Этажи судьбы. глава 12
Часть I. Дом с характером
Дом №;47 на Ленинском проспекте был построен в 1974 году по проекту, утверждённому чуть ли не лично Косыгиным. Его двенадцать этажей выглядели скромно, но с достоинством: тёплая плитка, широкие лестничные пролёты, лифт с деревянной отделкой, похожий на гроб для пассажиров с претензией.
В этом доме обитала старая профессура, вдовы дипломатов, старшие и высшие офицеры, пара академиков и, на восьмом этаже , Аркадий Львович Завьялов.
Он был литературным критиком.
Не просто критиком — литературным совестником, как называла его «Литературная газета», когда он ещё туда писал.
Его статьи были злы, как кнут, и точны, как скальпель.
Он не жалел никого: ни дебютантов, ни лауреатов. И особенно презирал всю эту новую еврейскую литературную волну, где авторы, по его мнению, эксплуатировали страдания ради грантов.
— Искусство должно быть имперским, — говорил он на кухне, наливая себе кальвадос.
— Русская душа — не жалуется. Она страдает молча и с достоинством. Как мои предки. Купцы Завьяловы из Вятской губернии. О, вот кто понимал, что такое честь.
Он гордился всем: своим дворянским профилем (уверял, что его нос — копия носа Тургенева), хрустом паркета в кабинете, коллекцией «Русской мысли» за 1911 год и — особенно — своим происхождением. Купеческое. Третья гильдия, но с амбициями на вторую.
Аркадий Львович терпеть не мог современность.
Считал её недоразумением, вызванным революцией, демократией и, как он однажды обмолвился на вечере в Доме литераторов, «излишней терпимостью к этническому элементу». Никто не уточнил, какому именно — всё было понятно и так.
Он мечтал жить в XIX веке: носить сюртук, выговаривать «благорасположениe» с придыханием, и чтобы вокруг всё было чинно и «по сословиям».
Он жил один. Женат не был. В юности была Марина, но она уехала «в Израиль с каким-то лысым».
Аркадий с тех пор разлюбил не только женщин, но и Ближний Восток в целом.
Был ноябрь. Серый, вязкий, как подмоченная газета.
Аркадий Львович возвращался из Библиотеки иностранной литературы, где устроил очередной диспут, громогласно сравнив Достоевского с «русским Шпенглером, только без чувства меры».
В руке — зонт с деревянной ручкой, в голове — раздражение: современные слушатели даже не знали, кто такой Победоносцев.
Он вошёл в подъезд, кивнул швейцару и подошёл к лифту. Кнопка «вверх» горела сама собой. Никто не вызывал.
— Странно, — буркнул Завьялов. — Снова шалишь, механическая ведьма?
Лифт открылся медленно, как театральный занавес. Внутри было прохладно. Слишком прохладно для отапливаемого подъезда.
Он зашёл и нажал «8».
Кнопка не загорелась.
Он нажал снова. Лифт дрогнул, зажёг свет… и поехал вниз.
— Эй! Что за…
На панели вместо цифр высветилось:
"Назад?"
— Назад?! Нет, наверх! Восемь, слышишь?! Домой!
Ответа не последовало. Только мягкий, как шелест страниц, голос:
— Ты не домой хочешь. Ты хочешь туда, где тебе уютно.
— Что за…
— Ты хочешь порядок. Ранги. Устав. Империю.
— Кто говорит?! Что за идиотизм?!
— Ты уже сказал «да». Остальное — формальность.
Лифт дёрнулся.
Свет мигнул.
На секунду стены стали деревянными.
Завьялов успел заметить что-то похожее на керосиновую лампу — и погас.
Часть II. Пробуждение в местечке
Аркадий Львович очнулся от сильного, навязчивого запаха: что-то между варёной капустой, лошадиной упряжью и свечным воском.
Ощущения были неприятные, но определённо вещественные — как будто кто-то намеренно старался доказать: нет, это не сон.
Он лежал на грубой лавке под окном.
Стекло мутное, замерзшее, сквозь него — жёлтое утро, неоново-мутное, как в цветных гравюрах XIX века.
С улицы доносились звуки, которых в Москве 2025 года уже не было: блеяние коз, лай то ли пса, то ли ребёнка, деревянные колёса телеги, ругань на идиш, протяжная, певучая:
— Руууувим! Опять ты в печку бумагу кинул? Это же лист из Сидура! Что ты, безголовый, хочешь, чтоб у нас в Шабес козёл молился?!
