Верная река. Глава 8

(Перевод повести Стефана Жеромского «Wierna rzeka»)

Стефан Жеромский
Верная река
Семейное предание

Глава 8

    Одним мартовским вечером перед крыльцом в Нездолах остановилась двуконная бричка, из которой вышли два путника. Один из них был возрастом около пятидесяти лет, другой – моложе. У старшего была большая кожаная сумка, висящая через плечо, а одет он был как путешествующий купец или кустарь. На младшем были тонкие сапоги и городская одежда, а выглядел при своём товарище как помощник или секретарь. Бричка, как только те два пана поднялись на крыльцо, моментально отъехала. И никто не заметил, с какого двора. Прибывшие вошли в дом и, никого не встретив на входе, уселись за стол в первом же большом салоне. Всё это произошло настолько быстро, что обитатели усадьбы в Нездолах не смогли ни обезопасить раненого, ни поприветствовать и занять приезжих. Только спустя минуту панна Саломея к ним вышла. Гости, любезно поклонившись, объявили, что просят ночлега, еды и коней, чтобы добраться до одной из соседних местностей. Молодая хозяйка в ответ заявила, что коней тут вообще нет, а с едой плохо, так как дом совершенно опустошён. Может им дать только ночлег, то есть незатейливую постель на кушетке и диване в этой самой комнате. Приезжие снова поклонились и стали осторожно расспрашивать о состоянии дел. Привыкшая к грубости, угрозам, унижениям, даже к тычкам и поднятым кулакам, удивилась такой обходительности. Тронутая ею, добавила, что может угостить одним единственным блюдом – порядком уже надоевшей каждодневной кашей, запасы которой, впрочем, подходят к концу. Двое продолжали расспрашивать обо всём: об именах и фамилиях хозяев и всех особ, проживающих в доме, о подробностях разграбления имения, о сожжённых строениях, об отношениях с крестьянами и слугами, о прохождении воюющих сторон – ночлеги, постои, особенности поведения войск и своих. Старший из них очень пришёлся по сердцу панне Саломее. У него были серые, глубокие, искренние, необыкновенно мудрые и, в то же время, чуткие глаза, несмотря на ту огромную усталость, которая проявлялась на его лице. Его густые, коротко стриженые волосы, уже слегка начинали седеть. Высокий, плечистый, мощно скроенный, немного наклонённый вперёд, он был необъяснимо какой-то близкий, словно отец или брат. Когда на вопрос, кто есть в доме, ответила, что сидит тут одна со старым кухарем, надолго задумался. При этом ему было присуще спокойствие, которое ничему не удивляется и ничего не страшится. Только его глаза стали ещё более внимательными, добрыми и благосклонными. Второй из прибывших был гораздо более суровым и менее терпеливым. Посматривал вокруг и в глаза собеседницы недоверчиво, хотя молчал и со всем соглашался. Первый долго не переставал интересоваться мельчайшими подробностями, настолько долго, что панна Брыницкая, наученная отцом осторожности и осмотрительности в обмене информацией с незнакомыми личностями, начала применять их на практике. Старший из путешественников это понял и оценил, и даже похвалил за такую воздержанность. При этом сам перестал задавать прямые вопросы. Под предлогом отдачи распоряжений по подготовке постелей панна Саломея вышла из большой комнаты, освещённой лампой, в тёмную спальню, где лежал раненый. Двери остались открытыми. Одровонж тишайшим шёпотом подозвал девушку, наклонил к себе её голову и абсолютно без голоса, одним лишь движением губ, произнёс на ухо:

- Тот высокий, пожилой пан, то большая шишка, комиссар Национального правительства*. Его зовут Хуберт Ольбромски.

    Панна Саломея обернулась и увидела в свете лампы профиль того человека. Он положил свою усталую голову на опёртую о стол руку и внимательно слушал, что ему шёпотом говорил младший.

- А тот второй? – спросила.

- Второго по имени не знаю, но лицо его где-то видел. Так, ничего особенного.

- Старший очень милый.

- Это могущественный человек.

- Пан его знает?

- В лицо и по его деятельности очень хорошо. Видывал его в Париже.

- А что он там делал?

- Организовывал, ездил как эмиссар…

    Старались шептаться как можно тише, однако их разговор привлёк внимание гостей. Те замолчали и пристально уставились в темноту. Спустя какое-то время младший поднял лампу и быстро направился в двери тёмной боковушки. Осветив, увидели больного. Младший держал в руке наготове пистолет.

- Кто это? – спросил жёстко.

- Я повстанец, зовут – Йозеф Одровонж.

- Под чьим руководством?

- Кавалерист под начальством Лангевича**.

