Глава 1. ошибка создания

Сарк Мнемозин не собирался становиться богом. Если быть точнее — он не собирался становиться никем вообще. Он жил на периферии событий, в одном из тех миров, где ничто не ломается слишком громко и ничто не начинается слишком вовремя. Его существование можно было бы назвать нейтральным с уклоном в анекдотичное, если бы кто-то удосужился записывать подобные биографии. Он работал архивариусом в Институте Мыслящих Противоречий, где главной задачей было не столько сохранять знание, сколько не дать ему случайно развиться.

Утро его начиналось с теплого тумана и кружки инфопустого кофе, внутри которого содержалось ровно столько вкуса, чтобы не чувствовать обман, но и недостаточно, чтобы поверить в реальность. Сарк жил в квартире, где вещи подчинялись гравитации с задержкой в полсекунды, а полки иногда пересчитывали книги сами по себе. Он любил порядок, который никогда не мог удержать, и симметрию, которая в его жизни проявлялась только в том, как часто он забывал, зачем встал со стула.

Когда на его нейровкладке появилось всплывающее окно с предложением пройти «предварительный опрос на соискание статуса Творца», он попытался его закрыть. Трижды. Но вместо этого случайно нажал «Согласен. Дальше». Окно исчезло. За ним последовало ещё одно — уже с интерфейсом на другом языке, похожем на смесь музыкальной нотации, шахматных терминов и нецензурной ругани из древних философских трактатов. Он пожал плечами, решив, что это спам, и переключился на просмотр лекции «О стагнации как форме сопротивления энтропии».

Через полчаса в комнату вошёл курьер, одетый как бюрократ с похорон будущего, и вручил ему конверт из чего-то, что шуршало, как бумага, но ощущалось, как воспоминание.
Внутри был пропуск:
«Песочница 437В.
Уровень обучения: начальный.
Инструктор: отсутствует.
Ваша задача: создать работоспособную вселенную.
Ваша оценка: по результату наблюдения.
Отказ невозможен.
Удачи, кандидат».

Сарк перечитал текст трижды, а затем, как любой вменяемый человек, выпил чай, лёг спать и решил, что это был слишком интерактивный сон. Утром его комната исчезла. Вместе со всем, кроме него самого и пустоты, которая, как он позже понял, была не пустотой, а просто началом без комментариев.

Переход в песочницу произошёл без фанфар, вспышек или даже привычного «пум!» при телепортации, который Сарк почему-то ожидал — возможно, из детских мультиков или из-за укоренившейся привычки считать, что переход между реальностями должен сопровождаться хотя бы минимальным уважением к драматургии. Вместо этого он просто моргнул — и оказался нигде.

Не в смысле «в незнакомом месте», а буквально нигде: пространство ещё не было скомпилировано, материя находилась в стадии глубокой прокрастинации, а время, судя по всему, только что проснулось и потягивалось, не понимая, где верх. Единственным, что подтверждало его существование, была тонкая, почти мысленная линия статуса, застывшая перед глазами: «Стажёр. Симулятор 437В. Первичная инициализация. Создатель: Мнемозин С.» и под этим — неумолимо мигающий курсор, приглашавший ввести первое правило. Он подумал — и появилось слово. Он не знал, откуда именно оно взялось — возможно, оно дрожало на краю сознания с детства или было случайным порождением сочетания страха и нелепости происходящего, но это слово всплыло само собой: «тепло». В тот же миг пустота дрогнула, как если бы кто-то налил кипятка в ледяную ванну вечности, и пространство, до того момента равнодушное к факту собственной неопределённости, начало медленно сжиматься, образуя нечто похожее на точку, которая одновременно была и бесконечной и смешной в своей амбиции. Он сделал второй шаг: «движение». Слово сорвалось с его мысли как глупая догадка, но мир отреагировал с воодушевлением. В точке вспыхнуло — не светом, нет, скорее возможностью света, тенью в обратную сторону, от которой Сарк инстинктивно отпрянул, не будучи уверенным, что его собственная тень не начнёт вести себя независимо. Третье слово он не произносил — оно случилось.

Вселенная, словно устав ждать инструкций, взяла на себя инициативу и сгенерировала свою первую структуру: временной поток, ещё не знающий ни направления, ни цели, но уже достаточно упрямый, чтобы бежать куда-то, хотя бы просто от скуки. На фоне этих событий Сарк испытал первую тревогу: он не чувствовал почвы. Не в метафизическом смысле — физической. Ему было не на что опереться, ни в пространстве, ни в себе. Он был не местом, не наблюдателем и не сущностью, а фокусом возможностей, случайной точкой пересечения параметров, где всё и начало собираться. «Что дальше?» — подумал он. И получил ответ: новая строка интерфейса, всё в той же шепчущей графике, высветила сообщение: «Создайте мораль. Без неё симуляция будет дикой. Вы не обязаны. Но будут последствия.»

