Понеслись!
Весна — это время, когда все набухает: у деревьев почки, у пацанов яйца. Из почек — листочки, из стояка — малофья. Нежные клейкие листочки даже Достоевский любил. Стояк и брызгающую малофью — все пацаны, даже черносутанные. Впрочем, почему это даже? Они — в первую очередь. Долго постятся, но если уж выпадет, то держись. Однако мы не про монахов. К слову пришлись. Что тоже, согласитесь, немало, вполне достаточный повод, чтобы именно к весне — помните: яйца и почки — повествование отнести.
В этот прекрасный теплый весенний вечер, закусив губу, чтобы не заорать, и от удивления часто-часто моргая, сводя с ума пастельно-розовой головкой своей, он выполнил просьбу — подтянул ноги, обхватив их под коленями, и через пару минут, ощутив в себе твердое властное, понял, что такое отдаться.
Раньше, когда целовался и по-мальчишески наспех ласкался, даже когда в рот брал у старших или взрослых совсем, раздувая щеки, со всей силы высасывая горьковатую на вкус малофью, он не думал, что отдается.
Отдаваться — значит подчиняться чужой воле, даже насилию поддаваться, а щеки он по своей собственной воле с большим удовольствием раздувал. К тому же в это время ему теребили, а часто и его потом брали в рот, тогда уже другие щеки трудились теперь уже для его удовольствия.
И раньше, бывало, его сзади ласкали, и не только пальцами, смоченными в слюне, но никогда внутрь не входили. А тут большеглазый бросил его на кровать, велел поднять ноги, под коленками подхватив, чем-то смазал и, пальцами помассировав, свой кривой засадил. Было так больно, что собственный стояк тут же увял, засохшим цветочком поник, спрятавшись в кудрях лобка, большеглазому его совсем не было видно. Раз так, может, он думал, что не пацана в сраку, а девчонку спереди ублажает. Интересно спросить бы, только, к сожалению, некого. Через неделю после того, как его поимел, тот по пьяни погиб под колесами грузовика. Те по их улице носятся, как угорелые, план перевыполняют, пятилетку за пару недель выполняют.
Отдавшись, поплелся, ковыляя, матросом после долгого плаванья, сзади и спереди на кухне — коммуналка уже прочно спала — чтоб не застукали, наспех подмылся. Крови не было, но жутко болело.
В их с братом комнате, стараясь не стонать и чего-нибудь не задеть, лег в постель на живот, словно кого-то барал. Несмотря на боль, у него тотчас встал, достал из-под матраса заветную тряпочку, и — раз, два, три — долго дрочить не пришлось, затрясло, и брызнул весело и задорно, будто это он велел большеглазому лечь, поднять и подставить.
— Ну, как? Прочитали? Понравилось? Встал?
— Есть немного.
— Если есть, значит, текст ничего. Если немного, значит, не очень.
— Текст, правда, хорош. Просто я этой ночью…
— Что же вы, к такому человеку, как я, писателю, известному… Ну, да ладно. Нет, все же скажу. Приходите брать интервью, а сосуд ваш убийственно пуст. Что ж вы рассчитывали, возьмете интервью и уйдете, никак не отблагодарив? Что вы молчите? О чем вы мычите? Думали, мне за семьдесят, то отпущу молоденького журналюшку без голенькой благодарности? Ну, какого цвета трусики ваши?
— Розово-белые.
— Это как?
— Так, где выпирает, розовое, остальное все белое.
— Понятно. Смелей! Ноги бритые?
— Да.
— Попочка волосатая?
— Нет.
— Пися длинная?
— Нет.
— Толстая?
— Нет.
— Роль пассивную предпочитаете?
— Да.
— Предлагаю вам сделку. Я вам — эксклюзив, хоть срок давности вышел, но о лице очень известном. Имя называть я не буду. Догадаетесь сами, а нет, на нет не только суда нет, вообще, нет ничего. Ну, а взамен, сами понимаете, я только в юности подставлял, с тех пор все мне подставляют. Согласны? То, что вы промычали, означает, конечно же, да?
— Спасибо за эксклюзив.
— Надеюсь, и за попочку поблагодарите. Итак, дробь барабанная, трели фанфарные. Мы начинаем. Извините. Минуточку. Когда будете яйца лизать и катать, делайте это подольше. Пардон. Моя слабость.
Так вот. Пардон подкрался, как и абзац, совсем незаметно, однако, очень по делу. Герой рассказа был ведь французом. Великим философом, который, как и все философы нашего времени, болезнью левизны страдал отчаянно благородно и бесповоротно. За это в Москву пригласили, где обхаживали по высшему разряду гебухи. Что среди прочего означало соответствующую высококачественную любовь.
Обо мне тогда слухи ходили. Сексот. Работает на гебуху. Правдивые слухи. Только не сексот. Берите повыше. Меня подкладывали. Деться было мне некуда. Или за решетку — срок значения не имел, долго бы не протянул — или ложиться, ноги подняв, коленки руками поддерживая.
Не побрезгуйте. В наше время всяк в своем деле человек не последний был ими замечен. Это партии нужны были классово сродные, а им — мастера. Почему архивы до сих пор не открыты? Вот-вот, подумайте. Не брезгуйте — и вами в ответ не побрезгуют.
И мной, по крайней мере, тогдашним не стоит. Я, впрочем, и сейчас форму не потерял. А тогда… Кончили бы, только увидев, из штанов не вынимая. Юный ангел. Высокий. Стройный. Изящный. Широкоплеч. Узкобедр. Длинные ласковые музыкальные пальцы. Призывная ямочка на подбородке. Родинка над верхней губой — ну, как не слизнуть? Сочные, пухлые вишневые губы. Яйца, переполненные желанием. Вздетый могуществом ствол. Попочка, как говорил Аркадий Райкин великий, вкус специфический. Спереди — в единый миг до огромного вырастающий, яйца не свисают еще, как у мужика, а плотненько к основанию прилегают. Голубоглаз. Длинные волосы шелковистые чуть не до попы.
