клим
— Мы скоро приедем? — спросила она, повернувшись к Антону.
— Да, мы почти уже на месте, — ответил он.
— Ты говорил ехать максимум 20 минут.
— По навигатору вообще 9, — сказал он, потянувшись к бутылке с водой, не отводя взгляда от дороги. — Но пробка. Сама же видишь.
— Почему мы не поехали по-другому? Какого чёрта я потащилась в этот Дзержинский? — подумала она.
В соседних рядах то и дело мелькали особо нетерпеливые водители. Вот какой-то старый «Логан» с помятым крылом пытается втиснуться в щель, которая едва больше его бампера, подрезая поток и заставляя тормозить тех, кто ещё хоть как-то двигался. В другом ряду здоровенный чёрный внедорожник нагло выполз на обочину, поднимая столб пыли и объезжая десяток машин, прежде чем попытаться снова вклиниться обратно, вынуждая кого-то экстренно уступить ему место.
Некоторые водители пытались перестроиться в соседний ряд, который казался чуть более быстрым, хотя через минуту ситуация там становилась точно такой же. Водители грузовиков и больших фур, которые тоже попали в этот ад, лишь смиренно ползли, занимая весь свой ряд. Их терпению можно было только позавидовать. Всё это создавало ощущение хаоса и безысходности. Нервозность витала в раскалённом воздухе, и каждый пытался урвать себе несколько лишних метров ценой чужого спокойствия или безопасности.
Наконец, после долгой и мучительной тянучки, вереница машин начала чуть быстрее ползти, и вскоре появились первые постройки Дзержинского. Они въехали в город, проехали мимо церкви, старого кирпичного здания с золотыми куполами, которое выделялось среди городской застройки. Антон посмотрел на навигатор, ища нужный поворот. Вот он — налево. Он аккуратно повернул, покидая основную дорогу.
Справа мелькнуло здание рынка, крытый павильон, ряды ларьков и палаток. Ольга рассеянно смотрела по сторонам.
Впереди показывался светофор. Антон, уставший от медленной езды, проскочил на жёлтый.
Ещё несколько минут, и они подъехали к району пляжа. Было видно множество машин, припаркованных где попало, и людей, идущих в сторону воды. Подобие парковки — большая пыльная площадка, уже забитая под завязку. Он начал медленно кружить, высматривая свободное место. Это оказывается непросто. Машин было так много, что некоторые припаркованы вторым рядом или занимали два места сразу. После нескольких минут напряжённого поиска, нервно маневрируя, Антон наконец заметил незанятое место, припарковался.
Он первым вылез из раскалённого салона, обойдя машину, помог Ольге выбраться. Ольга вышла, разминая затекшие ноги, морщась от яркого солнца, и сразу же надела очки.
Антон открыл багажник, достал пляжную сумку с полотенцами и надувным матрасом, и ещё одну с водой и едой. Проверил, закрыты ли двери, и пискнул брелоком.
2. КЛИМ
Он родился в тихом городе Плавске Тульской области. Место, далекое от столичной суеты, с размеренным укладом жизни. Его отец, Андрей Петрович Самгин, был военным — человеком дисциплинированным, часто отсутствующим из-за службы. Мать, Людмила Алексеевна Самгина, преподавала в школе английский и французский языки. С самого раннего возраста Клим выделялся среди сверстников. Он быстрее схватывал материал в школе, задавал необычные вопросы, интересовался вещами, которые обычно занимают более взрослых людей. Его мать всячески поощряла его тягу к знаниям и развитию.
Несмотря на свои интеллектуальные способности, Клим не был «ботаником» в классическом смысле. Занятия боксом давали ему не только хорошую физическую подготовку, но и некий стержень, дисциплину. Бокс требовал не только силы, но и ума, быстрой реакции и стратегии — качества, которые хорошо сочетались с его природной одарённостью.
К моменту окончания школы Клим был уже сформировавшейся личностью: умным, целеустремлённым, с закаленным характером благодаря спорту и отличными перспективами, подтверждёнными серебряной медалью. Он вырос в провинции, но явно перерос её уровень.
Когда пришло время поступать в вуз, Клим приехал в Тулу, где поселился у своей бабушки, Веры Ивановны, и подал документы в ТулГУ на радиотехнику. Успешно сдав экзамены, он втянулся в студенческую жизнь.
3. СТЕКЛО
Ночь окутала город, когда мы выруливали на широкую трассу. Сижу на пассажирском сиденье «Гелика», привычно откинувшись на спинку. Аркадий ведёт плавно, уверенно – не дёргается за рулём, как салаги. Рядом, на заднем сиденье, Андрюха что-то травит про вчерашний заход. Непринуждённая беседа, говоришь? Ну да, насколько она может быть непринуждённой, когда едешь на стрелку с коптевскими.
В багажнике, под накидкой, лежит Калаш. Так, на всякий случай. Не то чтобы я ждал проблем, но готовым надо быть всегда. Это как пристёгиваться в машине – вроде и не собираешься в аварию, но ремень всё равно затягиваешь.
В себе я уверен абсолютно. За спиной Сильвестр, со мной мои люди, дорога знакомая. Коптевские, конечно, ребята дерзкие, но мы не вчера родились.
– Слышь, Стекло, – подаёт голос Ябеда сзади, – а Лёху вчера в ментовку забрали. По мелочи, правда, но…
– Вытащим, – обрываю его спокойно. – Не первый раз. А ты расскажи лучше, что там с грузом на складе коммерса?
Якорь молча ведёт машину, сосредоточен на дороге. Ябеда начинает что-то мямлить про недостачу. Слушаю вполуха, смотрю в окно. Огни города проносятся мимо.
Сорок минут пролетели незаметно. Якорь свернул с трассы, потом ещё несколько поворотов по грунтовке, и вот мы на месте. Площадка наверху карьера, пыльная, неровная, рядом виднеется тусклый свет вывески какого-то кабака. Остановились. Двигатель «Гелика» заглох, и тишина сразу давит на уши после ровного гула мотора.
Вышли из машины. Час ночи. Жаркий августовский воздух обволакивает, тяжёлый, пахнет пылью и сухой травой. В ушах сразу начинает трещать – цикады, сотни их, заглушают все остальные звуки.
