ничего, и прошлое никогда не возвращается. Знакомое милое лицо встало передо мною, улыбнулось и вдруг сморщилось в беззубую старческую гримасу. Я застонал от страшного кошмара и проснулся. Передо мной стоял Харченко. Его китель, фуражка, шаровары с жёлтыми лампасами – всё было мокро, и вода текла по лицу.
– Опять дождь? – спросил я его.
– Льёт, как из ведра! – сердито ответил хорунжий.
– Однако ты принял душ!
Он молча разделся и лёг рядом на кане
– Не дождался своей красавицы? – зевнул я.
– Где тут! – проворчал Харченко, – Такая проклятая погода!
Он долго ворочался под буркой. Керосиновая лампочка на столе догорела, вспыхнула последний раз и погасла. Мухи зажужжали на потолке, и опять всё затихло. Только храп казака-бурята, спавшего с винтовкой в углу, раздавался в темноте фанзы. Тихая ночь погасила и мои беспокойные мысли.
Поутру мы проснулись от сильного стука в дверь. Мокрый, закутанный в дождевой плащ, явился подъесаул Далибеков и объявил, что мы завтра выступаем в поход.
– Куда? В такой ливень? – удивился Харченко.
– Что поделаешь? – ответил Далибеков. – Наш полк переводится в южный отряд к Хайчену.
– В южный из восточного? – воскликнул я.
– Да, дислокация войск изменилась. Вчера получили приказ из главной квартиры.
– Вот тебе и твоя красавица! – не утерпел я, чтобы не поддразнить Харченко.
– Какая красавица? — полюбопытствовал Далибеков, присаживаясь к столу, где уже кипел поданный бурятом самовар.
– Тут Харченко не то за старухой, не то за молодой ухаживает.
– Право?
– Вчера ночью, когда, помнишь, я остался на дворе, я таки добился своего! – заговорил хорунжий. – Но что из этого вышло, сам толком не разберу. В эти манчжурские ночи ничего порядком не видно. Чудится, мерещится что-то... То месяц выглянет из-за тучи, то опять хлынет ливень и ни зги не увидишь. Да! Только это ушёл ты вчера спать, как на пороге фанзы опять показалась китаянка.
– Старая или молодая? – спросил я, глотая горячий чай.
– Молодая. Оглянулась на меня, поманила веером и крадётся этак под деревья к ограде. Ну, я, разумеется, за ней. Вижу, стоит моя Хезайду и смеётся, закрывшись зелёными ветками. Месяц светит, каждый листок виден, – какая тут может быть ошибка? Я перескочил через канаву и очутился около старухиной дочки. Вдруг лунный свет погас, под деревьями хоть глаз выколи. Дождь забарабанил по веткам... но что тут думать? Схватил я мою манчжурку в темноте и поцеловал её в губы. Тут словно гадина меня ужалила в руку. Кто-то неистово взвизгнул и побежал под деревьями, как ежи или барсуки бегают. Нет, не уйдёшь, думаю. Она через двор, – я за ней. Луна снова зажглась на небе, и я шагах в десяти увидел старуху-хозяйку. Она, сгорбившись, перескочила через лужу, обернулась, погрозила мне костлявым пальцем и шасть за дверь фанзы. Я к двери – она на запоре. Ворчит за нею кто-то и скребется у притолоки. Признаюсь, как-то жутко мне стало. Повернул я, и домой...
– А ты не врёшь? – усмехнулся Далибеков.
– Думай, что хочешь, а вот, посмотри, у меня на пальце два зуба словно отпечатались. До крови укусила, проклятая китаянка!
– Поделом, не ухаживай в потёмках! – сказал я.
– Ночью все кошки серы! – добавил есаул.
Мы вдосталь нахохотались над приключением Харченко, который никак не мог отличить дочку от старухи. Хозяйка наша, видно, зорко караулила красавицу. Далибеков был того мнения, что несколько золотых, до которых была падкой старуха, уничтожили бы всю таинственность этого приключения. < >
VI. ВАФАНГОУ
< > Южный отряд готовился перейти в наступление. Было раннее дождливое утро, когда командующий армией генерал Куропаткин временно прибыл к отряду. Закутанный в дождевой плащ, с капюшоном на голове, генерал в сопровождении свиты подъехал к своему казачьему конвою. Полусотня в папахах и серых шинелях отсалютовала, как один человек, и ряды шашек блеснули в утреннем тумане. Генерал поздоровался. Он пропустил мимо себя полк сибирских стрелков, которые лихо прошли, топая в манчжурском лёсе (9), превратившемся в болото. В грязи, по лужам полк проходил, как на параде.
9 Лёс - (гол.). Отложения современ. геологической эпохи, состоящие из слоя тонкого суглинка
– Молодцами идёте, ребята! – крикнул командующий.
– Рады стараться, ваше высокопревосходительство! – весело грянули стрелки и, равняясь, пошли по дороге.
– Ну, с Богом! – тронул своего коня генерал Куропаткин.
Группа офицеров в плащах и капюшонах двинулась вслед за генералом. Длинной лентой потянулись казаки, и дождь закрыл их своей непроницаемой завесой. А войска всё шли...
< >
В лагерь под Вафангоу наш забайкальский полк прибыл поздно ночью, но уже на другой день мы были на передовых позициях и участвовали в кавалерийском деле под деревушкой Вафан. Это было у железнодорожного моста, где мы почти случайно столкнулись с японскими драгунами. Отступать было поздно, – они поневоле приняли бой. Увидев на дороге ряды синих мундиров с жёлтыми шнурами, я построил лаву, и сотня понеслась на японскую кавалерию.
Атака была стремительная.
Забайкальцы, внезапно сомкнув строй, с налёта бросились на драгун, но они не приняли удара и, как всегда в таких случаях, «шока» не произошло. Битва закипела кучками. Шашки скрестились, падали люди и лошади. То там, то здесь по полю раздавались отдельные выстрелы. Ругательства и дикое взвизгивание японцев сливались с гиканьем казаков. Жёлтая пыль облаком окутала битву.
Моя лошадь грудь с грудью сшиблась с лошадью японского офицера. Он отбил удар моей шашки, но тотчас откинулся назад. Казачья шашка проткнула его насквозь и впилась в хребет лошади. Передо мной мелькнуло жёлтое с чёрными усиками лицо японца, искажённое злобой и ужасом... Справа и слева стучали сабли, слышались крики, стоны, конское ржанье. Японский корнет – как мы потом узнали, Номура, – размахивая саблей, с кучкой драгун бросился на наших казаков.
– Прочь, оборванцы, прочь! – кричал он по-русски.
Двое забайкальцев уже свалились под его ударами, как вдруг вынесся вперёд наш урядник.
– Берегись, ваше высокоблагородие! – крикнул он и одним взмахом шашки отрубил голову японцу.
Голова скатилась вместе с фуражкой. Драгуны рассыпались по полю.
< >
На нашей позиции было тихо. В траве и воздухе слышался треск насекомых и какое-то тонкое, протяжное посвистыванье.
– Сильно обстреливают! – сказал я Харченко.
– В самом деле! – ответил я, опуская бинокль.
То, что я принял сначала за насекомых, были японские пули. Но кругом была такая утренняя тишина, так ясно светило солнце и пахла трава, что мысль о пулях не приходила в голову. Между тем они свистели всё чаще и чаще, изредка ударяясь о камни и срывая ветки кустарника.
Сухая ружейная трескотня «пачками» теперь была слышна невдалеке от нашей позиции.
Выдвинув цепь, я приказал открыть огонь.
< >
Работая штыками и прикладами, наши стрелки брали окоп за окопом. Но бригада, которая должна была поддержать удар стрелков, заблудилась среди сопок и опоздала в бой, а к японцам из осадной армии генерала Нодзу прибыли свежие части, и он-то неожиданно атаковали наш слабый правый фланг.
О происходившем бое на левом фланг мы имели только смутное представление по усилившемуся грохоту орудий и учащённой трескотне ружей. Казалось, что там гремела гроза и вспыхивали молнии. Харченко был уверен в победе и, указывая вдаль, говорил, что видит, как отступают японцы. Какие-то чёрные точки теперь, действительно, мелькали среди кустарников на противоположных сопках, но они скорее приближались к нашей позиции.
Рота, засевшая в овраге, открыла частый огонь. Неприятельские снаряды падали и рвались всё ближе.
– Скоро дойдёт и до нас! – подумал я.
Вдруг что-то тяжело охнуло. Большой чугунный мяч хлопнулся на вершину сопки шагах в пятидесяти от меня. Он весь дымился. Японская граната разорвалась с ужасающим треском, обдав нас тучей пыли, камней и осколков. Вывернутая в земле воронка разверзлась на месте взрыва и едкий, жёлто-бурый дым стлался по кустам. Двое моих казаков стонали и бились в траве.
– Носилки! – крикнул Харченко.
– Пачки, начинай! – скомандовал я, чтобы отвлечь внимание солдат.
Первый снаряд, первые раненые всегда производят тяжёлое впечатление. Потом оно притупляется, нервы привыкают, да и в пылу битвы некогда думать о смерти. Мне всегда казалось, что смерть всего ужаснее дома, в постели, а не на войне. Чисто физическое чувство ужаса проходит довольно скоро, когда надо действовать. Воображение не рисует мрачных картин и в сердце не закрадывается страх перед тайнами вечности. Смерть, стоящая лицом к лицу, не так и страшна, как та чёрная тень, что склонившись у нашего изголовья шепчет о темноте могилы и небытия. Только бы не умереть сейчас. Ничего нет обиднее и глупее, как быть убитым в первом же сражении.
Стоявший близ меня казак пошатнулся и я увидел, что серая рубаха на его спине покраснела густым пятном. Он выронил ружьё и пал навзничь.
Носилки показывались всё чаще и чаще. Пока ещё успевали подбирать убитых. Их проносили мимо меня. Земляные потемневшие лица, как-то беспомощно болтавшиеся головы и руки останавливали на минуту внимание, но я спешил отвлечься боевой тревогой. Японцы наступали всё ближе. Пули, казалось, наполняли весь воздух. С певучим звоном рвались шимозы, осыпая нас целым дождём свинца. Шрапнель лопалась то над самой головой, то где-то вверху, справа, слева, срывая ветки и каменья. Казаки стреляли залпами и в одиночку, поддерживаемые огнём роты сибирцев с ближайшей сопки. Теперь уже простым глазом было видно, как японские стрелки в чёрных мундирах перебежками надвигались из кустарников по горному склону. Чувствовалось, что нам не продержаться долго. Непривычные к пешему строю, казаки инстинктивно посматривали на лошадей.
< >
Дождь пуль и шрапнелей осыпал батарею и прикрытие. Близко разорвался снаряд, и две лошади у зарядного ящика осели на задние ноги, забившись в постромках. Одна свалилась на бок, и голова её вытянулась в луже крови. Новая шрапнель звонко лопнула над моей сотней. Свинцовый дождь брызнул как из лейки, и пули зашлёпали по земле.
«Мимо!» – подумал я. Но вдруг Харченко схватился за грудь, ахнул и покачнулся в седле. Два казака подхватили его на руки. Я хлестнул лошадь и подскакал к хорунжему. Лицо Харченко было бледно, глаза полузакрыты, по его кителю лилась кровь.
«Господи, неужели убит?» – подумал я. Носилок нигде не было. Терёхин обхватил рукой хорунжего и, поддерживая его на лошади, осторожно стал спускаться с горы. Голова Харченко беспомощно лежала на плече старого урядника. Я махнул Терёхину рукой и молча вернулся к сотне. Страшная тяжесть давила моё сознание. «Убит!» – шептал какой-то голос, и в первый раз я почувствовал, какая привязанность закралась в мою душу. Неужели это была дружба, – до сих пор незнакомое мне чувство?
< >
По всей линии центра и правого фланга быстро отступали наша пехота и конница. Местами люди бежали, беспорядочно смешиваясь с лошадьми, осыпаемые рвущимися над головой шрапнелями. Слышались крики, стоны, отрывочная команда офицеров. Раненые падали под копыта мчавшейся кавалерии. Японцы, заняв оставленные нами позиции, осыпали долину, лагерь и станцию целым градом шимоз. Станция уже горела, зажжённая гранатой. Густые клубы дыма поднимались из-за построек. Лишь выходя из области огня, роты стрелков и казачьи сотни снова строились и отходили в боевом порядке.
«Отступаем, отступаем!» – мелькнуло у меня в голове.
< >
Ко мне подошел французский военный агент в малиновом кепи и мундире со шнурками. Он улыбнулся, взглянул на сопки, где вспыхивали огни японских батарей и, протянув мне руку, сказал:
– Vous avez perdu cette bataille, parce que vous la voulu! 10
10.Vous avez perdu cette bataille, parce que vous la voulu! – франц. – Вы проиграли эту битву, потому что хотели её. (Прим. Вл. Кудрявцева)
< >
Наша сотня, батарея и рота стрелков, прикрывая отступление отряда, одна оставалась в долине перед лицом неприятеля. Орудия дымились от выстрелов. Японцы заняли ближние сопки, но, не решаясь преследовать, только осыпали нас шимозами и градом ружейных пуль. Их кавалерия даже не отважилась подойти к станции. Мои казаки, не сходя с лошадей более часа, стояли наготове у батареи и скучали бездействием.
Ничего нет досаднее, как праздно стоять под огнем. Я поднял бинокль, чтобы рассмотреть неприятельское расположение. Вдруг что-то сильно ударило меня в локоть, и левая рука моя повисла, как плеть. Теплая кровь лилась под рукавом кителя. В первую минуту я даже не почувствовал боли. «Неужели ранен?» – подумал я, взглянув на руку. Она отяжелела и была как чужая. Я слез с лошади, велел казаку достать бинт и с его помощью туго перевязал руку.
Боль сделалась более ocтpoй, когда батарея снялась с позиции и мы поскакали вслед за нею по дороге к Сеньючену. Я в последний раз оглянулся на зеленую долину Вафангоу. На крутой сопке за нашим покинутым лагерем теперь высился только одинокий деревянным крест, поставленный саперами на братской могиле убитых во вчерашнем сражении. Высоко на горе стоял он и словно осенял кровавое поле вафангоуской битвы.
Мысль о Харченко снова резнула мне сердце... По пыльной дороге, где шла наша сотня, зачастили первые крупные капли дождя, вызванного дневной канонадой. Сначала дождевые капли падали тихо и редко, как слезы, которыми небо оплакивало безумие человеческих жестокостей и ужасы страданий тысяч павших в этот день, убитых и раненых, оставшихся на боевом поле.
< >
VII. ОТСТУПЛЕНИЕ
Наш южный отряд медленно отступал в глубину Манчжурии.
<…>
Под Гайджоу наша сотня расположилась на бивак. Сюда постепенно подходили отставные полки и стягивались затерявшиеся в горах Манчжурии роты. Отдельные кучки солдат, сбившихся с дороги, прибывали, разыскивая свои части. Понемногу всё приходило в порядок, полки собирались под знамёна, и южный отряд оправлялся от нанесённого ему удара. На перевязочном пункте доктор осмотрел мою рану, покачал, головой и сказал, что рука пробита на вылет, с раздроблением кости. Может быть, придется ампутировать. Мне сделали предварительную перевязку. Забинтованная, положенная на лубок рука страшно мне мешала при каждом движении. Лежать было трудно, и я сел на разостланной бурке.
На мокрой земле трещали бивачные огоньки, разведённые казаками. Сырой валежник больше дымил, чем горел. В темноте где-то фыркали привязанные лошади. Часовой с винтовкой тихо прохаживался взад и вперед, посматривая в ночной туман. Дождь перестал, но черные тучи устилали все небо и вершины сопок казались еще мрачнее. Ночь словно вздрагивала при каждой вспышке огня, тени бежали дальше, снова сгущались и ползли.
<…>
Вероятно, я бредил, и у меня начиналась лихорадка. Вдруг часовой вскинул ружьё и неистово крикнул:
– Кто идёт?
«Кто идёт?» – откликнулись горные ущелья, что-то дрогнуло, отпрянуло в ночном тумане, и жуткая тишина снова охватила окрестность. Только шуршал колючий кустарник в поле. Часовой опустил винтовку и перекрестился. Уже начинало светать, когда я задремал на своей отсыревшей и влажной бурке. Знакомый голос разбудил меня.
– Ваше высокоблагородие! – говорил Терёхин, – насилу-то я вас разыскал. Этакая темень да путаница в отряде. Кого ни спросишь, никто не знает, где наша сотня. Часа два плутал по бивакам...
Я быстро вскочил на ноги:
– Что Харченко?
– Жив ещё, ваше высокоблагородие, только отходит! – тихо сказал урядник.
– Где он?
– Тут недалече, в фанзе мы его положили.
– Идём! – набросил я шинель на плечи.
Мы шли с четверть часа, пробираясь среди сидящих солдат, телег обоза, двуколок и коновязей. Наконец показалась одинокая фанза на краю дороги. Казак отворил нам дверь, и мы вошли в комнату, слабо освещённую керосиновой лампой. Харченко лежал на кане, покрытом циновкой. Он метался и бредил.
– Харченко, голубчик! – нагнулся я к нему.
– Вперёд, братцы! – крикнул он. – Рысью марш… с фланга обходят... японцы... сколько их... о, Господи! – Он застонал и вытянулся.
– Хочешь воды, Вася? – шептал я.
– Оставьте! умираю, братцы!
Вдруг он быстро поднялся на локоть, глаза его широко раскрылись и уставились в темноту.
– Святое знамя видишь? – проговорил хорунжий, указывая куда-то вверх.
– Харченко, Вася! – звал я его, не зная, что делать, чем облегчить умиравшего товарища.
Он словно очнулся и узнал меня:
– А, это ты, Ладогин… я, кажется, задремал. Что-то грудь теснит. Но какой странный сон я видел… Да, что такое? – провёл он рукой по лбу, будто припоминая. – Так, так! Знамя на сопке. Как жаль, что это лишь сон… Я тебе расскажу сейчас… Право, это было точно виденье, – вещее, пророческое и прекрасное. Помню, в детстве я видел такие сны.
– Не говори много, Вася! – подал я ему воды. Он жадно отпил из кружки.
– Ничего! Мне теперь совсем легко.
И он начал отрывисто, задыхаясь, передавать мне свой сон…
<…>
– Да, есть вещие сны! – тихо проговорил я. – Твой сон, быть может, предвещает нам победу, подобно видению Пелгуя, который перед битвой Александра Невского со шведами увидел на море ладью, гребцов, одетых мглою, и двух лучезарных витязей,– Св. Бориса и Глеба в «ризах червлёных».
Мне хотелось утешить бедного Харченко.
– Победу?.. как понимать её? – слабо проговорил он. – Разве побеждают только те, кто наступит ногою на павшего врага? Христос победил, распятый на кресте. Над Ним ругались римские воины в претории, на Него надели терновый венец. Но разве Он не победил? Его учение завоевало весь мир и пред Распятым преклонилось тёмное язычество.
Кто знает таинственную судьбу нашего народа, этого вечного страдальца, перенесшего на пути своём татарский плен, страшные бедствия и великие несчастия? Быть может, новые испытания суждены ему и Святой Руси, истекающей кровью, покрытой ранами, в венце из терниев. Победа в самом подвиге, а разве не совершили мы его в полях Манчжурии, – мы, терпевшие столько невзгод и лишений, умирающие за родину и веру свою? Луч, а не меч побеждает. Мы – христиане. Харченко видел во сне святое знамя, веявшее победой над тысячами наших трупов… Умрёт и он… но кто знает судьбу войны и цели Провидения?
<…>
…Харченко опустил голову и опять заметался на своем жёстком ложе.
Мы давали ему пить, он раза два взглянул на меня, что-то силился сказать и не мог выговорить. Вдруг бледные руки его поднялись, он заломил их, как от сильной муки, вскрикнул и протянулся... Его не стало.
Терёхин и казак тихо плакали в углу фанзы. Я встал, поцеловал в лоб Васю и вышел. Солнце уже поднялось над вершинами сопок и заливало светом долину, где строились наши полки. Солнце!.. а в моём сердце была всё та же зловещая ночь, полная смерти, ужасов и видений.
Утром мы похоронили Харченко.
