Горечь полыни

Павел Калмыков шел по тропинке, будто и не было этих четырех лет, и только вчера соседская Лушка заорала, вбежав в их двор: «Война». Будто вот только что улыбка застыла на устах: рассказывал Варе, как глупо намедни упустил огромного сома на рыбалке.
А через три дня ушел на фронт…

Деревня была все та же — хаты, ивы, речка в низине, покосившийся забор бабки Авдотьи. Да вот и она сама возится в огороде. Живая! Радостно забилось сердце…
Бабка подслеповато вгляделась в Павла и всплеснула руками:
— Пашкя, ты либошто? — проскрипела она и вышла за калитку, обняла солдата, заплакала: — А мой-то Васькя ня пришел, и похоронкя ня было, ничавой ня было… Пашкя, ня видал ты мово тама? А?
— Не видал, бабка Авдотья, прости.
— Война-то уж, чай поди, давно закончиласи. А ты вот токма идешь. Мабуть, и мой придеть, а? — бабка с надеждой ребенка, ожидающего подарок, своими мутными глазами поглядела прямо Павлу в душу, надеясь на хороший ответ.
— Верь, бабка Авдотья, жди! Придет твой Василий! Вот увидишь! Обязательно придет!

Бабка чуть просветлела лицом, прижалась щекой к просаленной, давно не стиранной гимнастерке, перекрестила Павла:
— Ну иди, соколик, иди к своим.
Глядя Павлу вслед, бабка тяжело вздохнула:
— Пресвятая Богородица, усмотри ты усе для энтого солдатикя. Пущай шастье яму будять.

Павел двинулся дальше, деревня небольшая, но до его двора еще пройти надо, а уж сердце в груди ухало, предчувствуя встречу, радовалось. Жива Варя, иначе бы бабка Авдотья не сказала идти к своим. Выйдет ли встречать? Слух по деревне быстро бежит.

Свой двор узнал сразу — крыльцо перекошено: Алешка-гармонист двадцатого июня, в сорок первом, крепко выпимши, увалился… День рождения у Павла был — эх и знатно тогда погуляли. Не успел починить… Вот и дверь в хату синяя, все как было, будто не воевал он все эти годы…

Из двери вышла жена, Варвара, тонкая, юбка болтается, в платке, лицо постарело, но глаза все те же. Только в этих глазах — ни слез, ни счастья, ни ужаса. Остановилась, замерла, беззвучно вскрикнула, прикрыла рот рукой. Ветер тронул ее платок, поднял край подола, ведро выпало из рук.
— Павел… — прошептала одними губами.
Она стояла, не шла, боялась, что, если шагнет — все исчезнет, как мираж.
— Варя, — выдохнул он.
— Паша… живой! — она бросилась к мужу, уткнулась в грудь и стояла молча: цепко впившись пальцами в плечи, словно боясь отпустить.
— Паша… а как же… ведь… была… похоронка… на тебя…

Он сглотнул и хрипло сказал:
— Варечка, был бой… нас накрыло. Горел я. Меня в госпиталь — без документов, сгорело все. Думали, не выживу. А я вот выжил, Варечка. Потом заваруха, бомбежка опять… в списки живых не внесли. А я… Я не знал, Варя, что меня мертвым считают. Писал я тебе, ответа не было, и не думал, что живые вы. Митька-то где?

Она подняла глаза, покрасневшие, но без слез. Голос хрипел:
— Я ждала тебя, Паш. Честно ждала. Даже опосля похоронки ждала. Год, второй… писем от тебя не было… А потом…

Он почувствовал, как в ней все перемешалось: и вина, и боль, и счастье. Он еще ничего не знал, но уже чувствовал: случилось что-то, чего он не сможет сразу принять, простить. И все равно — обнимал, гладил плечи, целовал косынку, вдыхая аромат своей женщины, о которой мечтал, которую никогда не забывал, чью малюсенькую карточку все эти годы носил в кармане. Как она сохранилась — просто чудо! Документы сгорели, а карточка осталась.

— Я же живой, Варечка. Вернулся. Зачем теперь об этом? Не надо. Вот он я.

А она только кивала, будто уговаривала себя поверить в то, что муж рядом. Живой, невредимый, только сильно постаревший. Да и она сама не помолодела. Война…

Из сеней выбежал мальчонка — лет шести, лохматый, босиком, остановился на крыльце, посмотрел с интересом.
— Папка? — спросил он удивленно.

Павел присел:
— Сынок, — проговорил чуть хриплым от волнения голосом. — Митенька… как же ты вырос. Большой какой! Сынок. Иди ко мне. Митя!