Единственный источник света, кроме вывески, – одинокий фонарный столб на краю площадки, бросающий жёлтое, болезненное пятно. Остальное – темень. Смотрю по сторонам, щурясь, глаза привыкают к темноте. Якорь обошёл машину, встал рядом со мной, Ябеда маячит чуть поодаль, нервно оглядываясь.
Коптевских не видно. Пока. Это нормально. Приезжать первыми – негласное правило.
Стоим, вдыхаем ночной воздух, слушаем цикад. Напряжение висит в воздухе, но оно привычное, как фоновый шум большого города. Мы ждём. И я вроде бы спокоен. Просто перетереть за коммерса сказал Сильвестр. Жаркая августовская ночь, карьер, Калаш в багажнике.
Ябеду сняли с SVD, судя по звуку выстрела. Только что что-то говоривший, он беззвучно рухнул на землю, мешком. Вскидываю голову, ищу, откуда. С крыши кабака? Почерк не их.
– Якорь! – кричу, одновременно падая на землю, перекатываясь за «Гелик». Коптевские приехали раньше, суки.
Аркадий среагировал инстинктивно – рванул к багажнику, но не успел. Воздух вспахал рваная очередь. Била с Калаша. Трассеры вспороли темноту, перечеркнув ноги Якоря. Он взвыл, подкосился, упал. Ноги… Перебило к чёртовой матери.
Вижу, как он пытается отползти к машине, цепляясь за пыльную землю. И тут снова два чётких, холодных хлопка. Один, второй. В голову. Якорь замер. Неподвижно.
Мои люди… За секунды. Лежат на земле. Подняли нас как в тире. Снайпер с крыши, АК где-то внизу, в темноте.
Лежу за машиной, тяжело дышу. Сердце колотится как ненормальное. Только ледяная ярость и адреналин хлещут по венам. Они знали, когда и куда мы приедем. Знали, как будем действовать. Нас ждали. И разложили в два счёта.
– Стекло, выходи. Поговорим, – из темноты, со стороны кабака, раздаётся голос. Спокойный, ровный, без всяких эмоций.
Лежу, прижавшись к пыльному железу «Гелика». Голос вроде негромкий, но звучит чётко в оглушительной тишине после выстрелов. Приподнимаю голову, выглядываю из-за колеса.
От плотной тени у стены кабака медленно отделяются двое. Две тени, что обретают форму. И тут же узнаю их. Бритые головы, одинаковые комплекции, даже движения синхронны. Близнецы. Те самые.
Видел их раньше у Сильвестра. Наёмники. Работали чисто, брали дорого. Говорили, даже Сильвестр пару раз к ним обращался, когда совсем тупиковая ситуация была. Значит, это не просто разборки с коптевскими. Это что-то гораздо серьёзнее. Если за дело взялись Близнецы, это край.
Они идут не спеша, не прячась. Уверенные. Знают, что я в ловушке. Снайпер на крыше, автоматчик где-то рядом, а они идут поговорить. Как с приговорённым.
Холодок пробегает по спине, но это не страх. Это осознание масштаба дерьма. И ярость. Хотели взять меня голыми руками, когда моих положили? Не выйдет.
Они остановились метрах в двадцати. Стоят, закурили, смотрят в мою сторону. Ждут.
– Пацаны, сколько вам отстегнули? Умножу на три.
Лежу, слушаю. У них нет принципов, значит, с ними можно торговаться. По крайней мере, попробовать. Выползать из-за машины – риск. Они могут просто пристрелить, как Якоря. Но и лежать здесь – верная смерть. Снайпер меня видит, автоматчик прикроет, если дернусь. Выход один – тянуть время и искать шанс.
Один из близнецов делает шаг вперёд. – Выходи. Может, добазаримся.
Они не пришли просто убить в лоб, им нужен контакт. Или просто играют со мной. Но выбирать не приходится.
Медленно, стараясь не делать резких движений, начинаю выбираться из-за «Гелика». Встаю в полный рост. Руки медленно поднимаю, ладонями вперёд, показывая, что я безоружен. Чувствую кобуру на щиколотке, может это хоть как-то уравняет мои шансы.
– Давайте, говорите, – произношу как можно спокойнее, стараясь, чтобы голос не дрожал.
– Сколько бабла вам нужно и кто заказал?
Игра началась. И ставка в ней – моя жизнь.
4. АНТОН И ОЛЬГА
Нагруженные сумками, они спускались к пляжу. Дорога шла под небольшим уклоном, с каждым шагом звук воды, смех и голоса людей становились все ближе.
Белоснежный песок, синяя вода карьера, множество людей, лежащих на полотенцах, играющих в мяч, плещущихся у берега. Ольга сбросила босоножки и побежала к воде. Антон улыбнулся, он был почти счастлив, видя её такой.
Воздух был наполнен многоголосым гулом: смех, обрывки разговоров, крики играющих детей, негромкая музыка, доносившаяся откуда-то из зоны кафе или от чьей-то переносной колонки. Люди стояли по колено, по пояс в воде, спасаясь от жары. Чуть дальше были видны цветные точки SUP-серферов; некоторые из них скользили почти идеально, другие пытались удержать равновесие и плюхались в воду, вызывая смешки. Где-то вдалеке были видны очертания новых жилых комплексов, немного портящих природный пейзаж.
Солнце по-прежнему стояло высоко, и нигде не было естественной тени – лишь та, что создавалась зонтами. Песок под ногами был очень горячий, и ступать по нему босиком приходилось осторожно или перебежками.
Пока Ольга разгуливала по кромке воды, Антон занял им два топчана с зонтами. Он испытывал облегчение от того, что они наконец выбрались на пляж. Эта поездка и этот день были запланированы как логичное продолжение вчерашнего вечера и ночи. Первой ночи, которую Ольга провела у него в Люберцах. Два месяца они встречались, и это был важный шаг. И, чёрт возьми, ночь была просто отличной – по крайней мере, для него. Секс был... ну, он считал, что он был просто великолепным, кульминацией этих двух месяцев.
5. СТЕКЛО
- Пройдемся, – говорит один из близнецов, кивая головой в сторону карьера.
Спускаться вниз, в темноту. Подальше от единственного источника света, поближе к неизвестности. Логично. Им не нужен случайный свидетель. И им, видимо, удобно говорить там, где я буду чувствовать себя ещё более уязвимым.
Не колеблюсь. Киваю. Идем в сторону карьера, руки уже опустил, но держу их свободно, готовясь действовать, если придется.