- Что тут, мужчина, делаешь?

- Был ранен в битве под Малогощем. Здесь на излечении с милостивого позволения этой паненки.

    Ольбромский и его товарищ сурово смотрели в глаза князя. По очереди расспрашивали его о разнообразных деталях; убедившись, что говорит правду, что-то между собой пробормотали и вернулись в первую комнату. Не дожидаясь обещанной каши, достали из плаща фляжку самогона, хлеб, сушёную колбасу и подкрепились своими припасами. Одновременно попросили хозяйку, чтобы принесла им чернила и перо. Она с трудом отыскала среди хлама эти заброшенные приборы и принесла. Оба начали что-то писать. Старший глубокомысленно и сосредоточенно диктовал. Младший записывал. Потом уже секретарь перечитывал вслух, а Ольбромский делал пометки и замечания. Закончив с тем, подробно просматривали бумаги, какие-то ведомости или отчёты, что-то вычёркивали на складных картах, отмеряли циркулем и делали отметки в длинных списках. Глаза их были полностью устремлены в работу, лица острые, суровые, крайне взволнованные. Окончив своё дело, тщательно осмотрели двери и окна. Младший взял лампу и вышел, чтобы обследовать весь дом, выход на тыльную сторону усадьбы, откуда можно было бы убежать в сад. Хуберт Ольбромский сидел в большом салоне. Он зажёг восковую свечку, которую хранил в сумке, и, подперев голову рукой, читал какую-то бумагу. Вошла панна Брыницкая, чтобы положить на постели тёплые одеяла. Ольбромский заговорил с ней:

- Прошу прощения, что спрошу у пани одну деталь. Пани назвала свою фамилию – Брыницка, не так ли?

- Всё так, верно.

-  А часом в семье пани не было ли родственника, кто был солдатом в революцию?..

- Мой отец служил в революционном войске.

- Высокий, плотный, с пышными усами? Лицо вытянутое… Неразговорчивый… Звали Антони.

- Моего отца зовут Антони.

    Ольбромский улыбнулся. Его взор затуманился. Говорил будто о вещи неважной, случайной:

- Видит пани… Когда я был ещё маленьким мальчиком, мне было десять лет, ещё перед той революцией, арестовали моего отца, его звали Рафал, за давние-давние дела с Махницким***. Я был один и в школе, и в свете, был одинок в городе, который мне тогда казался большим, как целый мир. В том же самом месте, где я проживал на квартире, находились казармы конных стрелков. Там я познакомился с одним военным, его звали Брыницки Антони. Он приходил развлечь меня, зная, что мой отец замкнут в далёкой крепости… Брал меня тот военный с собою в казармы, сажал на своего коня и на других, каких только пожелал. Показывал мне военное снаряжение: палаши, карабины, пули и порох, патронташи, сёдла, уздечки и шпоры… Носил меня на руках и не спускал с колен… Рассказывал мне занимательные военные истории… Это ж сколько лет! Где бы человек ни был, чего бы ни видел на свете, а каждое его слово как живое! Где сейчас отец пани?

- В отряде.

    Ольбромский подтвердил кивком головы. Спросил:

- Командует каким подразделением? Какой у него позывной?

- Папа служит простым повстанцем.

    Кивнул головой. Улыбнулся паненке.

- А пана отец где? – спросила, ободрённая добрым выражением его глаз.

- Моего отца очень давно, во время галицийской резни****, науськанные крестьяне зверски убили под селом Стоклосы на Вислоке*****. Его живого распилили пилой напополам, когда пришёл в те края из далёкой Франции биться в последний раз за свободу… А я сам был вынужден на всё это происходящее смотреть сыновьими глазами. Такая вот трагедия польской шляхты… - он усмехнулся своей мудрой печальной улыбкой.

    На секунду отвернулся. Потом сказал:

- Стало быть, пани дочка Антония Брыницкого! Даже глаза и губы похожи. Близки мы были с ним тогда, хоть он был такой большой солдат, а я малый школяр из воеводской школы…

    Он протянул руку, взял её ладонь, сжал и сказал:

- Благослови тебя, Боже, паненка! Пусть даст тебе всего самого доброго!

    Панна Саломея хотела поблагодарить за это пожелание, только не знала как. Слова будто застряли в горле. Подняла на того человека глаза бесстрашные и суровые.

- Что? – спросил.

- Я тут одна! – зарыдала. – Отец был здесь пару дней назад и пошёл снова!

- Такая судьба.

- Такая судьба! А кто её устроил?

- Кто устроил?

- Пан!

