И был Свет...
И Был Свет…
Глава 1: Обвал
Влад успел подумать, что кофе в автомате на первом этаже был откровенной бурдой. Горький, жидкий осадок все еще сквозил на языке, смешиваясь с привкусом усталости. Начальство опять отправило его в этот захолустный район города, где даже солидное, на первый взгляд, офисное здание «Прогресс» пахло пылью и легкой затхлостью старых вентиляционных шахт. Он нажал кнопку «7». Встреча с местным поставщиком. Скучно, формально, необходимо. Лифт, старый, но с претензией на бронзу в отделке кабины, тронулся с едва слышным скрежетом. Влад прислонился к стенке, закрыл глаза на секунду. До конца рабочего дня оставалось пара часов. Хоть бы побыстрее...
И был свет.
Яркий, режущий, белый. Не тот, теплый и манящий, что он видел шестнадцатилетним, когда руль мопеда вонзился ему в живот, и он оказался на грани жизни и смерти... Нет. Это был свет короткого замыкания где-то вверху, в шахте, длившийся доли мгновения. Или вспышка ослепительной боли, ударившей по зрительным нервам изнутри.
Затем — Ад.
Оглушительный, вселенский грохот. Не звук, а физическое воздействие, удар по барабанным перепонкам и по всему телу сразу. Кабина лифта не просто дернулась — ее вырвало из привычной вертикали и швырнуло в хаос. Влад вскрикнул, но собственный крик растворился в чудовищной какофонии рвущегося металла, ломающегося бетона, треска гипсокартона. Мир перевернулся. Он летел? Падал? Его било о стены, о пол, который перестал быть полом. Голова ударилась о что-то твердое, мягкое, потом снова о твердое. Звезды взорвались в глазах, уже не видящих ничего в кромешной, абсолютной тьме, наступившей после той первой, обманчивой вспышки.
Удар. Глухой, тяжелый, сотрясающий. Кабина встала. Вернее, замерла в неестественном, искривленном положении. Все движение прекратилось с жуткой, оглушающей внезапностью. На смену грохоту пришла тишина. Не тишина покоя, а тишина гробовая, зловещая, наполненная звоном в ушах и... другими звуками. Тонким, навязчивым тиканьем где-то рядом. Кап-кап-кап... вода? Масло? Шорохом осыпающейся пыли и мелкого щебня. И далекими, приглушенными, словно из-под толщи земли, криками. Один отчаянный вопль оборвался на полуслове. Другой — превратился в стон и затих. Потом — ничего. Только тиканье. Кап-кап-кап.
Влад лежал. Вернее, не лежал. Он был зажат. Кабина остановилась под углом градусов в сорок. Его спина и плечи упирались в то, что раньше было стеной, а теперь стало наклонной плоскостью под ногами. Ноги, согнутые в коленях, упирались во что-то твердое и холодное — вероятно, деформированную дверь или противоположную стенку. Левая нога от колена до щиколотки была зажата между двумя выступами смятого металла — не переломлено, но сдавлено невыносимо, пульсируя тупой, нарастающей болью. Правая рука была вывернута назад, кисть затекла. Дышать было трудно. Воздух наполнился густой, едкой пылью, перекрывающей горло, забивающей ноздри. Он закашлялся, и каждый спазм отзывался острой болью в ребрах. Ушиб? Треснуло? Сквозь пыль пробивался другой запах — резкий, химический, как от горелой изоляции, и сладковато-металлический, как... как кровь. Чья? Его? Он почувствовал влажность на виске, пульсирующую боль, дотронулся — пальцы нащупали липкую теплоту и ссадину. Не смертельно. Пока.
Тьма. Не просто темно. Абсолютная, плотная, осязаемая тьма. Такая, что, кажется, если вглядываться, она начинает давить на глазные яблоки. Влад зажмурился, потом открыл глаза снова. Разницы — ноль. Ни малейшего проблеска, ни намека на очертания. Как в могиле. Мысль пронзила ледяным уколом. Он дернулся, пытаясь выпрямиться, освободить ногу. Металл скрипнул, но не поддался. Боль в зажатой ноге взорвалась огнем, заставив его вскрикнуть. Хриплый, сдавленный звук затерялся в пыльном заточении.
"Нет..." — прошептал он, голос чужим, сорванным шепотом. Горло пересохло, склеено пылью. "Этого... не может быть. Не может!" Отрицание накатило волной, смешанной с паникой. Он вдохнул глубоко, пытаясь успокоиться, но втянул полную грудь пыли и снова закашлялся, давясь, слезы выступили на глазах. "Спокойно... Спокойно, Влад. Дыши... Медленно...". Он заставил себя делать короткие, неглубокие вдохи через рукав пиджака, прижатый ко рту. Ткань стала грубой от пыли.
Где телефон? Мысль ударила как током. Карман брюк... Он попытался пошевелить правой рукой, но она была прижата под неудобным углом. Левая рука свободнее. Дрожащими пальцами он нащупал карман на бедре. Пусто. Переместился к карману пиджака. Пусто. Глубокое, пустое пространство там, где должен был быть гладкий корпус смартфона. Выпал. Во время падения. Где-то здесь, в этой черной коробке. Или за ее пределами, погребенный под тоннами бетона. Надежда, теплившаяся слабым огоньком, погасла. "Черт! Черт, черт, черт!"
Он закричал. Не шепот, а полным голосом, изо всех сил, которые еще оставались:
— Эй! Кто-нибудь! Слышите?! Я здесь! В лифте! Помогите! ПОМОГИТЕЕЕ!
Голос сорвался в хрип на последнем слоге. Он замолчал, прислушиваясь, затаив дыхание. Тиканье. Кап-кап-кап. Скрип где-то далеко вверху, как будто здание нехотя оседает. И... ничего больше. Его крик поглотила безмолвная тяжесть обрушившегося мира. Ни ответа, ни эха. Только его собственное прерывистое дыхание, гул в ушах и этот проклятый, размеренный кап-кап-кап.
Страх, холодный и липкий, пополз из живота к горлу. Он сглотнул ком пыли. "Паника... Нельзя паниковать..." — бормотал он себе под нос, как мантру. "Спасатели... Они должны быть уже на пути. Обязательно. Такое не останется незамеченным. Просто здание большое... Им нужно время...". Он пытался убедить себя, но картина, всплывшая в воображении, была ужасна: горы обломков, пожар, хаос снаружи. Сколько этажей рухнуло? На каком он этаже теперь? Где этот чертов лифт застрял? В подвале? Между этажами?
Он попытался пошевелить пальцами левой ноги. Пульсирующая боль ответила из зажатой голени. Правая нога свободна, но упиралась в металл, не давая выпрямиться. Спина затекла от неудобного положения. Каждый вдох давался с усилием — пыль и боль в боку. Жажда. Внезапная, острая. Язык прилип к нёбу. Кофе... Эта бурда теперь казалась недостижимым нектаром. Вспомнился смех коллег сегодня за обедом, стакан воды на столе... Боже, как хочется пить.
Он зажмурился в темноте, пытаясь сосредоточиться на чем-то, кроме страха и боли. На ощущениях. Холодный металл под спиной и под ногой. Шероховатая поверхность помятой стенки под ладонью. Влажный конденсат? Он провел пальцами — да, чуть влажно, но не вода. Просто холодный пот металла в запертом пространстве. Запахи доминировали: пыль, пыль, вездесущая пыль, перекрывающая все. Под ней — тот самый химический горелый запах. И сладковатый, едва уловимый... Кровь? Он снова дотронулся до виска. Липко. Но не фонтан. Может, просто ссадина.