Близнецы идут по обе стороны от меня, чуть сзади, как конвоиры. Шагают бесшумно по пыльной земле. Дорога вниз крутая, сыпучая. Спускаемся медленно. Жаркая ночь давит. Цикады трещат уже где-то наверху. Всплывает в памяти картинка: костер, дым от мангала, смех девчонок. Пацаны… Мы же его день рождения тут когда-то отмечали. Шашлыки, музыка из машины, зависли тогда до утра. Эх… А теперь вот… Внизу тишина другая, более глубокая, настороженная.
Один из близнецов останавливается. – Валерон, мне отлить нужно.
- Иди, мы подождем, – он вытаскивает сигарету, протягивает мне.
- Нет, спасибо, – отвечаю ему, не курю.
- Ну, как знаешь, – Валерон закуривает.
Его близнец уходит в сторону кустарника.
Пахнет землей, камнями и водой. Под ногами уже не камни, а что-то мягче. Песок. Пляж. И знакомый запах. Запах воды и песка. Этот пляж…
- Стасик тебя заказал, – неожиданно произносит Валерон, пуская сизую струйку дыма мне в лицо.
Стасик. Имя обжигает, как удар под дых. Стасик? Тот Стасик? Не может быть. Стасик… Мы же…
Не показываю виду, что меня это задело. Лицо каменное. Внутри все сжимается, но наружу – ничего.
- Стасик? – переспрашиваю спокойно, как будто уточняю имя.
– И сколько?
- Да знаешь ты его, – подтверждает близнец, – 20 тысяч.
Двадцать тысяч за мою жизнь. Стасик оценил меня в двадцать тысяч. Унизительно мало. Или это просто сумма, на которую они согласились работать? Для близнецов это, может, и не так много, но для меня это индикатор. Насколько сильно он хотел меня убрать, и насколько уверен был, что это легко получится. Легко, сука? Положив моих пацанов?
Ок, – говорю, не меняя тона.
– 60 тысяч завтра в 10:00. В любом месте.
Взвешивает. Шестьдесят тысяч против двадцати. Логика наемника проста: кто платит больше, тот и прав.
«В любом месте», – добавил специально. Чтобы показать, что я не боюсь. Что я не собираюсь сбегать или прятаться. Что я готов к встрече. И что у меня есть ресурсы, чтобы выплатить такую сумму.
Мое предложение висит в воздухе. Напряжение максимальное. Каждая секунда тянется бесконечно. Кобура на щиколотке. Готов. Но лучше бы…
- Нет, – ухмыляется он.
– С тебя сто тысяч. Сейчас.
6. АНТОН И ОЛЬГА
Из пляжной сумки Антон достал яркий надувной матрас и подключил его к миниатюрному компрессору.
Ольга, не теряя времени, грациозно сбросила свой лёгкий сарафан; цвет купальника оттенял её загорелую кожу. Лёгкий, жаркий ветерок с озера тут же подхватил её длинные волосы, рассыпав их по плечам и спине, заставляя отдельные пряди развеваться вокруг лица. Каждая волна, добегая до берега, ласково касалась её щиколоток, затем поднималась выше, омывая колени.
Антон, закончив с матрасом, выпрямился и оглянулся. Он увидел её там, в воде, окружённую солнечным сиянием и лёгкой рябью. Ветер трепал её волосы, а фигура казалась совершенной на фоне водной глади. Взгляд его задержался на ней чуть дольше, чем следовало бы, и в нём читалось не только восхищение сегодняшним моментом, но и тёплое воспоминание о близости прошедшей ночью, о том, как он касался её, как она отвечала на его ласки. С матрасом в руках он подошёл к воде и протянул его Ольге. Медленно, ощущая покачивание матраса под руками, она ловко устроилась на нём, сначала опираясь на локти, а затем перенося вес тела. Когда она полностью расположилась, матрас слегка прогнулся, и Ольга почувствовала прохладу воды через тонкий материал. Оттолкнувшись руками от воды, она начала неторопливо грести, отплывая всё дальше от берега. Её движения были плавными и неспешными, она наслаждалась ощущением невесомости и покоя на водной глади. Антон смотрел ей вслед и чувствовал, как на душе становится легко и умиротворённо.
Он стянул шорты и футболку, оставшись в одних плавках, аккуратно расправил полотенце и с лёгким вздохом комфортно устроился в шезлонге, потянулся к сумке, достал банку пива, открыл её с тихим шипением и сделал долгий, освежающий глоток. Удерживая банку в руке, Антон перевёл взгляд на озеро. Его глаза искали яркое пятнышко матраса с Ольгой. Найдя её, он неспешно отпил ещё немного пива, не отрывая взгляда от её удаляющейся фигуры. Ольга плавно сползла в воду. Она плыла не торопясь, наслаждаясь каждым движением, каждым вдохом, отдаваясь ощущению полного единения с водной стихией.
7. ВДРЕБЕЗГИ
- Сейчас? – переспрашиваю, пытаясь выиграть время. – … В кармане у меня таких денег не водятся. Пытаюсь затянуть разговор, сбить с толку, искать хоть какой-то минимальный шанс.
Именно в этот момент, пока я стою там, напротив Валерона, пытаясь разгадать его игру, пока мозг судорожно ищет выход, – где-то слева сзади, прямо в районе почки, словно ожог. Дикая боль мгновенно затмевает всё остальное. Сдавленный стон вырывается из горла. Я хватаюсь рукой за спину, сгибаюсь пополам. Ноги подкашиваются, я валюсь на песок, корчась от боли. Ударили в спину, наверное, в почку, ножом или шилом, – проносится в голове. Инстинктивно перекатываюсь на спину, пытаясь уйти от возможного второго удара. Правая рука автоматически тянется к щиколотке. Пальцы нащупывают кобуру. Резкий рывок – и ПСМ в руке.
Близнецы, видимо, не ожидали такой реакции. Должны были быть уверены, что я безоружен.
Приподнимаю ПСМ, насколько позволяет боль. Не целюсь – куда тут целиться в такой темноте, в таком состоянии? Просто направляю ствол в ту сторону, откуда, как мне кажется, раздался последний звук или пришёл удар.
Нажимаю на спуск. Резкие, хлесткие «цвяк-цвяк-цвяк!». Негромкие, но в ночной тишине кажутся оглушительными. Вспышки выстрелов ослепляют, оставляя перед глазами белые пятна. Не вижу их.