Он вздохнул. Потому что, несмотря на всю абсурдность происходящего, он знал — вот с этого и начинаются настоящие катастрофы: когда кому-то без квалификации предлагают сочинить мораль с нуля, а потом делают вид, что последствия — это неожиданность.

Сарк долго смотрел на строку, требующую создать мораль, и в какой-то момент ощутил раздражение не столько от задачи, сколько от её формулировки. Как будто мораль — это штуковина, которую можно просто достать с полки, отряхнуть от пыли и поставить в центр бытия, чтобы все остальные элементы развернулись вокруг неё по часовой стрелке, благодарно шевелясь. Он задал себе простой вопрос: «Что такое мораль, если ещё нет ни живых, ни смерти, ни даже вкуса к существованию?» Ответа не было. Но вместо него появилось предчувствие. Оно не имело формы, но было липким, как медленно оседающая в голове мысль, которую невозможно до конца сформулировать, но при этом нельзя игнорировать. Он закрыл глаза — не потому что так было нужно, а потому что в этой части реальности привычки работали лучше, чем принципы — и представил себе существо, которое могло бы быть первым. Не идеального человека, не ангела, не элементарную частицу, а просто нечто, что умеет различать «больно» и «приятно», «свет» и «не свет», «рядом» и «страшно далеко». С этим воображаемым существом он попытался провести эксперимент: что будет, если его обидеть? А если — спасти? Какой выбор покажется ему правильным, если никто не наблюдает, не оценивает, не карает?

Этот мысленный театр быстро превратился в лабиринт. Каждая новая сцена порождала исключения: существо лгало, чтобы спасти другое существо, но потом оказалось, что ложь спасала врага. Существо делало добро, но тем самым мешало развитию. Оно страдало, но из страдания рождалось понимание, а понимание приводило к отчуждению. Сарк, охваченный этим внутренним спектаклем, вдруг осознал, что в его симуляции уже появилась мораль — как неполадка, как искра между желанием сделать правильно и невозможностью узнать, что именно правильно. Он не написал правило. Он задал вопрос: «Что, если добро — это ошибка с хорошими последствиями?» Вселенная приняла это. Не с восторгом, не с одобрением, но как факт, который нельзя опровергнуть, потому что он сам себя отрицает и этим утверждает. Пространство затрепетало. Течение времени получило вязкость — оно больше не текло равномерно, а как будто оценивало моменты, решая, где задержаться, где ускориться, где промолчать.

А потом возникла первая структура — не биологическая, не сознательная, но уже впитывающая контексты. Её нельзя было назвать существом, но она умела помнить. Это была память без носителя — как если бы пространство впервые вспомнило, что оно было пустым, и испугалось, что может опять стать таким. И из этого страха вырос первый Намёк. Не объект, не форма — именно Намёк. На существо. На желание. На путь. Он дрожал, вибрировал, пытался обрести плотность. И тогда Сарк, впервые в новом мире почувствовав усталость, прошептал: «Ты не обязан быть добрым. Но ты можешь попробовать». Намёк стал теплее. В реальности, где ещё не существовало даже понятий о коже, взгляде или ожидании, что-то впервые захотело стать живым.

Он не знал, как именно это началось. Возможно, в самом Намёке была заложена склонность к метаморфозе, а может, вселенная, устав ждать указаний, решила, что инициативу можно интерпретировать как дарование свободы. В любом случае, в точке, где когда-то был только тёплый импульс желания — желания, быть может, даже не жить, а просто быть — начали медленно сгущаться контуры. Сначала это была вибрация. Затем — рябь. Не физическая, нет, рябь по поверхности того, что даже не было поверхностью: ожидание, колебание, интуитивное движение в сторону «формы», хотя самой идеи формы ещё никто не предлагал. Контуры уплотнялись неравномерно, как будто сомневаясь в собственной уместности. В одном месте возникло ощущение центра — не массы, а фокуса внимания. Оно было любопытным, даже излишне: поворачивалось, хотя ещё не имело ни оси, ни шеи, ни понятий о повороте. Потом появилось различие: внутри и снаружи. Это была первая граница, и она вызвала волнение, потому что мир, в котором не было «вне», не может по-настоящему ощутить «внутрь», пока кто-то не начнёт его изобретать. Намёк становился Объектом. Ещё не существом, но уже не мыслью.