<…>
YIII Лаоянские дни
<…>
Когда я вернулся в гостиницу, китаец подал мне письмо, – первое полученное мною в Манчжурии. Знакомый почерк... письмо от Лиды... Зачем? Я пожал плечами и, поправив абажур на лампе, принялся читать. Женские письма, кстати сказать, особенно письма жён, писавших моим товарищам-офицерам, до смешного сходны между собою. Разнились только факты, а манера, слог, стиль, – всё это было одно и то же. Офицеры иногда читали их друг другу, делясь своею радостью. О, эти письма из дому! – как многих они волновали на Востоке, какие проклятия сыпались на неаккуратность летучей почты! А жёны писали, что Коля хворал корью, Зиночка здорова и вчера «мы были у Ивановых». Милым, но однообразным, языком высказывались тревоги и опасения, тоска разлуки, печальная надежда увидеться через много месяцев. Посылались сапоги и сигары. Спрашивали, не нужно ли нового кителя? – как будто можно было сейчас же получить ответ, когда письма шли целые недели. Сколько нежных забот, уверений и ласки! Сердце диктовало простые, милые строки, и всё же эти женские письма с успехом можно было читать одно вместо другого, не заметив различия подписи. Может быть, супружеская любовь и семейная жизнь всегда однообразны, и человеческая чувствительность давно получила определённую форму несколько казённого образца. Может быть, женщины вообще ординарны? Не знаю, – но письмо от Лиды доставило мне случай полюбоваться оригинальностью, и развлекло меня более, чем я думал. Вот новый «плач Ярославны». Лида писала:
«Как поживает наш герой? – впрочем, герой не моего романа. Ты, вероятно, славно сражаешься на полях Манчжурии? Может быть, даже ранен... случайно. Ведь пуля – дура и, пожалуй, тебя заметит, отличив среди окружающих. Я кое-что знаю из газет о ваших подвигах. Отступление за отступлением, целый ряд позорных неудач, от которых краснеет русская женщина. Ты знаешь, что я не высокого мнения о твоей... о вашей храбрости. Мне было донельзя смешно, когда ты таким героем в папахе ехал на Дальний Восток. Ну, а как вернёшься: «со щитом или на щите»? Мне недавно попался хорошенький романс, который я часто пою:
«Клянуся честью и мечом,
Вернусь к тебе из Палестины».
И я вижу моего паладина в объятиях дев Востока. Хорошенькие эти китаянки? Впрочем, не подумай, что я ревную или скучаю. Я давно принесла моего мужа на алтарь отечества – за полной ненадобностью. На тебе, Боже, что мне негоже. But for all vomen it is not an affliction to lose a husband. (Но для всех женщин это не несчастье потерять мужа. Анг. Прим. Вл. Кудрявцева)
Дети тебя мало интересуют, и потому о них не пишу. Впрочем, никаких домашних несчастий не было. Мы поселились на нашей даче в Павловске, и весело проводим время. Есть новые знакомые, – некий художник Рубежов, к блестящему таланту которого я положительно неравнодушна. Скажи, у тебя на войне никаких новых талантов не открылось? Положим, их никогда и не было, но ведь война родит полководцев. Сегодня утром мы гуляли с Рубежовым в парке. День был чудесный, на полянах пахло свежескошенным сеном. Я нарвала много цветов и поставила их в вазу на камине твоего кабинета. Как удивительно понимает Рубежов все оттенки природы! От него не ускользает малейший переход в тонах зелени и неба. По вечерам я ему иногда пою из опер Гуно и Верди, или новые романсы. Он обещает за это написать мой портрет. Представь, он вовсе не находит, что я стара. Я, кажется, посвежела и похорошела на даче. К тому же у меня теперь нет мужа и прочих неприятностей. За мной ухаживает даже старый граф Керстен, наш дипломат в отставке.
Графиня тебя помнит – не знаю почему. Она всё так же прелестна, но у неё сделались веснушки и бедная Элен в отчаянии: никак не может обойтись одной пудрой. Она всегда была врагом косметики и выписывала её вместе с духами Пивера.
Ну, что бы ещё написать тебе? – «Je t'aime, mon heros!» – (Я люблю тебя, мой герой! Франц. Прим. Вл. Кудрявцева) не могу. Раз только я вспомнила прошлое, – была ужасно душная ночь. Но когда у нас ночь, у вас на Востоке день, и мы не можем встретиться даже мыслями. Теперь ты, вероятно, благополучно пребываешь где-нибудь в штабе генерала Куропаткина или обедаешь с князем Андреем. Говорят, у вас весело, несмотря на неудачи русской армии? Управляющий выслал тебе три тысячи через Китайский банк. Конечно, ты скоро возвратишься в Петербург. Такому сибариту и эпикурейцу, как ты, манчжурский климат вреден. У тебя нет ещё насморка? «Кончаю – страшно перечесть». Мотыльки залетают на балкон и гасят свечу... бедные создания с обгоревшими крылышками, как у меня... Ну, до скорого свидания, рыцарь! Можете не писать по-прежнему. Я сегодня одна, и взялась за перо от скуки, вместо тамбурного крючка для вязанья, и оттого длинно вышло.
Good bye! Yours affectionately, – (До свидания. Твоя ласковая Лидия. Анг. Прим. Вл. Кудрявцева)
Лидия.
P. S. Мне очень, очень тяжело, милый».
Приписка. Следы слёз или духов – что это значит? – подумал я, переворачивая исписанный мелким почерком листок.
Насмешки, дерзости, вызывающее кокетство – всё это в последнем стиле Лиды, но глубокий вздох в конце письма заставил моё сердце сильнее забиться. Неужели минувшее воскресает? Мы расстались после резкой и окончательно разъединившей нас ссоры. Даль, отделившая меня от России и моего дома, протекшее в тревогах войны время словно затуманили всё тягостное и дурное, что было между нами. Неужели заживают раны душевные так же, как раны солдата? Любить её – какое безумие! Быть может, как все видевшие смерть вблизи, я просто испытываю страстную жажду жизни, её радостей и очарований?
Часть II
СЕМЬЯ И ПОЛК
I. ПАВЛОВСК
Наконец-то я на родине. В половине августа я приехал в Петербург и отсюда прямо домой. Жена поселилась на нашей даче в Павловске, так как управляющий имением написал ей об аграрных беспорядках в уезде. Подозреваю, что аграрные беспорядки откроются в счетах самого управляющего. Впрочем, я люблю Павловск и надеюсь отдохнуть в тени его старого парка. Наша дача «под Липками» долго стояла с заколоченными ставнями. О ней сложилась даже целая легенда. Мне что-то рассказывали о привидениях. Да, здесь бродят грустные воспоминания прошлого. Сумрак и тишина встретили меня в моём кабинете, прибранном незадолго до моего приезда. Только букет свежих цветов стоял на камине.
Смотрю в окно, выходящее в сад, и сердце сжимается странной грустью. Лида сейчас прошла с детьми по цветнику и, улыбаясь, дружески кивнула мне головой. После моего приезда с войны она особенно мила, добра и любезна, хотя я чувствую, что мы ещё не вполне объяснились с нею. Что-то недоговоренное стоит между нами. Её соломенная шляпка и высокая, стройная фигура мелькнули в конце аллеи. Она остановилась с книжкой в руках у скамьи и о чём-то задумалась, – может быть о том же, о чём думаю я. Лида ещё более изменилась с тех пор, как мы расстались. Когда она проходила по цветнику, у меня явилось невольное сравнение. Что-то общее есть между ней и садом, в зелени которого уже чувствуется первое дыхание осени и кое-где показались жёлтые листья. Их немного, но они есть. Лида ещё красива, как осенние цветы, которым суждено поблёкнуть. Иногда, в минуту душевного расстройства, она кажется сильно постаревшей. Такие несчастные минуты бывают у всех немолодых женщин, переживших тридцатипятилетний возраст. В гостиной, в ложе театра, при бальных огнях они ещё бывают ослепительны, и их можно принять за настоящих красавиц. Они умеют одеваться. Но где-нибудь в уголке сада, рядом с цветами и свежей зеленью, природа беспощадно обличает их недостатки, их годы и первые морщинки на усталом лице. На их месте я не показывался бы на летних пуантах.
После разлуки наше зрение становится острее. И я замечаю то, что прежде не так резко бросалось в глаза. Привычка к женскому лицу смягчает впечатление. Лида такая же смуглая, стройная, какою была шесть лет тому назад, когда мы полюбили друг друга. В её густых черных волосах едва блеснула первая седина. Глаза и зубы у неё великолепные. Особенно глаза. В них много ума, блеска и силы характера, но ни одного луча той нежности, которая нам так нравится в женщинах. Выражение её глаз лучше всего, когда она сдвигает брови. Под её ресницами в такие минуты вспыхивает настоящая гроза. Но мне хотелось бы увидеть хоть клочок лазури. А когда-то, шесть лет назад, Лида была задумчивой и нежной, и я помню другое выражение её глаз... Мне кажется, что вместе с молодостью она утратила свежесть чувства. Прежнюю Лиду я вижу лишь тогда, когда она поёт. Один голос её сохранил гибкость, нежность и красоту, если только это не результат хорошей музыкальной школы. Образ Лиды мелькает предо мною таким, как я любил его, в одной музыке, в знакомых сочетаниях звуков. Они словно эхо нашей прежней любви.
Лида вошла через балкон в мой кабинет.
– Ты не хочешь выйти к нам в сад? Дети так мило играют на лужайке. Я думала, ты об нас соскучился на Дальнем Востоке? – сказала она, садясь с зонтиком в руке у моего стола. – Не правда ли, я хорошо прибрала твою комнату? Жаль, что ты поздно телеграфировал о своём возвращении. Я привезла бы ещё кое-что из города. Tы не находишь меня предупредительной?
– Напротив, радуюсь перемене твоего настроения, – сказал я, наклонясь к цветам на камине.
Она посмотрела на меня и покачала головой:
– Ты никогда не понимал меня, Андрей!
– Ты думаешь?
Звонкий детский смех донёсся из сада. Лида улыбнулась и подошла ко мне, слегка дотронувшись до моего плеча.
– Как твоя рука?
– Видишь, я уже снял перевязь.
– Бедный мой герой! Знаешь, я никогда не ждала от тебя подвигов... Особенно героических усилий любить свою семью. Так, без манчжурской папахи и бороды, ты мне даже больше нравишься. Ты выглядишь вдвое моложе своей жены.
Она рассмеялась и поцеловала меня в лоб.
– Без тебя я жила в Павловске совсем соломенной вдовой. За мной даже ухаживали, как за вдовой, – граф Керстен, твой приятель, ротмистр Яновский, художник Рубежов, о котором я тебе писала, и ещё кое-кто. Ты не ревнуешь?
– Полно дурачиться, Лида!
Я не люблю в ней этого игривого кокетства, которое ей не свойственно.
На балкон был подан завтрак, и я предложил ей руку. Она насмешливо взглянула на меня, наклонила голову на бок и, придерживая платье, вышла со мной из кабинета. Мы сели за стол. Солнце искрилось в хрустале графинов, на серебре кофейника; из сада пахло цветами и душистой свежестью утра. Лида принялась делать тартинки.
– Ты не поверишь, как я отвык от комфорта в Манчжурии, – сказать я, взяв свой стакан. – Чистая, белая скатерть, салфетки, богемское стекло приводят меня в восхищение. Приятно вернуться домой, видеть милую хозяйку за столом, поцеловать женскую руку в кружевах, так заботливо наливающую кофе. Как всё это славно! Даже щипчики есть для сахара...
Лида весело улыбнулась.
– Я очень рада, что тебе нравится наш маленький завтрак tete-a-tete. Но разве не было женщин в Манчжурии?
– Китаянки не в моём вкусе.
– А я слышала, что вы недурно проводили время.
– В Инкоу немножко кутили, но я там не был.
Наш старый дворецкий Герасим в синей тужурке с ясными пуговицами, и столь же ясной улыбкой среди седых бакенбард, подал блюдо ростбифа. Он особенно старается мне угодить после моего приезда.
– Вот кто о тебе скучал больше всех! – смеясь, указала на него ложечкой Лида.
– Спасибо, Герасим! – улыбнулся я.
– Как же, батюшка Андрей Петрович, мы с барыней о вашей милости очень беспокоились! – заговорил старик, наклоняя ко мне блюдо.
– Климат там, говорят, неприветливый, пули японские, и кушать нечего, кроме консервов. Мы все газеты читали. А уж как увидел я, что рука-то у вас на перевязи...
– Все пустяки, старина! Дай-ка мне салат.
Герасим расчувствовался.
Прибежали дети с мячиками в сетке, и Лида должна была идти с ними в сад, чтобы решить какое-то важное недоразумение в игре. Она только что отпустила гувернантку и сама занимается с Ниной и Петриком. Лида – хорошая мать, но слишком нервна и несдержанна. У неё властный характер. Дети также нуждаются в ласке.
Кончив завтрак, я облокотился на перила балкона и закурил сигару. Мне было хорошо, но чего-то другого я ждал дома, чего-то недоставало сердцу. В Петербурге, как я заметил, было тяжёлое настроение. Газеты приносили плохие известия. «Приумолкло на Руси веселие», как говорил певец Игорев, сеялись и росли усобицы, предчувствие какой-то новой беды стучалось в мою грудь. На офицеров смотрели недружелюбно, и родина встречала нас не как мать, а как мачеха.
<…>
Я боюсь воспоминаний, – они отравляют душу. И есть ещё волшебное искусство, способное воскресить по своей прихоти всё забытое. Это музыка. Песня, которую певала любимая женщина, заставляет опять переживать прежние чувства, едва её услышишь. Я не знаю большей муки, более жгучей тоски о том, что уже не может возвратиться.
<…>
Я рано женился, сильно любил, но счастье моё было коротко, как зимний день, лучи которого гаснут, едва зажгутся. Лидия была старше меня несколькими годами, и время с каждым днем усиливало эту разницу. Женщины стареют скорее нас, а жизнь не возвращает ничего, что ею раз отнято.
YI Кто идёт?
Центральная часть Петербурга, благодаря крутому изгибу реки, образовывала как бы естественно-ограждённую позицию. Заняв мосты и переправы по льду, войска могли изолировать город от буйных окраин с их фабричным населением, той «рабочей армией», которой для своих целей пользовалась революция. Несколько сот тысяч рабочих, собравшихся под красными и чёрными знамёнами, не могли бы выдержать боя с гвардейскими частями. Дружинники в чёрных рубашках не были нам страшны. Вооружённый пролетариат впоследствии доказал в Москве всё своё бессилие, но войскам всё-таки приходилось держаться наготове. Мы охраняли город от возможного погрома, – город и общество, заплатившее нам полной неблагодарностью.
* * *
Но что можно было требовать от наших современников? Война, окончившаяся неудачей на Дальнем Востоке, казалась нам следствием «существующего режима», как будто неудачи не бывают при всяком режиме. У нас забывали историю, – колониальные войны могущественной Византии, терпевшей поражения, африканский поход Наполеона, последнюю войну Англии, которая не могла несколько лет справиться с маленьким Трансваалем. Дальность расстояния – вот что побеждает в таких войнах. Как участник кампании на Востоке, я знал, что интендантство, санитарная часть у нас были устроены прекрасно, – не в пример сравнительно с Турецкой кампанией. Были недочёты в специально-военном устройстве, быстро исправлявшиеся на месте, когда мы усвоили рассыпной строй и маскировку орудий. Не доставало нам гениальных полководцев, но гении родятся не каждое столетие. В этом была судьба, и Куропаткин недаром назывался роковым человеком.
Япония, благодаря своей близости, успела в короткий срок сосредоточить в Манчжурии превосходящую по численности армию, что обусловило ей победу. При чём тут режим? Русская империя помнила дни великой славы. Что значила одна неудача после ряда триумфов? Даже Севастополь явился в венце трагического героизма, а ведь Порт-Артур, подобно Севастополю, держался 11 месяцев, несмотря на свою изолированность от России и ужасающее совершенство современной артиллерии.
Что касается нашего флота, то нам никогда не быть морской державой. Для континентальной России, великого государственного поместья, не знающего чересполосицы, флот почти не нужен, и мечта о нём Петра I были ошибкой гениального человека. Для нас достаточно береговой обороны, и наши моряки, как в Севастополе и Артуре, прекрасно действовали только на суше, потопив свои корабли.
Неудача Манчжурской кампании была лишь предлогом для революционных элементов страны дискредитировать империю. Раненая Россия стонала и, как на виновника бедствий, указывали на правительство. Революции деньгами помогала та же Япония, чтобы обессилить нас в самом отечестве. Подняли голову покорённые инородцы. Поляки снова мечтали о восстановлении «Речи Посполитой», Финляндия возвращала свои привилегии, поднимался Кавказ, – даже латыши грезили о какой-то Латышской республике, совершенном политическом нонсенсе. Наша интеллигенция, воспитанная на либеральных западнических идеях 40-х и 60-х годов, искала спасения в конституции. Крестьянское малоземелье создавало почву для народного недовольства, – и тут был большой грех на душе наших агрономов и помещиков, ничему не научивших народ.
Но главную роль в нашем «освободительном движении» играло еврейство. Им был выдвинут ряд деятелей, направлявших Россию к государственной катастрофе. Эти деятели были в высшей администрации, в университетах, в литературе, в печати, захваченной евреями, – словом, всюду. Созданная евреями Марксом и Лассалем идея объединённого пролетариата и классовой борьбы вскружила головы полуграмотных рабочих и зелёной молодёжи. Утопия социал-демократической республики висела в воздухе. Анархия подняла свои чёрные крылья. Еврейские бундисты и масоны готовили в России тот же переворот, что во Франции. Конечно, евреи добивались не одного равноправия.
Это быль всемирный спор между христианством и иудаизмом, между Христом и Мессией – Антихристом. Совершались события той мировой истории, которую мы зовём священной. Вставало с Востока и Запада всё враждебное христианству, – жёлтое язычество и красное, всегда революционное иудейство. Красный дракон Апокалипсиса подымал свои головы.
<…>
Искусство и наука служили менее всего Божеству. Держалась только здоровая, положительная Германия, переварившая поэтическую чуму Альманзора Гейне, и наша Русь, которую искони звали святою. На этот последний оплот православного христианства и цезаризма повело осаду еврейство.
Восточные язычники разбили Россию. С запада шла семитическая революция во всём своём многовековом опыте. Религиозные понятия народа разлагались. Горели церкви, разграблялись монастыри, чернь закуривала махорку от лампады икон. В искусстве давно царил декаданс, лишённый всякой морали, босяческий нигилизм Горького и анархические учения Льва Толстого. Слабая в то время власть колебалась, церковь безмолвствовала.
Антихристианское движение, казалось, совпало с небывалыми по ужасам войнами и геологическими переворотами. Незадолго до восточной войны были страшные землетрясения, – на Мартинике и у нас, на Кавказе. Я видел разрушение Шемахи. Со времён Помпеи мир не испытывал таких потрясений. «Адвентисты» проповедовали второе пришествие Христа. В самом деле что-то апокалипсическое происходило в мире и постепенно мой агностицизм переходил в веру.
Идеи нашего философа-мистика В.С. Соловьёва, предсказавшего неудачную войну на Востоке, служили для меня логическим оправданием. Помню, мы с ним читали «Антихриста» Ницше и тогда же В.С. Соловьёв задумал свой трактат об Антихристе, в которого он верил. Апокалипсический зверь из бездны в философском представлении В.С. Соловьёва должен был явиться во всем блеске культуры и гуманитарных идей, дав человечеству фальсификацию христианской морали. Прекрасные идеи свободы, равенства, братства и общего материального благополучия порождали в массах только зависть и злобу, вели к террору и политическим убийствам. Поистине это была отравленная красота, поившая мир кровью. Несчастная, когда-то святая Русь, разрываемая на части, покрылась пожарищами и погостами.
Одна железная армия могла отстоять трон и церковь, и когда в безмолвии манчжурской ночи, а потом на заводе, окутанном метелью, часовой тревожно кричал: «Кто идёт?», – мне было ясно, что приближается под покровом ночного тумана. Таинственные тени выходили из темноты и теперь уже не были лихорадочным бредом расстроенного воображения. Они чудились не мне одному. Но я верил, что у России есть своя великая цель, свое историческое и национальное призвание. Она должна быть носительницей христианства и высоко поднять в мире св. чашу истины».
<…>
1909 год
Почётный отзыв
Смысл бытия – в борьбе и вечном споре…
Владимир Шуф.
…После Октябрьского переворота 1917 года большевики сделали всё, чтобы стереть какие-либо упоминания о Владимире Шуфе, пригвоздили к нему жупел черносотенца. Не потому ли в хранилище Государственной библиотеке им. В.И. Ленина (ныне Российская государственная библиотека) некоторые его книги стояли с грифом «Не копировать»? [45] Несомненно, вместе с романом «Кто идёт?», была выдана чёрная метка и всему поэтическому наследию Владимира Шуфа.
LXXXIX. РЕВОЛЮЦИЯ
Среди толпы бушующей народа,
Кроваво-красных, траурных знамён
Явилась мне желанная свобода,
Моим мечтам когда-то милый сон.
Обманчивый, о воле лгал мне он…
В огне зари, в пожаре небосвода
Она неслась, как буря, как невзгода,
И трупами был путь загромождён.
Толпа убийц, служившая ей верно,
За нею шла, и кровь с мечей текла.
Кругом свершались казни без числа.
Она была, как ненависть, безмерна
И голову немую Олоферна,
Юдифи дар, за волосы несла.
Из сборника сонетов «В край иной…»
СII. КРЫСЫ
Разрушен дом, надежд моих приют.
Явились крысы – горькая примета...
Всю ночь они скребут, они грызут
И возятся в подпольях до рассвета.
Небесная, быть может, кара это?
Уже зияют дыры там и тут.
Хозяйство я завёл в былые лета,
Но гибнет всё, – скребут они, грызут!