    Посмотрел на неё внимательно и спокойно. Чувствовала, что совершила не только огромную бестактность, но и жестокость. Не зная, зачем и что делает, спустилась со стула на землю и оказалась у его колен. Он хотел было её поднять, но она схватила его за руку, глядя прямо в глаза.

- Пане! – крикнула.

- Слушаю.

- Что вы делаете?

- Что?

- Это восстание!

- Восстание.

- Пусть же пан объяснит мне своим умом и совестью. Я простая и глупая… Ничего не могу понять!

- Всё скажу, всё, что только знаю.

- По совести?

- По совести.

    Она посмотрела ему в глаза и поняла, что услышит правду. С криком бросила ему в глаза:

- Кто из вас осмелится сказать, что побьёт тех, кто приходит сюда по ночам терзать нас, безоружных людей? А если не можете их побить, то кто из вас осмелится распутать в них ту дикость, которую с жестоких снегов в душах своих принесли? Имеете ли в себе силу, равную их дикости, чтобы то зло уничтожить?

    Ольбромский молчал. Она, плача, обвиняла:

- Солдатня жжёт усадьбы, раненых добивают на поле битвы. Крестьяне вяжут повстанцев…

    Прервал её голосом иным, твёрдым:

- Предпочитаете их дикость ранам и смерти? Будете иметь дикость вечным паном!

- И без того её имеем, хоть столько ран…

- Польское племя попало между двумя мельничными жерновами погибели – между немцами и Москвой! Ему нужно стать самому мельничным жерновом, или будет смолото на корм немцам и Москве. Нет выбора. Тут не о чем говорить.

- Во что верить? Чем жить?

- Сердце мужественное сотвори в себе.

- И что с этого мужественного сердца! – всхлипнула в отчаянии.

- Не время уже на вопросы и ответы.

    Изучив строения, дорожки и заросли вокруг дома, вернулся в комнату младший из приезжих. Панна Саломея без промедления вышла. Два чиновника разделись и, положив заряженное оружие у изголовий, легли отдохнуть.

    Ночь была тихая, предвесенняя. Мягкое дыхание тянулось над землёй и даже проникало в жилища. Больной был раздражён. Присутствие двух людей стесняло его, а страдания только усилились. Он извивался на кровати, вздыхая. Из соседней комнаты раздавались звуки громкого храпа двух комиссаров. Оба спали как убитые. Панна Саломея долго не могла уснуть. Тягостно было на сердце. Тоска по отцу после разговора с Ольбромским мучила сильнее, чем когда-либо. Непонятная грусть наполнила душу. Беспредметная ночная тревога раз за разом касалась волос на темени… Периодически панна Саломея приподнималась со своей лежанки, чтобы послушать. Постоянное, еженощное ожидание появления неприятелей наполнило её тело и душу ядом отвращения к людям. Она должна была постоянно сохранять перед ними бдительность, бодрствовать и ожидать их коварный приход. Этой ночью тревога умножилась. Пришло беспокойство за старшего из приехавших начальников. Этот человек стал ей близким с первого взгляда. Боялась, как бы не повстречало его здесь что-либо плохое. Со всех сил желала, чтобы эта бесконечно долгая ночь прошла и чтобы те двое благополучно бы отъехали в свой далёкий путь к свободной отчизне. Пыталась заснуть, но никак не могла. Были минуты, когда дрожала как лист. Тревоги били по ней, словно какой-то набат. Напрягала слух в смертельной муке. Ей казалось, что тот ходит по дому. Ухо, заслушавшееся тишиной, ухватывало шелесты, быть может, вовсе не существующие. Что-то через соседние комнаты прошло, пролетело. Что-то вздыхает… В глубокой тишине что-то предостерегает. Скрипнули доски старого пола. Какой-то далёкий треск… Может это двери, облепленные засохшим лаком, скрипнули? Ощущение такое, будто кто-то порывался крикнуть, но не мог издать и звука. Через мгновение начнут греметь бочки, сброшенные из-под потолка на землю…

    Опершись на локоть, слушала.

    Глубоко уснул даже раненый повстанец. Утихли в сонном онемении два приезжих пана…

    Глаза, устремлённые в пустоту, уже начинали различать лицо Доминика. Стоит в открытых дверях, рукой зажав рот, будто душит в самом себе крик. Не хочет кричать и не может уйти. По комнате прошёл холодок, откинул волосы со лба, пробежал мурашками по телу…

    Закрыла голову платком, а глаза волосами, и в страхе припала к изголовью, чтоб не видеть. И тут нежданный сон налетел на неё и дал счастливые часы долгой передышки. Провалилась вся целиком как бы в бездонные глубины тьмы. Вот только что прижималась к изголовью и накрывалась, чтобы не видеть призрака – была чёрная ночь, а вот открытые глаза видят светлое утро. Белая гладь окна в серой комнате… Кенар напевает свою рассветную песенку… Что это? – Стук! – Доминик кадки кидает! Снова стук! Снова! Господи, Иисусе!