Стреляю наугад, просто чтобы создать хоть какую-то угрозу, заставить их двигаться, отвлечь, дать себе секунду. Патронов в ПСМ немного – всего 8. Выпускаю, наверное, половину магазина за эти несколько секунд.
Сжимаю ПСМ, жду, вслушиваюсь. Боль в боку и почке пульсирует, отнимая последние силы. Где они? Неужели ушли? Или просто ждут? Эта мысль проносится в голове всего на долю секунды. Я не успеваю ни двинуться, ни даже прицелиться.
Из темноты вырастает тень. Не вижу лица, только движение. А потом… Вспышка боли в голове, ярче, чем вспышки от выстрелов, – в висок или скулу. Мир переворачивается.
Боль… Тупая, разливающаяся боль в голове и по всему телу. Где-то далеко. Стекло потерял сознание.
– Вот пидорас, – один из близнецов держался за ухо, кровь сочилась из-под пальцев.
– Скажи спасибо за то, что он слепой пидорас, – ответил другой, деловито топча лежащего, вминая его в песок.
– Дай я тоже ему ебну, – окровавленный близнец пробил ногой несколько раз в безвольно мотающуюся голову.
Тело Клима поволокли в сторону причала. Тащили минут 10, взмокли, остановились около лодок. Закурили.
- Тяжёлый сученыш, Валерон, надо было его в машине сжечь, – сказал Март.
- С *** в тачку. Наверх пришлось бы тащить, – Валерон вытер пот со лба - Поищи что-нибудь тяжёлое.
Близнецы с трудом перевалили, казалось, потяжелевшее тело через борт лодки. Март, найденной в сарае у причала проволокой примотал к ногам Клима снятый с соседней лодки мотор.
- Вроде нормально, - он потянулся за сигаретой. Пачка была пуста.
- ****ская работа, - Март поморщился. - Сплошной нервяк, вторая пачка за день, и уже пустая.
- Держи, - Валерон протянул ему сигарету.
Глаза вроде открыты, но вижу лишь расплывчатые тени. Слышу их голоса, низкие, неразборчивые. Возня рядом с ногами. Чувствую, как что-то тяжелое и жесткое прижимают к моим лодыжкам. Потом – ощущение веревки или провода. К ногам. Что-то тяжелое. Груз? Груз. Лодка. Вода.
Пробиваются звуки. Неясные сначала, потом все четче. СКРИП. Ритмичный, трущийся. Дерево о дерево? Что-то движется взад-вперед... Это скрип уключин, когда весла двигаются. Непрерывный, мягкий, плеск воды рядом. Не оставили лежать в лодке у берега. Легкое покачивание. Они везут меня куда-то. На середину озера? Плеск воды. Каждый скрип, каждый всплеск отмеряет последние метры. Я не вижу ничего, только темноту, но слышу, чувствую, как мы движемся. И я знаю, куда.
Внезапно... холод. Не просто прохлада ночи или сырость лодки. Резкий, ледяной ХОЛОД, который обжигает и проникает везде. Давление. Чувство, будто меня сжимает со всех сторон. Темнота. Не ночная темнота на поверхности, а другая – глухая, беспросветная. Звуки искажаются, становятся глухими, отдаленными. Сознание вспыхивает резко, болезненно, как электрический разряд. Паника захлестывает. Легкие жжет от нехватки воздуха. Я судорожно дергаюсь, пытаясь оттолкнуться, грести руками, ногами – рвануть вверх, к свету, к воздуху!
Но ничего не происходит. Тело дергается, руки гребут впустую, но я не двигаюсь вверх.
Чувствую этот вес. Тяжелый, безжизненный груз у лодыжек. Он тянет, неумолимо, как якорь. Отчаянная попытка взмахнуть ногами, чтобы оттолкнуться от невидимого дна, заканчивается ничем. Я не могу плыть. Не могу подняться. Воздуха нет. Паника нарастает, превращаясь в животный ужас.
Я умер.
Когда тело Клима Самгина опустилось в зеленую, вязкую толщу воды дзержинского карьера небо исчезло, превратившись в тусклый, растворяющийся свет. Вода приняла его, обволакивая каждый мускул, каждую кость, проникая в полости, в которых некогда дышала жизнь. Смерть была прологом к более сложной форме существования, небытию, которое оказалось куда более требовательным. Тело опустилось на илистое дно, среди обломков ржавого железа, скользких камней и безымянных останков, давно поглощенных бездной. Тишина здесь была не отсутствием звуков, а их абсолютной плотностью, звуком самой воды, пульсирующей вокруг. Рыбы, их движения — лишь мерцающие тени, не более значимые, чем собственное рассеивающееся "я".
Первые недели были временем растворения. Кожа, его последняя граница с внешним миром, становилась пористой, влажной, как старая бумага. Это не было гниение в привычном смысле, а некая адаптация. Вода, насыщенная минеральными солями, продуктами жизнедеятельности неизведанных микроорганизмов и чем-то еще, невидимым, проникала внутрь, размягчая мышцы, растворяя связки, перекраивая внутренний ландшафт. Газы, поднимающиеся со дна, были не просто продуктами распада, а дыханием самого карьера, который медленно, но верно, втягивал его в себя.
— Ой, смотри...
Но я уже видел, что Борис и Сомова исчезли.
— Упали, — сказал я.
— Нет, — прошептала Лидия, толкнув меня плечом так, что я припал на колено. — Смотри, — провалились...
И она быстро побежала вперед, где, почти у берега, на красном фоне заката судорожно подпрыгивали два черных шара.
— Скорей, — кричала Лидия, удаляясь. — Ремень! Брось им ремень! Кричи...
Я быстро обогнал ее, катясь с такой быстротой, что глазам моим, широко открытым, было больно.
Встречу непонятно, неестественно ползла, расширяясь, темная яма, наполненная взволнованной водой, я слышал холодный плеск воды и видел две очень красные руки; растопыривая пальцы, эти руки хватались за лед на краю, лед обламывался и хрустел. Руки мелькали, точно ощипанные крылья странной птицы, между ними подпрыгивала гладкая и блестящая голова с огромными глазами на окровавленном лице; подпрыгивала, исчезала, и снова над водою трепетали маленькие, красные руки. Я слышал хриплый вой:
— Пусти! Пусти, дура... Пусти же!