Как злые мысли, что порой ночною
Тихонько гложут бедный ум людской,
Они подгрызли счастье и покой.
По комнатам, объятым тишиною,
Я слышу скрежет, всюду он со мною...
Зверьки прилежно труд кончают свой.
Из сборника сонетов «В край иной…»
Однако самое время вернуться к Пушкинской премии.
Учреждённая в 1881 году Императорской Петербургской академией наук, она была самой престижной наградой. Вручалась раз в два года. В денежном выражении была трёх видов: полная – 1000 рублей, половинная – 500 рублей, поощрительная – 300 рублей. Полной премии удостаивались только поэты. Помимо денежного вознаграждения, соискатели могли рассчитывать на Почётный отзыв Комиссии по присуждению Пушкинской премии.
Тексты претендентов отбирались особенно тщательно и строго.
Творчество соискателей Пушкинской премии должно было отражать пушкинские традиции в русской литературе. Кандидаты утверждались на заседании Академии наук под руководством великого князя Константина Константиновича Романова (поэта «К.Р.»). Заседания проходили 19 октября – в день первого выпуска Царскосельского лицея.
…В 1909 году состоялось 18-е присуждение премий имени А.С. Пушкина. Среди прочих соискателей – А. Куприн, И. Бунин, В. Шуф.
В числе рецензентов – сам великий князь Константин Константинович Романов – президент Императорской академии наук. Константин Константинович, рекомендовавший включить Владимира Шуфа в состав претендентов на Пушкинскую премию, взял на себя критический разбор его книги сонетов «В край иной…». И не оттого вовсе, что состоял в личном знакомстве с автором, а потому, что сам был превосходным поэтом.
Книгу великий князь оценил, как «отрадное явление» в современной литературе. «Надо отдать справедливость автору, – его Муза отнюдь не страдает односторонностью; …весь сборник отличается разнообразием содержания сонетов…» [46] Особой похвалы удостоилась поэма «Баклан». Сонеты В. Шуфа почётный академик Константин Романов сравнил со спелой пшеницей. Из двух сотен сонетов он выделил пятьдесят – «изящных по мысли и по изложению». «В наше …время, когда истинная поэзия большая редкость, нельзя не радоваться появлению хороших стихотворений, а такими следует назвать по крайней 50 сонетов книги «В край иной…». Если бы г. Шуф предстал перед нами с одними этими 50-ю сонетами, мы должны были признать в нём истинного поэта…»
Признали. Сборник сонетов Владимира Шуфа «В край иной…» Комиссией по присуждению Пушкинских премий удостоился Почётного отзыва. Лауреатами же премии стали Александр Куприн, – за рассказы и повесть «Поединок», – и приятель Шуфа Иван Бунин, – за 3-й и 4-й тома сочинений.
…Осталось добавить, что сборник сонетов «В край иной…» Владимир Шуф посвятил Марии. Так и начертал на первой странице:
2011–2013 и 1970-й годы
Лунная ночь в Алупке и восход солнца над Коктебелем
Взошла луна. Горит венец богини.
Её мечты причудливый каприз, –
Вершины гор, теряя очерк линий,
Уходят вдаль. Чуть веет лёгкий бриз,
Морской простор весь в блёстках, тёмно-синий,
На берегу дорожка вьётся вниз.
Джалиты тень скользит в цветах глициний,
«Люблю, приди!» – вздыхает кипарис.
Беседку там закрыли сетью лозы,
И шёпот в ней, и шепчет тихо сад…
– Ну, поцелуй, Джалита, где твой взгляд?
Ужели ты стыдливее мимозы.
Как ночь темна, как сладко пахнут розы,
И как звенит весёлый хор цикад!
В. Шуф. Из сборника сонетов «В край иной»
Ночь распластала над Алупкой расшитый серебряными звёздами палантин, под которым, поранившись о зубцы Ай-Петри, кровенеет тело полной луны. Луна обронила на мускулистую спину придремнувшего моря свою кровистую повязку, и от скалы Айвазовского до горизонта пролегла лиловая дорожка. А море в забытьи сна причмокивает, бормочет, ворочается. Голоногий ветерок, шлёпая по дорожкам парка, шаловливо ерошит пышно-золотые причёски деревьев.
Лунная ночь в Алупке! О, эта чудодейная, с чертовщинкою, лунная ночь в Алупке! Ничто никогда не сравнится с тобою
Где тот поэт, что воспоёт тебя в стихах?!
Где тот художник, что передаст тебя в красках?!
Где тот композитор, что выразит тебя в музыке?!
Лунная, дивная ночь в Алупке. Именно в такую ночь совершаются самые невероятные поступки. Именно в такую ночь рождаются самые смелые идеи. Именно в такую ночь особенно сильно любится. Именно в такую ночь принимаются самые неожиданные решения.
Именно в такую ночь, когда я, захлёбываясь от переизбытка чувств, барахтался-купался-плавал в лунной дорожке, красно-золотым шлейфом нисходящей за пепельную кайму моря, меня захлестнула мысль: а почему бы не рискнуть и не провести через украинских таможенников рукописный дневник Шуфа и две его прижизненные книги?
Если история появления у меня дневника Шуфа читателю уже известна, то про то, как я обзавёлся его прижизненными изданиями, необходим отдельный рассказ.
…После выхода в 2011 году первой книги о Шуфе мне позвонил старейший библиофил Санкт-Петербурга, публицист, учёный, автор более ста книг и учебников по стандартизации Игорь Кузьмич Григорьев и признался, что будет рад подарить мне из своей уникальной библиотеки прижизненные издания Шуфа. Так книга прозы «Могила Азиса. Крымские легенды», 1895 года издания, и поэма «Баклан» – в брошюре приложения к журналу «Вестник Европы» за август 1892 год, стали моими.
…И теперь вот эта лунная ночь в Алупке – жёлтая, с красным отливом, луна! Яростная, как стальной меч. Загадочная, как дыхание моря. Манящая, как женское тело…
…Книги я провёз (дневник провозить не рискнул) через двойной кордон украинских таможенников благодаря невольной помощи моей соседки с нижней полки. Той самой, с которой украинские прикордонники слупили 2 тысячи рубликов из-за отсутствия у неё сертификатов на еду.
…А Ялтинский историко-литературный музей пополнился «Могилой Азиса. Крымские легенды» и поэмой «Баклан».
Восхищённый своим благородным поступком, но в тоже время снедаемый укором совести за передарение (подарил подаренное), я направился к дому Сергея Корниенко. Острая потребность разделить с другом восторг собою подгоняла меня. Сергей выслушал меня и не только одобрил мой порыв, но с радостью вошёл в моё положение.
Говорят, что выпить хочется только в двух случаях: когда есть деньги, и когда их нет… Какое жуткое заблуждение! У русского человека нескончаемое множество причин захотеть выпить.
Опростав с Сергеем баклагу изумительно вина (умеет, чертяка, добывать вино прямо с завода!), одобрив его сценарий проведения «Праздника Нептуна» с отдыхающими, я объявил, что мне необходимо «проникнуться» Владимиром Шуфом. «Ты должен ехать на такси» – поставил условие Сергей. Не знаю, как он проинструктировал водителя, сколько ему заплатил, но таксист вёз меня до Поликура по улицам Ялты как самый драгоценный груз, да ещё и заверил, что будет ждать у ворот кладбища моего возвращения.
…Над Поликуром синело промытое вчерашним дождичком небо. Лучи круглолицего солнца стегали спину. Но дневная ярь уже сдавала свои позиции: над горами, влекомые ветром, волновались восковые облака; жемчужная бровь горизонта потускнела.
…Шуфом я не проникся. Какое может быть «проникновение», когда загублена, уничтожена сама атмосфера кладбища, его содержание, настроение, задумка?
…К ялтинскому автовокзалу я спустился, когда умаявшееся за день солнце начало сваливаться с неба и уходящий ко сну день выкатил дозревать на серовато-синие блюдо небес бледно-жёлтую тыкву луны…
В былые годы ялтинский автовокзал славился гостеприимством. Во всяком случае, возле него можно было отдохнуть, провести спокойную ночь, встретить рассвет.
Нынче же… Нынче же народ охамел, и потому – упаси Боже! Редкий храбрец решиться на такое романтическое предприятие. Нынче русло некогда успокоительно журчащей речушки Дерекойки до невозможности загажено, превращено в ночлежку, в штаб бездомных, источающий нестерпимую вонь. Колорита добавляют полукриминальный ресторан «Горец» и стыдливо притулившийся к нему вечно закрытый туалет.
Не удивительно, что приезжане, среди коих немалое число самых отчаянных романтиков, под любым предлогом спешат покинуть столь злачное место. А раньше! Ах, как было раньше! Если что – у меня всегда было, где переночевать в Ялте. Но случалось, что несколько раз я шёл на поводу своей прихоти и коротал ночь на автовокзале. Какие картины я наблюдал! какие знакомства заводил! какие разговоры вёл!
…Пока переполненный автобус, скалясь клыками фар, натужно урча, тащился до Алупки, вечер расплескал чернильную темь, тыквина луны дозрела и запламенела светло-лиловой, с красноватым отливом, корочкой.
Такая же луна случилась и тогда, много лет назад.
…Ночь разметала над Алупкой свои духмяные космы. Над трезубой короной Ай-Петри зреет красно-золотистый бутон луны. В бездонной вазе агатового неба покачиваются пышные букеты звёзд. Над морем, воркуя, вальсирует ветерок, и море кокетливо рукоплескает его незатейливым па, окатывая теплыми волнами озябшие пятки берега. Прогулочные теплоходы надели на лоб горизонта диадему трепетно мерцающих огоньков. Рассевшись амфитеатром на деревьях, кустарниках, траве, цикады, готовясь к концерту, настраивают свои цимбалы. Томно вздыхают кипарисы. Под атриумом Чайного домика всеми клапанами плачет-рыдает-смеётся-взывает флейта…
В такую лунную ночь хочется лишиться разума, хочется перестать быть пресловутым венцом природы, а хочется слиться с природой, отдаться ей, раствориться в ней, стать её энергией, её душой, её мелодией…
С Ай-Петри луна соскользнула, чудной
Русалкой упала под мыс Ай-Тодора…
Голицын в тот час с баронессою Крюндер
В ночных пребывали объятиях моря.
Мистик известный, князь не был повесой
Будучи светочем обществ библейских,
Но, очарован луной – баронессой,
Затрепетал, как ставрида на леске.
Разум становиться бледным и скудным –
В сердце гаремный врывается выбор:
Слева – русалка, а справа – Крюндер.
Жребий приятный Голицыну выпал –
Под Ай-Тодором тепло и уютно…
…Князь из библейского общества выбыл.
Владимир Иванов. «Голицын и Крюндер»
…Та ночь у моей подруги была первой в жизни лунной алупкинской ночью. Как и поездка на Южнобережье. Вчерашняя школьница из смоленской деревушки, девчушка, которой едва-едва исполнилось семнадцать лет, впервые видела эти горы, это море, эту луну, эти звезды, эту ночь, эти прибрежные скалы.
Та лунная ночь в Алупке решила всё. Мы – купались: я в костюме Адама, она – в костюме Евы. Моя подружка, выскользнув из объятий моря, стояла на скале, отдав себя поцелуям захмелевшего ветерка; луна алмазила её цветущее, манкое тело, и я, плавающий недалеко от скалы, вдруг остро, до сердечной истомы в груди, осознал, что именно эта девчушка ниспослана мне судьбой, что именно ей, и только ей, суждено быть матерью моих детей, что именно эта девчушка…
Кто-то невероятно мощный вынес меня из воды и поставил рядом с подружкой. Она, прозрачном, оранжево-розовом пеньюаре, наброшенном на неё луною, ойкнула от испуга и рефлективными движениями, коими от рождения наделена всякая женщина, попыталась прикрыться руками. И в этой её попытке было столько вселенской чистоты, беззащитности, девственности, что я, почти обезумивший от нахлынувшей на меня чувсств, схватил подружку, поднял на руки, прижал к груди и задохнулся от нежности к ней. Нежность переполняла меня, рвала каждую клеточку, каждую жилку моего тела. Нежность эта была столь огромна и всепоглощающа, столь неизъяснима и обезоруживающа, что по моим щекам покатились …слёзы. То были удивительные слёзы! То были слёзы познания себя, подружки и чуда любви. Слёзы веры в жизнь и в наше будущее. Слёзы отчаянной радости земного пребывания…
…Через год моей подружке исполнилось 18, и мы пошли по жизни вместе.
Ах, эти умопомрачительные лунные ночи в Алупке!
Вы завораживали Пушкина, Лермонтова, Шуфа.
Говорят, что полнолуние считается временем артистов – в лунные ночи концерты проходят с особым успехом. Возможно, потому во времена Шуфа в такие лунные ночи в Алупке устраивали музыкально-поэтические концерты. С террасы Воронцовского дворца далеко над парком разносился бас Фёдора Шаляпина, порхало лирическое сопрано Евгении Мравиной, гремели наполненные мятежным пафосом фортепианные рулады Сергея Рахманинова; возмущала своими эпатажными стихами Зинаида Гиппиус, и будоражил своими «солнечными» – «солнцепоклонник» Константин Бальмонт…
…«Чудные чары лунных ночей в Алупке, чудные чары лунных ночей в Алупке» – выкаблучивали вагонные колёса. Они мчали меня домой. Возвращенье к семейному очагу – это лучшее из всех возвращений.
…Известно – грядущего не ведает никто, но мы можем предположить, каким оно будет – по уже прежде минувшему, по когда-то уже бывшему.
Я же – не внял. Не осознал. Не прислушался. Я – расслабился.
А впереди была – граница. И главным было – безболезненно пересечь её. На границу мы приезжаем ночью. Весь сон – насмарку. В последние годы украинских погранцов и таможенников усилили собаками и психологами. Представьте ситуацию: украинский прикордонник проверил ваши документы; митник – чемоданы; собака обнюхала вас, ваши вещи, постель, присела и поедает вас глазами, в это время, не сводя с вашего лица раздевающе-пронизывающего взора, домогает вас пустыми вопросами дивчина-психолог. Итак: чужая, враждебная, украинская ночь; вагон; псина, расщеперив пасть, вывалив язычину, учащённо дышащая, поедом пожирающая вас своими бельмами; психолог с обнажающе-леденящим взглядом… Как тут не запсихуешь?
И вот она – Казачья Лопань. Надо мною нависли четыре украинских хлопчика, дивчина и собака. Протягиваю паспорт, миграционную карту на выезд, на лицо набрасываю улыбку.
– Чьё это? – взгромоздившись ногой на приставную ступеньку, указывает на третью, багажную полку, один из хлопцев.
– Моё, это картина – отвечаю.
– Разверните.
Беру со столика перочинный нож, разрезаю скотч, снимаю картонную упаковку и одновременно поясняю:
– Это восход солнца над Коктебелем. Я…
– Не положено! – обрывает меня мытник.
– Что не положено?! Восход солнца над Коктебелем!? – но сообразив, что шутка может обойтись мне дорого, меняю интонацию:
– Этот пейзаж работы современного уличного художника ценности не представляет, я купил картину в ялтинском художественном магазине на ул. Пушкина, у меня и чек есть…
– Как это не представляет ценности?! – возмутился таможенник. – Вы же её купили?! Значит, для вас она – ценность. Во-вторых, это есть произведение искусства, достояние Украинской республики, а значит, вывоз его в другое государство запрещён.
Я – онемел; меня обезъязычил инстинкт самосохранения. Он же не дал мне дербалызнуть картину о колено. Уничтожь я «Восход солнца над Коктебелем», объявленный достоянием Украинской республики, и не трудно догадаться, каким был бы для меня приговор моих братьев-славян.
Такова уж славянская натура: вчера ты с ним дружил, клялся в любви, верности, сегодня хочешь намылить ему морду за вчерашнее, завтра расцеловать за то, что он сделал сегодня.
Как тут не согласиться с Антоном Павловичем Чеховым: «Хохлы упрямый народ; им кажется великолепным всё то, что они изрекают, и свои хохлацкие великие истины они ставят так высоко, что жертвуют им не только художественной правдой, но даже здравым смыслом».* Чехов знал, о чём говорил – сам был (по собственному и неоднократному признанию) на четверть хохлом.
*Из письма Чехова А.С Суворину. 1893г.,18 декабря, Москва.
– Безобразие! Обнаглели! Куда только наше правительство смотрит! – завозмущались пассажиры то там, то здесь, когда погранцы и мытники покинули вагон.
1909 год
Юбиляры
22 января 1909 года Владимиру Александровичу Шуфу исполнилось 44 года, а тремя днями раньше, 19 января 1909 года творческая общественность Петербурга отметила 25-летие его литературной деятельности. К юбилею поэт подошёл не с пустыми руками. Две книги художественной прозы: «Могила Азиса. Крымские легенды» и роман «Кто идёт?», книга художественной публицистики «На Востоке. Записки корреспондента о греко-турецкой войне», огромный роман в стихах «Сварогов», книга «Крымских стихотворений», вобравшая в себя 76 юморесок, 25 песен крымских татар и сотню прекрасных лирических стихов. Ещё в активе Владимир Шуфа были поэмы «Баклан», «Царство снов», «Чабан», «Гибель Шимахи», поэма в септимах «Гортензия», рассказ в стихах «Постой», книга изумительных сонетов «В край иной…», драматическая поэма в 4-х действиях, пяти картинах «Рыцарь-инок», басни и, наконец, сотни и сотни статей, репортажей и корреспонденций едва ли не в трёх десятках газет и журналов.
А впереди ещё будут «Записки о русско-японской войне» (1910 г.), сборник стихов «Гекзаметры» (1912 г.)
…Вечно стеснённый в средствах, видимо по этой причине поэт не мог снять большого помещения, – чествование проходило в только что отстроенном после пожара ресторане Контана [47]. Заведение располагало небольшим, до сотни человек, залом, носило имя владельца – Альберта Контана – и славилось французской кухней. «Исторический вестник» [48] писал: «...На банкете собрались многие представители нашей повременной печати, товарищи по изданиям, где ныне работает юбиляр, почитатели его таланта и знакомые. Банкет прошёл оживлённо, весело и шумно, было произнесено немало застольных речей и высказано симпатичному писателю много задушевных пожеланий и приветствий».
Не берусь утверждать о присутствии на юбилейных торжествах Шуфа самого А.С. Суворина, но о пребывании Шуфа на юбилее Алексея Сергеевича известно доподлинно. Ремарка – говоря о Владимире Шуфе, сотруднике самой влиятельной в России газеты, преступно умолчать о создателе и владельце этой газеты, столпе российской журналистики Алексее Суворине
…Празднование 50-летия суворинской литературной деятельности состоялось 27 февраля 1909 года. Началось оно утром в типографии «Нового времени», в классе школы при типографии. От императора Николая II был прислан кабинетный фотографический портрет Его Величества в драгоценной раме с собственноручной подписью: «А. С. Суворину, честно проработавшему на литературном поприще в течение 50- лет на пользу родной страны».
Ко второй половине дня торжества переместились в Дворянское Собрание, где собралось свыше 4 тыс. человек.
С середины XIX до первого десятилетия XX века имя Алексея Суворина гремело по всей России и Европе. Основоположник отечественной журналистики, патриот, государственник, общественный деятель, поборник свободы, он был настолько значимым и авторитетным в России и Европе, что представители правительства и прочие государственные мужи спешили засвидетельствовать своё уважение юбиляру.
