Фемида

Фемида.

В незапамятные времена, когда мир был юн и голоса богов ещё звучали в шелесте листвы и рокоте волн, жила Фемида. Она не была изваянием из камня или бронзы; она являлась сутью, воплощением.

Изначально Фемида была самой Справедливостью и Законом. Её взор был ясен и проникал в глубины душ, её слово было непоколебимо, как горные вершины. Люди приходили к ней, и она разрешала их споры. Решения оказывались просты и мудры, ибо ложь ещё не успела сплести свои интриги в сердцах смертных.

В те золотые дни Фемида находилась среди людей. Ясные глаза впитывали свет истины. Она видела чистоту намерений, раскаяние в проступке, искренность клятвы. Закон был прост, потому что жизнь была проста. За украденный плод следовало возмещение, за обиду — примирение. И богиня радовалась этой гармонии, этому хрупкому равновесию, которое она помогала поддерживать.

Явление её не было подобно грому и молниям, как у других богов. Она приходила как ощущение полуденного зноя, в котором нет места тени, или как прохлада чистого ручья, смывающего любую грязь. Иногда она обретала облик, сотканный из солнечного света и шелеста оливковых листьев. И её голос звучал не как приказ, а как сама непреложность.

Однажды к ней пришли два брата, спорившие о межевом камне, разделявшем их поля. Старший, с глазами, полными жадности, утверждал, что младший тайком передвинул камень, дабы захватить полосу плодородной земли. Младший же, с горечью в голосе, клялся, что не прикасался к нему.

Фемида ничего не спросила. Она лишь поочерёдно посмотрела на каждого. В душе старшего брата она увидела не просто ложь, а извивающегося, как змея, червя алчности, который нашёптывал ему, что ему по праву рождения положено больше. В сердце младшего она ощутила холод обиды и боль от предательства родного человека. Ей не нужны были доказательства — истина была физически ощутима, как тепло огня или холод льда.

— Верни камень на старое место, — молвила она, обращаясь к старшему, и в её голосе не было гнева, лишь констатация факта. — И отдай брату десятую часть урожая со своего поля, чтобы он простил не твой проступок, а твою алчность. Ибо попран не только твой брат, но и сам Порядок.

И старший брат, не в силах вынести её взгляда, в котором отразилась вся уродливость его замысла, с плачем повалился на землю, моля о прощении. Таков был её суд — не кара, а исцеление.

Шли века. Человечество взрослело, но вместе с мудростью и умениями в нём прорастали и тёмные семена, алчность, зависть, коварство. Сначала это были мелкие уловки, попытки скрыть правду под слоем красивых слов. Фемида морщилась, слушая их, но её взгляд всё ещё безошибочно отделял зёрна от плевел.

— Ты говоришь, что не брал зерна у соседа, — обращалась она к одному, — но тень страха в твоих глазах и дрожь в голосе выдают тебя.

И виновный, не в силах выдержать её прямого, всевидящего взгляда, сознавался.

Но в один из дней к ней пришёл хитрый торговец тканями, который судился с ремесленником. Торговец заказал сто локтей пурпурной ткани, но в договоре, написанном на глиняной табличке, умело вписал крошечный символ, означавший «оттенок, подобный морскому закату». Ремесленник, не заметив уловки, выкрасил ткань в чистый, драгоценный пурпур. Торговец же отказался платить, заявив, что цвет не соответствует договору — ведь в закате есть и золотые, и оранжевые прожилки.

Фемида посмотрела на торговца. Она видела его умысел, торжество от собственной изворотливости. Но впервые она столкнулась с тем, что ложь была облечена в форму закона — в букву договора. Торговец не лгал напрямую, он лишь манипулировал истиной.

— Ты видишь его обман! — в отчаянии воскликнул ремесленник.

— Я вижу его, — медленно произнесла богиня, и в её голосе впервые прозвучала тень усталости. — Но он спрятал свою ложь за твоей невнимательностью и за словами, которые можно повернуть и так, и этак.