Он приподнялся.
Голову сдавило.
Пальцы задели что-то шероховатое — стену, побелённую и потрескавшуюся, как кость.
Он посмотрел на себя: не пиджак «Loro Piana», а рубаха холщовая, с потёками… чего? Крови? Вина? Или хрена с редькой?
На табурете — лапти. Под табуретом — козёл.
— О, Йоселе, ты уже не спишь? — в комнату заглянула женщина, невысокая, с добрыми, но уставшими глазами.
— Кто вы?.. Где я?..
— Ой вэй, ты опять при твоих снах. Был у тебя такой приступ и в прошлом шабесе. Я тебе сказала — не нюхай клей с реб Лейблом. Мозги у тебя не с этого мира, я тебе клянусь!
Новая реальность
Через полчаса он уже сидел на лавке у печки, с чашкой подогретой похлёбки из перловки и, по всей видимости, птичьих шей.
Ципа (именно так звали женщину, которая уверяла, что она ему жена) хлопотала у печи, между делом вытирая младенца, чистя картошку и давая подзатыльник подростку, который читал «Мишну» и тихо плевался в сторону козла.
Из окон виднелась улица.
Она была узкая, деревянная, в колее стояла грязь с льдом, по ней медленно проходила телега с бочками и надписью:
«Купца Н. А. Завьялова. Варка, чай, мануфактура. Псков и окрестности.»
У Аркадия дыхание перехватило.
Его прадед.
Он узнал эту подпись по старинной фотографии.
Он рванулся к двери.
— Куда ты, Йоселе? Ты в чём?! Штаны одень! Талит хоть повесь на плечи, ты шо — совсем?!
Базар и кнут
Он бежал по улице, задыхаясь.
Слева и справа стояли лавки: шорник, бакалейщик, биндюжник, свечной мастер, золотошвейка. Над улицей — провода для белья, в сугробах — тазы, в которых стояли гуси.
Перед лавкой с китайским чаем стояла лошадь в сбруе, за ней — пролетка, блестящая, как сапог офицера. На ступеньке — сам купец Завьялов, величавый, краснолицый, с бородой-лопатой и в каракулевой шапке.
— Прадед! — выкрикнул Аркадий Львович. — Я… я ваш потомок! Я из двадцать первого века! Я Завьялов!
—
Кыш отсюда, жидовская морда, — рявкнул кучер и, не дожидаясь ответа, хлестнул его кнутом по ногам.
Аркадий отлетел в сугроб.
Купец даже не взглянул на него — только поджал губы с лёгким презрением и отвернулся.
— Господи… — прошептал он.
Голос в его голове: «Ты хотел в Империю. Так вот она. Смотри.»
Жизнь Йоселе начинается
Вечером, с синяком на бедре, он сидел на низкой скамейке и чинил сапог. Кожа воняла. Игла гнулась. Дети бегали. За окном пели на иврите. Ципа варила что-то тягучее.
И вдруг всё показалось ему… не таким уж невыносимым.
Тепло от печки. Козёл не слишком глуп. Старший сын вдруг читает стихи — Пушкина. Правда, на идиш, но узнаваемо.
А на стене висела бумажка, где было криво написано:
«Человек не знает, где он нужен, пока его туда не пошлют».
Он усмехнулся.
Часть III. Шустер и раввин
В местечке всё просыпалось не по часам, а по запахам: где-то жарили лук, где-то кормили кур, где-то уже спорили, что важнее — «традиция» или «честная жизнь». Время тут не шло — оно крутилось, как швейная игла: всё вокруг и снова в центр.
Аркадий Львович — а теперь, скорее, Йоселе Шустер — сидел перед домом и чинил валенок. Работал он всё ещё плохо — то продырявит кожу, то зашьёт подошву к пятке. Но соседи говорили с уважением:
— Йоселе, ты хоть и с приветом, но пальцы у тебя от Бога.
— От Бога, — вздыхал Йоселе. — Или от какого-то идиота с чувством юмора.
Неожиданный гость
Вечером за ним зашёл мальчик — по имени Беня, в шапке, которая больше напоминала головной убор садовника-алхимика.