Тысячи телеграмм и писем со всей России и Европы; 80 депутаций; военные, артисты; художники…Оглашение поздравительных телеграмм, писем и адресов, вручение подарков, наград и произнесение речей затянулось на несколько часов. Но мы, читатель, ограничимся выступлением члена Государственной Думы Н.П. Шубинского:
«Все мы с ранних лет жизни воспитывались в идеалах свободы. Свобода воспевалась в прозе, в стихах. На театральных подмостках герои, поучая нас, боролись и умирали за неё. Свобода являлась заветной мечтой, конечной целью наших желаний, нашей обетованной землёй. Мы ждали, что придёт она, одетая в белые пелены, с лучезарным венцом на голове, и принесёт в нашу жизнь все лучшие духовные блага: даст нам мир, спокойствие, общую любовь, братство, справедливость... И мы ужаснулись, когда она явилась перед нами истерзанная, покрытая багряницей, отливавшей пожарами, кровью, когда она принесла нам ужасы гнева, ненависти, насилия и убийств. Мы ужаснулись ей, и в наших глазах мрак печали и ужасов окутал русскую жизнь. Эта тяжёлая эпоха имела своих глашатаев, своих герольдов, своих проповедников. Разгоряченные страсти чуть не в первую линию выносили их на арену публичного внимания. Вы не убоялись уступить им минутное торжество, минутное первенство – и стать вместе с нами в ряды отсталых. Вы не разукрасились ни красными флагами, ни зелёными кокардами: вы, как вековой утёс, среди величайшей бури остались верны себе. Буря пройдёт, море уляжется, и утёс по-прежнему будет господствовать над ним. Вы не убоялись тогда сказать слова правды, призвать к порядку, напомнить о великих национальных и исторических основах государственной жизни. Вы были маяком в тяжёлую ночь, когда мрак окутал русскую жизнь, когда не было ни святых, ни человеческих законов, которые не попирались бы дерзновенными кликами минутных вдохновителей народных масс. Вы из первых угадали, что, перестав быть целью и сделавшись средством, свобода для блага страны должна стать достоянием народа, подготовленного понять её – понять не только в смысле огромных прав, какие она несёт, но и ещё больших обязательств в отношении других, какие налагает она. В руках подготовленного народа всюду свобода источник величайших благополучии; в руках не подготовленных – источник великих горестей и зол. Наши мысли направлены сейчас сделать всё доступное нашим силам для подготовки народа к восприятию всех свобод для мирного благополучия и счастья всех людей. Мы чувствуем, что на этом пути вы идёте рядом с нами, иногда опережаете нас. Но вы поучаете, а мы делаем. Так и должно быть. И мы верим, что на этом пути вы окажете новые великие услуги нашей стране вашим несравненным талантом, вашим полувековым опытом, вашим великим благоразумием, вашей вдохновенной мудростью. Да процветут ваши силы». [49]
В 2001 году в городе Воронеже в изд. им. Е.А. Болховитинова вышла книга «Телохранитель России». А.С. Суворин в воспоминаниях современников»». Составитель сборника С.П. Иванов в предисловии, в частности, пишет:
«Нас уже приучили к мысли, что невозможно, не позволено быть в России одновременно русским, честным и богатым. Преуспеяние и русское национальное дело стали несовместимыми. И не потому, что нет в нашей стране предприимчивых русских людей, добившихся выдающихся успехов. Просто каждый русский успех, только-только он наклюнется, хоронится интерпретаторами. Целая свора штатных критиков создаёт общественное мнение таким образом, что опять на виду русская глупость, а коренной русский ум загоняют в подполье. Такое положение дел сложилось не сегодня и не вчера. Вспомним Гоголя, его второй том «Мёртвых душ», попытку создать положительный образ русского помещика, умного, предприимчивого. Гоголя затравили критики, объявили заблуждением сам поворот писателя к охранительной идеологии. А ведь из помещичьих усадеб вышел весь цвет русской культуры. Но наши интерпретаторы десятилетиями твердили юношеству, что русский помещик – это обязательно Ноздрёв, Собакевич или Обломов. Более близкий пример – «производственные» романы Максима Горького. Образ русского промышленника и предпринимателя был надолго оклеветан, искажён. И непонятно, откуда шились высокие темпы промышленного роста в России на рубеже XIX и XX веков Собственно, книга эта о русском успехе, о человеке, который, родившись в крестьянской избе под соломенной крышей, стал одной из центральных фигур русской истории в конце XIX в начале XX веков, создал единственную в своем роде национальную газету «Новое время», с таким уровнем русской журналистики, который и по сию пору является образцовым.
Успех «Нового времени», успех Алексея Сергеевича Суворина был именно русским успехом. И сам он неоднократно подчёркивал, что, не презирая никого, «надо быть русским». Великий труженик и патриот Суворин знал беды и болезни России. «Мы слишком ушли в теории и оставили жизнь. А она требует энергии и воли», – писал он в одном из писем. Алексея Сергеевича укоряли в том, что его газета представляет и прославляет «психологию успеха». Почему же в тогдашней России успех был бранным словом? Ведь это был успех разбуженной реформами 1861 года трудовой России, успех средних и низших слоев русского общества, кровно связанных с русским крестьянством. Это был успех той России, которая верила в Бога и трудилась. Не уповала на внешние перевороты, а твёрдо знала, что лучшая жизнь – результат постепенного, кропотливого труда. В этом смысле постепеновцем был и А. С. Пушкин, который писал, что самые прочные изменения к лучшему суть изменения нравственные. Об этом и «Заветные мысли» великого русского ученого Д. И. Менделеева. В этом ряду стоит и А. С. Суворин.
Он сожалел о трагической и преждевременной кончине Столыпина, который смог бы «вбить в русскую землю конституцию. И то национальное чувство, которым был полон». Именно для трудовой России Столыпин просил двадцать лет покоя. Но покой в стране уже был невыгоден многим и многим.
Суворин видел, что русская революция поднимается на плечах «бездарных профессоров, непризнанных артистов, несчастных литераторов, студентов, не окончивших курсы,.. людей с большим самолюбием, но с малыми способностями, с огромными претензиями, но без выдержки и силы на труд». Он прекрасно понимал тактику левых сил: «Или всё, или ничего» – чем хуже народу, тем лучше революции». И стоял за русские начала, за русское по своим стремлениям правительство, против «разбойников» и «разрушителей». Один из немногих, Суворин предчувствовал катастрофу 1917 года, ясно видел тех, кто приготовляет её сознательно и бессознательно, разоблачал и тех, и других.
История газеты Суворина – это история борьбы с «талантливым русским кутежом». Именно потому, что «Новое время» разоблачало этот «кутеж», Суворина ненавидели. Его травили либералы, социалисты, правительственные лица. Но газета опиралась на растущую, новую Россию и была сильна поддержкой массового читателя. Об утёс «Нового времени» разбивались со злобным шипением грязные волны либеральной публицистики. И в то же время газета была островом, где могла бы реализовать себя охранительная журналистика.
Василий Розанов, разоблачая миф о страданиях левых и либеральных литераторов, указывал на трагическую судьбу Константина Леонтьева, которого тогдашняя «журналистика «казнила» и «погребала» просто оттого, что он не отрёкся от России и не побежал за немецко-еврейской социал-демократией». <…>
Надо ли объяснять, почему сразу после смерти Алексея Сергеевича Суворина враждебная «Новому времени» печать взяла на вооружение, по словам Розанова, лозунг: «Проклинай, ненавидь и клевещи!»
Статьи-пасквиля был посмертно удостоен Суворин и от «вождя мирового пролетариата». В 1912 году по случаю кончины редактора и издателя газеты «Новое время» в «Правде» появилась публикация В. И. Ленина с характерным названием «Карьера». Вождь не поскупился на эпитеты, тем самым дав основание своим последователям долгое время замалчивать и искажать подлинные заслуги Суворина пред Россией. Ленинские инсинуации, его фанатичное злорадство по поводу ухода со сцены его идеологического, самого, может быть, умного и опасного противника, повторяют, к сожалению, и современные историки.
<…>»
Но вернёмся, читатель мой, в Петербург, в ресторан «Медведь», где 27 февраля 1909 года юбилейный день продолжился ужином на 500 персон [50] и закончился в шестом часу утра кантатой музыки М.М. Иванова на следующие слова Владимира Шуфа:
Светлой увенчанный славой,
В царстве безвестном дотоль,
Правил своею державой
Старый и мудрый король.
Грозен он речью громовой,
Внемлет той речи земля.
Властно правдивое слово –
Блещущий меч короля.
Мчатся послушные стрелы,
Слову весь мир покорён,
Царства всё шире пределы,
Гордо возвысился трон.
Солнце взошло величаво,
Будемте солнце встречать!
Славься шестая держава,
Слава Суворину, слава!
Славься им наша печать!
Сердцем свой край возлюбивший,
Верный отечества сын,
Ты – полстолетья служивший,
Русской земли исполин!
Скипетр железный взяв в руки,
Творчеством ты вдохновлён.
Ты для искусств и науки
Светлый открыл Пантеон.
Дар твой высокий бесспорен,
Полон живой он любви –
Славься вовеки, Суворин,
Долгие годы живи!
Солнце взошло величаво –
Будемте солнце встречать!
Славься, шестая держава,
Слава Суворину, слава!
Славься им наша печать!
Правда, кантата прозвучала уже в отсутствии юбиляра – утомлённый старик Алексей Суворин покинул торжества в третьем часу ночи.
Это было не единственное посвящение поэта журналисту, драматургу и создателю Малого (Суворинского) театра. 1 мая 1908 года на 40-летнем юбилее театрально-критической деятельности Алексея Сергеевича был прочтён следующий сонет Владимира Шуфа, посвящённый юбиляру:
С Акрополя, когда алел закат,
Сходил я, помню... Гору золотила
Игра лучей вечернего светила,
Огнём зари храм Феба был объят.
Я видел сцену, древних арок ряд.
Здесь был театр. Но память сохранила
Среди камней разбитых колоннад
Трагедии Софокла и Эсхила.
Искусство вечно. Говорил ты нам
О творчестве, о тайнах вдохновенья –
И были образцом твои творенья.
Пример высокий – ряд прекрасных драм.
И мнится мне в пыли, из разрушенья
Возник опять театра светлый храм.
Мы же, читатель мой, когда мы мечемся в поисках русской идеи, должны знать, что более ста лет назад определил её нам Алексей Суворин:
«Пусть русский человек не обнимет всего человечества – это не беда и человечество в этом нимало не нуждается. Но пусть он сосредотачивает в себе Россию, её нужды, её потребности, её исключительность даже, и за это борется. Для этого одного необходима вся его энергия, всё его мужество. Если бы он напряг это вдесятеро, во сто раз, то и тогда он не исчерпал бы всю нужду, которая стоит перед ним и ждёт помощи. Когда ещё будет тот излишек, который мы вправе расходовать вне России, сказать трудно. Но пока – всё для России и только для России».
Вот она, читатель мой, самая что ни наесть, русская идея. И на сегодняшний день, и многие будущие дни и годы.
Но будет нечестно и непорядочно с моей стороны, если я утаю от читателя ещё одно назидание великого патриота России:
«Россия освободила славян, поставила их на ноги, предоставив им самим развиваться. Благодарны ли они, или нет, безразлично: Россия, как любящая мать, радуется их успеху и прогрессу, и если они на своём пути встретят такое препятствие, которое не по силам им одним преодолеть, Россия непременно придёт им на помощь".
1912 год
Как было отмечено выше, в 1912 году русская поэзия приросла гекзаметрами Владимира Шуфа. 75 прелестных стихов, больших и малых, автор посвятил Николаю Энгельгардту [51]. Но – не в посвящении суть. Поэт подтвердил, что он – крупный мастер слова и что его пронзительно сильная поэзия не оставляет равнодушным.
В письме к Шуфу Николай Энгельгардт писал [52]:
«<…> Вы взяли древний гекзаметр и окрылили его рифмами на концах и на цезурах. Вы надели золотой пояс и золотые цепи на вольного сына Эллады... <…>…золотые кольца-рифмы на ваших гекзаметрах красивы.
Вы … поставили рифмы в закон ваших гекзаметров и, сохранив ему античную пластичность, придали ещё романтический блеск и перезвон. В гекзаметрах, посвящённых соловью, с помощью внутренних рифм вы разложили каждый стих в сочлененную строфу и, действительно, передаёте тройственный колена соловьиного посвиста, полного томления любви. Мне кажется, что и порывы страсти, и картины природы, и буйство стихий, и одухотворённое стремление к иным мирам, порывы духа из оков земной плоти, – всё передаётся мелодией вашего гекзаметра при единстве метра с виртуозным разнообразием. Я бы сказал, что самый гекзаметр у вас подобен упорной нити утка, извивающейся в богатых вышивках и соединяющей все их подробности в гирлянды.
...Вовремя ли вы издаете свою книгу? <…> Более ли готово теперь общество выслушать ваши «Гекзаметры»? Казалось бы, в наши дни попрано всё святое. Грязь и кощунство, судороги самоубийц и кривляния политических паяцев – вот что наполняет проходные дворы жизни. Но в её кельях таятся уединённые души, молитвенные души. К ним и постучится ваша книга... ляжет там, среди любимых творцов, и скажет: А вот и я...
...Молодые и старые глаза отшельников жизни будут читать вашу книгу; молодые и старые сердца отзовутся на её певучие строфы, а улица... будет реветь за стеной глухонемым демоном хаоса.
Впрочем, пусть читатель мой досужный не сочтёт за труд и прочтёт пару-тройку гекзаметров.
XXXVI. Последняя встреча
Ненависть, дружбу, любовь
в свой черёд мы с тобой пережили.
Ныне мне мир приготовь, –
отняла его прежде не ты ли?
Знойно узнали мы страсть,
поцелуи, блаженство объятий...
Счастья нам данную часть
мы купили ценою проклятий.
Ревность, обида измен, –
и любви улетавшей не стало.
Ненависть шла ей взамен
и друг друга щадили мы мало.
Так же терзали порой
мы друг друга, как прежде любили.
Злобной натешась игрой,
разошлись мы, но не забыли.
Жили мы долго в дали,
ненавидя взаимно друг друга.
Дни испытанья прошли
и опять ты со мною, подруга.
В сердце ты дружбу нашла,
помогла мне в минуту невзгоды.
Прошлого смутная мгла
одевает минувшие годы.
Много простилось с тех пор,
раны зажили... В час новой встречи
Вижу участливый взор,
слышу вновь утешения речи.
Так от безумства страстей
исцелило нам душу страданье.
Чудится в дружбе твоей
мне любви отдаленной сиянье.
Небо лучи золотят,
пламя вспыхнуло в огненном диске,
Солнца восход и закат
в блеске пурпура схожи и близки.
XV. Хаос
Тьма облекает кругом
небеса, море, берег и землю…
Став на утёсе нагом,
бури тайному голосу внемлю.
Грозно волна за волной
набегают на скалы седые.
Чудится, образ иной
принимает в смятенье стихия.
В брызги рассыпался вал
и исчез мимолётною пеной.
Хаос предвечный вставал,
споря с небом в победе мгновенной.
Морем дробится утёс
и дробит он валы океана, –
Пылью морскою унёс
ветер вставшего в бой великана.
Нет его! – Призрак один
поднялся под нависшею тучей,
Встал из гремящих пучин
и рассеялся пылью летучей.
Груди гранитные скал,
что встречают волну в поединке,
Твёрже ль, чем плещущий вал,
разбивающий камни в песчинки?
Грозен и дик океан,
но его беспредельные воды –
Капли и брызги, туман,
восходящий в небесные своды.
Нет ничего, – только сон
это грозно шумящее море,
И в облаках небосклон,
и волненье в безбрежном просторе,
Молнии отблеск потух,
смолкли грома стенанья глухие.
Был над водой только Дух
и его отражала стихия.
VII. Серенада
Ночь, благодатная ночь!
Серебрится далёкое море.
Сон, прогоняющий прочь
этот сумрак, с луной в заговоре.
Спишь ли, о милая, ты?
Здесь в саду, тихой мглою объятом,
Пахнут так сладко цветы...
Выходи подышать ароматом.
Тени легли на песке,
где дорожки уходят, белея.
Смутно видна вдалеке
кипарисов прямая аллея.
Там на скамейке вдвоём
мы присядем с тобой у цистерны,
Слушая, как водоём
повторяет нам лепет свой мерный.
Струек серебряных звон,
и цикада звенит в листьях сада...
Выйди ко мне на балкон, –
южной ночи звучит серенада.
О, выходи поскорей!
Нас чарует любовь сказкой лунной,
Льются из чащи ветвей
звуки нежные музыки струнной.
Страстной мечты превозмочь
не могу я, безумно тоскуя...
В эту волшебную ночь
я хочу твоего поцелуя!
…Между тем, жизнь Владимира Александровича Шуфа угасала, как закат на небосклоне. Но поэт будто не замечал наползающей тьмы. Он словно следовал словам Чехова: «Коль принадлежишь к племени людей, то всё равно рано или поздно будешь страдать и умрёшь, а раз так, значит, надо прожить до конца своего тихо, не рвать занавес в клочья, не вынуждать близких к страданию».
И тут было бы кстати вернуться к разговору о семейных узах, и мы вернёмся, но прежде дадим Владимиру Шуфу снарядится в автомобильный пробег Санкт-Петербург–Персия.
Почему вдруг – Персия, Иран по-теперешнему? Попытаемся разобраться – с помощью с Анны Владимировны Глазовой [53], – чтобы понять политику Российской империи и восхититься поступком поэта.
В 1907 году между Россией и Британией было заключено соглашение о разделе Ирана на экономические сферы влияния. Северный Иран, граничащий с Российской империей, становился «русским», Южный – «английским», Центральный оставался за Германией.
В 1908 году в Иране происходит государственный переворот и свержение парламента. Сторонники конституции начинают восстание. Вспыхивает гражданская война. Войска самопровозгласившего себя шахом Ирана Али Мохаммеда блокируют центр иранского Восточного Азербайджана город Тевриз. В Тевризе находились европейские учреждения и российское консульство, проживали российские подданные. Когда в городе начался голод (осада длилась 9 месяцев) для защиты русских и европейских учреждений, российских подданных и подвоза продовольствия, император повелел направить в Персию русские войска. Тем временем, хаосом и сумятицей у соседей воспользовались турки. Началась оккупация приграничных спорных территорий Ирана. Подоспевшие русские войска ответили операцией по вытеснению турецких войск с персидской земли.
Командир 11-го турецкого корпуса Джабир-паша в присутствии иностранных консулов заявил: «Убедившись на деле, что такое персидская конституция и какая анархия царит в Персии, я лично считаю, что приход русских войск в Персию есть проявление человечности и гуманности, а не результат каких-либо агрессивных намерений. Русские поступают в Персии очень умело и осторожно, а потому симпатии почти всего населения на их стороне». [54]
В 1911 году, обеспечив стабильность, большая часть российских войск, оставив отдельные подразделения, покинула Персию.
А в конце 1911 года в Персию в составе учебно-автомобильной роты отправился Владимир Александрович Шуф.
Но так ли безопасно было в зоне русского экономического и политического влияния – в Северном Иране?
Почитаем репортажи об экспедиции в Персию корреспондента газеты «Новое время» Борея (он же Владимир Шуф).
Взрыв в Арке
Нам решительно не везёт в Персии. Новое несчастье неожиданно разразилось над Тавризом. Сегодня в субботу, 21 января около 9 часов утра в крепости Арк раздался оглушительный взрыв. Двери дома, где я живу, распахнулись сами собой. Выскочив на плоскую кровлю, я увидел Арк, окутанный густым дымом, который долго не расходился в воздухе.
В русском консульстве было получено известие, что при переносе конфискованных персидских снарядов произошёл взрыв… Убит находившийся с командой рабочих 8-го стрелкового полка подпоручик Осинцов. Нижних чинов найдено убитых – 31. В Арке производились обычные работы по очистке сводчатых подвалов под руководством сапёрных офицеров…
Вместе с нашим генеральным консулом А.Я Миллером я поехал в Арк. Картина разрушения была страшная. На большом пространстве во дворе крепости лежат груды развалин и упавших кирпичей. Рухнули вековые своды и столбы кирпичных сараев или подвалов, занимавших правую сторону Арка. На развалинах толпились солдаты и офицеры. Ниже, в образовавшемся провале, работала лопатами команда нижних чинов, отыскивая среди кирпичей, мусора и земли убитых и раненых. Тут же лежал труп лошади с перебитой ногой, валялись две окровавленных солдатских фуражки и целая груда медных персидских шлемов, выброшенных из подвала древней крепости. Невдалеке колыхалось на верёвке тело казнённого сегодня брата Саттар-хана. Всюду виднелись обломки. Осколки, железо и выбитые взрывом двери подвалов лежали на земле, краснея пятнами крови…<…>
Но вот что поистине чудесно – как не взорвались от детонации наши мелинитовые снаряды, находившиеся рядом с погребом? Тут же во дворе крепости стоят взвод нашей гаубичной батареи и отобранные у фидаев (примечание) орудия…
Я вернулся в консульство, где тревожно работал телеграфный аппарат, передавая шифрованную депешу. Офицеры 8-го полка уведомляли телеграммами, кажется, в Петербург, родственников убитого подпоручика Осинцова. Говорят, у него было предчувствие смерти: ему не хотелось в это утро идти на работы в Арк. Завтра в консульской церкви будет совершена панихида по убитым.
Борей. («Новое время». 04.02.12 №12895, с.12)
На поисках
Мрачные находки ещё не кончились в Тавризе. 18 января был пойман перс Хаджи-наги, продавец драгоценностей, о котором были сведения, что он отрезал голову нашему раненому гренадеру Мингрельского полка из мести за своего брата-фидая. Этот персидский Шейлок, вооружившийся простым ножом и своими старческими руками, медленно совершил возмутительную операцию над живым ещё русским солдатом. Он скальпировал отрезанную голову и бросил на поругание мальчишкам, которые, подняв её на палки, понесли страшный трофей к дому убитого брата Хаджи-наги. Процессия с мёртвой головой шла по улице Тавриза. Во дворе дома голову подкидывали ногами, как мяч, бросили в мусорную яму, а с наступлением ночи отнесли в другой квартал города. Жители этого квартала однако потребовали убрать голову. Тогда Хаджи-наги дал два "крана" одному персу, ближайшему "амбалу"-носильщику, чтобы тот отнёс её куда-нибудь подальше…
Начальник консульского конвоя подъесаул Федоренко, взяв 12 казаков и двух всадников Самад-хана, знакомых с местностью, отправился на поиски головы…
Напрасно истратив всё утро на поиски, подъесаул сказал жителям, что если голова не будет найдена через два часа, он взорвёт весь квартал… Угроза на этот раз подействовала… Толпа шумела как на базаре… Наконец привели мальчика лет десяти, который сказал, что знает "амбала", спрятавшего голову… Он остановился у жалкой сакли… Носильщик упорно уверял, что ничего не знает… Тогда за дело взялись свирепые всадники Самад-хана. Наконец он сознался и вызвался проводить отряд к месту, где им была зарыта голова убитого гренадера.