Внезапно где-то совсем близко, за стенкой лифта, раздался громкий, резкий скрежет, как будто огромный кусок бетона съехал вниз. Влад вздрогнул, вжался в свою металлическую нишу, инстинктивно закрыв голову руками. Посыпалась мелкая крошка, звонко застучав по крыше кабины. Сердце бешено заколотилось, глотая пыльный воздух. "Тихо... Тихо... Только не двигаться..." — молился он про себя, не зная, кому. Остановится ли этот кошмар? Или вот-вот эти стены сомнутся окончательно?
Скрежет стих. Снова только тиканье. Кап-кап-кап. И его собственное сердце, стучащее в висках в такт этим каплям. Он был один. Совершенно один. Заживо погребенный в металлическом гробу, подвешенном в непроглядной тьме посреди руин. Первая мысль, четкая и безжалостная: "Я умру здесь".
Но тут же, из глубин памяти, всплыл другой свет. Тот самый. Юность. Боль невыносимая, потом отрешенность... и свет. Чистый, теплый, зовущий. "И был свет... и шел я к этому свету..." — прошептал он в пыльную темноту, и в голосе его прозвучала неосознанная надежда, смешанная с безумным страхом. Тогда его вернули. Тогда спасли. Может... может, и сейчас? Он ухватился за эту мысль, как утопающий за соломинку, заставляя себя дышать, бороться с накатывающей тошнотой и паникой. "Держись... Просто держись. Они придут. Обязательно придут". Но темнота вокруг была безжалостна и абсолютна.
Глава 2: Первая Искра
Время потеряло смысл. Минута? Час? Пять часов? В абсолютной темноте, под аккомпанемент вечного кап-кап-кап, ощущение времени расплывалось, как чернильное пятно. Оно текло то густым месивом страха, то ускорялось до бешеного ритма сердца, стучавшего в висках в унисон с каплями. Влад лежал – вернее, был распят – в своей неестественной позе. Каждое движение, даже попытка пошевелить пальцем свободной ноги, отзывалось волной боли от зажатой голени и острым уколом в ребра. Спина онемела от постоянного давления на холодный, ребристый металл стены. Шея затекла, голова, откинутая назад, пульсировала в такт сердцебиению, смешивая боль от удара с новой, тупой и навязчивой.
Но хуже всего была жажда.
Она пришла не сразу, оттесненная шоком и адреналином. Но теперь она властвовала безраздельно. Сухость во рту перешла в ощущение наждачной бумаги, скребущей по языку и нёбу. Горло сжалось, каждое сглатывание – мучительная попытка протолкнуть несуществующую слюну сквозь пыльную пасту, забившую глотку. Язык распух, стал неповоротливым, липким комком. Он бессознательно облизывал пересохшие, потрескавшиеся губы, но это лишь усиливало жжение. Образ стакана воды – прозрачной, холодной, с каплями стекающими по его граням – преследовал его, навязчивый и жестокий.
Кофе. Мысль ударила с новой силой. Проклятый кофе из автомата. Эта жижа, которую он с отвращением допивал, стоя перед лифтом. Теперь он отдал бы все, за один глоток этой бурды. Жажда вытеснила даже страх. Она стала физической болью, сосредоточенной где-то в глубине грудной клетки, сжимающей легкие.
Влад застонал. Звук вышел хриплым, чужим. Он попытался сглотнуть – ничего. Только спазм в горле, вызвавший новый приступ сухого, надрывного кашля. Каждый толчок сотрясал тело, боль в боку вспыхивала ярко, отдавая в зажатую ногу. Он замер, стиснув зубы, ловя ртом пыльный воздух, который уже не насыщал, а лишь обжигал.
Нужно найти воду. Хоть каплю.
Дрожащей левой рукой (правая все еще была зафиксирована в неудобном положении и немела) он начал осторожно ощупывать поверхность стены за спиной. Холодный металл, шероховатость краски, выступы сварных швов. Пальцы скользили вверх, вниз, в стороны, насколько позволяла скованность тела. Искал хоть малейшую влагу. Конденсат. Протечку. Что-нибудь.
Пальцы наткнулись на что-то влажное и липкое чуть выше уровня плеча. Сердце екнуло. Кровь? Он провел пальцем – нет, не липкая, просто мокрая. Небольшое пятно сырости на стыке панелей. Конденсат! Он прижал ладонь к пятну, почувствовал холодную влагу. Затем поднес пальцы ко рту, слизал с них крошечные капли. Вкус был отвратителен: смесь ржавчины, пыли и какой-то химической горечи. Но это была вода. Вернее, ее жалкое подобие.
Он снова и снова проводил пальцами по влажному месту, слизывая микродозы этой грязной жижи. Это не утоляло жажду, лишь раздражало воспаленное горло и рот, но давало иллюзию действия, крошечную отсрочку от нарастающей паники. Он лизал металл, как животное, чувствуя, как границы его "я" начинают размываться в этой тьме и боли. До чего я докатился? – пронеслось в голове, но тут же было задавлено насущным: Ещё!...
Внезапно слева, в углу кабины, где, как ему помнилось, была рекламная наклейка, раздался шорох. Не громкий, но отчетливый в звенящей тишине. Влад замер, пальцы застыли на металле. Крыса? Ужас, холодный и первобытный, сковал его. Он представил острые зубы, грызущие его зажатую ногу в темноте. Шорох повторился. Ближе. Потом еще. И еще. Быстро, суетливо. Он вжался в стену, задержав дыхание, слушая, как шуршание приближается, обволакивает его. Вот оно уже у его ботинка... Он дернул свободной ногой, ударив по месту, откуда доносился звук. Шорох резко прекратился.
Тишина. Только кап-кап-кап. И бешеный стук сердца.
Галлюцинация? – подумал он с отчаянием. От жажды? От страха? Или это реально? В темноте, где нет зрительных ориентиров, слух и осязание обострялись до болезненности, а мозг, лишенный внешних стимулов, начинал дорисовывать свои кошмары.
Холод пробирал все глубже. Пиджак казался тонкой бумагой. Озноб пробегал по коже волнами, сменяясь короткими приливами лихорадочного жара. Он поджал свободную ногу, пытаясь сохранить тепло, но это лишь усилило давление на зажатую ногу. Боль в голени, сначала тупая, стала пульсирующей, горячей. Не началась ли гангрена? – пронеслась паническая мысль. Сколько я здесь? Час? Два? День?
Он попытался снова закричать, собрал остатки сил в легкие:
— Э-э-эй!.. — Голос сорвался в хрип на первом же слоге. Горло, обожженное пылью и сухостью, отказалось работать. Он попытался стучать кулаком по стене. Глухой, бессмысленный стук. Кто услышит этот жалкий звук под тоннами бетона? Отчаяние, черное и тяжелое, как сама тьма, накатило новой волной. Он опустил голову (насколько позволяла затекшая шея), чувствуя, как слезы жгут глаза. Но слез не было. Тело, истощенное обезвоживанием, не могло их произвести. Только сухие, болезненные спазмы рыданий сотрясали его грудную клетку, причиняя невыносимую боль в ребрах.
В этой точке абсолютного физического и душевного истощения, когда сознание начало расплываться, а боль в зажатой ноге слилась в один сплошной белый шум, его пронзила искра.
