Грехи по списку

Было тихое апрельское утро, и в храме тоже было тихо. Служба закончилась, и только свечи потрескивали у икон. В притворе застыла сухая старушка с клетчатой сумкой в руке и ученической тетрадью под мышкой. Батюшка молодой, отец Аркадий, вышел навстречу — подумал, может, помощь нужна. Но она сама заговорила:

— Батюшка, мне бы на исповедь… особенную. Я подготовилась.

Он кивнул, подвёл к скамейке, присел рядом. Старушка развернула тетрадь — с обложкой, пожелтевшей от времени, — и на первой странице крупно: «Грехи мои. Считано с 1972 года по нынешний день. Матрёна Ивановна Сухарева.»

— Я, батюшка, всю жизнь по чуть-чуть записывала, как грешу, — спокойно сказала она. — Так, чтоб не забыть. Старость — она, знаете, память выдувает. А душу — беречь надо.

Он хотел было возразить, но старушка уже развернулась:

— Грех первый: в семьдесят третьем году сказала подруге, что хлеба нет, чтоб не делиться. А хлеб был. Полбулки.

Батюшка поправил крест.

— Грех шестой: в девяносто первом ходила на реку, нашла чужой садок с окунями — забрала себе.

Батюшка вытер лоб. Ладно, думает, пусть читает. У неё, вон, как всё серьёзно — целая жизнь в списке. А Матрёна, понизив голос, словно в церкви могли быть подслушивающие, продолжила:

— Грех двенадцатый: в церковь в девяносто пятом пришла — не к Богу, а чтоб люди видели. Новую кофту купила — вот и захотелось показаться.

Батюшка молчал.

— Грех двадцать четвёртый: ударила курицу сковородкой. За то, что в дом влетела.

— И что… убили?

— Да что вы, батюшка. Сковородка алюминиевая была. Она жила потом ещё три года.

Она вытерла глаза и продолжила:

— Грех тридцать седьмой: думала о дочери худое. Она ушла в город, замуж — а я тут одна осталась. Говорила, что прощаю, а злилась.

Батюшка почувствовал, как сердце сжалось. Он вспомнил свою мать. Вспомнил, как сам редко писал ей.

— Грех сорок второй: не отдала долг по молодости. Уже не помню кому, но всё равно пишу.

— Грех пятидесятый: накричала на детей — бегали под окнами. А самой просто скучно было.

Отец Аркадий слушал, кивал. Потом спросил:

— А с кем-то за всё это время мирились?

— Нет, — покачала Матрёна головой. — Я ж как думала: на исповедь снесу — а там обнулят. Но сначала накопить хотела, чтоб с размахом. Чтобы уж не по пустякам, а по-настоящему. Как записывать начала — вроде легче даже стало. А потом… будто камни складываю внутрь. Один за другим. Глянула — а внутри-то уже и сидеть тесно.

Они оба помолчали. Матрёна закрыла свою тетрадь и вытерла лоб концом платка:

— Кажется, всё, батюшка, ничего не забыла.

Отец Аркадий молча кивнул. Подошёл. Развернул епитрахиль и положил ей на голову. Начал читать — тихо и спокойно.

Закончив, он перекрестил её и положил ладонь на плечо.

— Иди с миром, Матрёна.

Она кивнула. Потом перекрестилась и пошла к выходу. Застыв в дверях, обернулась.

— По пути, может, к соседке зайду. Мы с ней с девяносто девятого не разговаривали. За грушу.

— За грушу?

— У неё за забором груша росла, а потом её ветром к нам завалило. Я сказала, что червивая вся была, а сама из неё варенье сварила.

Матрёна ушла. Отец Аркадий мягко улыбнулся ей вслед. Немного постояв, он подошёл к окну и распахнул створку. В храм вошёл запах весны — земли, талой воды и цветущей яблони.


Рецензии