    Открыла глаза… Присела на постели. Опять стук! Очнулась. Сообразила. Колотят прикладами по трём фронтальным окнам! В двери! Вскочила на ноги и зашаталась со сна как пьяная. Что делать? Кого звать? Все спят! Стук раздавался со всех сторон дома. Крик, который уже хорошо знала, от которого стыла кровь в жилах и мозг в костях:

- Ат пирай!

    Двери со стороны кухни открылись. Вбежал на носочках Шчэпан – бледный, трясущийся, испуганный, всполошённый. Одёрнул панну рукой и указал на повстанца. Сам устремился в большую комнату. Там принялся трясти ночных гостей. Обоими руками хватал их за волосы, бил кулаками в грудь. Со всей силы тряс головы. Наконец, очнулись оба. Вскочили! Прислушались! Колотьба в двери поставила их на ноги. Моментально натянули брюки, сапоги. Младший успел накинуть куртку. Старший не мог найти свою и только накинул через голову свою кожаную сумку, когда уже выбили ставни, разбитое окно с грохотом и звоном вылетело, а солдаты один по другому пытались проникнуть в комнату. Все выходы были перекрыты. Возле всех был слышна возня. Шчэпан, не теряя ни секунды, повёл комиссаров на ту, Доминикову сторону. Открыл двери и впихнул обоих. Проскочив большую залу с бочками, очутились в меньшей. Потихоньку стали открывать окно. С этой стороны дома был высокий, в половину обычного этажа, каменный фундамент. Когда распахнули ставни, открывающиеся изнутри, увидели двух солдат, подсаживающих один другого, чтобы дотянуться до оконной рамы. Ольбромский и его товарищ отступили вглубь, за фрамугу, и внимательно проверили пистолеты. Шчэпан оставил их и побежал обратно. Вдвоём с панной Саломеей вынесли раненого через малые сени прямо на матрасе и спустили в большую кадью в давнем салоне. Когда это было сделано, спрятались в комнате Доминика. Увидели здесь младшего из ночных гостей, как тот притаился за фрамугой, поджидая солдат. Вдруг в открытом окне показалась шапка солдата, влезающего в оконный проём. Товарищ Ольбромского пальнул из пистолета ему между глаз, моментально приставив дуло к лицу, как только оно показалось из-за рамы. Солдат упал навзничь. Второй выстрел повалил другого драгуна.

    Тем временем внутри дома слышалась суматоха, грохот и крики солдат, перетряхивающих помещения. Уже вторглись туда через окна и двери. Нужно было уходить из дома, пока их не настигли. Ольбромский и его коллега, имея перед собой дорогу свободной после того, как свалили на землю двух солдат, высунулись из окна и, цепляясь за раму, а потом за выступы на камнях, достигли земли.

    У входа на двор, возле разрушенных ворот, стояли связанными порядка пятнадцати коней тех драгун, что штурмовали дом. Коней охранял только один солдат, до сих пор сидящий в седле. Товарищ Ольбромского со всех ног помчался напрямик к коням и солдату. Выхватив из-за пояса другой пистолет, с расстояния едва ли ни в пару шагов, выстрелил, ранил и нейтрализовал дозорного всадника. Тут же одним прыжком вскочил в седло первого попавшегося скакуна, отвязал от штакетины вожжи, на месте развернул коня, и, хлеща со всех сил поводьями по бокам, как молния вылетел за ворота. Ольбромский перелез через изгородь и хотел последовать примеру своего секретаря, но уже не смог. Солдаты, услышав выстрелы и увидев из окна, что происходит, заспешили к коням и отсекли ему путь до них. Тогда он перескочил другой развалившийся забор и наугад побежал вниз через сад в сторону реки.

   Панна Саломея, стоящая в окне, видела оба эти происшествия, которые произошли со скоростью в десять раз быстрее, чем требуется на их описание. Уцепившись руками в оконную раму, она смотрела, как младший из комиссаров промчался на драгунском скакуне в тумане брызг грязи и растаявшего снега по дороге до моста, через сам мост, выскочил в плоские луга и гнал по ним всё более резвым галопом. Согнулся, приложился к конской шее так, что его почти не было видно. Его жеребец от тяжелейшего галопа становился всё ниже, всё длиннее. Он летел низко над землёй как странная птица. Шестеро драгун поскакали за ним в погоню. Один за одним вырывались над ними голубые клубки дымов. Стреляли до удирающего – безрезультатно, а он всё гнал и гнал к лесу. В конце концов исчез.