Не свет. Искра памяти. Острая, яркая, как удар ножом.
Боль. Нестерпимая, рвущая живот изнутри. Холодный асфальт под щекой. Запах бензина и горячего масла. Свой собственный крик, переходящий в бульканье. Искры перед глазами. Потом... отрешенность. Боль ушла. Тепло. Легкость. И был свет.
Не вспышка короткого замыкания. Не луч фонарика. Тот свет. Чистый, бездонный, золотисто-теплый, исходящий из самой сердцевины бытия. Он заполнял все, не слепил, а обволакивал невыразимым покоем. Страха не было. Сожаления не было. Было только безмерное облегчение и тяга к этому свету, как к дому, который он почему-то покинул. И шел я к этому свету... – пронеслось в его сознании сейчас, в лифте, как тогда, шестнадцатилетним, лежащим на дороге после столкновения с выскочившей из-за поворота "Волгой". Он плыл навстречу ему, ощущая себя лишь частичкой этого сияния, легкой и невесомой.
— Владик! Владик, держись! — Голос. Далекий, искаженный, как из-под воды. Женский. Испуганный. Бабушкин? Или мамин?
— Пульс есть! Скорее носилки! Жив! — Мужской, резкий, командный.
— Господи, помилуй... — Шепот. Бабушка. Твердый, знакомый с детства шепот молитвы.
Влад ахнул в темноте лифта, словно вынырнув из глубины. Видение было таким ярким, таким реальным, что на секунду он забыл, где находится. Он чувствовал холод асфальта, запах бензина, безмятежность света... и потом адскую боль от возвращения. Его зажатая нога горела огнем, ребра ныли, жажда сжигала горло. Но в душе что-то дрогнуло.
Тогда меня спасли, – пронеслось в голове, как откровение. Тогда вытащили из тьмы к свету. Тогда дали второй шанс.
Он ухватился за эту мысль, как за спасательный круг. Она была слабой, дрожащей, но она была. Надежда. Не рациональная вера в спасателей (хотя он все еще цеплялся и за это), а глубокая, почти мистическая уверенность: раз это случилось тогда, значит, возможно и сейчас. Раз свет был, значит, он может быть снова. Бабушкин шепот молитвы отозвался в памяти теплом, таким контрастным нынешнему холоду.
— Бабуль... — прошептал он в темноту — Помолись... если слышишь...
Но тут же, как удар хлыста, пришла другая мысль, холодная и отрезвляющая: А заслужил ли я тогда этот шанс? Заслужил ли я его сейчас? Воспоминание о свете было чистым, но за ним последовала жизнь. Обычная жизнь. Та самая, что привела его в этот заваленный лифт. Что он сделал с тем шансом? Мысли, как стая испуганных птиц, метнулись в разные стороны, пытаясь ухватиться за что-то хорошее, доброе, что оправдало бы его спасение тогда и давало надежду на спасение сейчас. Но в пыльной тьме, под аккомпанемент кап-кап-кап, первыми всплыли не добрые дела.
Всплыло лицо Ольги. Секретарши из отдела кадров. Не сейчас – тогдашнее. На корпоративе. Раскрасневшееся от вина, с чуть мутноватыми, податливыми глазами. Он подходил к ней не раз, флиртовал легко, без обязательств. Она была не против, но в тот вечер... в тот вечер она была слишком пьяна. Грустна. Говорила что-то про мужа, про непонимание. А он... он видел возможность. И воспользовался. Углубился с ней в полутемный коридор, нашел подсобку. Ее сопротивление было вялым, больше для формы. "Влад, не надо... я не в себе..." – ее голос, сдавленный, пьяный. А он... он был настойчив. Уверен в себе. "Да ладно тебе, Оль... расслабься..." Потом – неловкость утром. Ее избегающий взгляд. Его собственное желание поскорее забыть этот эпизод, как незначительный инцидент. "Сама виновата", – отмахивался он мысленно. – "Нечего было столько пить и вестись". И забыл. Начисто.
Но сейчас, в этой кромешной тьме, лицо Ольги возникло перед ним с пугающей четкостью. И не то пьяное, а другое. Изможденное. С пустыми глазами. Или... или с закрытыми глазами, в гробу? Или с бутылкой в руке, в грязной подворотне? Что с ней стало? – пронеслось с леденящей душу ясностью. Рухнула ли ее семья? Из-за меня? Он не знал. Он никогда не интересовался. Смахнул ее со своего жизненного пути, как надоедливую мошку. Но теперь этот образ, вероятно, мнимый, но до жути правдоподобный, впился в него острыми когтями вины.
"Не такой уж я и хороший..." – шевельнулось где-то в глубине, рядом с теплом воспоминания о бабушке и свете. Первая трещина. Маленькая, но глубокая. Как тот скрежет бетона за стеной.
Влад сжался, пытаясь уйти от этого видения, от этой мысли. Он снова прильнул к влажному пятну на стене, слизывая ржавую грязь. Кап-кап-кап за стенами лифта звучало теперь не просто каплями, а отсчетом времени, отпущенного ему на осознание. На искупление? Или на медленное умирание в этой могиле из полированного под бронзу металла? Он закрыл глаза в темноте, видя не тьму, а тот далекий, чистый свет своей юности, и слезы, которых не было, сожгли его изнутри.
Тиканье.
Кап-кап-кап.
Оно стало саундтреком его могилы. Метрономом, отмеряющим неизвестные интервалы в абсолютной тьме. Влад не знал, минуты прошли или часы. Время потеряло линейность, растворилось в густой, пыльной черноте, растянулось между ударами сердца и сжалось в точку во время приступов паники. Каждый звук капли – пытка. Он напрягал слух, пытаясь определить источник: вода просачивается сквозь трещины? Гидравлика умирающих механизмов? Его собственная кровь, сочащаяся куда-то в темноте? Невозможно было понять. Звук был везде и нигде.
Жажда. Она вытеснила боль в ребрах, боль в зажатой ноге, страх. Стала единственной, всепоглощающей реальностью. Язык – огромный, шершавый, заполнил рот. Глотать было невозможно. Горло сжалось в сухой, болезненный спазм. Он пытался сглотнуть слюну – ее не было. Только пыль. Густая, едкая, покрывающая зубы, десны, небо липкой, мерзкой патиной. Губы потрескались; он чувствовал тонкие струйки крови, сочащиеся из ранок, солоноватый привкус на кончике языка. Кровь. Жидкость. Мысль была одновременно отвратительной и соблазнительной.
Конденсат.
Воспоминание вспыхнуло, как искра в темноте. Его пальцы скользнули по холодной металлической стенке у бедра – там, где стена кабины, теперь бывшая полом, встречалась с деформированной дверью. Да, чуть влажно. Не лужа. Не ручеек. Просто холодная сырость, проступающая капельками на поверхности.
Он медленно, превозмогая боль в ребрах и затекших мышцах, согнул правую руку. Пальцы скользнули вниз, по грубой, помятой поверхности, покрытой слоем пыли и мелкой крошки. Искали. Наконец, кончики пальцев почувствовали едва заметную влагу, собравшуюся в мелкую каплю на каком-то сварном шве. Он замер, боясь смахнуть ее неловким движением. Потом, с предельной осторожностью, поднес дрожащий указательный палец к капле. Коснулся. Холодная! Он стянул ее на подушечку пальца – мизерная, почти неощутимая влага.