Мальчишка спустился с крыльца, неуверенно подошел, будто что-то вспоминал. Да вспоминать-то было нечего: два года ему было, когда отец на фронт ушел.
И вдруг кинулся к отцу, крепко обнял за шею. Павел зажмурился — стиснул сына, вдыхал его макушку, целовал сухими губами.

— Папка наш пришел… живой… живой… — тихо повторяла Варя и гладила мужа по спине.

…Хата пахла сушеными яблоками, теплом и чем-то родным, щемящим, как в детстве.
Паша вспомнил мать, батю. Давно их нет: еще до войны друг за другом ушли. Он шагнул за порог, снял пилотку — будто в церковь вошел. Варя медленно прикрыла за ним дверь.

За столом сидел… мальчишка. Совсем малыш, года два, не больше. Как Митька, когда Павел уходил на войну. Волосики кудрявые рыжие, глаза большие, взгляд пытливый.
Варя кинулась к нему, взяла на руки. Он прижался доверчиво, настороженно глядя на Павла огромными глазами.

— Кто это? — спросил Павел, уже поняв все.
Варя молчала, только прижала малыша крепче, опустила глаза.
— Я ждала тебя… — сказала тихо. — Но похоронка… три года назад. Паша… — Варе было очень трудно говорить, она с трудом проговаривала слова, глотая окончания.
— Письма твои не приходили. А люди живые рядом были. Один… был. Помогал, а потом ушел...

Павел сел на лавку. В груди все сжалось, и даже слова не шли.
— Сколько ему?
— Два будеть, — прошелестела Варвара. — Паша… прости…

Митя присел рядом, потрогал отцовский рукав, заглянул в глаза:
— Бать, ты таперича с нами навсегда, правда же?

Ничего не ответил Павел сыну, встал. Посмотрел на Варю. Она не плакала, не оправдывалась, просто рассказывала и просила простить.
— Я думала… — она сглотнула. — Что ты не вернешься… ведь похоронка… Паша, прости, коль сможешь.

Павел кивнул машинально, медленно снял вещмешок, поставил на лавку.
— А звать-то его как?
— Пашкой назвала… — прошептала Варя. — Я… я думала… ты ж… Паша! — вдруг закричала женщина надрывно. — Родной мой, любимый! Пашенька!

Она посадила ребенка и кинулась к мужу, прижалась, втянув носом любимый, давно забытый, такой родной дух… Павел не оттолкнул.

Они стояли посреди горницы долго, обнявшись. Дети молчали, словно понимая — родителям нужно снова слиться в единое целое.

…Вечером, когда в доме закипал самовар и Митя с маленьким Павликом уснули рядышком на кровати, Павел, сытый, в чистой рубахе, вышел на крыльцо. Присел, закурил. Варя тоже вышла, но остановилась в дверях — тихая, сгорбленная, не смела присесть рядом с мужем:
— Ты зла не держи, Паш… прошу… прости…
— А толку держать? Жизнь ведь она… как земля. Что упало в нее — не подымешь. Но что-то прорастет, а что-то…
— Я не любила его.
— Не любила, — горько усмехнулся Павел и яростно затушил папиросу, — а сын-то есть…

Она молчала. Потом все же села рядом, не прикасаясь.
— Когда пришла похоронка — я не поверила… Плакала ночами… писем твоих ждала. А их все не было, — Варвара замолчала, будто раздумывая, говорить или нет дальше. Решилась.
— Проезжим он был, контуженный. Глухой совсем. На мельницу устроился к нам… а потом ушел тишком, —
она вздохнула. — К бабке Матрене я сходила, Паша, когда поняла-то, что тяжелая. А она прогнала меня, да еще и клюкой своей ударила. Сказала: ты чегой, дуреха! Бабы рожать хотят, да не от кого. А у тебя робятенок будеть.

Павел молчал. Смотрел, как солнце заходит за лес. Все понимал. Не простил — но и не судил.
Укладываясь спать, он прижал жену к себе и прошептал:
— Будем жить, Варечка.

Она вздохнула прерывисто и расплакалась по-бабьи, не от горя, а просто потому, что бабы иногда плачут.

Он не спал. Лежал, слушал, как в соседней комнате скрипнул пол — Митя встал попить воды, потом снова тишина. Сон не шел, Павел закрыл глаза, и вдруг перед внутренним взором — снег красный, горячий, взрыв, еще, огонь, чья-то спина… тело падает рядом.
А потом — госпиталь, снова взрывы, фронт…

И вот он, живой, лежит в родном доме, рядом с женой, а в сенях — две пары детских ботинок — одни побольше, другие поменьше. Это ли не счастье?

Варя рядом тихо заплакала во сне. Не от радости и не от стыда. А от того, что жизнь — как полынь: горькая, но живая и целебная.


Рецензии