Шваль, пушечное мясо и вечный страх Европы
— Слушай, пацаны… Вот сижу и думаю. Почему они нас всё время боятся, а? Не понимаю. Мы же по сути — никому не лезем под кожу. Живём, как умеем. Иногда бухтим, иногда ругаемся — но по большому счёту, не рвёмся никуда. А боятся.
Боятся по-серьёзке, аж дрожат. Это ж не я придумал, это ещё Александр Первый сказал: «Нашей огромности боятся».
Вот ты, Саня, подумай: ведь это ж на самом деле — как море. Не агрессивное, но, если пошло — не остановишь. Они это чувствуют.
Митрофаныч в это время сидел в уголке, где тень от полки с тормозухой, развешенных по стенам шин, дисков и старых ремней.
Митрофаныч — мужик серьёзный, подполковник в отставке, офицер ПВО. Почти всю жизнь прослужил по окраинам — в горах, в тайге, в степях. Лицо у него — как обшивка БМП: суровое, но надёжное. Приосаненный, будто его до сих пор по утрам на развод выводят. Он старый служака, но не солдафон, не орёт, но, если глянет — сам себя в стойку поставишь. Всё делает неспешно, по-своему: и воблу чистит, и наливает. Причём всегда вовремя — как будто у него в голове таймер встроен. Он тут хозяин. У него и свет выключается, и чайник закипает, и вобла появляется из ниоткуда. Как будто не человек, а часть самого гаража.
Митрофаныч прищурился и, не глядя на нас, сказал тихо, сдержанно, но так, что в воздухе сразу стало серьёзнее:
— Боятся, потому что мы не по их лекалам. Мы — как дикая карта. То валет, то туз, то вообще шестерка, которая козырем ложится.
Саня буркнул что-то себе под нос, шлёпнул сало на сковородку — зашкворчало. Запах пошёл такой, что мухи передумали летать.
Я кивнул, втянул ноздрями аромат и продолжил:
— Вон Севастополь, знаете, что там есть? Интернациональное кладбище.
Место тихое, на пригорке, с видом на бухту. Там и французы, и англичане, и турки, и немцы — все, кто когда-то хотел Россию победить.
Могилы аккуратные, кресты, полумесяцы, звёзды. Мирно. А если приглядеться — почти везде надпись: «Погибли, пытаясь захватить Севастополь».
Вот тебе и ответ. Россия — это не страна. Это процесс. Кто пытался его остановить — теперь сам в процессе. Под камнем.
Митрофаныч, ковыряя ножом кусочек воблы, не поднял глаз, только буркнул в сторону:
— Вот-вот. Оттуда же и пошло это выражение — пушечное мясо.
Первая Крымская, 1850-е. Англичане с французами шли на бастионы, как на прогулку. Только что из Лондона — с балов да оперы. Генералы их под коньяк в атаку посылали — "алле, вперёд, за честь Европы".
А русские встречали их не аплодисментами.
Так вот, когда очередную волну атакующих смывало картечью, сами же их офицеры потом в рапортах писали: «Потери — в основном пушечное мясо».
То есть — мясо. Мол, не жалко.
Вот с тех пор и закрепилось: если солдаты для кого-то — просто мясо, значит, это уже не армия. Это скотобойня под барабаны.
Мы переглянулись. Никто не улыбался. Даже вентилятор, казалось, стих на секунду.
Митрофаныч вновь усмехнулся в усы, ломая воблу.
— И всё при делах: один в грязи утонул, другого конь задавил, третьего — в степи комары сожрали. А думали, их в Рязани девки с хлебом-солью встречать будут…
— А теперь по новой. Санкции, визги, лозунги про «угрозу демократии». Опять боятся. Опять мечтают, чтобы мы развалились.
А у нас, между прочим, всё как всегда — сковородка шкварчит, хлеб чернеет, вентилятор хрипит, но пашет. Мы не про разрушать. Мы — про терпеть.