Не более пяти-шести шагов отделяло меня от края полыньи, я круто повернулся и упал, сильно ударив локтем о лед. Лежа на животе, я смотрел, как вода, необыкновенного цвета, густая и, должно быть, очень тяжелая, похлопывала Бориса по плечам, по голове. Она отрывала руки его ото льда, играючи переплескивалась через голову его, хлестала по лицу, по глазам, все лицо Бориса дико выло, казалось даже, что и глаза его кричат: «Руку... дай руку...»
— Сейчас, сейчас, — бормотал я, пытаясь расстегнуть жгуче холодную пряжку ремня. — Держись, сейчас...
С трудом отстегнув ремень ноющей рукой, я бросил его в воду, — Борис поймал конец ремня, потянул его и легко подвинул меня по льду ближе к воде, — я, взвизгнув, закрыл глаза и выпустил из руки ремень. А открыв глаза, я увидел, что темнолиловая, тяжелая вода все чаще, сильнее хлопает по плечам Бориса, по его обнаженной голове и что маленькие, мокрые руки, красно поблескивая, подвигаются ближе, обламывая лед. Судорожным движением всего тела я отполз подальше от этих опасных рук, но, как только я отполз, руки и голова Бориса исчезли, на взволнованной воде качалась только черная каракулевая шапка, плавали свинцовые кусочки льда и вставали горбики воды, красноватые в лучах заката.
Я глубоко, облегченно вздохнул. Отупел от страха, когда Лидия только сейчас подкатилась ко мне, схватила меня за плечи, ударила коленом в спину и пронзительно закричала:
— Где... где они?
Я смотрел, как вода, успокаиваясь, текла в одну сторону, играя шапкой Бориса. Лидия, взвизгнув, упала на лед. Лед скрипел под коньками, черные фигуры людей мчались к полынье, человек в полушубке совал в воду длинный шест и орал:
— Разойдись! Провалитесь. Тут глыбко, господа, тут машина работала, али не знаете!
Я встал на ноги, хотел поднять Лиду, но меня подшибли, я снова упал на спину, ударился затылком, усатый солдат схватил меня за руку и повез по льду, крича:
— Разгоняй всех!
А мужик, размешивая шестом воду, кричал другое:
— Образованные господа,распоряжаитись, а закону не знайте...
И особенно поразил меня чей-то серьезный, недоверчивый вопрос:
— Да — был ли мальчик-то, может, мальчика-то и не было?
"Был!" — крикнул я.
- Стекло, эй, ты чего?
В тот же миг джип подбросило, и меня резко встряхнуло, ударив затылком о подголовник.
Я распахнул глаза. Резкий, оглушающий гул. Тяжесть в голове, во рту – привкус меди и чего-то едкого. Я почувствовал, как что-то твёрдое и жёсткое давит мне на спину, а тело качает в такт неровному движению. Я увидел раскалённый пластик торпеды, сквозь лобовое стекло – мерцающий, дрожащий воздух и расплывчатые контуры деревьев. Справа я увидел широкое, спокойное плечо, чуть впереди – голову, поросшую короткой щетиной. Это были мои спутники.
Мой рот был сухим, а язык словно чужой, но я всё же спросил, хрипло и неуверенно:
— Где мы?
Я услышал шум – не колокольный звон, не стоны утопающего Бориса, а низкий, давящий гул двигателя, смешанный с треском цикад. И я почувствовал запах пыли, разогретого асфальта и чего-то ещё, неуловимо знакомого и чуждого одновременно.
Я посмотрел на Аркадия, что сидел за рулем, его широкие плечи, казалось, заполняли всю вселенную, а плотный затылок напоминал камень. Я пытался вспомнить его лицо, но оно ускользало, превращаясь в нечто туманное и незначительное. Я ощутил странную легкость в груди, словно что-то тяжелое, придавленное годами, вдруг отпустило, но взамен явилось другое — тревожное, липкое чувство, как будто я был куском грязи, которую вот-вот раскатают по асфальту.
Глаза мои скользнули по приборной панели, по блестящим циферблатам, что, казалось, мерили не время, а какие-то неведомые, бесполезные величины. «Всё предопределено, и всё бессмысленно, как эти цифры на табло, — подумал я с неожиданной ясностью,
Затем я посмотрел на Андрюху, его лицо было таким же безмятежным и глупым, как у воробья, клюющего крошки. Он что-то рассказывал про вчерашний «заход». «Вчера… А был ли он, этот вчера? Или это очередная выдумка, чтобы заполнить пустоту? Как те сказки про ад и рай, что попы рассказывают, чтобы паства не разбежалась? » — мелькнула мысль, и я почувствовал, как какая-то язвительная усмешка трогает мои губы.
Подъехали к редакции. Припарковались. Сказал парням, чтобы ждали. Перетру с хозяином сам.
По чугунной лестнице, содрогавшейся от работы типографских машин в нижнем этаже, я вошел в большую комнату; среди нее, за длинным столом, покрытым клеенкой, закапанной чернилами, сидел Иван Дронов и, посвистывая, списывал что-то из записной книжки на узкую полосу бумаги.
Он встал мне навстречу нерешительно и как бы не узнавая меня, но потом схватил мою руку своими, потряс ее с радостью, явно преувеличенной.
— Приехал? Давно ли?
— Как живешь? – я смутился его неумело преувеличенной радостью и обращением на ты.
— Подкидышами живу, — очень бойко и шумно говорил Иван. — Фельетонист острит: приносите подкидышей в натуре, контора будет штемпеля ставить на них, а то вы одного и того же подкидыша пять раз продаете.
Он коротко остриг волосы, обнажив плоский череп, от этого лицо его стало шире, а пуговка носа точно вспухла и расплылась. Пощипывая усики цвета уличной пыли, он продолжал:
— У нас тут всё острят. А в проклятом городе — никаких событий! Хоть сам грабь, поджигай, убивай — для хроники.
Говоря, он чертил вставкой для пера восьмерки по клеенке, похожей на географическую карту, и прислушивался к шороху за дверями в кабинет редактора, там как будто кошка играла бумагой.
Белые, пожелтевшие от старости двери кабинета распахнулись, и редактор, взмахнув полосками бумаги, закричал:
— Дронов! Какого чорта вы... Ах, здравствуйте! — ласково сказал он и распахнул дверь еще шире. — Прошу!
