Гараж, пятница и вечер воспоминаний

Гараж — не просто место. Это пятничный остров тишины, беседы старых друзей, пустая канистры, пиво с воблой и вечные разговоры о жизни.



Вот уж и август подходит к концу, и осень видится уже совсем близко. А вместе с осенью — и дожди осенние, и хмарь, и морось, и та самая мозглость, что наползает с такой же неотвратимостью, как и крах капитализма. Про который, правда, говорят уже лет сто, но он, гад, всё держится.
 
А у нас — традиционный пятничный сбор у Митрофаныча в гараже. Всё как положено: стол из дверей старого шкафа, на нём — пузатая трёхлитровка с самопальной настойкой, вобла, горчица в банке из-под детского питания и краюха чёрного, от которой корки отпиливаются перочинным ножом. Саня уже тут, Серёга подтягивается, я — как обычно — с пакетом минералки и парой варёных яиц, чтоб не с пустыми руками.
 
— Ну что, — говорит Митрофаныч, разливая по гранёным, — за уходящее лето? Или за то, что опять никто ничего не понял?
— Давай лучше за стабильность, — хмыкает Саня. — Пока у нас она есть, в виде пятничной закуски, — ещё не всё потеряно.
— За стабильность, — соглашаемся мы и чокаемся. Гараж скрипит, как старая лодка на привязи, и в этом скрипе есть что-то уютное — как в голосе бабки, которая ругается на кота, но всё равно ему миску ставит.
— А вообще, — продолжает Серёга, откупоривая банку с селёдкой, — осень ведь не про дожди. Это про то, как люди снова начинают грустить. Как будто лето — это попытка забыть, а осень — напоминание.
— Глубоко, — кивает Саня. — Как у Пушкина.
— А Пушкин тут при чём?
— Ну как… Он же тоже осень любил. Или не любил — не помню. Но красиво писал.
— Красиво — это да, — вздыхает Митрофаныч. — Только у нас не пушкинская осень, а такая… своя, слесарная. С ржавчиной и прогнившей прокладкой.
— Прокладкой? — оживляется Саня. — В каком смысле?
— В смысле — между летом и зимой. Всё течёт, всё подтекает.
 
Смеёмся. Закусываем. А снаружи серое небо давит на крышу гаража, как взрослые — на мечты подростков. И мы молчим, как будто слышим, как капает будущее.
 
И вдруг Серёга ударяется в воспоминания. Подумал, вздохнул, отхлебнул из гранёного — и выдал:
— Срочную службы свою тянул я на точке ПВО в Амурской области. Далеко, глухо и холодно. В нашей отдельной радиолокационной роте старшиной был один персонаж — прапорщик Чурсин. Тихон Алексеевич. Тот ещё кадр. Строгий, как замполит на проверке, и ревнитель дисциплины с таким пылом, будто сам Устав родил. И чтобы, не дай бог, с ротным имуществом что — сразу морда кирпичом и в наряд.
 
— О, знакомо, — кивает Саня. — У нас тоже такой был.
— Так вот, — продолжает Серёга, — Тихон славился фирменной фразой: «Товарищ солдат... мне не нравится ваше поведение». Причём говорил он это без эмоций, как диагноз. И заканчивалось обычно тем, что тебя определяют на что-нибудь этакое…, помню, нас с Игорьком и Генкой он отправил разгружать вагон с мукой. Мешки по 50 кило. Потом ещё полгода я муку из кожи выковыривал — она, зараза, даже под ногтями прижилась.
— Хлеб-соль, — прохрипел Митрофаныч.
 
— Но однажды всё повернулось. Иду я по коридору, а навстречу Тихон. Сразу чую — сейчас на хозработу определит. Ну, думаю, сыграю на упреждение. И выдал: — «Товарищ прапорщик! Разрешите обратиться! Дайте приказ дежурному по роте открыть оружейку!»
Он аж притормозил. Смотрит на меня настороженно:
— «А зачем тебе в оружейку?»
— А я ему спокойно: «Карабин хочу свой почистить, товарищ прапорщик».
Он и завис. Прямо посреди коридора. Потом смотрит — и впервые за всё время улыбается. По-человечески так, даже чуть по-отечески. И зовёт дежурного — мол, открой бойцу оружейку.
 