— Раб Айзик хочет тебя видеть, — сказал он.
— Кто?
— Раввин. Ты у него числишься как человек с «неотсюда». Он сказал: «Пусть принесёт валенок. И свою тоску».
Дом Раввина
Дом раввина стоял на краю местечка. На дверях — выцветшая мецуза, внутри пахло книгами, старым деревом и чем-то, напоминающим тёплое молоко с перцем.
Рав Айзик был сух и недвижим, как корень дерева. Глаза — тёмные, не старые, а вневозрастные.
— Йоселе… Или, может быть, Аркадий Львович?
Йоселе вздрогнул.
— Вы… откуда знаете?
— Имя — это просто одежда для души. Суть — вот что не меняется. А ты… пришёл сюда не из местечка. И не из времени. Ты пришёл из претензии.
— Простите?
— Ты хотел, чтобы мир был по тебе. По рангу. По уставу. Ты думал, ты знаешь, как должно быть.
Раввин медленно раскрыл книгу. Это не был ни Талмуд, ни Танах. Это был какой-то древний, затёртый трактат с кругами, линиями, знаками, напоминающими схемы метро, но не от мира сего.
— Ты слышал про Сфирот?
— Нет. Я…
— Десять эманаций. Через них проходит свет Бога в наш мир. Один — Хесед, милость. Другой — Дин, суд. А в середине — Тиферет. Красота. Гармония.
— И… при чём тут я?
— Ты пришёл из мира, где суд без милости. Где «величие» без любви. Где гордость — это броня от страха. Ты искал Империю.
А нашёл Шехину — Божественное присутствие. В козле.
В жене с уставшими глазами.
В грязном валенке.
Йоселе оторопел. Он ждал морали, приговора, хотя бы обвинения. Но раввин просто смотрел на него — не с осуждением, а с каким-то почти нежным равнодушием, как смотрит лес на человека, срубившего одно дерево.
— Почему вы… рассказываете это мне?
— Потому что ты первый, кто не убежал, когда почувствовал, что тут настоящее. Все хотят сказки о прошлом. Ты получил его в полном комплекте: унижение, бедность, запах навоза — и что ты нашёл? Самого себя.
— Но я не еврей! Я Завьялов! Из купцов!
— А теперь ты Йоселе. Из сапожников. И душа твоя — не менее старая, чем имя. Она просто переоделась.
Раввин закрыл книгу.
В комнате стало темнее, словно лампа не погасла, а воспоминание о свете исчезло.
Уход
Когда Йоселе вышел, он почувствовал странное лёгкое покалывание — в кончиках пальцев. Как будто кто-то вплёл в него тонкие, светящиеся нити.
И в снегу перед порогом раввина он увидел отпечатки своих ботинок. Городских. Те, в которых он ехал в лифте.
Но сейчас он был босой. И, впервые за долгое время, не мёрз.
Часть IV. Уроженец неизвестно откуда
Снег в уезде был как мука — и по цвету, и по последствиям. Заваливал улицы, глушил звуки, превращал людей в силуэты. Йоселе — теперь всё-таки Аркадий, пусть и в латаной шинели — шёл между домами с опущенной головой. Он чувствовал: что-то приближается. Не столько внешнее, сколько внутреннее.
И оно пришло.
Полицейская управа
Двое жандармов в шинелях цвета гнилой тины пришли за ним ранним утром. Один был вежлив, другой — вежлив как пень.
— Гражданин… или как вы тут… житель, — начал первый. — Пройдемте. Есть вопросы.
— А в чём дело?
— В делах, милейший. Не ваше дело в делах разбираться. Пошли.
Контора. Бюрократия с чайной подливкой
В полицейской управе пахло чернилами, канифолью и псиной. На стене — пожелтевший портрет Александра III, под ним — канцелярский стол, за ним — урядник Тарас Никандрович Брусенцов.
Лицо его было одновременно круглым и острым, как пирог с ножом внутри. В глазах — лукавство мужика, который знает, что ты виноват уже за то, что не похож на виноватого.
— Так, — начал он, не поднимая глаз от бумаг. — Кто таков будешь?
— Йоселе Шустер…
— Нет, постой. У тебя почерк не тот. У тебя глаза «образованные». И складка у рта не от квашеной капусты. Признавайся. Откуда ты такой, с претензией?