В тот день она заставила торговца заплатить, обратившись не к букве, а к духу их уговора. Но зловещее семя было посеяно. Фемида поняла, что отныне ей придётся всматриваться не только в сердца, но и в хитросплетения слов, за которыми люди начали прятать свою неправоту.

Ложь становилась всё изощрённее. Появились те, кто научился искусно скрывать правду не только словами, но и подкупами, угрозами свидетелям, лжеприсягами. Фемида видела, как богатый откупался от наказания, как сильный принуждал слабого к молчанию. Она видела судей, которые, прикрываясь её именем, творили беззаконие, их руки за спиной прятали золото, а с уст легко срывались лживые приговоры.

Города разрастались, империи воевали друг с другом, а законы становились всё сложнее и запутаннее. Фемида часто появлялась в римском сенате, где мудрые люди создавали юридические основы, которым предстояло пережить тысячелетия. Она с гордостью наблюдала за их работой, но иногда хмурилась, замечая, как корысть проникает в сердца законодателей.

В суде Рима слушалось дело богатого патриция, обвинённого в убийстве. Свидетели один за другим меняли показания, получив мешочки с золотом. Судьи отводили глаза, когда родственники убитого взывали к справедливости.

— Как вы можете так поступать? — воскликнула Фемида, став видимой в зале суда. — Разве не для истины создан закон?

Патриций был поражён её появлением, но быстро овладел собой.

— Прекрасная богиня, — сказал он с улыбкой, — закон написан людьми и для людей. А людям свойственно ошибаться… и договариваться.

Фемида смотрела в его наглые глаза и впервые почувствовала, что её зрение, всегда различавшее правду, начинает подводить. Слова обвиняемого и свидетелей путались, становясь неразличимыми.

Это было не просто помутнение. Это было физическое страдание. Липкий, удушливый туман лжи, исходящий от свидетелей, застилал её взор. Блеск золота, перешедшего из рук в руки, оставлял в её восприятии холодные, грязные пятна. Наглые речи патриция и его защитников не просто звучали — они царапали саму ткань мироздания, внося в неё диссонанс.

Она пыталась сфокусироваться на лице судьи, но видела лишь маску, за которой скрывались страх перед могущественным патрицием и желание получить свою долю богатства. Богиня пыталась уловить истину в словах, но они извивались, как угри в мутной воде, меняя смысл и форму. Правда и ложь больше не были чёрным и белым. Всё смешалось в отвратительную серую массу, где доводы силы, денег и изворотливости казались весомее простой, но беззащитной истины.

Впервые в вечности её дар — видеть суть вещей — обернулся против неё, показывая чудовищное уродство, которое она была не в силах исправить.

Душа богини, сотканная из чистейшей справедливости, страдала. Каждый неправедный приговор, каждая слеза невинно осуждённого, отзывались в ней нестерпимой болью. Она пыталась вмешаться. Её голос гремел, обличая лжецов, но люди научились не слышать её или искажать слова в свою пользу. Присутствие богини, некогда бывшее залогом порядка, теперь лишь подчёркивало глубину человеческого падения.

После особенно гнусного процесса, где невинного отправили на казнь, а истинный преступник, ухмыляясь, праздновал победу, Фемида поняла, что больше не может. Её ясный взор, некогда дар, стал проклятием. Видеть всю эту мерзость, всю эту грязь, подлость и лицемерие, и быть бессильной что-либо изменить, это было пыткой.

С горечью, разрывающей её изнутри, она взяла кусок ткани. Это был не шёлк, не парча. Простой, грубый материал, символ той пелены, которой люди сами застилали себе глаза, чтобы не видеть правды. С тяжёлым вздохом, в котором слышались рыдания всех обманутых и преданных, Фемида завязала себе глаза.

Она покинула города и судилища, поднявшись на уединённую, продуваемую всеми ветрами вершину горы, откуда когда-то, в юности мира, любила смотреть на рождающийся порядок. Прежде чем надеть повязку, она бросила прощальный взгляд на мир. Но она видела уже не леса и реки, а калейдоскоп человеческой низости: судью, пересчитывающего монеты; лжесвидетеля, пирующего на деньги, полученные за ложь; лицо невинного, искажённое предсмертной мукой. Последним, что она позволила себе увидеть, было воспоминание — яркая, чистая картина из золотого века, где двое детей честно делили найденный на берегу перламутр.