Место было глухое и пустынное. Амбал указал на большую яму, заваленную мусором… Он бросился на кучу земли, торопливо разгрёб её дрожащими руками и нашёл. Его палец попал прямо в пустой глаз мёртвой головы… нижняя часть подбородка была совсем отрублена… А на другой день тем же розыскным порядком был найден и обезглавленный труп несчастного гренадера…
В Тавризе трудно избавиться от мрачных догадок и тяжелых мыслей. Но настроения духа у нас, как и полагается, "бодрое". Нельзя же долго оставаться под впечатлением отрубленных голов, найденных в колодцах трупов, крови и смерти. Федоренко, вернувшийся из печального поиска, чтобы хоть как-то развлечься, кликнул своих молодцев-песенников, и в помещении взвода грянул удалой казачий хор. <…> Отрубленная голова, винтовки и песня, – всё это смешалось в какой-то страшный сон, который будто снова пригрезился мне в далекой Персии.
Борей («Новое время». 11.02.12 № 12901, с.13)
Перемена фронта
Тавриз временно успокоился. Благодаря присутствию нашего отряда, жизнь входит в нормальную колею и расширяется торговля…
Пока в Азербайджане штаб тавризского отряда проектирует только передвижение с места на место находящихся в его распоряжении полков, отчего их численность не увеличивается. Но сражение – не шахматная игра, где число фигур у противника одинаково. Наши и турецкие силы, стоящие друг против друга, должны быть уравновешены, иначе вся проектируемая диверсия с переменой фронта не будет иметь никакого практического значения…
В данный момент Тавриз настолько спокоен, что внешне, можно сказать, всё обстоит благополучно. Но с уходом в Хой штаба и двух полков, здесь останется один стрелковый полк пополненного состава, то есть 1500 штыков. Полагаю, что такой силы весьма недостаточно для Тавриза с его 40000-м населением…
Тавриз спокоен, но только со стороны Урмии дует холодный ветер и над Кара-Дагом собираются тучи. Боюсь предсказывать погоду, но, кажется, будет дурная.
Борей. («Новое время». 21.0212 № 12911, с.5)
Пока Владимир Шуф в чудовищных климатических и дорожных условиях Ирана трясётся в армейских автомобилях, пишет и телеграфирует в Петербург корреспонденции, в нашей попытке литературного расследования наконец-то появилась отдушина для знакомства с семейными узами поэта.
1883–1913 годы
Семейные узы Владимира Шуфа.
Семейные отношения вечны
Семья – высшая ценность
В семейных отношениях, –
как мужчиной, так и женщиной, –
движет потребность в удовольствии.
Аксиомы.
Кто из нас ответит смело,
Что был счастлив он хоть раз.
Что любовь ему согрела
Однозвучной жизни час?
Все живём мы одиноко,
Для себя, самим собой,
Мы не чувствуем глубоко
И не боремся с судьбой.
Признаваясь без искусства,
Разбирая сердца быль,
Дмитрий думал, что без чувств
Жизнь – нелепый водевиль
Из романа в стихах «Сварогов». В. Шуф.
…Напомню читателю, что узами Гименея наш «виртуоз стиха» (по выражению Витмера [55] герой связал себя в 1883 году, по исполнении 18-ти лет. Его избранница Юлия Ильинична – из смоленской глубинки, богобоязненная, глубоко верующая, рано осиротевшая, не богата, образования деревенского, домашнего – была на два года старше, состояла в родстве с основоположником русской оперы Михаилом Глинкой.
Поскольку изложение нашей повести поясняется подзаголовком – «попытка литературного расследования», где выражение «расследование» не просто фигура речи, а ключевое слово – позволим себе порасследовать, порассуждать, повыдвигать версии. А именно: родство – пусть и дальнее – с Михаилом Ивановичем Глинкой разрешает нам предположить, что Владимир Александрович Шуф появился в Петербурге не с бухты-барахты. И очень может быть – с подачи супруги. Ведь, как нам уже известно, Юлия корила себя и за то, что небогата, и что не образована, а «ему надо учиться, у него впереди жизнь и он не должен «брать на свои плечи семью». Главное для Юлии – его любовь, его счастье. Любовь поднимает её над повседневностью. Владимира над повседневностью поднимает творчество, оно, как сияющий луч, освещает дорогу к Богу». [56]
Любовь Юлии жертвенна. Отказом от физического обладания Владимиром Шуфом, Юлия Ильинична ниспровергает формулу, что в борьбе между совестью и влечением тела к телу всегда побеждает тело.
…У великого русского композитора было 12 сестёр и братьев. С юношеских лет, покинув Смоленщину, Михаил Глинка живёт в Петербурге. Позже приезжает родная сестра – Людмила Ивановна Шестакова. Потерявшая мужа и в одночасье троих детей, младше брата на 12 лет, она становится его ангелом-хранителем, а после его смерти – наследницей и пропагандисткой его творчества, создательницей музея. Но в нашем расследовании важно то, что она плотно сотрудничала с «Русской музыкальной газетой», где частенько публиковалась в рубрике «Глинканиада». Но, – как мы уже знаем, – с «РМГ» в тот же период сотрудничал и Владимир Шуф! Прослеживается некая связь. И отнюдь не косвенная. Это подкрепляет нашу версию, что в 1892 году Владимир Шуф, прихватив с собой своего верного слугу Османа, оседает в Санкт-Петербурге не чужанином, а по велению и под приглядом каких-никаких, но родственно-семейных уз. Оставив в Ялте 29-летнюю жену, 7-летнего сына и 4-летнюю дочь. Планировал ли 27-летний штатный сотрудник газеты «Петербургский листок» Владимир Шуф перевезти свою семью в Петербург? Если планировал, то почему обзавёлся второй женой? И был ли развод с первой? И кто стала его второй женой? Если о первой жене – Юлии Ильиничне – мы рассказали почти всё, что нам известно, и более нам сказать нечего, то о второй, – той самой, таинственной М., – мы располагаем чуть бОльшими сведениями. Благодаря дневнику самого Шуфа, оказавшемуся у автора этих строк самым невероятным образом. (Читайте об этом в книге первой).
Из дневника, датированного 1898-м годом, мы узнаём, что Владимир Александрович Шуф женат на некой М., у них двое детей: Юрий – лет пяти и Андрей – лет двух.
Получается, что Юрий родился в 1893 году, то есть через год после переезда Владимира Шуфа в Петербург?! Когда наш герой успел вторично жениться? Мы не можем допустить, что дети – внебрачные. Потому что в том же самом дневнике Владимир Шуф пишет: «Суббота. 12 декабря. …Вечером ездил объясняться с родными. Всё обошлось хорошо. Развод – через два года». А на заключительной странице дневника, подводя итог года, помечает: «В этом году произошло событие – встретился с М. и вследствие этого произошёл окончательный разрыв с М. А после ряда тяжких сцен мы ещё живём вместе на одной квартире – ради детей».
Дети – вот величайшее чудо! вот высшее наслаждение от союза мужчины и женщины! Дети – вершина человеческого счастья! Но дети – это и продолжение всего. И в часы, когда наше расследование близится к завершению, хочется поблагодарить судьбу поэта за то, что она – при всех её выкрутасах, ужимках, издевательствах – была милостива к поэту в детях. Милостива, – ниспослав ему вторую жену. Не случись она в жизни Шуфа – и прервалась бы цепочка, исчезла бы ветвь Шуфов…
…Вторая жена. Но был ли, повторю, развод с первой? Сдался мне этот развод, потеряв терпение, сверкнёт глазами читатель. Да, читатель мой, сдался, ибо в ту пору это была проблема из проблем. Это сегодня жениться – развестись – жениться – развестись, легче, чем высморкаться. А в девятнадцатом веке…
В XIX веке благословение на развод (на развенчание) мог дать только священник. Иск о разводе подавался епархиальному начальству. Епархиальное начальство поручало доверенным лицам произвести примирение супругов, чтобы они оставались в брачном союзе. Когда примирить стороны не удавалось, начиналось судебное разбирательство, на которое ответчики должны были являться лично. Подчёркиваю – лично. Отсюда – вопрос: могла ли присутствовать на бракоразводном процессе ялтинская жена Шуфа – Юлия Ильинична, – тем более что бракоразводные процессы длились подчас по нескольку лет?
Но были и другие препоны. По законам XIX века брак мог быть расторгнут, внимание: в случае доказанного прелюбодеяния другого супруга; добрачная неспособность к брачному сожительству одного из супругов; в случае безвестного отсутствия супруга в течение 5 лет; в случае, когда один супруг приговорён к наказанию, сопряжённому к лишению всех прав состояния, или же сослан на житьё в Сибирь с лишением всех прав и имуществ.
Ни одного из перечисленных «условий» наш замечательный поэт не заслуживал.
И это ещё не всё. «Устав духовных консисторий» утверждал: «Главными доказательствами преступления должны быть признаны: а) показания двух или трёх очевидных свидетелей; б) прижитие детей вне законного супружества, доказанное метрическими актами и доводами о незаконной связи с посторонним лицом. Затем прочие доказательства: письма, обнаруживающие преступную связь ответчика, показания свидетелей, не бывших очевидцами преступления, но знающих о том по достоверным сведениям или по слухам; показания обыскных людей о развратной жизни ответчика и др. – только тогда могут иметь свою силу, когда соединяются с одним из главных доказательств, или же в своей совокупности обнаруживают преступление»
И опять мы видим, что и под «статьи» Устава Владимир Шуф не подпадает. Но прежде чем оставить тему развода, обращу внимание читателя на пикантное, но обязательное требование «Устава духовных консисторий» – показания двух или трёх очевидных свидетелей о свершённых ответчиком прелюбодеяниях. То есть эти двое или трое должны были неоднократно присутствовать при том действе, которое совершается мужчиной и женщиной в чрезвычайно интимной обстановке.
Был ли двоеженцем Владимир Шуф? Он сам признаётся на последней странице дневника: «…Жизнь усложнилась – две квартиры, две семьи…»
Две квартиры. В одной – он со второй женой, двумя детьми и слугой Османом; во второй – его новая пассия, забеременевшая от него таинственная М.
Да, да, читатель, и очередная дама «поэтиного» сердца именовалась на «М». (о даме буквально строчку – чуть погодя).
Две семьи. В Петербурге и – в Ялте, куда поэт по мере возможности высылал некоторые суммы и ежегодно наезжал с непродолжительными визитами.
…21 марта 1898 года Владимир Шуф запишет в дневнике: «Был в типографии. Успел написать фельетон «Узы Гименея».
Любопытно было взглянуть на этот фельетон – каковы они, эти узы, с точки зрения Шуфа? За неимением вышеназванного очерка, обратимся к автобиографическому роману поэта «Кто идёт?»
«…Вернувшись домой, я застал Лидию за приготовлениями к концерту. Она поёт сегодня в Павловском вокзале вместе с какой-то оперной знаменитостью. Я этого терпеть не могу, но что поделаешь? – вечер благотворительный. Мне придётся сопровождать её на вокзал. Что может быть несносней вокзальной толпы, снующей по кругу, разряженных дам, показывающих свои туалеты, толкотни, пошлого ухаживания и запаха духов в сквере? Звуки оркестра заглушены свистками паровозов, говором и звонками станции. Такие диссонансы мало смущают павловских любителей концертной музыки, и только граф Керстен, большой меломан, морщится и говорит, что здесь не мотивы, а локомотивы. Каламбур немножко железнодорожный, но для меломана недурён…»*
*Часть II Семья и полк Гл. Ш Концерт
«…Лида ещё красива, как осенние цветы, которым суждено поблекнуть. Иногда, в минуту душевного расстройства, она кажется сильно постаревшей. Такие несчастные минуты бывают у всех немолодых женщин, переживших тридцатипятилетний возраст. В гостиной, в ложе театра, при бальных огнях они ещё бывают ослепительны, и их можно принять за настоящих красавиц. Они умеют одеваться. Но где-нибудь в уголке сада, рядом с цветами и свежей зеленью, природа беспощадно обличает их недостатки, их годы и первые морщинки на усталом лице. На их месте я не показывался бы на летних пуантах.
После разлуки наше зрение становится острее. И я замечаю то, что прежде не так резко бросалось в глаза. Привычка к женскому лицу смягчает впечатление. Лида такая же смуглая, стройная, какою была шесть лет тому назад, когда мы полюбили друг друга. В её густых чёрных волосах едва блеснула первая седина. Глаза и зубы у нёе великолепные. Особенно глаза. В них много ума, блеска и силы характера, но ни одного луча той нежности, которая нам так нравится в женщинах. Выражение её глаз лучше всего, когда она сдвигает брови. Под её ресницами в такие минуты вспыхивает настоящая гроза. Но мне хотелось бы увидеть хоть клочок лазури. А когда-то, шесть лет назад, Лида была задумчивой и нежной, и я помню другое выражение её глаз... Мне кажется, что вместе с молодостью она утратила свежесть чувства. Прежнюю Лиду я вижу лишь тогда, когда она поёт. Один голос её сохранил гибкость, нежность и красоту, если только это не результат хорошей музыкальной школы. Образ Лиды мелькает предо мною таким, как я любил его, в одной музыке, в знакомых сочетаниях звуков. Они словно эхо нашей прежней любви».**
**Часть II Семья и полк. Гл. I Павловск.
В 1898 году в Санкт-Петербурге в типографии А.А. Пороховщикова выходит второе, дополненное издание «Крымских стихотворений» Владимира Шуфа. В разделе «Песни юности» под номером XXVI – стихотворение с посвящением М. И-ой:
Ты пела, – и печаль,
Как призрак, отлетала.
Разбив оковы тела,
Душа стремилась вдаль.
В груди моей уснула
Боль тягостных обид....
Не так ли пел Давид
Перед лицом Саула? –
Душа светлела вновь,
Скрывался демон муки,
И были эти звуки –
Любовь, сама любовь!
…Как догадался мой догадливый читатель, второй женой Владимира Шуфа была певица. Но звали её не Лидия, как именовал в своём романе «Кто идёт?» Владимир Шуф, а Мария, и фамилия её была самая, что ни на есть распространённая – Иванова. И была эта Иванова старше Шуфа на 10 лет.
Утверждали, что у неё был актёрский и певческий таланты; обладая прекрасным меццо-сопрано, она пела в частных камерных театрах Петербурга, в том числе и в театре А. Суворина, исполняла партии Аиды, Татьяны, Джиоконды… И не только в камерных театрах. Голос певицы звучал на сценических подмостках Павловского и Парголовского вокзалах, под сводами театров на Стеклянном заводе и в Полюстрове.
На последних двух мы чуток задержимся. Чтобы логичнее сложился переход к воспоминаниям современников о певице Марии Ивановой-Шуф. Сведения о ней скудны – и тем более ценны.
…В 1894 году по настоянию Министра финансов России С.Ю. Витте (1849–1915) был принят закон о создании Попечительства о народной трезвости. Попечительству обязывалось устраивать дешёвые чайные, столовые, библиотеки, читальни, гуляния и театральные представления.
Директором театров Попечительства был назначен широко известный актёр императорских театров, режиссёр любительских спектаклей Николай Фёдорович Сазонов (1843–1902). Он, его супруга и дочь Люба, певица императорского театра, часто упоминаются в дневнике Владимира Шуфа. Жена Николая Фёдоровича – Софья Ивановна Смирнова-Сазонова (1852–1921) – была известной писательницей той поры и сотрудницей суворинской газеты «Новое время».
В её «Дневнике», выдержки из которого были опубликованы в 2003 году в «Петербургском театральном журнале», № 32, в статье «Н.Ф. Сазонов и театры Попечительства о народной трезвости», мы и находим несколько строчек о таинственной «М», второй жене поэта Владимира Шуфа.
Вот эти строчки:
«1899. Май 1
<…> Вечером наш директор и принц (председатель Комитета С-Пб Попечительства о народной трезвости принц А.П. Ольденбургский (1844–1932), не единожды упоминаемый В. Шуфом в своём дневнике. Прим. Вл. Кудрявцева) оба уже на Стеклянном… Представление было курьёзное. Новый капельмейстер, из молодых, только что кончивший консерваторию, совсем ещё неопытный, набрал оркестр, который он не знает. Музыканты врут, певцы детонируют, в ансамбле расходятся. Сцена хором идёт без хора; хористы есть, но они не поют, представляют только пантомимой, что они желают убить Сусанина. И снег идёт, и костёр горит, всё как следует, но у поляков в лесу от холода голос пропал. Шуфша поёт хорошо, только для Татьяны она стара и голос у неё звучит как-то глухо. В дивертисмент выпустили старушку, которая запела «Ах, подруженьки, как грустно!». Люба от смеху на барьер легла. Две княгини пели. Один старичок из первого ряда подал в бумажке несколько веточек сирени и побежал к ней потом за кулисы. Сердился на сторожа, что он не знает, тут она или уехала. Какой-то молодой человек играл на дудке, Шуфша говорит, что это кларнет. <…>
Май 9. Воскресенье. Утром Н. распекал одного из режиссёров, Васильева, который поступил на сто рублей в месяц, но самовольно выписал себе условие на 150.
Шуфша жалуется на бестолковщину, на то, что их понапрасну требуют на репетиции: то не явится кто-нибудь из участвующих, то оркестра нет. А в день спектакля делают репетицию с оркестром, и певцы к вечеру с утомлёнными голосами. Вчера она пела в «Фаусте». Ризниченко говорит, что простой народ плохо понимает отрывки из опер. «Это кто ж такое, чёрт что ли?» Ещё меньше он понимает балет. Танцуют часы из «Джиоконды» «Ить, как её корёжит!.. Смотри, Митька, как она ногами дёргает».
Атмосферу подобных концертов Владимир Шуф изобразил в стихотворении «Павловск»:
Электричество вокзала,
Электрические взгляды,
Смущены мужья немало,
И немало жены рады.
Музыкальные есть силы,
Слышен скрипок визг согласный,
Заглушает Валкин милый
Адюльтера шёпот страстный.
Вот весенним туалетом
Поражает взоры дама.
Что за шик! И муж при этом
Не страшней гиппопотама.
«Как! Ты с мужем? Ах, какая!», –
Жорж украдкой шепчет нежно
И, супруга в бок толкая,
Говорит «pardon» небрежно.
…Вновь обратимся к самому Шуфу: дневник Владимир Шуф заканчивает подведением итогов, где среди прочих есть строка: «В этом году произошло событие – встретился с М. и вследствие этого произошёл в конце концов окончательный разрыв с М.»
Как видим, и со второй женой, певицей Марией Ивановой-Шуф, у поэта не заладилось. И причина тому, по его признанию, встреча с М. Я бы отметил – с некой М. Расследование показало, что под литерой «М» поэт зашифровал Марию (Маню) Рудберг; в упоминаемый в дневнике период она ждала ребёнка от Владимира Шуфа. Стала ли она третьей женой поэта? Бракоразводный процесс (развенчание) со второй женой у Шуфа должен был начаться (согласно записи в дневнике) в 1900 году. Но в 1900 году у поэта обострился туберкулёз, он вынужден был уехать на юг, в Одессу, где прожил до 1902 года и вернулся в Петербург, получив приглашение работать в газете «Новое время».
Но можно предположить, что Мария Рудберг была последней романтической любовью замечательно русского поэта-лирика и мечтателя. «Я любил не много, но сильно», – признавался Владимир Шуф в автобиографическом романе «Кто идёт?»
Можно предположить также, что в этом романе в образе Сильвии, поэт вывел свою последнюю возлюбленную Маню, Марию Рудберг.
«…Есть странные часы в жизни, их, вероятно, испытал не один я... Сходятся две зари, как в наши северные, белые ночи. Гаснет вечерняя заря и зажигается утренняя денница. Их золотистый отблеск сливается на небосклоне. Проходит прежняя привязанность, она ещё владеет нашим сердцем, но в нём уже поселилась другая, которая должна победить или погаснуть. Так могут встретиться две любви, два чувства, отдавая нас на произвол мучительных сомнений, укоров и угрызений совести. Мой дом, семья, всё моё прошлое было связано с любимой женщиной, имело власть надо мной, но рядом всё ярче разгорался образ Сильвии, полный очарования молодости и красоты. Новое чувство, как утренняя заря, зажигало свои первые, золотые лучи.
То, что казалось мне незначительным флиртом, ухаживаньем и развлечением, постепенно превратилось в серьёзную привязанность. В этом вероятно, виновен мой характер! Я не умею чувствовать легко и поверхностно. Увлечение женщиной всегда оставляет в душе моей следы неизгладимые. Я любил не много, но сильно.