Влад поднес палец ко рту. Запах ржавого металла и пыли ударил в ноздри. Грязь. Микробы. Отравление. Разум протестовал. Но жажда, дикая, неконтролируемая, заглушила голос разума. Он слизнул каплю.
Вкус был отвратительным. Горечь ржавчины, привкус масла и пыли, как будто он лизнул грязный гаражный пол. Но за этим последовало мгновение… облегчения? Микроскопическое увлажнение пересохших тканей. Капля коснулась языка – и исчезла, поглощенная пустыней рта почти мгновенно. Стало только хуже. Тело, почуяв воду, взбунтовалось с новой силой. Спазм свел желудок. Он сглотнул сухо, подавив рвотный позыв.
Больше. Нужно больше.
Он снова начал ощупывать стенку, уже не так осторожно, с отчаянием голодного зверя. Нашел еще несколько микроскопических скоплений влаги, слизал их. Каждая – крошечное разочарование и одновременно шаг в пропасть. Он лизал саму стенку, швы, пытаясь собрать хоть крупицу влаги языком. Только стер в кровь кончик языка о шероховатость металла. Солоноватый привкус собственной крови смешался со вкусом ржавчины. Он откинул голову назад, ударившись о металл, и застонал. Звук вышел хриплым, чужим.
Темнота давила. Физически. Ему казалось, что черная масса вязкая, как смола, обволакивает его, затекает в уши, в нос, в рот. Он зажмурился – тьма не менялась. Открыл глаза – та же абсолютная чернота. Визуальная депривация начинала делать свое дело. По краям зрения, там, где раньше была просто чернота, заплясали призрачные огоньки. Маленькие, яркие точки, вспыхивающие и гаснущие. Зеленые, желтые, белые. Как искры от костра, уносимые ветром. Они были красивы. И пугающе нереальны.
Галлюцинации. Разум, лишенный внешних стимулов, начинал генерировать собственные образы. Влад знал это, читал где-то. Знание не помогало. Искры множились, сливались в причудливые узоры, мерцающие линии. Они рисовали в темноте лица – искаженные, улыбающиеся, плачущие. Мелькнуло лицо Ольги? Нет, пока неясно, расплывчато. Просто абстрактная женская улыбка, растворившаяся в зеленом мерцании.
Он тряхнул головой, пытаясь прогнать видения. Боль в виске и зажатой ноге ответила резким уколом. Реальность. Якорь. Боль. Жажда. Неудобная поза. Кап-кап-кап.
Скрип. Где-то совсем близко, за стенкой. Металлический, протяжный. Как будто огромная гайка медленно проворачивается под невыносимой нагрузкой. Влад замер, вжавшись в свою нишу. Дыхание остановилось само собой. Это оно? Окончательный обвал? Скрип повторился, чуть громче. Потом стих. Посыпалась мелкая пыль с потолка кабины, оседая на лицо, на губы. Он сплюнул, пытаясь избавиться от ощущения, но пыль была везде.
После скрипа тишина показалась еще громче. Давящей. Его собственное дыхание, хриплое и прерывистое, звучало как работа сломанных мехов. Сердцебиение отдавалось в затылке, сливаясь с кап-кап-кап в какой-то безумный, похоронный ритм. Одиночество накрыло новой, ледяной волной. Он был отрезан. От мира. От людей. От жизни. Здесь, в этой черной коробке, могла быть только смерть. Медленная. Мучительная.
Свет.
Мысль возникла сама собой, яркая и навязчивая. Не про искры в глазах. Другая. Из далекой юности…
И был свет. И шел я к этому свету…
Не больно. Совсем не больно. И это было самым странным. Секунду назад — адская, разрывающая живот агония. Руль мопеда, этот тупой железный прут, вошел глубоко, ниже ребер, вывернув все внутри. Крики вокруг, чей-то визг тормозов, потом — только его собственный вопль, переходящий в хрип. А потом… тишина. И отсутствие. Отсутствие тела. Отсутствие боли. Он парил. Или лежал? Неважно. Главное — отсутствие. Пустота. Успокоение.
А потом — Он.
Не источник. Не пятно. Сам Свет. Чистый, теплый, золотисто-белый, наполняющий все вокруг, но не слепящий. Он исходил из… ниоткуда и был везде. И нес в себе невероятное, всепоглощающее чувство Любви. Безусловной. Полной. Какого-то неземного Принятия. В этом Свете не было страха. Не было стыда. Не было прошлого или будущего. Только бесконечное, мирное Сейчас. И знание — абсолютное, не требующее слов — что это Дом. Истинный Дом.
Владислав…
Голос? Не голос. Мысль? Не мысль. Просто знание, пришедшее из Света, обращенное к самой его сути. Владислав, еще не время.
И тогда — притяжение. Не назад, а… вниз? В плотность? Что-то мощное, неумолимое потянуло его из этой бесконечной Любви и Покоя. Он не сопротивлялся. Не мог. Да и не хотел, потому что в этом притяжении не было насилия, только… необходимость.
Боль.
Она ворвалась обратно, как взрыв. Острая, огненная, центрированная в животе. Голоса. Реальные, искаженные, полные напряжения:
«… кровотечение! Зажим!..»
«… давление падает!..»
«… резать здесь! Быстро!..»
Яркий, холодный, бездушный свет операционных ламп. Маски. Чужие глаза над масками. Боль. Страх. Ощущение собственного тела как разорванного мешка с костями и болью.
«Бабушка…» — прошептал он тогда сквозь наркозный бред, искажающий реальность.
«Я здесь, Владушка, я здесь, родненький…» — слышался ему ее голос, теплый, дрожащий. Ему на миг показалось, что он чувствует прикосновение — сухих, морщинистых пальцев, сжимающих его руку. «Держись, солнышко… Молись… Богородица, спаси и сохрани…»
Потом — долгие дни полузабытья, боль, капельницы, запах антисептика, и ее лицо, изможденное, но всегда рядом. шепот: «Второе рождение, Владушка… Ангел тебя на пороге отвел… Не забывай. Живи…» И что-то холодное, металлическое, прижатое к его ладони — маленький нательный крестик.
Влад ахнул в темноте, как будто вынырнул из ледяной воды. Он дышал часто-часто, сердце колотилось, пытаясь вырваться из груди. На щеке — влага. Слеза? Он дотронулся дрожащими пальцами. Да. Настоящая слеза в этом царстве пыли и отчаяния.
«Второе рождение…» — прошептал он, и голос его, сорванный и хриплый, прозвучал невероятно громко в тишине.
Ангел отвел тогда. Отвел от Света. Вернул в боль, в страх, в… жизнь. Зачем? Чтобы он оказался здесь? В этой черной дыре, умирая от жажды и страха?
«Не забывай. Живи…»
Слова бабушки, такие ясные в памяти, резали сейчас, как нож. Жить? Здесь? В этой темноте, в этой боли, в этом ожидании медленного конца? Где здесь жизнь? Это уже преддверие могилы!
Отчаяние, черное и тяжелое, накатило с новой силой. Он хотел закричать, зарычать от бессилия, стучать кулаками по стенам. Но сил не было. Только глухой стон вырвался из пересохшего горла. Он опустил голову на грудь, чувствуя, как слезы, горячие и бесполезные, текут по пыльным щекам, оставляя грязные дорожки. «Бабушка… прости…» — прошептал он в темноту. Не за то, что умирает. А за то, что не смог прожить ту вторую жизнь так, как она, наверное, надеялась. Как он должен был.