И через минуту я, сидя против него, слушал:
— Цензор болен логофобией, то есть словобоязнью, господа сотрудники — интемперией — безудержной словоохотливостью, и каждый стремится показать другому, что он радикальнее его.
Он говорил солидно и не в тоне жалобы, а как бы что-то мне диктовал. Вытирал платком потную лысину, желтые виски, и обиженная губа его особенно важно топырилась, когда он произносил латинские слова. Я уже знал, что газетная латынь была слабостью редактора, почти каждая статья его пестрела словечками: ab ovo, о tempora, о mores! dixi, testimonium paupertatis [**] и прочее, излюбленное газетчиками. За спиной редактора стоял шкаф, тесно набитый книгами, в стеклах шкафа отражалась серая спина, круглые, бабьи плечи, тускло блестел голый затылок, казалось, что в книжном шкафу заперт двойник редактора.
— Сообразите же, насколько трудно при таких условиях создавать общественное мнение и руководить им. А тут еще являются люди, которые уверенно говорят: "Чем хуже — тем лучше". И, наконец, — марксисты, эти квазиреволюционеры без любви к народу.
Запах типографской краски наполнял маленькую комнату, засоренную газетами. Под полом ее неумолкаемо гудело, равномерно топало какое-то чудовище. Редактор устало вздохнул.
Он, отгоняя рукописью дерзкую муху, которая упрямо хотела сесть на висок редактора, напиться пота его, — «Иноков оказался совершенно неудачным корреспондентом», — продолжал он, шлепнув рукописью по виску своему, и сморщил лицо, следя, как муха ошалело носится над столом. — Он — мизантроп, Иноков, это у него, вероятно, от запоров. Психиатр Ковалевский говорил мне, что Тимон Афинский страдал запорами и что это вообще признак...
Удачно прихлопнув муху рукописью, он облегченно вздохнул, приподнял губу и немножко растянул ее; Самгин понял, что редактор улыбается.
— И, кроме того, Иноков пишет невозможные стихи, просто, знаете, смешные стихи. Кстати, у меня накопилось несколько аршин стихотворений местных поэтов, — не хотите ли посмотреть? Признаюсь, я плохо понимаю новую поэзию...
Он сердито нахмурился, выдвинул ящик стола и подал мне пачку разномерных бумажек.
— Н-да-с, — вот! А недели две тому назад Дронов дал приличное стихотворение, мы его тиснули, оказалось — Бенедиктова! Разумеется — нас высмеяли. Спрашиваю Дронова: "Что же это значит?" — "Мне, говорит, знакомый семинарист дал". Гм... Должен сказать — не верю я в семинариста.
В кабинет вломился фельетонист, спросил:
— Опять меня зарезали?
И, пожимая мне руку, сообщил:
— Пятый фельетон в этом месяце.
Сел на подоконник и затрясся, закашлялся так сильно, что желтое лицо его вздулось, раскалилось докрасна, а тонкие ноги судорожно застучали пятками по стене; чесунчовый пиджак съезжал с его костлявых плеч, голова судорожно тряслась, на лицо осыпались пряди обесцвеченных и, должно быть, очень сухих волос. Откашлявшись, он вытер рот не очень свежим платком и объявил Климу:
— Простудился.
Затем он сказал, что за девять лет работы в газетах цензура уничтожила у него одиннадцать томов, считая по двадцать печатных листов в томе и по сорок тысяч знаков в листе. Самгин слышал, что Робинзон говорит это не с горечью, а с гордостью.
— Преувеличиваешь, — пробормотал редактор, читая одним глазом чью-то рукопись, а другим следя за новой надоедливой мухой.
Робинзон хотел сказать что-то, спрыгнул с подоконника, снова закашлялся и плюнул в корзину с рваной бумагой, — редактор покосился на корзину, отодвинул ее ногой и сказал с досадой, ткнув кнопку звонка:
— Опять забыли плевальницу поставить.
Вошел Дронов, редактор возвел глаза над очками.
— Я звонил не вас, сторожа.
— Хроника, — сказал Дронов.
— Что именно?
— Утопленник. Две мелких кражи. Драка на базаре. Увечье...
— Жизнь, а? — вскричал Робинзон, взяв меня под руку. — Идемте пиво пить.
Дронов, стоя у косяка двери, глядя через голову редактора, говорил:
— Тюремный инспектор Топорков вчера, в управе, назвал членов управы Грачева — идиотом, а Тимофеева — вором...
— Но оба они не поверили ему, — закончил Робинзон и повел меня за собой.
Я не хотел упустить случай познакомиться ближе с человеком, который считает себя вправе осуждать и поучать, однако со временем была напряженка. На улице, шагая против ветра, жмурясь от пыли и покашливая, Робинзон оживленно говорил:
— Идем в Валгаллу, так называю я "Волгу", ибо кабак есть русская Валгалла, иде же упокояются наши герои, а также люди, изнуренные пагубными страстями. Вас, юноша, какие страсти обуревают?
Шли чистенькой улицей, мимо разноцветных домиков, скрытых за палисадниками, окруженных садами.
— Удобненькие домишечки, — бормотал Робинзон, жадно глотая горячий воздух. — Крепости всяческого консерватизма. Консерватизм возникает на почве удобств...
"Сколько же терпил, которых незачем жалеть", — думал я.
— Помните у Толстого иронию дяди Акима по поводу удобных ватеров, а?
Я, не ответив, улыбнулся; меня вдруг рассмешила нелепо изогнутая фигура тощего человека в желтой чесунче, с желтой шляпой в руке, с растрепанными волосами пенькового цвета; красные пятна на скулах его напоминали о щеках клоуна.
— Не думаю, что вы — злой человек, — сказал я неожиданно для себя.
— То-то что — нет! — воскликнул Робинзон. — А — надо быть злым, таков запрос профессии. Я подумал, что в моей профессии явно есть такой запрос.
Ресторан стоял на крутом спуске к реке, терраса, утвержденная на столбах, висела в воздухе, как полка.
Через вершины старых лип видно было синеватую полосу реки; расплавленное солнце сверкало на поверхности воды; за рекою, на песчаных холмах, прилепились серые избы деревни, дальше холмы заросли кустами можжевельника, а еще дальше с земли поднимались пышные облака.
В углу террасы одиноко скучала над пустой вазочкой для мороженого большая женщина с двойным подбородком, с лицом в форме дыни и темными усами под чужим, ястребиным носом.