Я нагнулся и поцеловал её. Сильный удар маленького кулачка заставил меня отшатнуться. Глаза девушки вспыхнули, и краска залила её щёки. Она сердито взглянула на меня и, не оборачиваясь, пошла прочь. Всё это произошло так неожиданно, что я едва опомнился. Было смешно, досадно и больно. Что было делать? Я притворился оскорбленным и, отвернувшись, вытянулся на траве. У моей милой обидчицы должно было явиться раскаяние, – в некоторой её привязанности я не мог сомневаться. Прошло минут пять. Наконец за моей спиной раздался плачущий голос:
– Ну, что же вы не встаёте?
Я молчал.
– Встаньте... пойдёмте! Ведь вы один отсюда и дороги не найдёте без меня! – уже смеясь, сказала она.
– Как-нибудь дойду! – ответил я холодно.
Сильвия опустилась около меня на колени и положила руку на моё плечо:
– Я вам сделала больно? Я вас обидела? – ласково говорила она. – Ну, простите меня, ведь я такая глупая!
Я повернулся к ней и обнял её талию. Она больше не сопротивлялась. Я шептал ей слова любви, гладил и целовал её золотистые волосы, губы, глаза. Спрятав голову на моей груди, она вся отдалась моим ласкам. Среди цветов, травы и кустарника она стала моей так просто, застенчиво и нежно, что сердце моё забилось ещё никогда не испытанным восторгом и благодарностью. Так любят весь мир, кроме человека, вечно обманывающего себя и других. Никогда я не встречал большей простоты и прелести чувства. Первый глубокий вздох, первая сознательная улыбка счастья Сильвии навсегда запечатлелись в моей памяти.
Есть сказка о водяной царевне, которая, полюбив, сделалась женщиной. То же сталось и с моей лесной феей. В ней ничего не было волшебного, – только грудь её, губы и руки были прекраснее, чем у других женщин. Пахучая трава, нагретая солнцем, казалась мне душистой. Первая тайна открывшейся любви делает богиней каждую девушку, и ей можно молиться, мешая восторженные гимны с поцелуями.
Волосы Сильвии рассыпались золотистой волной, и я заботливо приколол их затерявшейся в траве гребёнкой. Несколько колючек пристало к её платью. Она весело смялась, пока я справлялся с ними.
Она откинула голову, её черные волосы рассыпались и роскошной волной упали по плечам. Счастливая улыбка осветила её смуглое лицо. У женщин бывают мгновения, когда они словно расцветают под влиянием вспыхнувшего чувства, когда вся молодость, красота, очарование возвращаются к ним, создают волшебный обман, которому нельзя противиться. Или, быть может, это иллюзия нашего сердца, в котором просыпается прежняя любовь и, как прежде глядит обворожённым взглядом, видящим только былые обольщения? Не знаю и не хочу знать! Не надо считать скупым улыбки счастья, последние лучи догорающей зари.
Когда я вышел в сад, чтобы его ночной свежестью охладить разгоряченную голову, сверкнула дальняя зарница, и я вспомнил Сильвию. Мучительные мысли овладели мною, и я не мог разобраться в двух чувствах, охвативших меня и взаимно отрицавших друг друга. Бедное человеческое сердце! Как скверно оно создано и как хочется иногда разбить его в мелкие черепки!»*
*Часть II Семья и полк. Гл. IY Два чувства
Какова дальнейшая судьба Марии Рудберг? Увы! Но её присутствие в жизни Владимира Шуфа подтверждает и Галина Востокова. [57]
«Послешуфский» же период жизни Марии Ивановой-Шуф весьма вероятен таков.
…31 августа 1914 года после вступления России в Первую мировую войну, решением императора Николая II Санкт-Петербург был переименован в Петроград. Так газета «Санкт-Петербургские ведомости» стала назваться «Петроградские ведомости». Среди сотрудников этой газеты мы и находим Марию Иванову-Шуф.
Я пишу – «мы находим». На самом деле находит Иван Филиппович Масанов [58], автор четырёхтомного «Словаря псевдонимов русских писателей, учёных и общественных деятелей». В 4-ом томе на стр. 204-й он пишет: «Иванова-Шуф Мария Александровна. (? –1918 г.) Сотр. в «Петроград. Вед.» (1914–16) – М. Ш; «Спб. вед.» (1914–15) – Мар. Ив.; Ш-ф; Ш-ф. М.; Ш-ф. М. Ив.»
Если помнить, что Владимир Шуф в своём дневнике не единожды помечал: «Вторник. 14 апреля. М. получила в редакции за вычетом 24 р.» или: «Среда.15 апреля. М. Получила в редакции ещё 200 р…», а сама Мария Александровна была творческим человеком и женой удивительно талантливого поэта и журналиста, то лично меня такая метаморфоза – из певицы в журналисты – ни чуть не удивляет.
К слову, тем, что нам известен ряд литературных псевдонимов Владимира Шуфа, мы обязаны опять же И.Ф. Масанову. [59]
Но нам пора выкарабкиваться из тенёт семейных уз поэта, тем паче что он уже вернулся с автопробега Санкт-Петербург – Персия и, превозмогая нездоровье, спешит ознакомить подписчиков «Нового времени» с итогами экспедиции.
1912–1913 годы
«В край иной…»
Владимир Александрович Шуф, борясь с хворью, спешил довести до читателей «Нового времени» итоги автопробега:
Итоги военной автомобилизации
Посылкой взвода нашей учебно-автомобильной роты в Персию военное министерство сделало интересный опыт, который должен был показать, насколько полезна для армии и производительна работа грузовиков при условиях военного времени. Так как этот опыт – первый в России, то результаты его особенно поучительны. Насколько оправдали военные грузовики и лёгкие автомобили своё назначение и принесли существенную пользу? Теперь можно подвести итоги их работы за месяц и ответить на вопросы цифрами. Часть автомобильного взвода, обслуживавшая тавризский отряд, в течение минувшего месяца сделала следующие работы:
1) Перевезено груза интендантского и воинского – 9.000 пудов.
2) Перевезено на грузовиках нижних чинов – 800 человек.
3) Перевезено офицерских чинов на двух легковых автомобилях – 194 человека.
4) На санитарном моторе перевезено больных и здоровых – 158 человек и груза 242 пудов.
Каждый грузовик сделал в среднем в месяц 2500 вёрст, а легковые автомобили и санитарная – 4000 верст.
<…>
За месяц вполне выяснилось, какое громадное значение имеют военные автомобили в смысле скорости доставки людей и грузов. <…>
Грузовики, посланные в Персию, далеко не были новыми машинами, вынесли трудные испытания во время конкурса грузовых автомобилей, участвовали во всех маневрах в петербургском и ковенском округах. <…>
Желая узнать слабые стороны конструкции машин, военное ведомство буквально их не щадило и так, почти без всякого ремонта, отправило в Персию. …Однако в Персии, несмотря на плохие дороги и тяжёлые условия работы при малочисленном составе полувзвода, грузовики с честью выдержали испытания. Только один автомобиль пропустил 2 рейда, находясь на ремонте… Для успешной работы необходим был кадр хорошо обученных шофёров, любящих своё дело, и такой кадр успела подготовить за год своего существования наша автомобильная рота в Петербурге…<…>
По миновании надобности в наших грузовиках в Персии, их следовало бы оставить для кавказского военного округа, – положив этим начало автомобильной части на Кавказе.
Венцом дела будет, конечно, устройство военно-автомобильного завода в России, не менее нужного, чем судостроительные, иначе мы будем в зависимости от европейских фирм.
<…>
Борей.*
*«Новое время». 11.03.12 № 12930 с.5
…Автопробег подорвал силы Владимира Шуфа. Даже боготворимый им Крым, куда поэт уехал подлечиться, был ему скверным лекарем.
И, тем не менее, осенью 1912 года Шуф едет на славяно-греко-турецкую войну, которая продемонстрировала всему миру, как братья-славяне: сербы, болгары, хорваты, черногорцы перегрызлись между собой при дележе территорий агонизирующей Османской империи.
«Поездка Владимира Шуфа на греческий фронт была недолгой. В 1913 году он вернулся в Крым тяжело больным». [60]
Окончен путь. Скитаясь одиноко,
Искал любви, искал я веры там,
Где древний мир постигнут властью рока.
В Элладу шёл я к мраморным богам…
Я был в краях пустынного Востока,
Где Будда спит, где молится Ислам,
И вновь пришёл к библейским берегам,
На Иордан, в тень листьев у потока.
Я зачерпнул воды в палящий зной
И утолил души моей страданья.
Я Господа обрёл среди блужданья.
Окончен путь, – тяжёлый путь земной.
Тревоге чувств, сомненьям отдал дань я…
Я верую, я вижу край иной.
Из книги сонетов «В край иной…»
В первых числах ноября «Петербургский листок» вышел с некрологом:
«…Краткое телеграфное известие из Ялты обвеяло нас холодом…
Весёлый, жизнерадостный поэт-мечтатель, певец любви и печали, горячо любивший красоты жизни, – Владимир Александрович замолк навсегда, его талантливое перо выпало из руки…
8 ноября умер один из видных поэтов Владимир Александрович Шуф. Он умер сорока девяти лет, от чахотки лёгких, в своём маленьком хуторке близ Ялты, на руках жены Юлии Ильиничны, сына и дочери.
Его жизнь, полная самых неожиданных смен горестей и радостей, представляет громадный интерес…
В.А. был близок со всем литературным и художественным миром и всюду был желанным другом, горячим поклонником всего талантливого, вечного, прекрасного. Теперь он ушёл от нас, но да будет память об этом милом певце любви и печали в наших сердцах навсегда» *
*(Петербургский листок» № 309 от 1913 года).
…Владимир Александрович Шуф умер на руках жены, сына и дочери. Какая прекрасная смерть! И опять, – в который уже раз! – судьба к поэту благосклонна. Одарила его смертью в окружении родных. Таинственное слово – судьба. Что есть судьба? Предопределённость и неотвратимость событий и поступков каждого человека? Внутренний закон, по которому живёт вся Вселенная и каждый из нас? У христиан понятие судьбы заменяется Божественным проведением, стало быть, судьба – это не что иное, как Божий промысел: и награда, и расплата за совершённые нами поступки?
Судьба… В русской литературе много удивительнейших и драматических судеб. Владимир Александрович Шуф [61] – образованнейший, талантливейший поэт, мастер романтической лирики, «художник живого слова», как называли его современники, жил тяжелой, полной лишений и скитальчества жизнью, имя его забыто, могила его утеряна…
«Чудно сотворён человек. Он даже не знает того клочка земли, на котором будет его могила!..» – писал Владимир Шуф невесте Юлии 10 января 1883 г. [62]
Послесловие
Моё расследование будет не завершённым, если я умолчу о потомках поэта.
Но прежде, используя служебное положение расследователя и рассказчика, я окуну моего читателя в мир поэзии Владимира Шуфа.
***
Отчего ты с тоской молчаливою
Удалилась, головку склоня? –
Словно тучка промчалась над нивою
В лучезарном сиянии дня.
Или на сердце горе закралося?
Не кручинься, мой друг, погоди!–
Пережить ещё много осталося
Светлых дней для тебя впереди.
Отряхни же слезинку блестящую
На свою белоснежную грудь –
Жизнь печальную, жизнь настоящую
В золотистых мечтах позабудь!
На пути
Еду степью, ночь глухая,
Не видать средь темноты...
Осветило, потухая,
Пламя пёстрый столб версты.
Далеко ль? – Ещё далеко!
Точно жизнь мой длинен путь.
И плетусь я одиноко,
И не смею отдохнуть.
Отрывок из рассказа в стихах «Постой»
ХLIV
Любовь сильна, прекрасна... но она
Нуждается и в деньгах, и в затратах.
Офелии лишь о мужьях богатых
Вздыхают нежно в наши времена.
Гнездо амура в золотых палатах,
Им обстановка для любви нужна.
Кто гол и бос, тому не впрок жена.
XLV
Итак, mesdames, скажите: неужели
Могли бы вы в практически наш век
Любить того, кто хоть не из калек,
Пригож и статен, но на самом деле
Ничтожен, беден, жалкий человек?
Он не идёт к карьере, к светлой цели...
Ужель его б вы полюбить хотели?
XLVI
Едва ли с милым рай и в шалаше.
Прошла пора пастушеских идиллий.
Колье, накидок, бархатных мантилий
Цирцеи наши жаждут все в душе.
Пусть женщины белее чистых лилий,
Но о презренном думают гроше,
И не купить любви «Аu bon march;»*.
*Дешёвой – с франц.(Прим. Вл. Кудрявцева)
XLVII
Да, женщины нам «дороги» не в меру,
И их любви – цена не медный грош.
И прежде чем их страсть приобретёшь,
Устроить нужно шумную карьеру,
И лишь тогда жену купить, как брошь,
Брелок, халат, бутылку Редереру
И статуэтку, – ну, хотя б Венеру.
Из книги «Крымские стихотворения». Изд. второе
Омут
Журчащая река в теченье прихотливом,
Темна и глубока, затихла под обрывом.
Склонились ивы к ней. Безмолвна глубина.
В тени вода черней и, мнится, нет в ней дна.
Здесь омут, говорят. Пучину прикрывая,
Кувшинок жёлтых ряд, гирлянда их живая
У берега цветёт. Вода зовёт в тиши...
Страшней пучины вод есть омуты души.
Здесь не расти цветам. На чёрном дне – сомненье.
И счастье, если там не скрыто преступленье.
Последние цветы
О, старость, близко ты! Но где души покой?
Последние цветы мне женскою рукой
Принесены вчера, как дар от юных граций.
Пришла весны пора. Жасминов и акаций.
Причудливый букет из веток и цветов,
Как память прошлых лет, принять я был готов.
Он дивно был красив в фарфоре синей вазы.
Жасмины окропив, дрожат росы алмазы...
По утренним цветам, как быстрая пчела,
Летая здесь и там, мне дочь их нарвала.
Красавица она и в старости отрада.
За нею из окна следил я в чаще сада.
И дар любви святой, дар чистой красоты,
Я целовал с тоской последние цветы.
Песнь цикад
Тьма южная, душистая, ночная,
Окутала уснувший мирно сад,
И льёт магнолия свой аромат.
Под лаврами, в траве, не умолкая,
Разносится, рокочет песнь цикад.
К стозвучному прислушиваюсь хору.
Трель, звон и треск в кустах кругом – и вдруг
Замолкнут все как бы по уговору,
Как тихо всё становится вокруг!
Истомою объят волшебный юг;
Всё замерло, и ночь, полна молчанья,
Сулит любовь, восторги и лобзанья.
Она вас ждёт, как дева в час свиданья.
И горе тем, кто счастьем пренебрёг,
Кто не любим, забыт и одинок.
***
Похоронена жизнь моя бедная,
И в цветах померанца на лбу
Она спит молодая, и бледная,
Вечным сном в белоснежном гробу,
И не слышно над нею рыдания,
Не заплачет над нею семья,
И улыбкой одной сострадания
Её в землю проводят друзья.
Ты, разбившая счастье последнее
И надежду в усталой груди,
Только ты на кладбище соседнее,
На могилу мою – приходи!..
Постоялый двор в горах
Постоялый двор я встретил
Ночью тёмной на пути.
Сквозь окно, дрожащ и светел,
Огонёк манил зайти.
Спящий люд, чужие лица,
Неприветливый ночлег,
И у двери вереница
Чьих-то брошенных телег.
Мерно вол и конь усталый
Сено хрупкое жуют....
Вот, мой путник запоздалый,
Бедный кров твой и приют.
Одинокий и бездомный,
Скрыв печальные мечты,
В непогоду, ночью тёмной
До ночлега бродишь ты!
Ars amandi
Наивным юношей о женщине мечтая,
Её себе я прежде рисовал,
Как совершенный, чистый идеал.
То Беатриче, то Мадонна Пресвятая,
Она являлась, красотой блистая,
И рай сулила мне... И думал я,
Что ей нужна любовь наивная моя!
Невинный, светлый сон! Младенческие грёзы!
О, на алтарь её я приносил
С тех пор не мало лучших чувств и сил,
И находил шипы одни у милой розы.
Не тронут сердца ей любовь и слёзы,
Ей искренность покажется смешна, –
Такой святой любви не оценит она.
К ней подходи шутя, с улыбкой хладнокровной,
С оценкой трезвою, и, не любя,
Сам заставляй её любить себя
Поддельной страстностью и сдержанностью ровной,
И, бросив вздор идиллии любовной,
На струнах сердца, без наивных слёз,
Играй, как опытный и тонкий виртуоз.
Так, часто перед пёстрой публикой на сцене
Иной актер, искусства ветеран,
Давно забывший боль сердечных ран,
Красиво говорит о счастье, об измене,
И, пред Джульеттою склонив колени,
Он декламирует у милых ног
Сто раз им сказанный, горячий монолог.
Из книги сонетов «В край иной…
LXI. ПЕРЕД БИТВОЙ
Смеркается. Степная даль туманна,
Ползут грядою серой облака.
Построившись к молитве у кургана,
Стоят ряды пехотного полка.
Замолкнул бой тревожный барабана,
Священник стал, подъемлет крест рука,
И «Отче наш» звучит издалека
В рядах солдат вдоль дремлющего стана.
Последний луч погаснул за горой,
И воронов кружится в небе стая,
Зовет беду, заутро кличет в бой.
Далече в глубь враждебного нам края
Зашла ты, рать великая, родная…
В вечерний час я помолюсь с тобой.
XII. НА СОПКАХ
Вершины сопок, острых и зелёных,
Ещё темнеют в утренней тени,
Но небосклон – в зарницах отдалённых,
В дымках блестят шрапнельные огни.
Полки врагов, таясь на горных склонах,
Ползут в кустах, всё ближе к нам они.
Всё чаще гул ружейной трескотни.
И вот идут, построившись в колоннах…
Японских пуль свистящий, тонкий звук,
Привычный нам, послышался вокруг.
Гроза войны грохочет с новой силой.
Быть может здесь конец тревог и мук,
И холм крутой, вдали отчизны милой,
Мне суждено назвать своей могилой.
XIV. В ГАОЛЯНЕ
Под сопками, где шепчет гаолян,
Он умирал, и дальней битвы звуки
Неслись к нему по зелени полян.
Ружейный ствол ещё сжимали руки.
Он умирал, он изнемог от ран.
В чужой стране, среди последней муки
О родине он думал в час разлуки,
Об армии, покинувшей свой стан.
Ещё кипел, – он слышал, – бой кровавый.
Не тщетно ль он на пол битвы пал?
Победы час ещё не наступал...
Но крыльев тень вблизи одела травы.
Паря над ним, вещун грядущей славы,
Орёл летел к далёким гребням скал.
LXV. ВОРОН
(На смерть графа Келлера).
Что ворон мой, беды вещун крылатый,
Что каркаешь ты на поле пустом?
Несёшь нам весть злой кары, злой утраты?
Придет пора, – узнаем мы потом!
– «Я с дальних гор. Стоит там гроб дощатый.
Под саблею и шапкою с крестом
Храбрейший вождь лежит во гробе том.
Его в слезах оплакали солдаты.
Он пал в бою. Кровавых тридцать ран
На теле у него горят глубоко.
Судьбой ему был славный жребий дан.
Он воскресил надеждой русский стан;
Но есть гора, гора, где край Востока,
Где он погиб от родины далёко».
LXXIX. РАЗЪЕЗД.
Под сопками при ярком свете звезд
Ночным дозором движется разъезд.
Три всадника всего в отряде конном,
Закрыты лица чёрным капюшоном.
Безмолвные, среди пустынных мест,
Как тени, едут по нагорным склонам,
И русский стан в его затишье сонном
Не торопясь объехали окрест.
Легки их кони. От копыт ложится
Кровавый след над влажною травой.
Передний всадник плащ приподнял свой.
Чернея, смотрит в черепе глазница.
Мор, Голод, Смерть свои открыли лица,
Кивают спящим мёртвой головой.
ХС. КАЗНЬ
Пустынный остров есть на Чёрном море,
Там в шуме волн не слышен крик мольбы.
На берегу, с отчаяньем во взоре,
Увидел он конец своей судьбы.
Столбы стояли там, несли гробы
И яму рыли, где он должен вскоре
Почить на век, став жертвою борьбы.
Так суд решил в суровом приговоре!
Он пролил кровь, забыв завет Христа,
Слепой вражде свои он отдал силы
И видит тень открывшейся могилы.
Солдаты молча стали на места.
Вот грянул залп, – и ставят три креста
На берегу, где слышен плеск унылый.
XCI. ПУГАЧЕВ
С. П. Марголину
Зажглись усадьбы, вспыхнули костры.
Казалось, край опустошён войною...
Мужик невзрачный, с дюжим топором
За поясом, стоял передо мною.
– «Ась, барин? Знать не кончили добром
Мужицкий спор с дворянством и казною?» –
Он говорил с насмешкой показною.
– «Как знать тебя?» – «3ови хотя Петром!»
«Емелька я..., чай, помнишь Пугачёва?» –
В морозной мгле послышался ответ.