Йоселе молчал.
— Молчит, как допросный черт, — усмехнулся писарь сбоку.
— Тихо ты, Сенька. Не мешай мне думать. Так, — урядник щёлкнул журналом. — У нас тут жалоба. Анонимная. Говорят, в лавке сапожника Йоселе видели машинку для печати.
— Какую ещё машинку?
— Вот именно. А ты знаешь, что такое машинка? Значит, был знаком. А ну ка, товарищ подозреваемый, объясни: что ты тут делаешь?
— Живу.
— Серьёзно? А я думал — подрываешь устои Российской Империи через подметки.
Йоселе хотел засмеяться, но не смог.
Потому что чиновник вдруг стал странно рассматривать его лицо.
— Вот ты мне скажи… У тебя ведь походка не местечковая. И нос — не от сапожника. Ты… кто?
— Не знаю, — ответил он честно.
— Ага! — вскрикнул писарь. — Шпион!
— Да какой же я шпион?
— Тем хуже. Значит, богоискатель! Или, прости Господи, философ. Те — хуже, чем шпионы. Эти всё под сомнение ставят!
— Он, возможно, латентный нигилист, — добавил жандарм с гордостью, употребив выученное слово.
Урядник почесал бороду.
— А знаешь, Йоселе… или кто ты там… мне ты нравишься. Говоришь мало, выражаешься чисто. Глаза не бегающие. Но… — он наклонился ближе. — …ты не отсюда. Это видно. Даже козёл твой на тебя косится с подозрением. А у нас тут порядок. Каждый при своём. Кто сапожник — тот чинит. Кто раввин — тот молчит. Кто русский — тот начальник. Всё честно.
— Я не нарушаю закон.
— Закон — не икона. Он в каждый век по-разному светится.
И вот что было странно
Йоселе ждал ареста.
Но вместо этого урядник вдруг заговорил тише:
— А скажи… У тебя там… в будущем… мы вообще остались? Или всё это — только в памяти?
Йоселе удивился.
— Простите?
— Ну… я ж не дурак. Видно же, что ты не из здешних. И ты не первый. Был тут один такой… портной из Киева. Тоже что-то знал наперёд. Говорил — всё сгорит. И местечко, и лавки, и люди. Всё…
— Я не знаю, — ответил Йоселе.
— Вот и хорошо, — сказал урядник. — Потому что знание — тяжёлый хлеб. А ты — живи. Чини сапоги. Люби жену. И запомни: тут, в провинции, только две категории по-настоящему уважают — тех, кто молчит, и тех, кто поёт. Ты кто из них?
— Пока что… сапожник.
Выход
Его отпустили.
Без бумаги, без штрафа, без кнутов.
Только на прощание урядник глянул через плечо и бросил:
— А лифт твой… не вздумай в нём обратно ехать. Он дорогу-то знает. Но вот вернёт ли тебя — в том уж не мы тут решаем…
Часть V. Письмо к себе
Прошла неделя. Или месяц. Время, как сказано у раввина, не спешит — потому что в вечности нет необходимости торопиться.
Йоселе снова чинил сапоги. Уже ловко, с ритмом, будто игла — не инструмент, а дирижёрская палочка. Пальцы привыкли к коже, к смоле, к порезам. Голову всё ещё тянуло к старым мыслям, но уже не так ядовито. Иногда он даже пел. Потихоньку. Старую песню на идиш, которую слышал во сне, но не знал, откуда.
Однако одна мысль не отпускала:
А что, если тот — другой, из будущего — всё ещё существует?
Холодный. Надменный. Одинокий.
Критикующий всех — потому что не умеет любить никого.
И не подозревающий, что его душа — сапожник.
Старая бумага, странный текст
Он пошёл к Рав Айзику.
— Мне нужно написать письмо. Но… не бумажное. Оно должно попасть не в руки, а в душу.
— Значит, ты готов, — сказал раввин.
Он вынес тонкий лист пергамента, полупрозрачный, как дыхание. И перо. Настоящее. Гусиное.
— Но что я напишу? Он же другой человек.
— А ты напиши не словами. Напиши внутренними буквами. Теми, что за буквами.
Раввин разложил перед ним лист и начертил круг. Внутри — десять точек.