Внезапно в темноте, чуть слева от него, раздался звук. Не тиканье, не скрип. Четкий, металлический щелчок. Потом слабый, едва различимый гул.
Телефон!
Надежда, острая и болезненная, как удар тока, пронзила апатию. Его телефон! Он же был где-то здесь! В кабине! Возможно, при падении закатился под что-то, и только сейчас, после того скрипа и оседания обломков, сдвинулся, разблокировался… Или это батарея на последнем издыхании?
Влад замер, затаив дыхание, весь превратившись в слух. Сердце бешено колотилось, грозя вырваться из груди.
Гудение… Слабый, но отчетливый вибрационный гул. Знакомый. Гул его смартфона!
Он был здесь! Где-то рядом! В этой тьме! Шанс! Связь с миром! Спасение!
С нечеловеческой силой, рожденной адреналином, Влад рванулся в сторону звука, забыв о боли, о зажатой ноге. Металл скрежетнул, боль в голени взорвалась белым огнем, но он не остановился. Его свободная рука металась по пыльному полу-стенке, ощупывая каждый выступ, каждую вмятину, каждую щель. Пальцы скользили по осколкам пластика, крошке бетона, слою пыли.
«Где?! Где ты, чертов аппарат?!» — он хрипел, сбивчиво дыша, сметая мусор ладонью. Гудение продолжалось! Ровное, зовущее! Казалось, оно прямо… здесь! Под пальцами!
Его рука наткнулась на что-то гладкое, прямоугольное, присыпанное пылью. Корпус! Он схватил предмет, поднес к лицу в темноте, не веря удаче. Гул вибрировал в его ладони.
Экран! Он ткнул пальцем, пытаясь его нащупать, включить… Там же фонарик! Хоть крошечный свет! Хоть на секунду!
Пальцы скользнули по гладкой поверхности. Никакой реакции. Экран не загорался. Гудение внезапно оборвалось. Наступила тишина. Глубокая, окончательная.
«Нет!» — завопил Влад, тряся предмет в руке, отчаянно нажимая на все подряд. «Нет! Включись! Давай же!»
Он поднес предмет к лицу, к самому носу, пытаясь в абсолютной темноте понять, что это. Пальцы ощупали края… не гладкий корпус смартфона. Что-то другое. Более толстое. С кнопками… По бокам…
Рация. Чья-то рация службы безопасности здания. Вероятно, выпала из кобуры у погибшего охранника во время падения. Она гудела, возможно, от помех, от умирающего аккумулятора, от последнего сигнала… И теперь окончательно замолчала.
Влад замер. Предмет в его руке вдруг стал невероятно тяжелым. Не телефон. Не спасение. Просто кусок мертвого пластика и металла. Последняя надежда рассыпалась в пыль.
Он отшвырнул рацию прочь. Она глухо стукнулась о стенку и затихла.
Тишина. Только его собственное прерывистое, сдавленное рыдание. И все то же, неумолимое, вечное…
Кап-кап-кап.
Глава 3: Холод и Свечи
Холод - живой, ползучий, словно обладающий разумом злобная тварь, что проникла сквозь помятый металл и облепила Влада. Он впивался тысячами ледяных игл сквозь тонкую ткань пиджака и рубашки, лизал открытые участки кожи на шее и лице, заползал в рукава, в штанины, высасывая последние крохи тепла из дрожащего тела. Озноб уже не приходил волнами – он стал постоянным, неотъемлемым состоянием, глубокой внутренней дрожью, от которой сводило челюсти и стучали зубы. Попытки поджать свободную ногу или сгруппироваться были тщетны: зажатая голень кричала протестом, а ребра кололи острыми ножами при каждом вдохе. Он мог только съежиться мысленно, сжаться в комок внутри себя, пытаясь сохранить тепло души, пока тело превращалось в ледышку.
Кап-кап-кап. Этот звук больше не был просто раздражающим фоном. Он стал метрономом, отсчитывающим последние удары его замерзающего сердца. Ритмичный, неумолимый, он врезался в тишину, как капли воды, падающие на лоб приговоренному. Кап – холод. Кап – боль. Кап – жажда. Кап – страх. И так до бесконечности, пока сознание не сползет в черную бездну.
Тьма перестала быть пустотой. Она стала материей. Плотной, тяжелой, как влажный войлок, обернутым вокруг головы. Она давила на глазные яблоки, заставляя видеть фантомные вспышки – зеленоватые, сиреневые пятна, плывущие в черноте. Она заполняла уши гулом собственной крови, усиленным до звона. Она лезла в ноздри, смешиваясь с пылью в единый удушливый кокон. Влад пытался махать рукой перед лицом – ничего. Ни тени движения. Полная потеря восприятия, нарушаемая только неумолимым холодом, болью, каплями и… нарастающим ощущением наблюдения.
Ему начинало казаться, что он не один в этом железном гробу. Что в углу, там, где раньше шуршало, или за спиной, в деформированной стене, или даже прямо перед ним, в сантиметре от лица, виснет нечто. Невидимое, но ощущаемое кожей – ледяное дыхание на щеке, шевеление воздуха, которого не может быть в запертом пространстве. Это было не крысой. Это было чем-то большим, древним, безликим и враждебным, что пришло вместе с холодом и тьмой, чтобы дождаться его конца. Паника, липкая и знакомая, снова подползла к горлу.
"Нет..." – прошептал он, и собственный голос, хриплый, разбитый, прозвучал чужим, как будто его издал кто-то другой, запертый здесь вместе с ним. – "Нет... только не это..." Он зажмурился, но разницы не было. Темнота внутри была такой же абсолютной. Он сосредоточился на дыхании – коротком, прерывистом, вырывающем клубы пара, тут же поглощаемого холодом. Нужно было зацепиться за что-то реальное. За ощущения тела, пусть и мучительные.
Пальцами свободной левой руки он начал медленно, сантиметр за сантиметром, исследовать поверхность под собой. Не стену за спиной – ту, что теперь была под ним, под углом. Холодный металл. Шероховатость краски, местами облупившейся, обнажающей ржавчину. Выпуклости сварных швов, похожие на застывшие червяки. Углубления от ударов при падении. Он нащупал разорванный кусок обивки – грубый, волокнистый. Потом – что-то мелкое, твердое. Осколок пластика? Щепка? Он поднес находку ко рту, инстинктивно попытался лизнуть – безвкусная грязь. Выплюнул. Жажда, усиленная движением, снова запылала костром в горле. Он потянулся к знакомому влажному пятну выше, но пальцы нашли лишь холодную сухость. Конденсат высох. Источник его крошечного, грязного утешения иссяк. Отчаяние, черное и тяжелое, снова навалилось грудой камней.
И тогда, как спасательный круг, брошенный из другого времени, пришел запах. Не пыль. Не гарь. Не сладковатая вонь возможного разложения. А что-то неуловимое, тонкое, едва уловимое на краю сознания. Воск. Горячий, чистый, чуть медовый. И ладан. Терпкий, дымный, священный. Запах… церкви.
Память, как кинопроектор, включившийся в кромешной тьме, выдала кадры невероятной яркости. Не подростка после аварии, а ребенка. Семилетнего Владислава. Его маленькая рука зажата в теплой, сухой, слегка шершавой ладони. Руке Бабушки.
Холод. Но не тот, пронизывающий лифт, а свежий, предрассветный, мартовский. Он кутается в толстый шерстяной шарф, подаренный бабушкой, упираясь щекой в грубую ткань ее старого драпового пальто. Они идут по скрипучему снежку. Куранты где-то бьют. Не городские гулкие, а маленькие, звенящие – колокольчик на церковной звоннице. "Динь-динь-динь..." – чистые, зовущие звуки в морозном воздухе.