Мужик в тулупе мялся бестолково.
Но видел я, что в даль минувших лет
Лежал за ним по снегу алый след
Кровавых смут, бесправья векового.
ХCIII. ИЗМЕННИК
Пустынная есть дача в Озерках,
Там ветви сосен кажутся темнее.
Там в комнате, в углу, с петлёй на шее
Открыли труп, висевший на крюках.
Весь в плесени, уже он тленьем пах.
Его, как падаль, бросили злодеи.
Под вешалкой, видения страшнее,
Сидел мертвец, – одетый в шубу прах.
Таились в нём предательство, интрига.
Хотел народ избавить он от ига
И чернь повёл изменой во дворец.
Так кончил он, удавленный расстрига...
Поверье есть, что каждому Творец
Шлёт в смертный час заслуженный конец.
XCIV. ВЛАСТЬ
Короны блеск и пышный пурпур власти,
Владычество над бедною толпой
Ужели так заманчивы? Нет страсти
Столь призрачной, столь жалкой и слепой.
Возвыситься хоть малость, хоть отчасти,
Чтоб угнетать, топтать всех под ногой, –
Ужели нет у вас мечты другой,
Чудовища с зубами в волчьей пасти?
Вы ждёте крови, смуты и тревог.
Чтоб управлять, чтоб стать владыкой миpa
Нужны убийства, цепи и острог.
Политик - шарлатан и демагог,
Ведь вас манит не вольность, а порфира.
Вам власть нужна, в ней видите кумира!
СIII. ОДИНОЧЕСТВО
Любить – страдать... Зачем запас богатый
Страданий умножать? Любовь к жене,
К малюткам-детям нам сулит утраты,
Их горестью несчастны мы вдвойне.
Не лучше ли с собой наедине
Печально жить и ждать с судьбой расплаты?
Ведь слёз своих с избытком хватит мне.
К чему нам дружба, лары и пенаты?
Я одинок, но сердцу моему
Гробницы счастья дороги и милы, –
Моей любви безмолвные могилы.
Их памяти, искусству и уму,
Несвязанный, отдам остаток силы.
Жить, умереть – спокойней одному.
CV. СЧАСТЬЕ.
Я счастлив вновь, – исполнились желанья.
Но что ж мне жаль мучительных минут,
Тоски и слёз минувшего страданья,
И вновь часы медлительно текут?
Пускай скорбям платил с лихвою дань я, –
Нам горести избыток чувств дают.
Но сердце спит, исполнено мечтанья,
Хоть весь в цветах счастливый наш приют.
Смысл бытия – в борьбе и вечном споре.
В порывах бурь трепещет, плещет море,
Но дремлет в штиль лазурная волна.
Что радость? – Миг! Сильней и глубже горе.
В печалях жизнь тревогами полна,
А счастье – сон, забвенье, тишина.
CVI. РУСАЛКА
– «Приди ко мне! Восходит месяц ранний,
Кувшинки спят, чуть движется камыш,
И стелет нам серебряные ткани
Речная зыбь... Ты медлишь, ты молчишь?» –
– «Не верю я!» – «Но слёз моих, рыданий
Ужели ты не слышишь, не щадишь?» –
– «Смеёшься ты!» – «То лжёт ночная тишь...
Я плачу!» – «Нет, то смех звенит в тумане!»
– «Приди ко мне! Светлеют небеса,
В траве речной запуталась коса!» —
– «Изменишь ты!» – «Люблю, томясь, тоскуя...»
– «Ты холодна!» – «То жемчугом роса
На грудь упала...» – «Руку дай, тону я!»
– «О, милый мой! О, счастье поцелуя!».
СVIII. ДРУГУ
Н.И. Ж–ну.
Стал бедняком я нынче, милый мой!
Достатка нет, измучен я борьбою...
Но по пути зайдём ко мне домой
Отведать яств, нам посланных судьбою.
Не много я имею за душой:
На стенке сабля, книжек шкаф большой
И образок с лампадой голубою...
Я поделюсь хоть песнею с тобою,
Прочту стихи, от друга не тая.
Корысть ли только песенка моя?
Кому нужна поэзия, мой Боже!
Иным казна, другим чины дороже.
Не потому ль был счастьем беден я,
Да не богат и дружбою был тоже.
CXI. ВЕЧЕР
Склонилось солнышко к полям зелёным,
Ты сладко спишь, не ведая забот.
Я личиком любуюсь усыплённым
И грусть в душ невольная растёт.
Но спи-усни! Отдайся грёзам сонным,
Пока сберечь могу я от невзгод.
Не так ли там, хранима старым клёном,
В саду берёзка юная цветёт?
Ни слёз, ни дум тяжёлых ты не знала.
Как милого ребёнка я, бывало,
Тебя лелеял на своей груди.
Я изнемог и сердце жить устало...
Что ждёт тебя, что будет впереди?
Но спи-усни, тревог не разбуди!
ХII. СТАРОСТЬ
Не верь любви и счастью молодому,
Цветам весны пленительной не верь.
Беззубой Парке, времени седому,
Заплатит жизнь ценою злых потерь.
Я подошёл к покинутому дому,
Где я любил, где верилось иному,
И постучал в знакомую мне дверь.
Но кто её отворит мне теперь?
Горбатая старуха, вся седая,
Открыла дверь трясущейся рукой:
– «Чего тебе? Ты, странник, кто такой?»
Там, где цвела надежда молодая,
Колдунья Старость, о судьбе гадая,
Грозила мне железною клюкой.
CXVI. ХУДОЖНИКУ
Н.И. Кравченко
Художник мой, мой добрый Геркулес!
На Севере, среди иного круга,
Мы встретились и поняли друг друга.
Мы оба чужды северных небес.
Мы выросли под знойным солнцем юга,
Где красота, где шепчет горный лес,
Где море спит и полон мир чудес.
Природа нам – вернейшая подруга.
Я ей служил, поэзию избрав,
Любя душой таинственные сказки.
Но в выборе искусства ты был прав.
Юг дал тебе весёлый, нежный нрав,
Свой яркий свет, и живописи краски,
И силу чувств, исполненную ласки.
СXXXVI. DE PROFUNDIS
Мы в храм вошли... Из окон на ступени
Цветистый луч таинственно упал,
Светились в нём рубины и опал,
Среди колонн синели дальше тени.
Звучал орган, как хоры песнопений.
В гармонии печальной сочетал
Молитвенный и сумрачный хорал
Раскаянье, рыданья, вздохи, пени.
Но стихли звуки, полные тоской,
Безвестное и сущее в начале
Вдруг вознеслось над горестью людской.
Рождённые в стенаньях и печали
Глубокие аккорды прозвучали,
В них смерть была, торжественный покой.
CXXXVII. МУЗЫКА
M.М. Иванову.
Что значит музыка? Аккордов строй,
Её мечты, её язык певучий
И тайный смысл ласкающих созвучий
Мне объясни, поведай и открой.
Бежит по струнам ветерок летучий,
Рассыпался мелодий звонкий рой
И звуков хор растёт угрюмой тучей.
Зачем мой дух смущает он порой?
Восторг любви, томление разлуки,
Тревога чувств, – язык их знаю я.
В ответ на них молчит душа моя.
Но есть иные радости и муки...
Где их родник? Откуда эти звуки,
Рождённые в пучинах 6ытия?
CXLV. КРЕСТ
Долина есть... Пустынных гор отроги
Теснятся к ней и камня не минуть,
Где чей-то крест, забытый у дороги,
Бросает тень на одинокий путь.
Здесь умер странник. Сжалясь, кто-нибудь
Зарыл его, поставив крест убогий.
Он спит в земле, забыв свои тревоги,
В тени креста он может отдохнуть.
И мне свой путь давно окончить время.
Устал мой конь, сжимает ногу стремя,
Печален вид знакомых сердцу мест.
Сложить бы с плеч под этот бедный крест
Тревожных дум и долгой жизни бремя,
Заснуть навек при тихом свете звезд.
CXLVI. КУРГАНЫ
И.А. Владимирову
Есть на Кавказе древние могилы,
Сокрыты в них бойцы иных племён.
Разрыв курган, нарушив вечный сон,
Находит меч и череп, остов хилый.
Вот богатырь хазарский погребен.
Он словно спит, исполнен ратной силы.
Склонённый лоб венчает шлем Аттилы
И рядом лук воинственно согбен.
Но только в склеп и сумрак погребенья
Домчится ветер, веющий в горах, –
Боец и лук распались в серый прах.
Пропал бесследно самый призрак тленья...
Творящей жизни яркие виденья,
Не так ли все исчезнем мы в гробах?
Полтава
Гимн Петру Великому
Слова В.А. Шуфа
Музыка М.М. Иванова. [63]
Раздавайся, песнь победы,
Слава русская, звучи!
Под Полтавой знали шведы
Наши русские мечи.
В бой для Родины любезной
Шли сподвижники Петра, –
Залпы ружей, звон железный,
И победное "ура"!
Царь великий, Царь державный
Впереди своих полков.
Он за честь Отчизны славной
Первый пасть в бою готов.
Крестоносной, златоглавой
Нашей Родины залог –
Меч Петра, покрытый славой,
С нами Царь, над нами Бог!
Не страшны нам испытанья,
Не осилит лютый враг, –
В блеске солнца и сиянья
Высоко наш реет стяг!
Русь окрепла в тяжкой доле,
Возрождённая Петром,
Раздавайтесь в бранном поле
Звуки труб и пушек гром!
Как, бывало, под Полтавой,
Встанет, рвением горя,
Русь, увенчанная славой,
За Отчизну и Царя!
Этот гимн, включенный в официальную программу Полтавских торжеств, исполнен соединенными оркестрами Преображенского, Семеновского и др. полков вместе с хором песенников в 400 человек у Шведской могилы и вечером в городском парке Полтавы.
СLXII. МЁРТВЫЙ ГОРОД
Над пропастью я въехал на утёс,
Стучу бичом в железные ворота,
И ржавый ключ от царства смерти кто-то,
Открыв мне дверь, невидимо принёс.
Седых веков прилежная работа,
Венчала башня скал крутых откос.
В развалинах кустарник дикий рос,
Порог жилищ покинула забота.
Очаг потух... Печален стук копыт
Вдоль улицы, где мёртвый город спит.
Мне чудятся виденья, тени, лица.
Чуфут-Калэ безмолвен, как гробница.
Найду ль ответ среди могильных плит,
Какой нам сон за дверью гроба снится?
XLV. ОТЧАЯНЬЕ
В долине мрачной долго я блуждал
По терниям, в лохмотьях жалких платье.
Кругом песок, обломки чёрных скал...
На всём была видна печать проклятья.
Зачем родился я? Зачем жизнь дал
Другим, себе подобным? Без изъятья
Мы все умрём и проклят день зачатья.
Лишь смерть одна – венец для всех начал.
Так для чего без разума, без цели,
Мы боремся от самой колыбели?
Погаснет мысль во мраке вековом.
Случайный мир не создан Божеством,
И если б мы воззвать к Нему хотели, –
Ответа нет... Мир пуст, и ночь кругом.
Актёр
С подмосток, пред толпой нарядной
Я произнёс свой монолог…
И если б кто подслушать мог,
Какою мукой безотрадной
Тогда томился, с какой
Неизъяснимою тоской
Я пережил свои страданья,
Свои погибшие мечты!..
А мне гремят рукоплесканья,
Мне сыплют пёстрые цветы!
Ну, и как, читатель мой, находишь ты стихи? Современник Владимира Шуфа, завсегдатай «Товарищеских Фидлеровских обедов» и Пятниц Случевского Владимир Лебедев [64] отзывался о них так:
Как стихи напишет Шуф –
Почитаешь, скажешь: уффф»
…Уффф! И моё расследование близится к завершенью.
2014 год
Напевая только ей ведомую мелодию, холмится ширь серебристо-свинцового моря. По васильковому небосводу плывут-разгуливают белогрудые струги облаков. Когда они причаливают к огненно-золотистой лысине солнца, с гор скатывается ветерок и, топорща свою шелковистую бородёнку, пробегает вдоль Набережной. Бархатный сезон в разгаре. Возле «Дамы с собачкой» [65] – очередь. Лет шесть назад я сделал открытие: женщины предпочитают фотографироваться с Чеховым (явно помышляя о соблазнителе, подобном Дмитрию Дмитричу Гурову); мужчины, – с дамой (вожделенно мечтая о своей Анне Сергеевне), детишки же (ах, эти чистые, непорочные души) – только со шпицем.
В нескольких метрах от скульптурной композиции – ресторан «Кристалл». За его столиком, взирая через витринное окно на бронзовых героев чеховского рассказа и потягивая крымское сухое, можно спланировать (если позволяет кошелёк) банальный романчик с той или иной курортницей.
…А мой путь – домой, в Токсово. Через двое суток. И настроение у меня… – словно я весь, до последней своей клеточки – в плену объятий любимой женщины. И нисколечко мне не совестно перед Пушкинским Домом за то, что не ему, (а ведь обещал), а Ялтинскому историко-литературному музею я подарил сегодня дневник Владимира Шуфа, нисколечко не совестно.
Кстати – о Пушкине. Давно хотел, да всё как-то к слову не подворачивалось. И вот – подвернулось. Читатель мой, ежели ты окажешься в Ялте, и тебе приспичит полюбоваться ночным городом, – любуйся, картина того стоит. Но – будь начеку! – не сворачивай с Набережной на улицу Пушкина. Это днём и ранним вечером она – одна из красивейших и милейших улиц Ялты. А ночью её даже милиционеры страшатся. Драки, визги, пьянки, ругань вокруг памятника Александру Сергеевичу лишь с восходом солнца стихают. И остаётся он, «наше всё», стоять со впихнутой ему в руку банкой пива, взирая на кровь, мусор, битые бутылки, – остаётся, потому что некуда ему деться; потому как, куда ему деваться – он же памятник!
….Но я обещал – о потомках Шуфа.
Потомки Шуфа
I.
К дате выхода первой книги о Шуфе (2011) было известно, что дети от первого брака поэта: сын Александр – родился в Ялте в 1885 году, погиб в 1914-ом, в Первую мировую войну; дочь Наталия – родилась в Ялте в 1889 году, умерла в Ялте, не то в конце 1960-х, не то в начале 1970-х годов; дети от второго брака: Юрий – явился на свет в Санкт-Петербурге, приблизительно в 1893-ем; Андрей – там же, приблизительно в 1896-ом.
В 2010 году в Интернете «выкапываю» следующее:
«Сын Владимира Александровича Шуфа, Юрий, после революции 17 года эмигрировал в Чехословакию, где стал известным палеонтологом. Второй сын, Андрей, остался в России. Он был инженером и работал в институте Капицы, в Ленинграде. Во время войны его семью эвакуировали в Казань, а после войны они вместе с институтом попали в Москву. С тех пор вся эта ветвь семьи В. А. Шуфа живёт в Москве…». [66]
В начале мая 2013 года электронную почту «доставляется» мне письмо из Нью-Йорка. Адресант сообщал, что ему стало известно о появлении в России книги про Шуфа и он, адресант, приобрёл бы оную книгу. Отправитель письма – член Союза писателей СССР, член Академии американских поэтов, автор 26 книг …Павел Шуф. О! Как мне хотелось… Увы… – Павел Ефимович не предполагает себя потомком Владимира Шуфа.
30 мая 2017 года – выход третьей книги литературного расследования, а 9 июня компьютер ошарашивает меня «электронкой» из Москвы: «<…> …мой муж является прямым потомком Владимира Шуфа…» И – следом: «…Завтра мы летим в Крым, посетим Ялту и пообщаемся с местными старожилами. …Собираемся остановиться в гостинице в Ялте (это дом, соседний с домом Шуфа В.А.)» – сообщал Кирилл Андреевич Шуф – правнук старшего сына В. А. Шуфа.
Не буду говорить о чувствах, объявших меня, но про ялтинский дом поэта сказать необходимо. В третьей книжке моего расследования упоминается некая мадам Жевандрова. Имя этой дамы до определённой поры и стало охранной грамотой усадьбе поэта. В расследовании важна даже самая ничтожная деталь, потому проследим, как таковое могло случился.
В 1902 году в Кореизской земской больнице работал врачом агент ленинской «Искры» Владимир Григорьевич Шкляревич. Однажды он получил задание от В. И. Ленина: «Очень бы важно было связать нас хорошенько и н е п о с р е д с в е н н о с р а б о ч е й о р г а н и з а ц и е й Ю г а. Позаботьтесь об этом и напишите нам о ней пообстоятельнее»*
* (Петров Б. И., Новиков Н. Г. Ялта: Путеводитель – Симферополь: Таврия, 1981 (на русском, английском и французском языках), с. 97.
Тут и возникает Прасковья Жевандрова – она частенько наведывалась в Ялту – лёгкие подлечить, а заодно и почву для госпереворота подготовить. Жильё революционерка снимала у Шуфов.
Так с сентября 1902 года на дачу Шуфа на имя Жевандровой стали поступать свёртки с «Искрой».
Нижеследующие строчки моего расследования опираются на рассказ Кирилла Андреевича Шуфа, 15 июня 2017 года побывавшего возле бывшей усадьбы своего прапрадеда и выслушавшего ялтинского старожила Наталию Александровну Н.
…После установления советской власти в Крыму, большевики разместили в доме-усадьбе Шуфа детский санаторий, оставив хозяевам три небольших комнатки, и, вместе с тем, помня о заслугах дома перед пролетариатом, отметили его мемориальной доской.
Наталия Владимировна жила тем, что давала уроки музыки на фортепиано, сдавала принадлежащие ей три комнаты отдыхающим, сама ютилась на кухне. В комнатах на стенах висели картины, вдоль стен стояли ящики с фотопластинками на стекле (фотографии, сделанные отцом, Владимиром Шуфом. Прим. Вл. Кудрявцева)
Наталия Владимировна любила верховую езду. В молодости слыла прекрасной наездницей. Очень тепло отзывалась об отце, боготворила его.
Ездила в Берлин и в Париж (вероятнее всего, к своей крёстной и тёте – сестре отца – Надежде Шуф. Прим. Вл. Кудрявцева).
Мужем Наталии Владимировны был известный в 1930-е годы ялтинский журналист Ярошенко. После оккупации Крыма и прихода в Ялту немцев, его судьба неизвестна.
Детей у супругов не было. Наталия Владимировна была глубоко верующей, жила по библейским заповедям.
О старшем брате Александре, сгинувшем на Первой мировой, говорила неохотно. Ходила к кому-то на Ливадийское кладбище. (Вне сомнения, к матери. Прим Вл. Кудрявцева)
Последние годы провела в одиночестве, затворницей, среди старинных вещей и книг, которые постепенно перекочёвывали ялтинскому букинисту Г.; она почти ослепла; едва передвигалась, жила впроголодь, сердобольные соседи её подкармливали – что принесут, то и поест.
В 1977 году территория вокруг усадьбы стала застраиваться, остатки дома подлежали сносу. В многоэтажном доме на ул. Красных партизан Наталии Владимировне выделили однокомнатную квартиру, в которой она через год и скончалась. Место захоронения неизвестно.
Архив, библиотека, картины, фотопластинки – частично уничтожены, частично разграблены семьёй Л., претендовавшей на опекунство над Наталией Владимировной…
***
Справедливости ради замечу: часть архива Владимира Шуфа (рукописи, черновики стихотворений, несколько эпиграмм, черновые записи, письма и даже одно эротическое стихотворение с русским матом) по свидетельству моего ялтинского приятеля Игоря Нерсесяна в настоящее время находится у некоего гражданина N, жителя Ялты, который на всякую просьбу дать хотя бы поработать с архивом отвечает отказом.
II
Юрий (Григорий) Владимирович Шуф – старший сын Владимира Шуфа и певицы Марии Ивановой-Шуф – большевиков не принял и, как уже отмечалось, эмигрировал в Чехословакию, где стал известным палеонтологом, профессором, преподавал в остравском археологическом институте петрографию.
Андрей Владимирович Шуф – младший сын поэта и певицы – участвовал в защите Зимнего дворца, о чём, естественно, в семье тщательно скрывалось. В 1924 году по окончании Петроградского Политехнического института работал начальником мастерской Физтеха (Физико-технического института), которым руководил А.Ф. Иоффе. В 1939 году по ложному обвинению был арестован, 9 месяцев просидел в тюрьме, перед Великой Отечественной войной оправдан и возвращён в институт. В августе 1941 года Физтех в полном составе – с сотрудниками и семьями – был эвакуирован в Казань.
По возвращении в Ленинград Андрей Владимирович вместе с физиками-ядерщиками Л. Ландау, П. Капицей, А. Александровым продолжил работать в Физтехе.
Ему удалось разыскать брата Юрия, в 1969 году побывать у него в гостях в Остраве, в Чехословакии. Это было первое и последнее свидание братьев.
Умер Андрей Владимирович в 1974 году.
Сын Андрея Владимировича, Григорий – он же внук Владимира Шуфа – пошёл по стопам отца, в ядерную физику, был всесторонне одарённым.