    Панна Саломея высунулась из окна, ища глазами другого, старшего… Но Шчэпан оторвал её пальцы от окна и, бесчувственную от впечатлений, повлёк за собой. Также не позволил задержаться возле спрятанного повстанца. Быстро вышли через сени в оставленные солдатами двери, незамеченными преодолели сад и побежали в гору. Шчэпан, удирающий сейчас как маленький мальчик, что-то бормотал. Тащил за собой панну Саломею. За одним из больших кустов можжевельника он притаился как лис. Своей спутнице велел сделать то же самое. Высунувшись из-за куста, смотрели, что творится. Сквозь голые деревья, в свете ласкового рассвета видели у реки вещь страшную, слышали выстрелы, нечеловеческие крики… Панна Мия притихла. Её руки конвульсивно схватились за колючие ветки можжевельника, а тело закачалось. Потеряла сознание. Шчэпан стал приводить её в чувство, растирая виски комками почерневшего снега, который ещё таился в глубине колючего куста.

    Тем временем на берегу реки Хуберт Ольбромский вёл свой последний славный бой. Офицер драгун по фамилии Весницын, тот самый, который уже обыскивал нездольский двор и пылал дикой любовью к панне Саломее, по распоряжению своего командования преследовал с места на место двух комиссаров Национального правительства и по следам настиг их тут. Стоя на крыльце, наблюдал побег одного из них на коне, принадлежащем драгунскому отряду. У него был приказ взять обоих живыми где-нибудь на ночлеге. Исполнял поручение со всей тщательностью. Прибыл вовремя. Теперь же сгорал от маниакального стремления хотя бы другого взять живым. Спеша за солдатами вниз к реке, кричал во весь голос:

- Хватай живого! Живьём брать! Только живьём! Не стрелять! Руками брать! Хватай! Окружай!

    Ольбромский слышал этот командирский крик. Почувствовал в сердце смерть. На себе имел сумку со всеми документами, с тысячами секретов правительства, со всем, что делалось и что ещё делаться могло. Он нёс в этой сумке как будто сердце сражающейся Польши, в котором пульсировала живая кровь. Он не мог эту сумку ни спрятать, ни бросить на бегу, ни уничтожить, так как за ним бежали с десяток солдат. Убегал огромными прыжками. Преодолевал кусты, сгнившие заборы, размокшую пашню, ров, ещё полный льда. Достиг лугов. Увидел какие-то заросли. Помчался к ним. Но вдруг внезапный ужас, словно огонь, объял его голову. Неожиданно увидел перед собой реку. Поднявшаяся по самый верх берегов от весеннего половодья, полная чёрной, бурлящей воды, несущейся буйными пузырями, глубокая река преграждала дорогу полукругом вправо, полукругом влево. Ударил в ухо её немой шум, одичалым глазам беглеца предстала чёрная змея, будто проклятая, измывающаяся сила, перерезавшая последнюю дорогу, по которой можно было уйти. Подвела благоразумная мысль. Пропал единственный путь спасения. Тёмное отчаяние ослепило глаза.

    Тогда таинственная, бурная река разверзла свой чёрный поток словно лоно. Понял. Простонал. Сорвал с плеча ремень и с размаху кинул кожаную сумку, секрет отчизны, в пучину. Река всплеснула на знак, будто глухим ответом. Закружилась. Обернула тысячью волн поверенное ей сокровище. Поплыла своей извилистой, испокон старой и в то же время вечно юной, далёкой дорогой. Вздохнул. Солдаты видели это его действие. Настигли его, окружая со всех сторон. Повернулся к ним лицом. Сзади бежал офицер Весницын, крича своё:

- Живым руками брать! Живым! Не сметь убивать. Окружай!

    Ольбромский собрался с духом. Ему претили как долгое заключение, так и конец на виселице. Приготовился. Первому подбежавшему к нему солдату выстрелил в голову из пистолета. Подобрал саблю, которая выпала у мёртвого из руки, и тут же сплеча резанул по шее другого. Левой рукой вырвал из-за пояса другой пистолет и поразил ещё одного нападавшего. За собой имел реку, перед собой семерых. Дрался как окружённый тигр. Солдаты, слыша непрекращающиеся команды офицера, чтобы брать живьём, практически не прибегали к оружию. Шли на него кучей с голыми руками. Пользуясь этим приказом, разрезал сверху вниз, рубил наотмашь, действовал как штыком, отступая по берегу, ища подходящего места, где бы можно было прыгнуть в воду и уйти на другую сторону. Офицер, заметив, что трое солдат лежат на земле, а остальные всё возятся с одним человеком, бросился сам на него с одной саблей. Ольбромский увидел его за солдатским кольцом. Крикнул ему с презрением:

- Ты! Трус!