Вот и сидим, как деды наши. Только без фуражек, но с душой. Историю помним. Даже слова у нас — не просто так.
— А знаешь, откуда слово «шваль»? — говорю я.
С французского — "cheval", лошадь. У Наполеона были кавалеристы такие — гордые, в мундирчиках. Наши их в 1812-м размотали. Они, чтобы ноги унести, лошадей бросали, сами по полям шастали. Наши мужики как увидели эту позорную картину — кричат: «Шваль! Шваль поганая!»
Так и пошло: если с понтами пришёл, а потом — в кусты, то ты не рыцарь. Ты шваль.
Митрофаныч кивнул, как будто проверял точность.
— А «шарамыжник»? Это от тех же французов. Когда в плен попадали, ныли: «mon cher ami» мол, дорогой друг, пожрать дай. Наши не поняли, но слово прилипло. Так и пошло: шарамыжник — кто много треплется, чтоб из беды вывернуться.
Наполеон в 1812 году вошёл в Россию с почти 600.000 бойцов, а вышел с чуть более 30.000.
А Гитлер так тот всю Европу на СССР повёл и в результате его до суицида довели, а Германия до сих пор лишена полного суверенитета. Хотя о чём это я? Суверенитет, как и свежесть - может или быть или наоборот. Нет второй свежести как нет и неполного суверенитета. Государство или суверенное или нет. И точка.
Саня прыснул от смеха, переворачивая сало. А я продолжал — в голос уже вошёл.
— Вот так каждые сто лет: боятся, строят планы, суетятся. Потом — война. Потом — кладбище. С табличкой.
— Первая мировая, — задумчиво произнёс Митрофаныч, — это был кошмар. Европа на ножах, а мы как последний бастион. Пулемёты, окопы, газовые атаки, танки, самолёты, тысячи молодых лиц — на ничью землю. Кровь лилась реками, а они всё продолжали рубиться, как дураки. Зачем? Чтобы потом понять, что толку от этого никакого — Империя треснула, а страдать продолжали наши деды.
— Вторая мировая — уже жёстче, — добавил я. — Тут Европа пришла с понтами, с новыми технологиями, танками, авиацией. Но мы — с нашей стойкостью, с волей до последнего патрона. Они хотели сломать нас, сделать пушечным мясом, но что-то пошло не так. Мы стояли, несмотря на все ужасы и потери. И в этих страшных боях родилась та самая суть России — не сдаваться, не прятаться, вставать и идти дальше. Это для них Вторая мировая, а для нас Великая Отечественная.
— Вот почему они боятся, — вздохнул Митрофаныч. — Потому что мы не просто территория, не просто армия. Мы процесс, который невозможно остановить. Вот так каждые сто лет: боятся, строят планы, суетятся. Потом — война. Потом — кладбище. С табличкой. А мы сидим. Кто в валенках, кто в сандалиях, кто с воблой, кто с баяном. Россия не нападает — она просто просыпается, когда надо.
Я поднял стакан, смотрю на ребят — у каждого своя история, свои мысли. Вентилятор всё так же гудит, словно пытается не дать нам уснуть.
— Вот она, — говорю, — жизнь. Простая, как вобла на столе, и сложная, как история нашей страны. Европа боится, потому что мы не вписываемся в их схемы. Но мы и не хотим туда лезть. Мы просто живём. И когда придёт время — проснёмся.
В гараже воцарилась тишина, кроме шума летних комаров за окнами и монотонного пыхтения вентилятора.
— Так что пусть боятся, — усмехнулся в усы Митрофаныч, — лишь бы русский не проснулся.
Мы чокнулись. В этом простом тосте — вся наша сила и вся наша правда.
Лето за воротами жужжало, как пчела в банке, знойное лето срединной России, с его жарой, запахами и вечной, неугомонной жизнью. А в гараже — как в блиндаже: тепло, надёжно и тихо. По-настоящему. По-мужски. По-нашему.
Свидетельство о публикации №225060400532