Участник Великой Отечественной войны. В 1946 году, 20-ти лет отроду, был направлен работать в Москву, в Институт физических проблем. Технарь-золотые руки, изобретатель. Играл на мандолине, балалайке, аккордеоне, баяне, пел, занимался в драмкружке, на концертах вёл конферанс. Сочинял стихи, частушки, пародии. Некоторые перекладывал на собственную музыку. Занимался в конноспортивной секции «Спартак». Позже увлёкся мотоциклетным спортом. Побеждал на соревнованиях, путешествовал. Словом, был, как и его дед, Владимир Шуф, страстным, увлекающимся человеком.
В конце жизни, уже тяжелобольным, теряющим зрение, написал увлекательную, пронзительно искреннюю книгу. Книгу о своём времени, о себе и о своих родителях. Книгу-исповедь. Книгу-завещание. Книгу-память. На обложке – мчащийся в пространстве мотогонщик. Над ним – название книги: «Такой вот человек».
Последнее действие в книге относится к 2003 году, и буквально через сорок строк книга заканчивается словами: «Всё-таки я собираюсь оперироваться в 12-й.»*
*– Имеется ввиду глазное отделение 12-й поликлиники г. Москвы. Прим. Вл. Кудрявцева.
Эпилог, которого могло и не быть
А могло не быть потому, что я закончил литературное расследование и сдал на вёрстку. На следующий день связался с праправнуком Шуфа, Кириллом Андреевичем, чтобы уточнить – кто есть кто на тех трёх фотографиях, что он отправил мне ранее.
С уточнением Кирилл Андреевич выслал мне документы, [67] которые не только ещё больше добавили тайн, загадок, приключений и путаницы в творческую и личную жизнь поэта-Шуфа, но и принудили приостановить вёрстку и, как говорят профессионалы, вернуть материал на доследование в связи с вновь открывшимися обстоятельствами.
Так появился этот эпилог.
…28 ноября 1906 года пристав 3-го полицейского участка города Ялты рапортовал секретной депешей за номером 564 его Высокоблагородию господину Ялтинскому уездному исправнику:
«На дальней Ливадийской слободке, в собственном доме, проживает вдова (выделил Вл. Кудр.) дворянина Юлия Ильинична Шуф с дочерью Натальией гимназисткой 8-го класса, в доме которой постоянно скрываются прибывшие из разных мест подозрительные лица, как сама Шуф, так и дочь ея Наталия, будучи ярыми революционерами, никогда не выдают прибывших к ним подозрительных лиц, а наоборот, при появлении полиции, дают возможность означенным лицам скрыться, как например 2-го октября сего года, помощник мой Фокин, производя розыск по городу бежавшего из Елисаветградской тюрьмы известного арестанта Шевелева, отправился в дом Шуф для проверки живущих там лиц, заметив это дочь Шуф Наталия, дала возможность скрыться неизвестному лицу, живущему там по подложному паспорту Сквирской (?) мещанской управы, Киевской губернии, от 14 декабря 1905 года за №479, на имя мещанина Николая Владимировича Леонтьева, кроме того 23 октября с.г., прибыло из города Одессы и остановилось в доме Шуф неизвестное лицо, предъявившее 5 летнюю паспортную книжку Арзамасской мещанской управы, Нижегородской губернии, от 8 декабря 1903 года за №324, на имя мещанина Николая Алексеевича Рожковского с которым Шуф вошла в компанию по продаже молока. На секретный запрос мой в Арзамасское Городское Полицейское Управление, от 1-го ноября за №485, о том числится ли в числе Арзамасских мещан Николай Алексеевич Рожковский и выдавалась ли ему поименованная паспортная книжка за №324, я 19-го сего ноября получил из означенной полиции ответ, что в числе мещан города Арзамаса, Николай Алексеевич Рожковский не состоит, и что паспортная книжка за №324 никому не выдавалась, а под этим №324 был выдан годовой паспорт мещанину Николаю Николаевичу Мелентьеву, почему я немедленно командировал помощника моего Фокина с городовым в дом Шуф для обыска и ареста названного Николая Рожковского, который задержал его в лесу, в 4-х верстах от дома Шуф при ее молочной ферме.
При появлении полиции в доме Шуф, дочь ее Наталия и на этот раз попыталась предупредить и дать возможность скрыться означенному Рожковскому, для чего и прибыла на ферму к месту задержания его но опоздала. Сама Шуф и дочь ее Наталия посещали тайные сходки, и на сходках произносили противоправительственные речи и вели дружбу с убитым от взрыва бомбы на Пушкинском бульваре анархистом Васюковым. О вышеизложенном имею честь доложить Вашему Высокоблагородию и покорнейше просить ходатайства перед (?) о выселении из города Ялты Юлию Шуф и дочь ее Наталию, как лиц вредных среди мирных жителей города Ялты.» (лл.57-58)
Вердикт не заставил ждать – 15 декабря 1906 года исполняющий обязанности Главноначальствующего гор. Ялты и Ялтинского уезда командир 16 Стрелкового Императора Александра III полка полковник Думбадзе постановляет:
«...Вдова (выделил Вл. Кудр.) Дворянина Юлия Шуф и ея дочь Наталия Шуф изобличаются в своей политической неблагонадежности и являются вредными для дальнейшего пребывания в г. Ялте и Ялтинском уезде, а потому …на основании правил о чрезвычайной охране вдову (выделил Вл. Кудр.) дворянина Юлию Шуф и ея дочь Наталию Шуф выслать из гор. Ялты и Ялтинского уезда в 3-х дневный срок с воспрещением пребывания в сих местностях на все время положения о чрезвычайной охраны.» (л.60)
Утром следующего дня уведомление о выселении доставляется на руки выселяемым:
«1906 года декабря 16 дня 8 ; часов утра, мы нижеподписавшиеся дворянка (выделил Вл. Кудр.) Юлия Ильинична Шуф и дочь ея Наталия Шуф, даем сию подписку Приставу 3 участка гор. Ялты в том, что содержание постановления И.О. Главоначальствующего города Ялты и Ялтинского уезда, Полковника Думбадзе, от 15 декабря, о выселении нас из города Ялты и Ялтинского уезда, в трех дневный срок, нам сего числа объявлено, при чем избираем местожительство город Симферополь, проходное свидетельство на следование получили. Дворянка Юлия Шуф, Наталия Шуф. (л.62)
Теперь, прежде чем продолжить листать дело, поразмыслим над словом, выделенным полужирным шрифтом: вдова.
Что это? «Покров», умышленный ход Юлии Ильиничны, чтобы огородить любимого человека от неприятностей? Помните, в одном из писем Шуфу она писала, что он не должен «брать на свои плечи семью…». Наивный поступок! Её муж состоит в переписке с великим князем К.К Романовым, известный поэт и журналист, сотрудник самой популярной и влиятельной в России газеты, вездесущий, язвительный репортёр (одни только репортажи из государственной Думы чего стоят!) и установит: вдовствующая ли дворянка Юлия Ильинична Шуф «сыскарям» российской охранки – как дважды два.
Чему и свидетельствуют следующие донесения:
«Вице-Директор Департамента Полиции
По приказанию Вашего превосходительства от Таврического губернатора были затребованы сведения об основаниях высылки из Ялтинского уезда жены и дочери сотрудника «Нового Времени» Шуфа.
Ответ упомянутого губернатора при сем представляется.
15 янв. 1907г. (подпись)» (л. 23)
«Исполн. обязанности Главноначальствующего гор. Ялты и Ялтинского уезда февраля 3 1907 года г. Ялта.
Секретно Его Превосходительству Господину Таврическому Губернатору
Рапорт
Г-жа Шуф с дочерью вреднейшие лица во всех отношениях и всегда у них в доме группа анархистов находила не только гостеприимство, но и главным образом у них преступники приготовлялись к террористическому акту». (лл. 53-54)
«Вице-директор «Вице-Директор Департамента Полиции
Вследствие резолюции Вашего Превосходительства на прилагаемом при сем памятном листке, имею честь доложить, что дворянке Юлии Ильиной Шуф и дочери ея Наталии Шуф, гимназистке 8 класса, воспрещено жительство в Ялте и Ялтинском уезде по распоряжению исполняющего обязанности Главноначальствующего Генерала Думбадзе.
<…> …из имеющегося отзыва Помощника Начальника Севастопольского Жандармского Управления в Ялтинском уезде усматривается, что дворянка Юлия Шуф и дочь ея Наталия вращались в кругу лиц давно известных своей политической неблагонадежностью и принадлежали к организации партии социалистов-революционеров. По агентурным сведениям Наталия Шуф принимала в июле 1906 года энергичное участие в организации в Ялте группы анархистов-коммунистов и приготовлении к террористическому акту. Кроме того жандармские власти подтвердили все сведения, изложенные в донесении Пристава 3 участка г. Ялты, и со своей стороны высказали заключение, что пребывание обеих Шуф в Ялте и Ялтинском уезде является крайне вредным и опасным для общественного спокойствия и государственного порядка.
Из имеющегося в деле представления исполняющего обязанности Главноначальствующего в г. Ялте видно, что генерал Думбадзе считает Юлию и Наталию Шуф лицами крайне вредными во всех отношениях, так как у них не только находила гостеприимство группа анархистов, но и в их доме преступники приготовлялись к террористическому акту.
К сему обязываюсь присовокупить, что по настоящему делу Вашему Превосходительству представлен уже доклад Чиновником Особых Поручений при Департаменте Полиции Коллежским Советником Савицким.
31 марта 1907 г. (подпись)» (лл. 98-98об)
Как мы убеждаемся, чахоточной Прасковье Жевандровой удалось вселить в жену и дочку Владимира Шуфа дух разрушения, террора, анархии.
…А что же сам поэт и «нововременец» Владимир Шуф?
А он хлопочет о возвращении жены и дочери в имение:
«23 мая 1907
Многоуважаемый Александр Александрович!
Простите, что беспокою Вас напоминанием о моей жене и дочери, относительно участи которых Вы обещали меня уведомить. Их имение в Крыму разоряется без призора, сами они в нужде и ждут Вашего разрешения вернуться из высылки.
Преданный Вам
В.Шуф
Эртелев пер. 8» (л. 127)
«<…>
На означенную телеграмму Губернатор Новицкий представлением на имя г. Министра Внутренних дел от 17 апреля уведомил, что, в виду предполагаемого снятия чрезвычайной охраны в г. Ялте и Ялтинском уезде, он не встречает препятствий к возвращению Юлии Шуф в Ялту.
Вследствие сего, по приказанию Сенатора Макарова, Юлии Шуф было объявлено, что Таврический губернатор разрешил ей возвратиться на жительство в гор. Ялту». (лл. 171-172об)
…Быть Владимиру Шуфу оставалось 6 лет и 6 месяцев.
Она придёт неслышно и незримо,
И станет, светлая, у моего одра,
И скажет мне с тоской неизъяснимой:
«Пора!»
И буду я молить таинственную гостью:
«Я жить хочу!.. оставь мне здешний свет»,
И буду я молить с слезами и со злостью,
И – нет.
Она дохнёт в лицо прохладной вечной ночи,
Прозрачною рукой мою придавит грудь,
Закроет навсегда мои тихонько очи
И – в путь.
И в жизни той она меня пробудит,
Где, может быть, неведома печаль;
Но дней земных, печальных жаль мне будет,
Да, жаль! [68]
Мои примечания.
1 – Руданьский Степан Васильевич (1833–1873) – поэт, городской врач Ялты.
2 – Найдёнов Сергей Александрович (1868– 1922) – русск. писатель, драматург.
3 – Строки персидского поэта, философа, астронома и математика Омара Хайама (1048– 1113).
4 – Стр. 120. В поисках Ялты. З. Ливицкая. 2013. Симферополь.
5 – Засодимский Павел Владимирович (1843– 1912) – русск. писатель.
6 – А.П. Чехов, Соч., Т.18. Письма, 1949, стр. 350.
7 – Б. Петров, Н. Новиков, Ялта. Путеводитель. Симферополь: Таврия, 1981.
8 – З. Ливицкая. В поисках Ялты. Записки музейщика. Симферополь: Н.Орiанда, 2013.
9 – Аппарат для дыхания сжатым или разрежённым воздухом.
10 – Фрейд Зигмунд (1856–1939) – австрийский психоаналитик, основатель психоанализа.
11. – Башкирцева Мария Константиновна – (1858– 1884), русск. художник, философ.
12 – Ялтинский уездный врач И.Ф. Лебедев с супругой.
13 – Письмо Шуфа невесте Юлии .1882г., 28 декабря. (Зинаида Ливицкая. «В поисках Ялты». Стр. 130).
14 – Аменхотеп III выстроил храм в некрополе города Фивы, кот. охр. у ворот две гигантские статуи. Выс. они – 23 метра, вес их – ок. 700 т. Ст. изобр. самого Аменхотепа III сид. на троне и смотр. на восток, в сторону восход. Солнца. На троне север. статуи вырез. фигура матери Аменхотепа III, Мутемуйя, а на троне южн. запечат. его жена, Тия, и одна из их дочерей. После землетряс., кот. случ. в 27 в. до н э., эти колоссы потрескались и прославились на весь мир как поющие статуи. Они стали издавать мелодичный звук на восходе Солнца. Происходило это под влиянием изменений температуры и влажности. Но римс. импер. Септимий Север в 199 г., желая с самыми добрыми намерениями отреставрировать статуи Мемнона, так их хорошо отремонтировал, что обе они замолчали навсегда.
15 – Оммер де Гелль, Адель (1819–1883) – франц. писательница и путешественница. «Живописное обозрение». 14 февраля 1888 г.. №7 год изд. 53-й.
16 – Случевский Константин Константинович (1837–1904) – русск. поэт, прозаик, на то время ред. газ. «Правительственный вестник».
17 – Грибовский Вячеслав Михайлович (1866–1924) – русск. прозаик, публицист, поэт.
18 – Соловьёва Поликсена Сергеевна (1867–1824) – русск. поэтесса, переводчица, художница, издатель детского журнала «Тропинка». Дочь историка Сергея Соловьёва, сестра философа и поэта Владимира Соловьёва, друга Владимира Шуфа.
19 – Щепкина-Куперник Татьяна Львовна (1874–1952) – русск. поэтесса, переводчица, драматург, прозаик.
20 – Сафонов Алексей Александрович (1879–1904) –русск. поэт, прозаик, фельетонист.
21 – Еженедельная «Русской музыкальной газете» (вых. 1894–1918г) Ред. газ: Ник. Фёд. Финдейзен (1868–1828), крупнейший музыковед и муз. критик.
22 – http://www.ripm.org/pdf/Introductions/RMGintroor.pdf
23 – Псевдоним Барон Шуфалов был выбран искл. для ежедн. газ. «Словцо», изд. в 1899–1900 гг. чл. поэт. кружка «Вечера Случевского».
24 – Почт. карета для перевозки пассаж. и мелкой почты. Летом – открытая, зимой – закрытая. Обед – у Байдарских ворот.
25 – Для срав. – один кг. мяса в те годы стоил 30 коп.
26 – 18.10.1892 г. из Мелихова Чехов.
27– Щеглов Иван Леонтьевич (наст. фам. Леонтьев; (1856–1911) – русск. прозаик, драматург, автор книг о нар. театре. Друг А.П. Чехова.
28 – Фидлер Фёдор Фёдорович (1859–1917) – переводчик, коллекционер, педагог. Автор уник. дневника «Из мира литераторов».
29 – Баранцевич Казимир Станиславович (1851–1927) – русск. прозаик.
30 – Ф.Ф. Фидлер. Из мира литераторов: Характеры и суждения. М. 2008, стр. 150.
31 – 6.02.04 №10031, с.4.
32 – 11.03.04 № 10064, с.5.
33 – Сологуб Фёдор Кузьмич (наст. имя Фёдор Кузьмич Тетерников (1863-1927) – русск. поэт и писатель, драматург, публицист
34 – Блок Александр Александрович (1880–1921) – русск. поэт, писатель.
35 – Дневник Ф.Ф. Фидлера «Из мира литераторов: Характеры и суждения». Москва, 2008. С. 392.
36 – Иванов Вячеслав Иванович (1866–1949) – русск. поэт-символист, философ, переводчик, критик.
37 – Кондратьев Александр Александрович (1876–1967) – русск. поэт, прозаик.
38 – Гриневская Изабелла Аркадьевна (1864 или середина 1865 г.г. – 1942 или 1943) – русск. поэтесса, переводчица, драматург, лит. критик.
39 – Тэффи (наст. имя и фам. – Надежда Александровна Бучинская (1872–1952) – русск. поэтесса, прозаик, мемуаристка. Сестра Мирры Лохвицкой.
40 – Лохвицкая Мирра (Мария) Александровна (1869-1905) – русск. поэтесса, сестра Тэффи (Надежды Александровны Бучинской).
41 – В товариществе Р. Голике (издатель) и А. Вильборга (владелец типографии)
42 – Курай – нац. башкирск и татарск. духовой муз. инструмент, родственный продольной флейте.
43 – Издатель Р. Голике, Типография А. Вильборга
44 – Арцыбашев Михаил Петрович (1878–1927) – русск. писатель, драматург, основоположник эротики в русск. литературе.
45 – Из книги Г.А. Шалюгина. «Чехов: «Жизнь, которой мы не знаем». Симферополь 2005; «Поэт в красной шёлковой рубахе». А.П. Чехов и В.А. Шуф.
46 – Сборник отд. русск. яз. и словесности Императорск. Академ. наук. том LXXXIX, №6. Восемнадцатое присуждение премий имени А.С. Пушкина. 1909 года. Санкт-Петербург. 1911.
47 – Наб. реки Мойки, 58.
48 – Исторический вестник. Февраль, 1909, стр. 850-851.
49 – По воспом. Б.Б.Глинского «Алексей Сергеевич Суворин». Биограф. очерк. Глинский Борис Борисович (1860–1917), русск. журналист, историк и публицист. Журнала «Исторический Вестник» (1913, №8, с. 553-558).
50 – ул. Большая Конюшенная, 27. В вестибюле самого большого по площади ресторана (вмещал более 1000 чел.) гостей встречало чучело медведя с подносом в лапах.
51 – Энгельгардт Николай Александрович (1867–1942) – русск. писатель, поэт, литературовед, публицист.
52 – Письмо, датированное 11 октября 1910, СПб, помещено В. Шуфом в качестве предисловия в книге «Гекзаметры».
53 – Рук. центра Азии и Ближнего Востока РИСИ, канд. филол. Наук.
54 – источник ttp://www.centrasia.ru/newsA.php?st=1463121660.
55 – Витмер Александр Николаевич (1839–1816) – писатель и земский деятель, профессор военной истории и военного искусства в академии генштаба. Уйдя в отставку занялся виноградарством и табаководством. Доказал возможность производства в Крыму высоких сортов табака, в частности – дюбека.
56 – З. Ливицкая В поисках Ялты. Симферополь. 2013 г. с. 125, 126.
57 – Востокова Галина Сергеевна – автор четырёх ист. романов, нескольких книг поэзии и фантастики. В 2008 г. вместе с программистом, писателем, дизайнером Анатолием Наймушиным создательница сайта, посвящённого поэту. Созд. сайта предшествовала огром. исслед. раб. по сбору информ. о Шуфе в Крыму, Санкт-Петербурге, Москве, в Нью-Йорке и Вашингтоне. В США свед. о Владимире Шуфе разыскивал поэт, прозаик, автор 26-ти книг; член Академ. Америк. поэтов Павел Шуф.
58 – Масанов Иван Филиппович (1874– 1945) – русск. и сов. историк, библиограф.
59 – Т. 4. – М. 1960, С. 535.
60 – Григорий Пятков: «Вернувшийся из забвения» Крымская газета, 7 февраля 2003 г.
61 – «Шуф» – в переводе с персидского «Смотри».
62 – Ливицкая З. Г.: «В поисках Ялты. Записки музейщика». Симферополь: Н. Орiанда , 2013. С.123.
63 – Иванов Михаил Михайлович (1849–1927) – русск. муз. критик и композитор. Заведовал муз. отделом в газ. «Новое время».
64 – Лебедев Владимир Петрович (1869–1939) – русск. поэт, прозаик, переводчик. Ф.Ф Фидлер «Из мира литераторов. Характеры и суждения». М. 2008, стр. 263.
65 – Бронз. Комп. открыта в 2004 г. на 100-летие со дня смерти А.П. Чехова. Ав. Комп. – скульпторы братья Фёдор и Геннадий Паршины.
66 – Интернетресурс http://nervana.name/lib/silverage/v-shuf/bio.htm
67 – Государственный Архив Российской Федерации – ГАРФ ф. 102 о 143 д.39 ч.1. Листы 57-58, 60, 62, 15, 23, 53-54, 55, 5698-98об, 127, 171-172об
68 – Автор стихотворения «Смерть» Константин Михайлович Айбулат (1817–1865) – русск. поэт чеченского происхождения. Из Литературного прибавления к «Русскому инвалиду», 1838 г.
КОНЕЦ
Свидетельство о публикации №225060401019