    Закипел внутри понурый офицер Весницын. Вскочил сам в шеренгу драгун с палашом в руке, чтобы выбить у повстанца саблю из рук. Схлестнулись клинки, треснули как удары молнии – раз, два!

    Взяв пистолет за дуло в левую ладонь, Ольбромский разбил голову солдату, который пытался во время этой схватки поймать его за руку. Палашом разрезал плечо офицеру. Поразил между глаз солдата с правой стороны.

- Взять его! – зарычал офицер.

    Бросились. Рубил мельницей. Уходил. Увлекал их за собой. Бился в толпе. Рассвирепевший командир драгун заехал саблей ему в шею, затем рубанул по лицу. Это распалило ярость солдат. Забыли о приказе. Бросились рубить окружённого по голове, сносить шею беспорядочными ударами. Ольбромский выпустил оружие из руки. Зашатался. Не удержался на ногах. Разбили ему ударами череп, брызнул мозг и вывалился на траву. Секли руки, грудь и рёбра. Рубили лежачему живот, ноги, пока из него не вытекла вся кровь. Сплыла из его жил, впиталась в пастбище и напоила размокшую, алчную, весеннюю землю.

    Хмуро и надменно смотрел на него огромный чёрный офицер Весницын, пряча в ножны засаленный палаш со стекающей кровью. Отомстил как солдат, но плохо выполнил поручение начальства. Приказал своим драгунам немедленно искать в реке кожаную сумку бунтовщика. Но вода была глубока, так, что человека с головой скроет, ледянисто холодна и неслась вперёд стремительным потоком. Первый же солдат, который снял сапоги, разделся и нырнул в ту воду, одеревенел от холода. Так же другой и третий. Тогда стали искать, водя по речному дну то там, то здесь жердями. Безрезультатно. Офицер приказал собрать всех взрослых мужиков из деревни и, сперва через приказ, потом с обещанием щедрой награды, поручил им любыми способами найти кожаную сумку зарубленного «мятежника». Несколько десятков крестьян, собравшихся на берегу, совещались много, долго, пространно, давая друг другу и солдатам безошибочные указания и мудрые замечания. Горячо спорили о планах действия, бросаясь один на другого с кулаками. Река – «просили милости у начальника» драгун – с перепадами, с ужасными ямами, глубокие омуты возле берегов, корни и старые брёвна лежат на дне с незапамятных времён, принесённые паводками Бог весть откуда, вода в ней быстра, холодна, зла…

    Некоторые добровольцы заходили по шею, шли по течению вдоль берега, чтобы тут же выскочить и бежать в деревню, стуча зубами и трясясь от холода.

    Другие принесли сачки и проходились ими по глубине на большом расстоянии вниз по течению реки. Ещё другие перемещались с места на место, шаря в воде боталами****** и баграми. Всё это длилось до самого полудня. Впустую.

    Не выдала река доверенного ей секрета. Драгунский офицер в сквернейшем расположении духа вернулся от воды в усадьбу. Он приказал старосте немедленно доставить несколько подвод, чтобы отвезти в город раненых солдат. Имел два трупа, трёх тяжело раненных и двух не столь сильно покалеченных. Кроме того, утерял коня. С ним сражались два повстанца высшего ранга, которых ему приказано было взять живыми. Один ушёл невредимым, а другой убит, не раскрыв в итоге ценной информации. Но более всего – документы, которые были в руках зарубленного, пропали, будучи утопленными в реке.