И вот она, церковь. Не огромный собор, а небольшая, древняя, из темного кирпича, припорошенная снегом. Словно пряничный домик из сказки, но строгий и таинственный. Бабушка придерживает тяжелую, обитую железом дверь. И – свет! Теплый, золотистый, живой свет десятков, сотен свечей. Они горят в подсвечниках перед иконами, дрожат язычками пламени в руках прихожан, отражаются в позолоте иконных окладов. Этот свет не режет, он обнимает, входит в самое сердце. Он противостоит внешнему холоду, наполняя маленькую Владикову душу благоговейным трепетом и странным, уютным спокойствием.
Запахи. Мощно, как ударная волна. Воск – густой, теплый, праздничный. Ладан – синий дымок струится из кадила, которое раскачивает бородатый дьякон, терпкий, священный, проникающий в ноздри и очищающий мысли. Влажный камень древних стен. Масло лампадное. Шерсть овчин на полушубках старушек. Бабушка берет его за руку, ведет вперед, к аналою. Народу много, но тихо. Только шепот молитв, шорох одежд, мерное покачивание кадила и пение где-то вдалеке, под сводами – низкое, мужское, проникновенное.
— Стой тут, Владушка, не вертись, – шепчет бабушка, ее голос тихий, но твердый. Она поправляет ему шарф, ее пальцы теплые, знакомые, пахнут домашним хлебом и чем-то лекарственным – ромашкой, кажется. – Смотри на образ. Молись про себя. Господь тебя видит.
Он смотрит на лик Спасителя на иконе. Суровый, но не страшный. Глаза смотрят прямо на него, Владислава, сквозь толпу, сквозь время. "Бог все видит, Владушка," – бабушкин голос звучит в голове уже не как воспоминание, а как прямое обращение здесь, в лифте. – "Добро помнит, и худое не забывает. За все воздастся."
"За все воздастся..."
Фраза, которая тогда, в детстве, была просто частью бабушкиной мудрости, звучала абстрактно и немного страшновато, как сказка про Бабу-Ягу. Сейчас же, в ледяной, давящей темноте заживо погребенного лифта, она обрушилась на Влада с чудовищной, невыносимой тяжестью. Не абстракция. Приговор.
Он вздрогнул так сильно, что боль в ребрах пронзила его, как кинжал. Галлюцинаторный запах ладана и воска рассеялся, сменившись все той же едкой пылью и холодом. Но слова бабушки остались. Висели в темноте перед ним, светящимися буквами, которые он чувствовал, а не видел. "Бог все видит... Худое не забывает... За все воздастся..."
Его "худое". Оно начало всплывать само, без усилий, подгоняемое холодом и этим внутренним, бабушкиным голосом. Ольга с ее пустыми глазами... Но не только. Мгновение равнодушия – когда он прошел мимо плачущей в подъезде соседской девочки, потерявшей ключ ("Не мое дело, пусть родители ищут"). Коллега, которому он "случайно" подсунул неверные данные перед важным отчетом ("Сам виноват, не перепроверил"). Даже та мелочь – как он нахамил старушке-кондуктору в автобусе, потому что устал и спешил ("Ну и что? Она сама та еще хамка!").
Каждый эпизод – маленький, бытовой, "проходной". Каждый – кирпичик в стене его "обычной" жизни. Но здесь, в абсолютной тьме, под ледяным взглядом невидимого Наблюдателя, эти кирпичики превращались в глыбы, давящие на грудь. Каждое "худое" казалось теперь огромным, зияющим пятном на его душе. А где же "добро"? Бабушка говорила, что Бог помнит и его. Но сейчас он с трудом мог вспомнить что-то по-настоящему доброе, бескорыстное. Помог старушке донести сумку? Да, но потом целый день был собой доволен и всем рассказывал. Пожертвовал сто рублей нищему? Но только потому, что перед коллегой неудобно было пройти мимо. Его "добро" было мелким, эгоистичным, рассчитанным на одобрение или выгоду. А "худое"... оно было искренним. Идущим из глубины его равнодушия, зависти, гордыни.
— Нет... – простонал он снова, но теперь в этом звуке не было отрицания катастрофы. Было отрицание себя. – Я же не... Я не хотел...
"Худое не забывает..."
Внезапно слева, там, где была дверь лифта (или то, что от нее осталось), раздался громкий СКРЕЖЕТ! Не скрип оседающего здания. А именно скрежет, как будто чей-то огромный коготь провел по металлу снаружи. Резкий, пронзительный, леденящий душу. Влад вжался в стену, сердце вскочило в горло, перекрывая дыхание. Он ждал, что сейчас стены сомнутся, превратив его в кровавое месиво. Но скрежет стих так же внезапно, как начался. На смену ему пришло... тихое постукивание. Металлическое. Ритмичное. Тук... тук... тук... Как будто кто-то осторожно, но настойчиво стучал снаружи по корпусу лифта костяшками пальцев.
— Кто... кто там? – выдохнул Влад, не веря своим ушам. Надежда, дикая, безумная, вспыхнула на мгновение. – Слышите? Я здесь! Помогите!
Тук... тук... тук... Странно, звук не приближался. Он был везде и нигде. Сверху? Снизу? Сбоку? Он не мог определить источник в гулкой, искаженной акустике завалов. И он не был похож на стук спасателей – те стучали бы мощно, уверенно, инструментами. Это был... призрачный стук. Как будто сама тьма, насмехаясь, стучала по его металлическому гробу.
Или... или это стучало его "худое"? Каждый тук – напоминание об Ольге, о Коллеге, о плачущей девочке, о старушке-кондукторе? Тук – эгоизм. Тук – зависть. Тук – равнодушие.
Тишина снова сомкнулась над ним, тяжелая и безжалостная. Стук прекратился. Скрежет не повторился. Остались только холод, боль, кап-кап-кап, и всепоглощающая, осязаемая тьма, которая теперь не просто давила, а помнила. Помнила каждую его подлость, каждую слабость, каждую каплю чужой боли, пролитую по его вине. Бабушка была права. Бог – или сама Вселенная, неумолимая в своей справедливости – все видел. И воздаст. Воздает уже здесь, в этой холодной, воздушной могиле.
Влад закрыл глаза в темноте, чувствуя, как слезы, пробиваются сквозь обезвоженную плоть. Они были горячими, солеными, и жгли кожу на щеках. Он не плакал от страха или жалости к себе. Он плакал от стыда. Глубокого, всепроникающего стыда перед невидимым, но всевидящим Судьей, чей образ на иконе слился в его сознании с теплым светом свечей и суровым, но любящим взглядом бабушки. Он плакал за того маленького Владушку, который стоял в церкви и не знал, как сильно он свернет с пути. И плакал за взрослого Влада, запертого в аду собственных "обычных" поступков.
— Прости... – прошептал он в пыльную, холодную мглу, не зная, к кому обращается – к Богу, к бабушке, к Ольге, ко всем, кого задел своим эгоизмом. – Прости меня...
Но тьма не ответила. Она лишь сжала свои войлочные объятия чуть крепче, а холод впился глубже в кости, напоминая, что прощение – роскошь, на которую он, возможно, уже не имеет права. Звенящая тишина после его шепота была страшнее любого ответа. Она была молчанием приговора.