— Madame Каспари, знаменитая сводня, — шопотом сообщил Робинзон. — Писать о ней — запрещено цензурой. Дружеским тоном он сказал молодому лакею:
— Рыбки, Миша, яиц и парочку пива.
Торопливо закурив папиросу, он вытянул под стол уставшие ноги, развалился на стуле и тотчас же заговорил, всматриваясь в лицо Самгина пристально, с бесцеремонным любопытством:
— Интересно, что сделает ваше поколение, разочарованное в человеке? Человек-герой, видимо, антипатичен вам или пугает вас, хотя историю вы мыслите все-таки как работ у Августа Бебеля и подобных ему. Мне кажется, что вы более индивидуалисты, чем народники, и что массы выдвигаете вы вперед для того, чтоб самим остаться в стороне. Среди вашего брата не чувствуется человек, который сходил бы с ума от любви к народу, от страха за его судьбу, как сходит с ума Глеб Успенский.
Я посмотрел на часы, время уходило, скоро пора в «Метрополь» к Сильвестру. Нахмурился, подбирая слова для резкого ответа, я не хотел беседовать на темы политики; мне хотелось бы узнать, на каких верованиях основано право Робинзона критиковать все и всех? Но фельетонист, дымя папиросой и уродливо щурясь, продолжал:
— Помните вы его трагический вопль о необходимости "делать огромные усилия ума и совести для того, чтоб построить жизнь на явной лжи, фальши и риторике"?
Он ломал хлеб и, бросая крупные куски за перила толстозобым, сизым голубям, смотрел, как жадно они расклевывают корку, вырывая ее друг у друга. Костлявое лицо его искажала нервная дрожь.
— Да, жизнь становится все более бессовестной, и устал я играть в ней роль шута. Фельетонист — это, батенька, балаганный дед, клоун.
Привстав на стуле, он швырнул в голубей пробкой и сказал, вздохнув:
— Глупая птица. А Успенский все-таки оптимист, жизнь строится на риторике и на лжи очень легко, никто не делает "огромных" насилий над совестью и разумом.
Говорил он быстро и точно бежал по капризно изогнутой тропе, перепрыгивая от одной темы к другой. В этих прыжках я чувствовал что-то очень запутанное, противоречивое и похожее на исповедь. Сделав сочувственную мину, я молчал; мне было приятно видеть человека менее значительным, чем я воображал его.
Небрежно, торопливо поковыряв вилкой заливное из рыбы, фельетонист съел желе и сказал:
— Питаюсь исключительно рыбой и яйцами — пищей, наиболее богатой фосфором.
Но яйца он тоже не стал есть, а, покатав их между ладонями, спрятал в карман.
— Для знакомой собаки. У меня, батенька, "влеченье, род недуга" к бездомным собакам.
Такой умный, сердечный зверь и — не оценен! Заметьте, Самгин, никто не умеет любить человека так, как любят собаки.
Пиво он пил небольшими глотками, как вино, пил и морщился, чмокал.
— Как вы относитесь к анекдотам? — спросил он, оживляясь. — Я — люблю.
Он закрыл правый глаз и старческим голосом, передразнивая кого-то, всхрапывая, проговорил:
— Пытливость народного ума осознает всю действительность легендарно и анекдотически... Нет, серьезно! Вот — я жил в одиннадцати городах, но нажил в них только анекдоты. В Казани квартирохозяин мой, скопец, ростовщик, очень хитроумный старичок, рассказал мне, что Гавриил Державин, будучи богат, до сорока лет притворялся нищим и плачевные песни на улицах пел. Справедливый государь Александр Благословенный разоблачил его притворство, сослал в Сибирь, а в поношение ему велел изобразить его полуголым, в рубище, с протянутой рукой и поставить памятник перед театром, — не притворяйся, шельма!
В сиповатом голосе Робинзона звучала грусть, он пытался прикрыть ее насмешливыми улыбками, но это не удавалось ему. Серые тени являлись на костлявом лице, как бы зарождаясь в морщинах под выгоревшими глазами, глаза лихорадочно поблескивали и уныло гасли, прикрываясь ресницами.
— А фамилия Державин объясняется так: казанский мужик Гаврило был истопником во дворце Екатерины Великой, она поругалась с любовником своим, Потемкиным, кричит: "Голову отрублю!" Он бежать, а она, в женской ярости своей, за ним, как была, голая. Тут Гаврило, не будь глуп, удержал ее: "Нельзя, говорит, тебе, царица, за любовниками бегать!" Тогда она опамятовалась: "Верно, Гаврила, и заслужил ты награду за охрану моей царско-женской чести, за то, что удержал державу от скандала". После того он семь лет стоял на часах у дверей ее спальни и дана ему была фамилия — Державин. А Потемкина она сослала в Казань губернатором, и потом он Пугачеву передался.
Робинзон достал из кармана черный стальной портпапирос и, глядя в дымчатую скуку за рекою, вздохнул:
— Мною записано больше сотни таких анекдотов о царях, поэтах, архиереях, губернаторах...
— Это интересно, — сказал я равнодушным тоном. Слушая анекдоты фельетониста, я вспомнил пренебрежительный отзыв о нем Варавки:
"Робинзон из тех интеллигентов, в душе которых житейский опыт не прессуется в определенные формы, не источает педагогической злости, а только давит носителей его. Комнатная собачка, Робинзон".
Я встал, протянул руку.
— Мне пора.
— Я тоже иду, — сказал Робинзон.
Четко отбивая шаг, из ресторана, точно из кулисы на сцену, вышел на террасу плотненький, смуглолицый регент соборного хора. Густые усы его были закручены концами вверх почти до глаз, круглых и черных, как слишком большие пуговицы его щегольского сюртучка. Весь он был гладко отшлифован, палка, ненужная в его волосатой руке, тоже блестела.
— Корвин, — прошептал фельетонист, вытянув шею и покашливая; спрятал руки в карманы и уселся покрепче. — Считает себя потомком венгерского короля Стефана Корвина; негодяй, нещадно бьет мальчиков-хористов, я о нем писал; видите, как он агрессивно смотрит на меня?
Размахивая палкой, делая даме в углу приветственные жесты рукою в желтой перчатке, Корвин важно шел в угол, навстречу улыбке дамы, но, заметив фельетониста, остановился, нахмурил брови, и концы усов его грозно пошевелились, а матовые белки глаз налились кровью. Я стоял, держась за спинку стула, ожидая, что сейчас разразится скандал, по лицу Робинзона, по его растерянной улыбке он видел, что и фельетонист ждет того же.