   Офицер был потрясён и находился в полном отчаянии. Запретил крестьянам под угрозой сурового наказания предавать бунтовщика земле. Сказал, что должен сгнить там, где лежит на лугу, и чтобы его перед глазами всей деревни птицы растащили на кусочки. Когда раненые и убитые солдаты были уложены на возах, выстланных соломой, и караван подвод медленно отъехал, командир приказал одной группе своих подчинённых пасти коней сеном в сарае, другой же – обыскать усадьбу, двор, сад, подвал и ближайшую местность вокруг фольварка. Обязательно хотел выместить на ком-то свою злобу и получить спрос за такое фатальное невезение. Хотел заполучить живущую в этом доме панну, которую никогда, даже среди дичайших событий того времени, не мог забыть. Во всяком случае, это она укрывала здесь двух инспираторов сопротивления. Их постели, как неопровержимое доказательство вины, ещё лежали в большой комнате. Грозный офицер собственноручно тщательно осматривал всю усадьбу – залезал во все щели, в боковые комнатки, в сени и на лестницу. Двигаясь так из комнаты в комнату, очутился в большой зале с винокуренными сосудами, а оттуда попал в следующую комнату, где когда-то жил легендарный Доминик и откуда этим утром выпрыгнули через окно в сад два заговорщика. Комната была длинная, без мебели. Она как-то способствовала тому, чтобы в ней походить. Офицеру Весницыну хотелось побыть одному. Начал машинально, даже не осознавая того, прогуливаться из угла в угол. На него свалились ужасные мысли и мерзкие чувства. Этот пустой, уничтоженный дом напоминал ему семейное гнездо в глубине России. Приключение, только что его постигшее, связанное с преследованием и борьбой с двумя повстанцами, показало в ярчайшем свете всё происходящее на этой войне. Глухая мстительность, не могущая смягчить огорчение, возникшее от несчастной любви, руководила всем. Офицер чувствовал презрение к самому себе… Тот, окружённый солдатами, стоя на крутом берегу в одной рубашке, произнёс слово, разящее как удары кнута. Слово взбесило, прожгло до самых костей. За то лёг мертвым на лугу на съедение воронам. Но вот другое слово дрогнуло в памяти и закаркало, закаркало как дикие птицы над трупом. Фраза из герценовской статьи, оттиск российской души на обороне Польши: «Поди отсюда прочь, иль рви, как ворон, наши трупы…». Глубокий смех, как будто чей-то смех снаружи, раздался у него в груди: «… клюй, как ворон, наши трупы…».

    Это были не выражения, но как бы вид стекающей крови с обнажённого палаша. Их смысл слепился с воспоминаниями о произошедших событиях и засох вместе с ними в одно рыжее нечто. Молодой драгун, ходя по комнате, что-то проклинал самыми сильными московскими ругательствами, терзался, рвался, как волк на цепи, периодически внутренне всхлипывал, слезы из глаз при этом не роняя. Ох, так недавно… В кругу молодых друзей сам читал возвышенные выпады гениального эмигранта. Не только близко принимал их к сердцу, не только ими дышал, но и даже вставал с теми в одну шеренгу. Теперь же, «охваченный чувством повинности», как ворон трупам клевал глаза. Знал, что в нём нет ничего, что могло бы воспротивиться той «повинности», которую в русской душе склепали века на колоде под топором палача, и плакал.

    Голые стены этой комнаты, казалось, навеивают на сердце отчаяние, вгоняют в вены яд смерти. Было в этом помещении что-то, что насмехалось над самоуверенностью дикой мощи, над силой и её применением, над здоровьем тел и жизнью существ. Что-то здесь составляло человеку компанию, такое же самое как он и совсем иное, бродило вместе в его одиночестве, словно несуществующая тень, глядя своими сгнившими глазами тлена в его живые чувства, в его мужественное мучение, и вызывающее противную сторону на поединок. Когда кавалерист оглядывался кругом, то видел только мусор на полу и давнишнюю пыль, которая особенно толстым слоем залегала в углах и по которой с давних пор ничья не ступала нога. Вид этой пыли не успокаивал, а возбуждал. Глаза искали на ней следы ног того, кто в этом месте не мог и не смог выстоять при жизни и боролся с жизнью после собственной смерти. Офицер Весницын, будучи здесь в прошлые разы, слышал предание о «Доминике». Теперь же имел и чувствовал его в себе. Овладели им тут, словно руками обхватили самовластительная жизненная тоска, отвращение к поступкам, которые совершил и собирался ещё совершить, осознание бесплодности всего, что в этой борьбе считалось мужеством, твёрдостью характера, военным разумом и осмысленным действием. После стольких трудов и стараний оказался с пустыми руками, а внутри его самого была не чувствующая душа, но как бы вытье волка в глухой чаще. После борьбы, трудов, отсутствия сна, проявления мужества ему в глаза заглянул московский вопрос: к чему всё это?

    В процессе такого хождения из угла в угол по кабинету Доминика офицер услышал тихий, протяжный, непонятно откуда исходящий стон. Остановился. Прислушался. Стон повторился и длился с невыносимой монотонностью. Офицер определил, что этот голос раздаётся из соседней залы. Крадучись на носочках, пошёл на его источник. Ухватившись руками за край кадки, гимнастическим подъёмом вознёс своё тело наверх и заглянул вовнутрь большой ёмкости. С её дна на него смотрели горящие огнём глаза повстанца. Драгун сел на краю кадки, перебросил ноги и соскочил внутрь. Обрадовался, злобно рассмеялся. Наконец, нашёл что-то, чем можно подавить хандру, одним взмахом снести башку волнению души.