Глава 4: Ярость в Темноте
Влад лежал – в своем кривом металлическом гробу. Каждый нерв кричал. Жажда перешла из мучительного желания в физическую пытку. Он бессознательно облизывал треснувшие губы – больно, кровянисто, но это было хоть какое-то ощущение, кроме всепоглощающего хотения.
Холод пробирал глубже, чем кости. Он струился по венам, замедляя кровь, превращая мышцы в деревянные сучья. Озноб сотрясал тело волнами, сменяясь короткими, обманчивыми приливами жара. Он пытался поджать свободную ногу, но это лишь усиливало адское давление на зажатую голень. Боль там была уже иной – не острой, а глухой, зловещей, пульсирующей, как сердце какого-то подземного чудовища, притаившегося в его собственной плоти. Гангрена? Мысль пронзила ледяной иглой. Сгнию заживо в этом ящике?
Гнев. Он пришел не сразу. Сначала было бессилие. Потом страх. Потом – Ярость. Черная, клокочущая, бессмысленная. Она вскипела в груди, как кислота, выжигая последние остатки разума.
"Проклятые!" – хрип вырвался из пересохшего горла. – "Строили из говна и палок! Халявщики! Убийцы!" Он ударил кулаком по холодной стенке за спиной. Глухой стук, боль в костяшках. Ничтожный звук, поглощенный бетонным чревом здания. "Начальник-кретин! Зачем послал сюда? На свою задницу бы сел в этот гроб!" Слюна брызнула, смешавшись с пылью на губах. Он бился, как пойманная птица, дергая зажатую ногу, пока белая молния боли не пронзила мозг, заставив завыть.
"БОЖЕ! – заорал он в кромешную тьму, и голос сорвался в нечеловеческий визг. – ЗА ЧТО?! Я ЧТО, ХУЖЕ ВСЕХ? Я ЖЕ НОРМАЛЬНЫЙ! РАБОТАЮ! НЕ УБИВАЮ! ПОЧЕМУ Я?!" Слезы жгли глаза, но были сухими – тело отдало всю власть жажде. Он рыдал без слез, сотрясаясь в истерике, ударяя головой о металл, чувствуя, как ненависть переполняет его, переливается через край, затапливая последние островки страха и надежды. Ненависть к зданию, к лифту, к спасателям, которые не приходили, к Богу, который молчал, к себе – за то, что попал сюда, за то, что слаб, за то, что боится сдохнуть.
Ненависть была дикой, животной, но... сладкой. Она давала иллюзию действия, мнимую силу. Она была щитом против страха и этой давящей, всевидящей тьмы. Пока он кричал и бил по металлу, он не чувствовал себя жертвой. Он чувствовал себя обиженным. Мир обманул его. Жизнь несправедлива. Он – хороший парень, попавший в жернова чужой халатности! Эта мысль, как наркотик, подпитывала его гнев.
Но щит треснул. Физически. От резкого движения, от ударов кулаком по стене, что-то в его груди сместилось. Острая, колющая боль под правой лопаткой, которой не было раньше, пронзила его на вдохе. Он ахнул, захлебнувшись собственным криком. Ярость схлынула так же быстро, как накатила, оставив после себя пустоту, холод и... страх. Глубокий, леденящий страх, что он только что сломал себе ребро окончательно, проткнув легкое. Он замер, прислушиваясь к дыханию. Оно стало поверхностным, свистящим, каждый вдох давался с усилием и новой болью. Паника, знакомая и ненавистная, снова поползла по жилам.
— Только не это... — простонал он, чувствуя, как последние остатки сил покидают его. — Господи... помоги...
Мольба была уже не криком ярости, а шепотом отчаяния. Он съежился, стараясь дышать мельче, боясь пошевелиться. Жажда вернулась с утроенной силой, горло горело раскаленным песком. Язык распух, казался огромным, чужим во рту. Он попытался сглотнуть – мучительный спазм. Кап-кап-кап за стенами теперь звучало как насмешка. Вода! Где-то рядом есть вода! Но он не мог до нее добраться! Она была так близко и так недостижима!
От бессилия и боли слезы снова потекли по грязным щекам. Они были теплыми, солеными, и он жадно слизывал их языком, но это была капля в пустыне. Отчаяние накрывало черной волной. Он закрыл глаза, хотя в темноте это ничего не меняло, и просто... ждал конца. Пусть будет скорее. Пусть эта боль, этот холод, эта невыносимая жажда закончатся.
И тогда, в этом состоянии капитуляции, когда сознание начало уплывать в серый туман, его коснулось.
Не физически. Изнутри.
Запах. Снова. Но не ладан и не воск. Не пыль. Не гарь.
Память выбросила его не в храм и не на дорогу после аварии. Она швырнула его в офис.
Душно. Влад, молодой, голодный до успеха, только что блестяще закрыл сложный проект. Начальник, Петр Сергеевич, краснолицый, с запахом дорогого коньяка из кабинета, вызывает его.
"Влад, заходи!" – голос маслянистый. На столе – бумаги. Петр Сергеевич вздыхает, делая вид усталого мудреца. "Слушай, тут... недоразумение. Клиент недоволен. Очень. Говорит, твои расчеты были ошибочны. Пришлось скидку ломить, чтобы не расторгли контракт."
Влад остолбенел: "Какие ошибки? Я все перепроверял! Клиент был в восторге на презентации!"
"А вот теперь – нет, – Петр Сергеевич развел руками. – Убытки компании, Влад. Серьезные. Придется тебя... ну, ты понимаешь, под раздачу. Проект передаем Колкову. Он... подстрахует."
Колков. Лизоблюд и бездарь. Но племянник кого-то важного. Влад видел его самодовольную рожу в коридоре. Он! Он все провалил! Но виноват – я!
Ярость, точь-в-точь как сейчас в лифте, ударила в виски. Он хотел врезать Петру Сергеевичу, крикнуть правду на весь офис. Но... страх. Страх потерять место. Страх стать изгоем. Он сглотнул ком унижения, почувствовав, как лицо горит.
"Я... понимаю, Петр Сергеевич. Простите." – слова вышли чужим шепотом.
"Молодец, что понимаешь. Исправишься." – начальник снисходительно кивнул, уже глядя в бумаги. Увольнение не последовало. Влад остался, но Колков получил премию "за спасение проекта". Влад тогда оправдывал себя: "Все бы так поступили! Карьера важнее! Я сам виноват, что не прикрыл тылы! На будущее буду умнее! Это ошибка, на которой учатся…" И он учился…
В лифте. Воспоминание обожгло новой волной гнева. Но теперь – не на Петра Сергеевича или Колкова. На себя. На свою трусость. На свою соглашательскую подлость. Он не вступился за себя. Промолчал. Позволил сделать козлом отпущения. Ради чего? Ради жалкой зарплаты? Ради иллюзии стабильности?
"ТРУС! – зарычал он себе в грудь. – ЖАЛКИЙ ПОДОНЕЦ! Ты не лучше их! Ты – такой же! Только мельче! Гораздо мельче!" Он снова ударил кулаком по стенке, снова почувствовал боль. Но теперь это была боль саморазрушения. Ярость, не нашедшая выхода наружу, обрушилась внутрь, сжигая последние остатки самоуважения. Он был не жертвой системы. Он был ее мелкой, гнилой шестеренкой, которая молчала, когда надо было кричать, и соглашалась, когда надо было драться.
