Теоретическая маммология и практическая медицина

Минута за минутой складываются в часы, часы в дни, а дни в недели. Вот и эта неделя пролетела как один день — и мы снова собрались в нашем мужском клубе, в гараже у Митрофаныча.

Осень уже в полной мере вступила в свои сопливо-унылые права. Сырой ветер гоняет обрывки рекламных газет по двору, клёны лысеют с философским смирением, и даже голуби на антеннах какие-то нахохленные, будто тоже задумались о вечном. Люди идут по улицам, прижав воротники к щекам, а машины на парковке стоят, как замёрзшие коровы — с каплями дождя на лобовиках, будто слёзы жизни.

А в гараже у Митрофаныча — тепло и уютно. Что-то тихо-тихо бормочет радио, печурка-капельница гудит, как хороший трансформатор. Пахнет несгоревшей соляркой, отработанным маслом, старыми тряпками и пивом. Этот аромат — хоть в пробирку собирай и выдавай за "духи настоящего мужчины". Под потолком вьётся ленивый дымок, в углу досыхает тряпка, которой кто-то протирал руки. На столе — банка со шпротами, нож, четыре стакана, и старая, в зелёной изоленте, колонка, из которой доносится хрипловатый голос диджея из прошлого века.

Серёга пришёл первым, как водится. Сетка из «Пятёрочки», где среди прочего торчала знакомая горлышко «Трёх семёрок». Следом — Саня, с банкой шпрот и двумя морщинистыми яблоками, которые он с гордостью назвал «своими». Я, как обычно, третий. А Митрофаныч уже встречал нас у дверей — с той самой своей полуулыбкой, в которой было всё: и радость встречи, и ирония над нами, и немножко грусти, которую он никогда не озвучивал вслух.

— Ну что, товарищи философы, — сказал он, стуча по крышке старого термоса, — кто сегодня будет нести чушь с особым вдохновением?..
— Ага, — добавил Серёга. — Пока дядя Ваня из котельной по району шлялся, он в валенках был. А валенки — это, считай, тапки для серьёзных людей.
Все заржали. Трещала печка, бормотало радио, изредка прерываясь на шипение, а за окном капал дождь, и было какое-то чувство правильного момента — как будто всё идёт, как должно.
— А я, пацаны, всю неделю в командировке был, — начал я, отставляя стакан. — Есть что рассказать.

Митрофаныч тут же поставил на стол стакан, стрельнул взглядом и метнулся к радио, чтобы убавить — чтоб не мешало. Остальные тоже подобрались. Я расчистил себе пространство перед шпротами и начал:

— Сидим мы, значит, с коллегой из нашей конторы в ресторане, ужинаем. Водочка, как положено, разговариваем. И тут он, уставившись на симпатичную официантку, обслуживающую наш стол, говорит мне тихо: «Представь меня, мол, как известного профессора маммолога».
— Маммолога?! — поперхнулся Саня. — Это что, грудевед?
— Сиськолога, — заржал, довольный своим армейским юмором, подполковник в отставке Митрофаныч.
— Почти, — кивнул я. — Я, конечно, играю роль, представляю его как светило, мол, преподавал в Швейцарии, оперировал Монику Беллуччи, в общем, дал пафоса. Девочка смотрит на него с интересом. А он, глядя ей в глаза, спокойно так заявляет:
— «Что-то мне ваша левая грудь, девушка, не нравится. Вы давно у маммолога были?»

— Ой, мама, — сказал Серёга и откинулся назад.
— А она, значит, слегка с лица сползла, но держится: «Давненько», говорит. А он ей — «Надо бы посмотреть».
— Подожди, — хихикнул Саня. — Это он уже в ресторане посмотреть собрался?
— Ну да! Я, чтоб не мешать, подыгрываю: «К нему, говорю, очередь на год вперёд».
А профессор, так и быть, кивает с видом заботливого врача: «Что-нибудь придумаем».
Тут девочка вдруг спрашивает: — «Может, я вам позвоню?..»
А он ей — серьёзно так: — «Давайте я где-то сейчас посмотрю. Если подозрения не подтвердятся — и на приём не надо. А если…, то я вас приму вне очереди. Здесь у вас, говорит, нет укромного места?»
— Ну точно, клинический случай, — пробормотал Митрофаныч, наливая по второй.

— А девочка, представляете, говорит: «Я сейчас ключ у администратора возьму от кабинета директора» — и убежала!
Минут через тридцать наш профессор маммолог вернулся за столик, почесывая фаберже и с лицом слегка просветлённым. А официантка потом нас остаток вечера обслуживала с такой преданностью, будто он её не только осмотрел, но и в новую жизнь посвятил.

— Да-а, — протянул Саня. — Хорошее у человека образование.
— Главное — уверенность, — вставил Серёга. — Это у них у всех: галстук, очки, уверенность — и ты уже хоть кто. Хочешь — нейрохирург, хочешь — хормейстер при монастыре.

— Не, пацаны, — сказал Митрофаныч, — я вот думаю: а может, и правда у девки левая грудь была не в порядке? Может, он реально, как бы сказать, помог?
— Вот за это и выпьем, — подытожил Саня. — За практическую медицину. И за то, чтоб у всех всё было симметрично и с отдачей.

Портвейн кончился и мы, разлив по стаканам пиво чокнулись — пиво вспенилось, капля упала на стол и медленно поползла к краю, как время. Каждый глотнул — кто с серьёзной миной, кто с усмешкой, но по-своему честно. Митрофаныч оглядел всех, заглянул в глаза, задержался чуть дольше на Сане, потом на мне — и кивнул, мол, всё правильно, всё идёт, как должно.

С улицы донёсся звук проезжающей на большой скорости машины — мокрые шины резанули лужу, будто кто-то спешит в этой жизни, как будто она куда-то торопится. А мы не торопились. Мы сидели, как корабли на якоре в тихой бухте, где шторм давно прошёл, но ещё помнится — в запахах, в старых болтах под полкой, в тёплой железной тишине.

— А вы заметили, — сказал вдруг Серёга, ковыряя ножом крышку банки, — что у нас разговоры, как будто бы смешные, а потом почему-то грустно делается. По-хорошему так, не печаль, а будто что-то вспомнил... или забыл.
— Это возраст, — буркнул Митрофаныч. — Смешное и грустное сливаются. Раньше делились: тут шутка, а тут тоска. А теперь — как два провода под изолентой. Искрят иногда, но греют.

Мы молчали. Даже Саня. Только печка пыхтела, как старый пёс, уставший, но верный. И радио шептало что-то про «семидесятые — лучшее время», будто поддакивало нашему вечеру.

— Ладно, мужики, — сказал я. — За что сегодня пьем?
Митрофаныч почесал ухо, как будто вытаскивал из глубины формулировку, потом выдохнул:
— За то, что есть кому послушать, когда ты сам не знаешь, с чего начать.
— Красиво, — одобрил Саня. — Даже слишком.
— Так, зато — правда, — вставил Серёга. — А за правду, как известно, пить можно всегда.

Мы чокнулись снова. В окно стучал дождь, но он больше не казался унылым — скорее, он был частью антуража. Снаружи — осень, а у нас — тепло. Дымок под потолком, запах шпрот и солярки, мужская компания, где можно молчать вслух и говорить без слов.

Так и сидели. Пока не догорела печка. Пока не стихло радио. Пока вечер окончательно не превратился в ночь — ту, что приходит не для того, чтобы пугать, а чтоб прикрыть своим тёплым, пахнущим железом, одеялом.


Рецензии