С тех пор он меня будто за своего принял. Даже не ругался больше. Обходил стороной, как будто боялся, что я ещё что-нибудь правильное попрошу.
— Хитёр ты был, Серёга, — качает головой Саня. — Я бы не додумался.
— Не хитёр, — фыркает тот. — Просто устав выучил. А армия, братцы, — это как шахматы: если ты знаешь правила, можно даже генерала в цугцванг загнать.
— А если не знаешь?
— Тогда ты — пешка. На муке.
 
Смеёмся. В гараже как будто светлеет, будто лампочка повеселела. И где-то в этой байке про прапорщика Тихона вдруг слышится что-то правильное — про жизнь, про порядок, про то, что даже в самой тупой системе можно остаться собой. Главное — вовремя попросить открыть оружейку.
 
— А вот у меня была история, — подхватываю я, наливая себе и Сане по чуть-чуть. — Командиром роты у нас был Семён Николаевич. Майор. Такой, что с ним даже командир бригады не спорил. Умнейший мужик. Большой души человек. Некоторые писались, когда он начинал на плацу по-отечески голос повышать.
— О, это диагноз, — хмыкает Митрофаныч. — У нас в училище был старлей, голосом стекло резал. До сих пор дрожь берёт, если кто громко кашляет.
— Так вот, роту как-то раз отправили рыть траншею, а нас с Владькой, уже почти дембелей, он определил на побелку заборчика у каптёрки. Понимал: толку от нас как от лопат с дыркой, дал работу лёгкую, минут на двадцать.
— Ну гуманно, чо — кивает Пашка. — Нам бы в армии такие начальники.
— Заборчик был крошечный, — продолжаю я. — Там вдвоём не развернёшься. Мы доски пересчитали — тридцать три. Решили белить по очереди: одну я, одну он. Последнюю, если что, пополам.
 
Кинули пятачок — начинать мне. Я сделал один мазок. Первый. Красиво. Решили — надо перекурить, осознать момент. Сели. Владька говорит:
— «Хочешь пожрать?»
Я: — «Смотря что.»
Он: — «Сгоняю в кафешку, возьму колец с миндалём.»
Я: — «Минералку прихвати.»
Он: — «А ты пока побели.»
 
— Ах ты ж лис поганый! — смеётся Митрофаныч. — Это ж классика!
— Ага. Я дурак, повёлся. Начал белить. Майское солнце, листья шелестят, душа нараспашку — через пару дней домой. И пока я в этом потоке кайфа жил — забор весь побелил. Все 33 доски. Один.
 
Сижу, пилотку сдвинул, чешу в затылке. Владьки нет. Через двадцать минут появляется, жуёт что-то, но явно не миндаль.
— «Ну как?» — спрашивает.
— «Я побелил.»
— «Мастерски вышло», — говорит, и улыбается, как будто это он красил.
 
— И что, простил его? — спрашивает Саня.
— А чего обижаться? Я удовольствие получил. Настоящее. Как Твен писал: «Самая приятная работа — это покраска забора. Только если ты сам захотел». А я — захотел.
— Твоя правда, — сделав глоток пива кивает Митрофаныч. — Я вот с граблями на даче тоже кайф ловлю. Листья шуршат, спина тянет — а внутри как будто порядок наводится.
— И воспоминание вечное, — добавляет Пашка, — как медаль за бытовой подвиг.
 
Смеёмся. Наливаем. И в этом смехе, в этих заборах и майских солнцах — что-то настоящее. Как будто жизнь на миг перестаёт куда-то спешить и просто сидит рядом. В гараже. С воблой и историей.
В гараже повисла тишина. Не неловкая — тёплая. За дверью уже вечер. Сырой, осенний, как только бывает в конце августа. Листья шуршат под ногами, где-то вдали гавкает собака. Фонарь светит сквозь паутину дождя, и этот свет такой спокойный, будто ничего плохого уже не случится. Есть в хаосе жизни такие вечера, где всё — как надо.
 
Мы сидим — кто с кружкой, кто с воблой, кто просто греет руки над буржуйкой. Молчание между нами — не от скуки. Оно про то, что нам хорошо здесь. Вместе. Без спешки. Без сетей. Без новостей.
 
И может, завтра всё изменится. Может, опять суета, работа, пробки, раздражение. Но сейчас — пятница, гараж, и всё на своих местах. Даже старая табуретка, которая скрипит только у Пашки.
 
И каждый из нас понимает, что такие вечера не повторяются. Но остаются. Внутри. Как белый забор из молодости. Чистый, сияющий белизной и бессмысленно прекрасный.


Рецензии