Горькая

Нашёл он её осенью. Был конец октября — дождь сыпал прямо в лицо, земля уже остыла, а ветер крутил по дороге последние листья.

Рыжая дворняга сидела возле старой насосной. Не совсем щенок, но и не взрослая. Худая, как жердь, с облезлой, мокрой шерстью, ухо порвано, на лапу не наступает. Сидела тихо, почти не шевелилась. Только глаза — большие, тёмные, настороженные. Увидела — не убежала. Но и не подошла. Просто смотрела.

Он тоже остановился. Посмотрел в ответ. Потом пошёл дальше, не сказав ни слова.

Домой вернулся к вечеру. Повесил куртку, скинул сапоги, поставил чайник и закурил. Вечер как вечер. Только на груди — будто мокрый песок давит. Вспомнилась она. Рыжая, худющая. Сидела, как пень обломанный. Ни к кому, ни от кого. Встал, прошёлся по дому. Тихо ругнул себя:

— Вот, дожил…

С полки взял кусок хлеба. Не свежий уже — но сгодится. Куртку накинул. Пошёл.

Уже стемнело. Когда закончились фонари, дорога стала кромешной. Дошёл до насосной — пусто. Сердце сжалось. Хоть бы гавкнула, что ли.

Постоял. Прислушался. Потом шагнул в сторону — к кустам. Там, где сухая трава и ветер не так в бока лезет.

Лежит. Свернулась калачиком. Повела ухом — слышит. Но не шевелится.

Он присел рядом. Протянул хлеб:

— На. Живи, если хочешь.

Она чуть пошевелилась. Взяла. С жадностью — но без шума, без виляния, без благодарности. Просто — ела. А он сидел рядом, ждал, пока доест.

Он вздохнул:

— Ну и пошли.

Поднялся. Пошёл. Пройдя немного, обернулся. Хромает сзади на трёх лапах.
Ругнулся, снял куртку, завернул её, поднял. Лёгкая, как подушка без перьев.

Дошли до дома. Постелил ей в сенях старое одеяло, сказав только:

— Дальше — ни ногой.

Потом вынес ей воды. В холодильнике нашёл кусок сала — срезал шкурку. Положил.

Собака съела. Тихо.

— Горькая ты, — сказал он, отвернувшись. — Да и я, вроде, не сахар.

С тех пор она шла за ним. Не сразу — с опаской, отставая. Лапа постепенно зажила. В селе смотрели на них: кто-то посмеивался, кто-то сочувствовал. Он не объяснял. Она — тем более.

Жила у него — сначала в сенях. Потом — на крыльце. Потом уж как-то, когда подморозило, перебралась на кухню. Он не гладил её. И не звал. Только иногда говорил: «Ну, пошли» — и она понимала.

Он не спрашивал, откуда она. И сам о себе тоже ничего не рассказывал. Слов у него давно поубавилось — и не к кому было, и незачем. Но рядом с ней было не так тихо. Не так гулко.

Иногда он что-то бормотал — про дрова, про цены, про машину, которая так и не завелась. Она слушала. Молча.

Зимой она слегла.

Сначала просто не встала с утра. Лежит в углу, дышит тяжело, глаза мутные. Потом есть перестала. Он злился — громыхал ведром, бурчал: «Не дохни, слышишь?» — но ночью вставал, топил печку, грел ей тёплую воду. Как умел.

Три дня лежала. Он не отходил. А на четвёртый — подняла голову. Смотрит. Вдруг — хвост шевельнулся. Слабо, но уверенно.

Он сел рядом. Не торопясь, положил ей руку на бок. Первый раз. Она чуть склонила голову и ткнулась носом в ладонь.

— Ну и дура ты, Горькая… — сказал он, но мягко.

Помолчал, глядя в окно:

— Живучие мы с тобой, — сказал. — Чёрт нас заберёт, да и тот подавится.

Сказал — и отпустило, полегчало. Как будто крышку приоткрыл — и пошёл воздух. А она лежала рядом. От неё тянуло теплом.

Потом он встал, нахмурился, будто сам на себя осерчал. Подошёл к плите.

— Ладно. Жить так жить. Сейчас чаю согреем.

Но после этого что-то изменилось. Он больше не гнал её со скамейки. Сам клал ей кусок мяса, даже если был один. Если надо было сходить куда-то одному — говорил: «Жди». И она ждала.

Весной она стала порезвее — уже не отлеживалась днями, как зимой. Крутилась всегда рядом. Мешалась под ногами, конечно, но он ничего не говорил. Только дверь придерживал, чтоб не прищемить — она везде за ним. А вечером ложилась у крыльца — и не шевелилась. Он сидел рядом, курил, смотрел, как солнце уходит за сарай. Говорил редко. Иногда:

— Гляди, картошку скоро сажать. А то пропадём.

Она не отвечала — только глаза щурила, слушала.

Однажды, уже в мае, возвращаясь с колодца, увидел её в огороде — копалась в бурьяне. Сначала хотел крикнуть — нельзя ж туда. Потом глянул: башмак тащит. Старый, драный, без подошвы. Где нашла — чёрт её знает. В зубах его держит, встряхивает. Радостная, как щенок.

Он остановился. Постоял. Улыбнулся краешком рта — сам не понял, как. Словно что-то потеплело внутри. Не вдруг, а как угольки в печке — еле-еле, но есть. Она поймала его взгляд. Рыжая, лохматая, худая — такая же, как нашёл её. Только уже не чужая.

— Ну, что ты, — сказал он. — Пошли домой, Горькая.

Она замерла, а потом потрусила за ним. Без спешки. Просто рядом — как будто давно так ходили. Не один, и не одна.


Рецензии