Затем она крепко, без колебаний, затянула узел на затылке. Тьма, что окутала её, была абсолютной. Но в этой тьме звуки стали оглушительно громкими. Она слышала, как бьётся сердце мира, и в его ритме теперь навсегда поселился скрежет несправедливости.

Мир для неё погрузился во тьму. Но это была не та тьма, что скрывала истину. Это была тьма отчаяния, тьма бессилия перед лицом человеческого выбора — выбора в пользу лжи. Она больше не видела лиц, не видела блеска золота в руках подкупных судей, не видела страха в глазах невинных. Она лишь слышала. Слышала фальшивые речи, звон монет, скрип перьев, выводящих несправедливые законы.

Люди, увидев её с повязкой на глазах, сначала удивились. А потом… Потом они нашли этому своё объяснение.

— Она беспристрастна, — говорили они.
— Она не смотрит на лица, на богатство или бедность. Она судит, не видя.

И они воздвигли ей статуи, с завязанными глазами, с мечом в одной руке и весами в другой. Символ слепой, но справедливой кары.

Какая ирония! Она, завязавшая глаза от невозможности смотреть на творимое беззаконие, стала для них символом беспристрастности. А весы в её руке часто склонялись под тяжестью золота, а меч карал не тех, кого следовало.

Средневековье принесло новые испытания. Когда инквизиция вершила свои суды, Фемида стояла в углу залов, крепко сжимая весы и радуясь, что не видит страданий невинных. Повязка на её глазах часто намокала от слёз.

— Почему ты плачешь? — спросил её однажды молодой монах, каким-то чудом заметивший присутствие богини.

— Потому что закон, созданный для защиты, стал орудием убийства, — ответила Фемида. — Я больше не могу смотреть на то, что делают люди именем справедливости.

— Но разве твоя повязка не символ беспристрастности? — удивился монах.

Фемида горько усмехнулась.

— Люди всегда придумывают красивые объяснения уродливым вещам. Я завязала глаза не от беспристрастности, а от отчаяния.

Монах, потрясённый её ответом, долго молчал. Затем он осмелился спросить снова:

— Но если ты так страдаешь, почему же ты остаёшься среди нас? Почему не покинешь этот мир, оставив его на произвол судьбы?

Фемида медленно повернула голову в его сторону, и монаху показалось, что из-под повязки на него смотрит сама вечность, полная скорби.

— Куда мне идти?

Шёпот её был подобен шороху сухого листа.

— Я не человек и не богиня, в том смысле, как вы понимаете. Я — сама суть Порядка и Закона. Я не могу покинуть то, частью чего являюсь, как человек не может уйти от собственной тени. Я прикована к человечеству его же законами. Моя мука — вечно присутствовать при осквернении того, что я породила. Я слышу треск костров, на которых сжигают праведников, слышу лязг цепей на невинных, слышу скрип пера, выводящего смертный приговор тому, чья единственная вина — иная вера или мысль. И каждая такая смерть — это смерть частицы меня самой.

Шли столетия. Фемида, некогда живая и страдающая, постепенно и сама становилась тем символом, которым её сделали люди. Её горечь застыла, превратившись в вечную печаль. Она всё ещё слышала отголоски человеческих судов — далёкие, искажённые. Иногда, очень редко, до неё доносился чистый звук правды, и тогда на мгновение её сердце замирало отголоском былой надежды.

Но чаще всего это был шёпот лжи, шорох подкупа, крики несправедливости. И Фемида стояла, слепая и молчаливая, вечный укор человечеству, завязавшая глаза не для беспристрастности, а от невыносимой боли видеть, как её детище — Закон — стало игрушкой в руках тех, кто давно забыл, что такое Справедливость. Её повязка была не знаком силы, а жестом отчаяния. И мир продолжал свой путь, часто спотыкаясь во тьме, которую сам же и создал.


Рецензии