Он начал испытывать — нет, не эмоции — но тенденции к эмоциям. Что-то вроде стремления к устойчивости. Он пытался остаться собой, хотя сам ещё не знал, что это значит. И тут Сарк, наблюдавший за процессом со всё возрастающим страхом, внезапно осознал, что он больше не контролирует происходящее. То, что он запустил — теперь разрасталось само. Он чувствовал, как материи становится тесно. Пространство уже не желало быть гладким и однородным, оно хотело рельефа, границ, асимметрии — словно только через нарушение можно было удостовериться, что ты действительно существуешь. Сарк попытался мысленно сформулировать ограничение, но вселенная его не приняла. Это ощущалось почти личным. Он не был властелином. Он был… соучастником? Гостем? Возможно, даже непрошенным. Намёк продолжал расти, и в нём зарождалась память, причём не память о том, что было — а память о том, что могло быть. Он видел, как в нём мелькают крошечные эволюционные сюжеты: короткие проблески попыток быть зубастым, пушистым, летающим, осмысленным. Но ни одна из этих форм не закреплялась. Словно внутренняя логика сущности сопротивлялась примитивному воплощению. Она хотела быть чем-то, что ещё не существовало ни в одной симуляции. Она хотела стать тем, что невозможно предсказать — и потому невозможно убить.

В какой-то момент Намёк стал вопросом. Он не произнёс его вслух — и не мог бы. Но Сарк понял, без слов, без образов: существо спрашивало его. «Что мне делать с тем, что я есть?» Не зачем, не почему, не для кого — а именно что делать — и этот вопрос был пугающе зрелым. Он понял, что не может ответить. Потому что сам не знал. Он не был готов. Он не бог. Он просто был тем, кто стоял рядом, когда кто-то впервые захотел осознать себя. Ответом стал вздох, почти незаметный, едва теплее вселенской тишины. И этого оказалось достаточно: Намёк сформировался. Он стал Первой Формой. Существа ещё не существовало, но уже появилось намерение жить.

Форма не двигалась, потому что ещё не знала, что такое направление. Но она сместилась. Не в пространстве, а в отношении к пустоте. Мир, в котором не было «здесь» и «там», впервые зашевелился в ответ на чьё-то различие. Всё, что было до этого — равномерное, спокойное, как туман без начала и конца — теперь приобретало нюансы: тени, даже без источника света; тишину, которая вдруг становилась слышимой; границы, которых никто не рисовал, но которые уже чувствовались телом, которого не было.

Сарк ощутил, как этот процесс начинает действовать на него. Он не просто наблюдал — он начал вовлекаться. Не в том смысле, что он влиял на происходящее напрямую. Напротив: он всё отчётливее осознавал свою вторичность. Его мысли больше не были указами — они становились эхом. Его ощущения — не отправной точкой, а следствием. Он попробовал вспомнить, как сюда попал, но память о внешнем мире, о себе в кресле с чашкой кофе, о стенах и потолках, о порядке, где события имели очередность — всё это стало вязким, нереальным, словно сном, рассказанным не ему. А Форма росла. Она накапливала внутреннюю сложность. Не становилась умнее — ум был ей пока не нужен. Но она стремилась к определённости, как будто интуитивно чувствовала: если не станет чем-то, она распадётся в ничто, и это ничто будет мучительно долго помнить попытку стать.

Она начала издавать звуки. Они не были словами, но были разными. Первый — был похож на глубокий вздох с краю пустоты. Второй — напоминал крик, который не мог определиться, страх он или радость. Третий был почти песней — но не той, что поют, а той, что случается, когда кто-то впервые дышит не потому, что надо, а потому что может. И с каждым звуком — мир менялся. Пространство начало изгибаться. На горизонте, которого не было, появились искривления — как если бы реальность впервые задумалась, в какую сторону ей хочется разворачиваться. Из одной такой складки вытекло нечто вроде тумана, в котором начали плавать образы, напоминающие одновременно рыб, мысли и обиды. Они не нападали. Они изучали. И вот тогда — Форма впервые отшатнулась. В ней появилась реакция. Не запрограммированная. Не заданная. Сарку показалось — даже не он, а сама вселенная это прошептала — что это было отвращение. Не страх, не боль, а именно отвращение. Как будто Форма впервые встретилась с чем-то, что было слишком другим, чтобы остаться прежней. Сарк понял, что должен что-то сделать. Он не знал, что именно. Он не хотел вмешиваться, но ощущал, как зыбкая грань между создателем и сотворённым трещит: если он не скажет — вселенная сама выберет. А выбор, сделанный вселенной без совета, всегда ближе к катастрофе, чем к прозрению.