Информация исчерпывающая, но и она передать не способна шарм, притягательность, магнетизм, с которым к себе привлекал.
К сожалению, такие блондинистые красавчики стремительно выцветают: лысеют, глаза становятся блеклыми, ну, и т.д.
Что? Кончили? Вытритесь, подмойтесь, тогда и продолжим.
Не сердитесь. Шучу.
Облизываюсь, стараясь вставший свой усмирить, себя самого тогдашнего вспоминая. Всю оставшуюся жизнь ищу, чтобы трахнуть. Пока, увы, не нашел.
Зябко, когда вспоминается.
Мое мастерство — род экзамена на полученье лицензии — проверял лично их главный эксперт, в вольное время известный поэт. Судя по всему, экзамен сдал я с отличием и высшую категорию получил. Поэт, кстати, был мастер нашего дела незаурядный.
Под философа меня, скажем так, не подложили — подставили. В Большом театре в антракте свободных кабинок сроду-веку не было и, надеюсь, не будет. Но, когда мой философ пошел туда, оглядываясь по сторонам, прогуляться, там не было никого. Кроме камер, конечно. Не каждый день философ такого уровня идет поссать, заодно сексуального партнера выглядывая. Представьте, к примеру, Гегеля, с такой целью по коридорам Большого идущего с знаменитой триадой в штанах.
Там, на сцене «Лебединое» или «Спартак», или еще какое гениальное творение гениального Григоровича, мир праху его, гениально блистает, взоры публики на вздутии между ног танцовщиков фокусируя.
Идет, значит, философ, в соответствии с полученными указаниями я вслед за ним. Он в пустой туалет — не в кабинку, а к писсуару, я тут как тут, через один, на расстоянии даже близорукого взгляда пристраиваюсь.
Он расстегнул — я расстегнул.
Он вытащил — вытащил я.
Он не писает — я тоже не ссу.
Он смотрит на мой, потом на лицо — я смотрю на его, потом на лицо.
Он запихивает и, не застегиваясь, в кабинку идет — я, понятно, за ним.
Дверь закрыта. Проверена — не открывается. И здесь мхатовские паузы идут себе на три заветные буквы, размашистые, как чайка: им здесь не место, здесь царство звука и дрожания ног, между которыми среднерусский медленно запрягающий и галльский с места в карьер несущийся петушки, встрепенувшись, запели, как и положено в театре оперы и балета.
И у него, и у меня минуты через три все задрожало, в глазах всяко-разно запрыгало, руки-ноги задрыгались, словом, мы кончили: я от его ласковых рук, он от моей гладенькой попочки, которая с тех пор несколько в объеме прибавила, как вы сейчас, мой милый, сумеете убедиться.
Как философу оценку ему — я лишь простой литератор — давать совершенно не смею, но по моей тогдашней экспертной оценке он был ого-го, самого что ни есть разряда высокого. Конечно, три минуты в кабинке, как вы заметили, маловато для этого вывода. Но я не только все московские дни в его номере ночевал — гостиничные слова сказать не посмели — ездил с ним в Питер и в Ясную, и в Спасское-Лутовиново.
Везде философ поспел. А с ним и пострел гебешный посмел.
Первый вариант отчета моего завернули. Потребовали постельные изыски описать. Вот тогда-то во мне писательский дар и проснулся. Медицинскими словами писать было противно, стараясь их обходить, на метафоры напирал. Кое-что получилось. До сих пор пользуюсь иногда. Хотя очень редко. Уйдя в народ, стали общеупотребительными, к использованию мной малопригодными.
Куратор долго выпытывал интимные подробности наших соитий. Кое-чем пришлось, конечно, пожертвовать, доложив, выложив заветности прекрасно-интимные как на плаху. Если будете, простите, достойны, продемонстрирую. Под хвостиком язычком. Описать не получится. Не пытайтесь. Как литератор литератору говорю. Только читателя в заблуждение ввергните. Пытался не раз. Не канает.
А в той кабинке, где я с живой философской мыслью со спущенными штанами соприкоснулся, хорошо мемориальную табличку бы водрузить: в этом месте гебешный агент великому философу современности безволосую попочку подставлял, и философ до краев наполнил ее малофьей.
Вот и фильмец кстати бы сладить. Со сценой в кабинке. И какой бы режиссер такую поставил? Какой оператор бы снял? Под утробное ворчание оскорбленной сантехники. Под сдавленные звуки полового сношения: чмок-чмок, хлюп-хлюп и прочее потное, слипшееся, бирюзовое.
Жаль, запахи не передаются. В кабинке есть где ароматам любви разгуляться.
И крупный план не забыть. На правом бедре у меня татуировка. Скоро увидите. Копия той, что была на философском бедре. Совокупление пауков. Присмотритесь. После того, как спустим. Я на левом боку для вашего удовольствия полежу.
Ну что? Довольны? Выключай запись. Снимай, пацанчик, свои розово-белые. Ложись на спину. Ноги подхватывай под коленями. Но перед этим яйца мне полижи и покатай. Не забыл? Я это люблю. Дай твои подмышки понюхаю. И впрямь, пися совсем не большая. Зато яйца у тебя, мальчишеныш, ого. Раздвигай!
Ближе попочку! Ближе писечку! Ближе ко мне!
Понеслись!
Свидетельство о публикации №225060800616