Марго
Внутри было темно даже днём. На стенах висели портреты — чужие лица, нарисованные с такой тщательностью, будто Марго ловила последнюю эмоцию перед смертью. Под каждым — имя, дата, рецепт.
Кухня больше походила на патологоанатомическую лабораторию: крюки, ножи, ведро с костями и огромная сковорода, где, по слухам, Марго жарила "вдохновение". В спальне — кровать и потолок, увешанный сухими пальцами.
Дом не скрипел — он шептал. О тех, кто туда входил. И больше не выходил.
Меня звали Тибо. Я реставратор. Меня интересовали старинные портреты, особенно работы неизвестных мастеров, в которых, как в древних зеркалах, отражалось безумие времени. Так я и попал в дом Марго.
Я не искал её. Услышал про неё случайно: «Есть такая художница, что рисует только тех, кого убила». Глупости, подумал я тогда. Легенды, чтобы пугать дачников. Но портреты — они были настоящие. Я видел один в антикварной лавке: лицо мальчика, испуганное, но притягательное, как луна перед затмением. И подпись углём: Пьер, три ложки розмарина, одна — молчания.
Марго открыла мне дверь сама. Тихая, худая, будто вырезанная из тени. Не смотрела в глаза, но пустила в дом. Я сказал, что коллекционирую забытых художников. Она засмеялась, как будто кто-то за её спиной произнёс это же слово.
— Забытых? — сказала она. — Я их не забываю. Никогда.
Дом пах чем-то варёным. Не мясом. Памятью. Мы сидели на кухне. На стене — портрет старика с разрезанным лбом. Марго предложила чай, я отказался.
— А вы умеете молчать, Тибо? — спросила она, доставая из ящика лист бумаги. — Я нарисую вас. Портрет — подарок. Если он вам не понравится… вы сможете уйти.
Я хотел встать, но ноги не слушались. Тишина в доме была вязкой. Каждый её штрих звучал, как удар по стеклу.
— У вас интересный череп, — сказала она. — Очень симметричный.
Я закрыл глаза. Мне стало холодно.
Когда я проснулся, то понял — я на портрете. Лицо искажено криком, которого я не помню. Подпись была свежей:
Тибо. Без соли. Только тишина.
Теперь я часть её коллекции. Иногда, ночью, я вижу, как она смотрит на меня из темноты. С кистью в руке.
И мне кажется, я всё ещё шевелюсь.
Они всё спрашивают: зачем я рисую. А я не рисую — я консервирую. Лица, крики, вкус.
Сегодня особенный вечер. Я готовила его долго — как в лучшие времена, когда он ещё шептал мне на ухо стихи и гладил мои ключицы, как будто искал там музыку. Мой бывший любовник, поэт с руками вечно пахнущими чернилами. Он писал обо мне, но никогда для меня. Он всегда ел первым — теперь пришёл его черёд быть поданным.
Я украсила стол — чёрная скатерть, серебряные приборы, свечи из человеческого жира. В центре — он. Его голова, очищенная от волос, лоснится, как яблоко в меду. Череп аккуратно вскрыт, как книжка — я люблю точность. Внутри — главное блюдо.
Мозг.
Мягкий, чуть тёплый. Как будто он всё ещё думает, всё ещё сочиняет. Я зачерпываю ложкой, медленно, нежно, будто пробую его мысли. Он всегда мечтал, чтобы его слова оставались в людях — вот, теперь они внутри меня.
Запиваю красным вином. Оно из Бордо. А может, не из Бордо — я подписала бутылку его кровью, чтобы не забыть. Вино терпкое, идеально сочетается с последним актом любви.
— За нас, милый, — говорю я. — Ты стал лучше. Честнее. Съедобнее.
На стене — его портрет. Он улыбается. Думаешь, я жестока? Нет. Я — последовательна. Я просто художник.
А завтра я напишу ещё один портрет.
Твой.
Он пришёл вечером, в дождь. Полицейский в промокшей форме, с фонариком и усталостью в глазах.
— Вы — Маргарита Далль? — спросил он, заглядывая внутрь. — Поступили жалобы… запах, шум, исчезновения.
Я впустила его с улыбкой. Как гостья впускает пса, который сам идёт на верёвку. Он прошёл вглубь, оглядываясь. На стене — портрет с пустыми глазами. Он посмотрел — и задержал дыхание. Я ударила быстро, под дых. Он не умер. Ему повезло.
Подвал был готов. Я долго мечтала об этом ужине — коронное блюдо. Всё должно было быть идеально. Полицейский — символ закона, блюститель порядка. А что может быть вкуснее власти, снятой с костей, как жареная кожа с гуся?
Я привязала его к железному столу, над которым качались крюки, будто маятники палача. Он смотрел на меня глазами, в которых застывал крик. Я провела ножом по его щеке — не чтобы резать, а чтобы он почувствовал лезвие ещё до боли.
Первой ушла рука. По локоть. Я подала её гостям — “Рагу справедливости”, с лавандой и уксусом. Он хрипел, дергался, хотел умереть — но я вколола смесь, что держит сознание. Он должен был быть живой дегустацией.
Потом — нога. Я поджарила её на открытом огне, обмазав медом и розмарином. Один из гостей ел с осторожностью, как будто пробует запрещённое. Другой рассмеялся:
— Хрустит, как курица. Только честнее.
Я вырезала ему язык и подала с горчичным соусом. Это блюдо я назвала “Молчание закона”. Он больше не мог кричать — только плакал. И, надо сказать, слёзы хорошо смывали кровь.