— Это — Сфирот. Через них проходит свет. Пиши — в каждый сосуд. Пусть он загорится у него внутри.
Письмо без слов
Он начал. Не словами, а чувствами.
В "Кетер" он вложил растерянность первой ночи.
В "Бина" — запах козла, детский плач, печную золу.
В "Тиферет" — утреннее солнце на лице Ципы.
В "Гвура" — хлёст кнута прадедова кучера.
В "Хесед" — то, как младший сын вдруг уснул у него на коленях, обняв его за палец.
И когда он дошёл до "Малхут" — последней сферы, где божественное воплощается в материю —
он просто оставил след от пальца, чуть запачканного сапожной смолой.
— Готово, — сказал он.
— Теперь отдай это сну.
Ночь
Ему приснился…
Себя. В Москве. XXI века.
В своей холостяцкой квартире на Ленинском. Книги. Бетон. Зеркала. Звук льда в бокале. И — он. Аркадий Львович. Холодный. Ехидный. Усталый.
Тот самый.
Смотрел в окно и думал: «Всё это — туфта. Вся эта современная литература. Метафора без метафизики.»
И вдруг — что-то кольнуло.
Где-то в груди. Как бы тёплая нитка, идущая издалека.
Он взял ручку и стал что-то писать на полях книги. Не помнил, зачем. Слова были странные. Почти детские.
Пахло… кожей. И хлебом. И утренней печкой.
Он проснулся в поту. И заплакал. Не от боли. А от узнавания.
Возвращение?
Йоселе проснулся на лавке. Рядом — та самая бумага. Только теперь на ней не было ни круга, ни точек. Только надпись на иврите:
«И на краю мира человек услышал самого себя, живущего иначе»
Он посмотрел в окно.
На улице стоял лифт.
Тот самый.
Прямо посреди сугробов.
С дверцами из бронзы. С кнопками. Светящимися.
Он подошёл к нему.
И не нажал.
Финал. Возвращение без обещания
Лифт стоял среди снега, как забытая скульптура. Ни откуда, ни зачем. Окна домов темнели, куры сторонились, дети шептали:
— Лифт опять пришёл. А кто уедет?
Йоселе стоял перед дверью. В руках — сапожный молоток. Внутри — тишина, похожая на набат.
Он оглянулся. Ципа молчала, но глаза её говорили:
— Ты уже был там. Ты знаешь: я останусь.
— А если ты исчезнешь для меня? — прошептал он.
— А если — наоборот? — улыбнулась она.
Он не знал, что важнее — прошлое, которое стало настоящим, или настоящее, которое было обманкой. Но чувствовал: всё уже случилось. Лифт не переносил тело. Он возвращал на место душу.
Он шагнул внутрь.
Движение
Лифт не поехал вверх.
Не вниз.
Он поплыл сквозь тьму, где время — не линии, а кольца. Где сны не противоположность реальности, а её черновик. Где будущее — просто книга без переплёта.
На стенах лифта мелькали силуэты:
Козёл с глазами раввина.
Кучер с хлыстом.
Ципа, держащая хлеб.
Урядник, кивающий, будто знает что-то, чего знать не положено.
А потом — тишина.
И звонок.
Москва. XXI век
Аркадий Львович проснулся в своём кресле.
На коленях — книга. На столе — чай, остывший. За окном — Ленинский проспект, машины, стекло.
Он встал. Прошёл в прихожую. Открыл кладовку. И увидел: там стоял сапожный молоток. Его.
На кухне пахло хлебом. Но не из магазина. А… из печки, которой здесь не было.
Он подошёл к зеркалу.
В отражении — всё тот же Аркадий. Только глаза мягче. А руки — с тонкими шрамами от иглы.
Он достал блокнот. Написал:
«Критик — это человек, которому когда-то отказали в милосердии. Но если он пережил это… он может стать рассказчиком».
Он открыл ноутбук.
Набрал заголовок:
«Лифт Гоголя: Новелла из жизни души»
Улыбнулся.
И вдруг — тихий звон.
В коридоре. У двери.
Лифт.
Но не наружный. А внутренний.
Последняя строка
И всё было так, как должно — потому что было иначе.
И всё было правдой — даже если это никогда не случалось.
Особенно если — не случалось.
Свидетельство о публикации №225061401551
Александр Михельман 15.06.2025 05:52 Заявить о нарушении