Но из двери ресторана выскочил на террасу огромной черной птицей Иноков в своей разлетайке, в одной руке он держал шляпу, а другую вытянул вперед так, как будто в ней была шпага. О шпаге Самгин подумал потому, что и неожиданным появлением своим и всею фигурой Иноков напомнил ему мелодраматического героя дон-Цезаря де-Базан.
— Ба, Иноков, когда вы... — радостно вскричал фельетонист, вскочив со стула, и тотчас же снова сел, а Иноков, молча шлепнув регента шляпой по лицу, вырвал палку из руки его, швырнул ее за перила террасы
и, схватив регента за ворот, встряхивая его, зашептал что-то, захрипел в круглое, густо покрасневшее лицо с выкатившимися глазами. Регент был по плечо Инокову, но значительно шире и плотнее, Клим ждал, что он схватит Инокова и швырнет за перила, но регент, качаясь на ногах, одной рукой придерживал панаму, а другой толкая Инокова в грудь, кричал звонким голосом:
— Оставьте! Что вы? Я буду жаловаться. С легкостью, удивившей Клима, Иноков повернул регента спиною к себе и, ударив его ногою в зад, рявкнул:
— Изувечу!
Вбежали два лакея, буфетчик, в двери встал толстый человек с салфеткой на груди, дама колотила кулаком по столу и кричала:
— Да позовите же полицию!
Но регент, подпрыгивая, убежал в ресторан и лишь оттуда, размахивая панамой, задыхаясь, взвизгнул:
— Вы мне ответите! Я вас... хорошо! Я подумал: "Как жалок и смешон испуганный человек!"
Шагая к двери, дама сказала мне:
— Не стыдно? Оскорбляют человека, а вы сидите, как в цирке.
Не уступив ей дорогу, Иноков заглянул в лицо ей и крикнул, как на лошадь:
— Н-ну!
Она отскочила от него и быстро ушла в ресторан, сказав:
— Я — свидетельница!
Иноков подошел к Робинзону, угрюмо усмехаясь, сунул руку ему, потом мне, рука у него была потная, дрожала, а глаза странно и жутко побелели, зрачки как будто расплылись, и это сделало лицо его слепым. Лакей подвинул ему стул, он сел, спрятал руки под столом и попросил:
— Пива, Матвей Васильевич, похолоднее.
— Что это значит? За что? — тихо, но возмущенно спросил Робинзон.
— Он — знает! — сказал Иноков и тряхнул головой, сбросив с нее шляпу на колени себе.
— Не одобряю, — сердито фыркнул Робинзон, закуривая папиросу.
Пожав плечами. Иноков промолчал.
— Душно, — сказал я, посмотрев на часы.
Почему-то было неприятно узнать, что Иноков обладает силою, которая позволила ему так легко вышвырнуть человека, значительно более плотного и тяжелого, чем сам он. Но я тотчас же вспомнил фразу, которую слышал от Якоря: "На понт взял и коммерс створожился".
Мне было уже пора. Опаздывать к Сильвестру – плохая примета.
И тут я увидел Старца. Тот сидел в углу и показался мне сначала просто ещё одним благообразным монахом, каких много. Но что-то заставило меня задержать на нём взгляд. Не портретная живопись лица — лицо было обычным, измождённым, борода седая, — а необъяснимое качество тишины, которое он излучал. Вокруг него суетились, перешёптывались, позванивали посудой, а он сидел неподвижно, и пространство вокруг него как бы провисало, густело, становясь иммунным к суете. Я, всегда гордившийся своим «трезвым» взглядом, с досадой поймал себя на том, что эта метафора о «тишине» — не метафора, а почти физическое ощущение.
Вдруг Старец поднял глаза и посмотрел прямо на меня.
Это был не взгляд. Присутствие. В серых, на выкате, глазах не было ни любопытства, ни осуждения, ни даже простого интереса. Был лишь спокойный, бездонный охват. Я почувствовал себя не наблюдателем, а наблюдаемым. Более того — я почувствовал, что меня видят целиком. Не мой костюм, не позу скептика, не мои мысли о тщете бытия, а ту самую, глубоко запрятанную, дрожащую, жалкую сущность, которую я сам в себе боялся признать. Ту самую пустоту, которую так тщательно прикрывал цитатами, иронией и позой.
«Видит», — с почти животным ужасом подумал я. И это «видит» значило не «разглядывает», а «знает».
Он смотрел. И в этом молчащем взгляде, в этой немой встрече, со мной стало происходить нечто невыразимое. Все мои умственные построения, вся моя рефлексия, весь «трезвый» взгляд на мир — всё это вдруг затрещало по швам и стало рассыпаться, как гнилая ткань. Не под натиском аргументов, а просто потому, что оказалось не нужным перед лицом этого простого факта: меня видят. И видят — любя.
Да, именно любя. В том взгляде не было и тени торжества сильного над слабым. Была лишь бесконечная, трагическая и всепонимающая жалость. Жалость ко мне, Климу Самгину, замурованному в скорлупе своего «я».
И тут в моем сознании прорвалось что-то чудовищно простое, от чего я всю жизнь бежал, как от позора: «А что, если это правда?»
Не истина философской системы, не доказательство бытия Божия, а просто — Правда. Та, что была до всех слов, до всех книг, до меня самого.
Я не почувствовал восторга. Не увидел света. Лишь сокрушительный, унизительный стыд. Стыд за всю свою жизнь, прожитую в суете и самообмане. И в этом стыде, как в раскалённом горне, начало плавиться и перестраиваться мое «я». Оно больше не было центром вселенной. Оно было маленьким, жалким и… прощённым.
Когда взгляд Старца отпустил, я пошатнулся. В ушах стоял оглушительный звон. Я вышел на улицу, и привычный мир — камни, деревья, люди — казался мне теперь не реальностью, а бледной декорацией. А реальностью было то молчание, тот взгляд и та чудовищная, раскалывающая душу простота, в которую я только что заглянул.
— Стекло, ты чего? — услышал я голос Андрюхи.
— Что-то мне нехорошо, — сказал я, залезая на заднее сиденье. — Поехали.
Свидетельство о публикации №225061501051
Терентьев Анатолий 15.06.2025 23:17 Заявить о нарушении