Он заговорил. «Ты — не одно. И ты — не всё. Но ты можешь быть частью. И ты можешь выбирать, какой». Слова не имели громкости. Но они были поняты. Форма замерла. В ней что-то изменилось. Она словно увидела впервые — не пространство, а возможность отражения. И в этот момент — реальность дала трещину. Маленькую. Почти изящную. В воздухе появилась линия — тонкая, будто волос, но наполненная чем-то более острым, чем логика. Это был Разлом — первая попытка мира определить, где заканчивается одно и начинается другое. И вот тогда — Форма сделала выбор. Она вытянулась, разделилась на две части, и одна из них — отвернулась. Не в пространстве. А в смысле. Она отказалась. И в этом отказе родилась первая дуальность: добро и нечто-ещё. Мир принял это. Сарк содрогнулся.

Формы начали сближаться не в геометрическом смысле, ибо пространство, как таковое, всё ещё находилось в состоянии неопределённой концептуальной полужидкости, и направление, как и все связанные с ним координаты, оставалось лишь робким намерением мира научиться различать «вот это здесь» и «а то — там», но сближение их происходило в самом важном из измерений — в осевом напряжении смыслов, в невыносимо хрупком колебании между потенциальностью единства и уже намечающимся несогласием, в том самом дрожащем кванте, где одно существо пытается быть с другим не рядом, а согласно.

Первая из них — та, что вобрала в себя туманные образы, позволила им проникнуть в глубину своей структуры и начала формировать ритм, напоминающий дыхание, хотя ни одно из необходимых для дыхания условий ещё не было установлено в реальности, — излучала мягкость, не как слабость, но как принцип, через который принимается всё, даже то, что противоречит; она начала порождать внутреннюю топологию, в которой смысл был не правилом, а откликом, где каждый импульс порождал не зеркальную реакцию, а музыку из сопереживания, но не назидательного, а исследующего, такого, в котором понимание не гасит загадку, а делает её ещё более драгоценной.

Вторая же, отвернувшаяся, становилась плотнее, как будто каждая её грань проходила личную проверку на стойкость, всё чаще создавая отражения, которые отказывались отражать; она не отрицала мир — она его уплотняла, подчиняя своим трактовкам, словно реальность для неё была лишь черновиком, нуждающимся в редактуре, где слабость следует вычёркивать, а неопределённость — сжимать в директиву. Когда первая протянула импульс — не команду, не просьбу, а возможность соединиться, не ради объединения, а ради узнавания друг друга в разности — пространство впервые отреагировало, не как пустая сцена, но как соучастник, на мгновение создав между ними зыбкую дугу, вибрацию, напоминающую о будущем языке, где вопросы будут важнее утверждений.

Вторая Форма не приняла её. Она приняла эстетику предложения, но извратила суть: вместо отклика она создала искажение — не злобой, не враждой, но принципиальным решением не быть зависимой ни от чего, что не вышло из неё самой. В центре той связи, которую первая искала как путь, вторая нарисовала зеркало — не отображающее, а пожирающее, в котором предложение стало угрозой быть понятым, а значит, — слабым.

Сарк, наблюдавший это, осознал, что в этом отказе впервые возникла не случайность, не сбой, но концептуальная ложь — как выбор, как решение исказить реальность не потому, что иначе нельзя, а потому, что так выгоднее, и в этом было нечто безвозвратно человеческое, хотя ни одного человека ещё не существовало. Он попытался вмешаться не из страха, а из наивного убеждения, что он всё ещё имеет право объяснять — он вызвал первую сцену, модель, образ, в котором две сущности, разделённые доступом к ресурсу, могли бы, при желании, выбрать помощь, а не контроль: один наклоняется, другой подаёт руку, жест элементарный, утопически простой, но потенциально великий. Только второй успел первым — и вместо руки протянул тень, которая закрыла источник, не с силой, но с элегантностью приговора, и этот приговор стал первой моральной архитектурой, где действие было сделано не потому, что оно нужно, а потому, что оно можно, и Сарк понял: он не сотворил мир, он запустил его в движение по наклонной причинности, где каждое действие уже влечёт ответ, даже если никто не знает, каким он будет.


Первая Форма отшатнулась не из страха, а из того особого осознания, которое позже назовут предательством доброй воли, и в её ритме появилась асимметрия, не в теле — тел ещё не было — но в пульсе: один удар пел, второй — колебался, третий — срывался, и между ними вставало недоверие, как заноза в ткани ещё нерождённого мышления. И вот тогда, в их тени, на пересечении несогласованных векторов, возник след, не отражение и не проекция, а первая форма третьего — результат не союза и не конфликта, а свидетельства, и этот след стал памятью, первой, кто не видел, не чувствовал, не выбирал, но уже помнил, и именно он, этот молчаливый тень-между, стал тем, кто будет судить их обоих, не по праву, а по необходимости, потому что теперь история началась, и она была уже не мифом, а условием бытия.


Рецензии