Наконец, под аплодисменты, я взяла золотой нож и надрезала грудь. Ровно, симметрично, как хирург-эстет. Сердце билось, будто не верило, что всё это — с ним. Я вытащила его, тёплое, влажное, как плод с древа греха.
— Ваш десерт, — сказала я. — Карпаччо из добродетели.
Они ели молча. С уважением. С наслаждением. Я наблюдала. Я рисовала это в уме.
А полицейский? Он умер красиво. Вовремя.
И остался на стене — с глазами полными ужаса и капелькой соуса у рта.
Он был последний, кто остался. Гость в бордовом пиджаке, с пальцами, пахнущими табаком и страхом. Его звали Эмиль. Он не ел много, только наблюдал, и когда я вытащила сердце полицейского, он поклонился, как будто на сцене.
— Превосходно, — сказал он, — как у Батая. Только живее.
Я улыбнулась. Он хотел показать, что не боится. Что он понимает искусство.
Но страх у него был сладкий — я чувствовала его, как мускат в воздухе.
Когда остальные ушли — тяжёлые, сытые, притихшие, как дети после сказки на ночь — Эмиль остался.
— Ты ведь знаешь, что я писал о тебе. В журнале. “Кулинария смерти: искусство поедать мораль.” Это был я. Я первый сказал, что ты — художница.
Он смотрел на меня в упор. И в этот момент — стал похож на блюдо.
— Значит, ты создал меня? — спросила я, приближаясь. — Как шеф-повар создает рецепт?
Он кивнул. И этого было достаточно. Я ударила резко.
В подвале снова запахло свежим — плотью, паникой, солью. Я подвесила Эмиля за ключицы, как дичь, и стала обнажать его кожу полосками, как снимают пергамент с древних манускриптов. Он визжал, а я шептала:
— Ты написал обо мне — теперь станешь моим послесловием.
Я приготовила его язык в мятном сиропе — “Критика на вкус”. Его пальцы — в панировке, под шепот оливкового масла. А грудную клетку я раскрыла, как створки устрицы, и запекла с яблоками — блюдо, которое я назвала: “Ирония Эмиля”.
Никто не пришёл за ним. Он был слишком важен, чтобы быть нужным.
А потом я написала новый портрет. Без глаз, без рта — только кожа, растянутая на холсте, как пергамент. Я подписала его фразой из его статьи:
«Она заставляет нас пересмотреть, кто ест, а кто съеден.»
Незнакомец появился неожиданно. В пальто с воротником, поднятым до подбородка, с глазами, будто выточенными из старого угля. Имя своё он не назвал. Только молча вошёл и поставил на стол кожаную папку.
— Здесь всё, — сказал он. — Имя, адрес, жертвы, свидетели. Ты не прячешься, Марго. Ты просто не боишься.
Я налила ему вина. Он не отказался.
— Ты пришёл арестовать меня? — спросила я.
Он покачал головой.
— Я пришёл понять. Я читал. Я смотрел. Я даже… пробовал. В одном из закрытых ужинов. Печень юриста в сливочном соусе. Превосходно. И всё же — что ты, на самом деле? Художник? Убийца? Бог?
Я посмотрела на него.
— А ты кто?
Он улыбнулся. Но губы у него дрожали. Вино тронуло его слишком быстро. Я добавила каплю — особую. Он был мой уже в момент, когда переступил порог. Он не знал, но стол для него стоял готов уже месяц.
Я развязала перед ним чёрную салфетку.
— У каждого блюда есть история. У каждого человека — вкус. Но ты… ты особенный. Тебя заказали заранее. Ты — блюдо по предзаказу.
Он вздрогнул.
— Кто?..
— Ты сам. Пять лет назад. На той вечеринке. Помнишь? Ты сказал: если умру — хочу, чтобы ты меня приготовила. Был пьян. Но я — не забываю.
Он попытался встать. Поздно.
В подвале он очнулся связанным, лицом вниз. Я разложила его тело, как меню на неделю.
Плечи — на гриль, с мёдом и горчицей. Печень — в портвейне, с можжевеловыми ягодами. Его голос я записала — последние слова, треск, вдох. Я вставила их в музыкальную шкатулку. Нажимаешь — он хрипит «пожалуйста».
Когда гости пришли, он уже лежал на мраморе. Подача — на льду, с розмарином и пеплом из сожжённых документов.
— Сегодня у нас блюдо памяти, — сказала я. — Он хотел быть вечным. И стал.
А в папке, что он принёс? Я не открывала. Не нужно. Всё, что мне нужно знать о людях — у них внутри.
Эпилог
Прошли годы. Каменный дом у кладбища остался. Доживал в сырости, в тенях и шелесте. Дверь никогда не запиралась — будто сама Марго всё ещё приглашала войти.
Туристы приходили сначала ради легенды. Селфи у печи, фото у гнилого стола, сторис на фоне ржавого ножа, что когда-то вспарывал тело хозяйки — себя самой. Писали: "Художница-людоед. Фем-Ганнибал. Готическая Венера."
Но потом началось странное.
В подвале находили тёплое мясо. Кто-то из гостей пропадал, а остальные начинали готовить. Неизвестно, кто первым предложил: "А если попробовать? Ради искусства." Это был не голод. Это было — причастие.
А в старом ящике кухни кто-то нашёл банку с глазом. Он всё ещё моргает. Иногда — дважды. Это значит: Приятного аппетита.
И если тебе повезёт, и ты войдёшь в этот дом ночью, когда горит лампа в окне, — тебя встретят. Тебе предложат вино. А потом — спросят:
"Ты хочешь быть вечным? Или вкусным?"
Свидетельство о публикации №225060601236