    Достал из-за пояса пистолет и направил дуло между глаз лежащего.

- Кто ты? – спросил.

- Повстанец – сказал Одровонж.

- Откуда ж ты тут взялся?

- Я ранен.

- Где тебя ранили?

- В бою.

- Какие у тебя раны?

- У меня пулевое ранение в бедре…

- Кто тебя тут спрятал?

    Князь молчал. Весницын покивал головой. Понял. Его глаза налились бешенством. Спросил:

- Эта панна тебя тут укрывает?

    Князь молчал.

-  Я тебя арестую! – сказал Весницын.

- Зачем? Убей меня. Держишь в руке заряженный пистолет. Если ты солдат! Если ты офицер! Выстрели! Как никак умеете ведь раненых убивать.

    Весницын смотрел ему в глаза. Оружие отвёл, опустив руку с пистолетом. Для него было омерзительным это польское мужество… Пробормотал:

- Вставай! Я тебя арестовываю!

- Если меня отсюда заберёшь, умру у вас в дороге. В плену ничего не скажу, если вдруг выживу. Я простой солдат. Выстрели!

- Поступлю, как захочу.

- Если пан не выстрелишь, поступишь как трус!

- Молчать!

- Если бы мог стоять на ногах, прибил бы тебя, как собаку! Поэтому и ты меня убей, как собаку! Мы смертельные враги.

- Ты не враг, достойный меня, невольник.

- Пусть уж сразу перестану страдать. Ох!..

- Лежи тут, любовник прекрасной панны.

    Офицер, стоя над тем человеком, задумался, задумался очень глубоко. Должен же был поднять руку и выстрелить ему промеж глаз? Или должен был отойти? Ещё больше овладело им огорчение. Опять тот смех… С отвращением отвернулся. Ухватился за край бадьи, подтянулся на руках и выскочил наружу. Как раз подошла группа солдат, преследовавшая конного повстанца. Всадники возвращались на скакунах набегавшихся, дымящихся, увешанных жёлтой пеной – и ни с чем. Вахмистр отрапортовал, что бунтовщик на драгунском «каштане» доскакал до леса, взял в сторону с дороги, как показывали следы, а потом, по-видимому, намеренно шёл по мху и траве, ибо его следов больше не могли найти. Разделились и, устроив облаву, прочесали весь лес до конца. Изъездив его в разных направлениях, нигде на след не напали.

    Та часть солдат, что искала панну, тоже вернулась ни с чем. Спрашивали людей в деревне, искали следы, но, видать, далеко убежала…

    Офицер выслушал оба донесения с хмурым молчанием. Чувствовал отвращение к этому дому, какое испытывают к старым гробам. Ему было всё равно – стрелять между горящих глаз повстанца или скакать в далёкие леса. Задумался. Приказал обуздать скакунов, собраться и садиться «по коням». Но сам всё ещё шатался по крыльцу. Ждал. Очень хотел, чтобы вернулась красавица панна. Хотел сделать ей подарок – заявить с тем же внутренним смехом, что презентует ей того в кадке. Видел его и не убил, и не забрал с собой. Хотел в её глазах увидеть блеск признательности, искру волнения, бледность страха, розовость стыда, человеческий взгляд… Ничто не указывало на её приход, и всё же он продолжал ждать с уверенностью, известной только влюблённым душам.

    Солдаты уже давно сидели на конях. Он вскочил на своего. Отъезжал с закрытыми глазами, с ночью в душе и с непонятым в той ночи криком.



Примечания переводчика к главе 8:

*Польское национальное правительство – высший революционный орган исполнительной власти; действовало с января 1863 по апрель 1864 года.
**Лангевич Мариан (1827-1887) – польский революционер, генерал; в марте 1863 его отряд был разбит, сам он бежал в Австрийскую Галицию; впоследствии перебрался в Османскую империю, где находился на военной службе у турецкого султана, умер в Константинополе.
***Махницкий Казимеж (1780-1844) – польский политический деятель; один из руководителей «Патриотического общества», тайной организации, созданной в 1821 году; участвовал в восстании 1830-1831 годов.
****галицийская резня – крестьянское восстание на территории Австрийской Галиции в феврале 1846 года против польского дворянства; восстание инспирировано австрийскими властями с целью сорвать и ослабить планировавшееся в то же время польское освободительное восстание (Краковское восстание); в ходе галицийской резни жестоко убиты несколько тысяч помещиков и членов их семей.
*****Вислока – река в Польше, правый приток верхней Вислы, длина 164 км.
******ботало – (рыб.) длинный шест с полым конусообразным деревянным наконечником; ударяя им по воде, рыбаки загоняют испуганную рыбу в сети.


Рецензии