Влад затих, задыхаясь. Пыль въелась в ноздри, в горло. Кап-кап-кап за стенами звучало как тиканье часов на его собственных похоронах. Тьма сгустилась, впитав его ярость, превратив ее в тяжелое, липкое отчаяние. Он был здесь не только из-за халтурщиков-строителей. Он был здесь потому, что был Владом. Удобным. Трусливым. Готовым проглотить любую несправедливость, лишь бы не высовываться. И эта его "нормальность" привела его в самый центр ада. Физического и нравственного.
Внезапно сверху, сквозь толщу бетона, донесся гул. Низкий, нарастающий. Не скрежет, не стук. Гул двигателей. Тяжелой техники. Экскаваторов? Бульдозеров? Реальные звуки!
Надежда, дикая и нелепая, вспыхнула на миг. Спасатели! Работают! Они рядом!
Он собрал последние силы, вдохнул, игнорируя боль в боку, и закричал, вкладывая в крик всю свою боль, весь страх, всю ярость и весь стыд:
— СЮЮЮЮДААА! Я ЗДЕЕЕЕСЬ! В ЛИИИФТЕ! ПОМОГИИИТЕЕ!
Он кричал, пока в легких не кончился воздух, пока горло не свело судорогой. Потом слушал, затаив дыхание, сердце колотилось, готовое выпрыгнуть из груди.
Гул продолжался. Ровный, далекий. Никакого ответа на его крик. Ни шагов, ни голосов, ни стука по металлу в ответ. Ничего. Только гул где-то высоко-высоко, может, на поверхности, может, в другой части руин. И этот проклятый кап-кап-кап рядом.
Глава 5: Торг и Тени
Тишина после крика была страшнее любого ответа. Она висела в лифте тяжелым свинцовым колоколом, глуша даже вечное кап-кап-кап. Гул техники где-то наверху затих, растворившись в гулком нутре руин. Влад замер, прислушиваясь к стуку собственного сердца – неровному, сбивчивому, как барабанная дробь обреченного. Последняя искра надежды, вспыхнувшая при звуке двигателей, угасла, оставив после себя пепелище души. Он был забыт. Затерян. Погребен в этом металлическом саркофаге, зажатом в тисках бетона и собственной вины.
Холод больше не полз – он кристаллизовался внутри. Ледяные сталактиты страха и безнадежности пронзали кости, сковывали мышцы, превращая дыхание в хриплый выброс пара, тут же поглощаемого тьмой. Боль в зажатой ноге перешла в новую фазу: от острой пульсации к глухому, неумолимому гудению, словно конечность налилась расплавленным свинцом. Каждый нерв кричал о некрозе, о гангрене, медленно поднимающейся по жилам. Ребра, при каждом вдохе, скрежетали, как старые доски под грузом. Но хуже всего была жажда. Она превратилась в отдельное существо, живущее у него в горле – скребущее, жгущее, высасывающее последние соки. Язык был обугленным корнем, губы – потрескавшейся пустыней. Он безуспешно пытался сглотнуть – горло сжималось в болезненном спазме.
Сознание начало плыть. Границы между телом и холодным металлом размывались. Стена за спиной казалась продолжением его позвоночника, а деформированная дверь под ногами – окаменевшей плотью. В абсолютной темноте зрительные галлюцинации стали ярче, навязчивее. Плывущие зеленые и сиреневые пятна сливались в фигуры.
Справа, в углу, где шуршало: Неясный силуэт сгорбился. Не крыса. Человеческий остов, обтянутый теневой кожей. Голова без лица, лишь две впадины, следящие за ним. Призраки прошлого? Или просто тьма, принявшая форму его страха?
Напротив, в полуметре: Другая тень. Женская. Расплывчатая, но с узнаваемым изгибом плеч, запахом дешевых духов, смешанных с перегаром. Ольга. Она не двигалась. Просто стояла, и эта неподвижность была страшнее любых упреков.
— Уйдите... — прошептал Влад, голос – шелест сухих листьев. — Я... я виноват. Знаю.
Тени не реагировали. Они были частью лифта, частью тьмы, частью его наказания. Кап-кап-кап за стенами теперь звучало как смех. Тихий, мерзкий, бесконечный. Смех над его тщетной попыткой спастись криком. Смех над его ничтожеством.
Отчаяние, черное и вязкое, как нефть, заливало легкие. Он задыхался не от пыли – от тяжести безысходности. Смерть перестала пугать. Она манила. Как избавление от холода, боли, жажды, от этих призрачных глаз, впивающихся в него из тьмы. "Хватит... — подумал он. — Пусть будет конец". Он расслабил мышцы, позволив телу сползти чуть глубже в неудобную нишу, подчиняясь ледяному притяжению металла. Веки сомкнулись. Пусть тьма заберет его целиком.
Но инстинкт оказался сильнее. Глубинный, животный страх небытия дернул его, как током. "Нет! Не хочу умирать! Не здесь! Не так!" Паника, острая и свежая, вновь впрыснула адреналин в окоченевшие сосуды. Он задергал головой, застонал, пытаясь вырваться из оцепенения.
— Нет... нет... — хрипел он. — Не могу... Пожалуйста... Дай... дай еще шанс...
Мольба была адресована в пустоту. Но в его сознании, расплавленном болью и страхом, возник образ. Не свет. Не церковь. Бабушкин комод. Старый, темный дуб. Верхний ящик. Там, под стопкой выглаженных платочков, лежало Евангелие в кожаном переплете, потрескавшемся от времени. Бабушка иногда доставала его, читала вслух, проводя пальцем по пожелтевшим страницам. Он, маленький Владушка, сидел рядом на табурете, слушая непонятные, но удивительно успокаивающие слова: "Проси;те, и да;стся вам..." (Мф. 7:7).
Торг начался. Не с людьми. С Богом. С Судьбой. С той Силой, что когда-то дала ему свет после аварии и теперь молча наблюдала за его агонией.
— Господи... — прошептал Влад, и имя Божие вырвалось не из набожности, а из последней, отчаянной надежды торгаша. — Если Ты есть... Если Ты меня слышишь... Вытащи меня отсюда. Прошу. Вытащи – и я...
Он замолчал, лихорадочно соображая, что может предложить в обмен на жизнь. Что у него есть? Грязные деньги на счете? Пустая квартира? Карьера менеджера среднего звена?
— Я... я брошу курить! — выпалил он первое, что пришло в голову. Голос звучал жалко, как у ребенка, обещающего исправиться за конфету. — Вот вытащишь – и все! Ни одной сигареты! Клянусь!
Тишина. Тени в углу не шелохнулись. Кап-кап-кап смеялось.
— И... и пить! — добавил он с горячностью. — Трезвенником стану! Ни капли! Никогда!
Молчание. Холод забирался под кожу. Он чувствовал, как его "предложение" смехотворно. Ничтожно.
— Деньги! — почти закричал он, охваченный паникой. — Все отдам! Сиротам! Храму! Бабушкин храм отреставрирую! Все, что есть! Каждую копейку!
Эхо его слов умерло в тесном пространстве. Он ждал чуда. Хотя бы знака. Луча света. Звука спасения. Ничего. Только ощущение бесконечного, равнодушного взгляда свыше.
Отчаяние переросло в истерику.
— Что Ты хочешь?! — завопил он, брызгая слюной. — Крови?! Возьми ногу! Вот! — Он дико дернул зажатую ногой. Адская боль ударила в мозг, заставив его завыть. — Бери! Отрежу сам, только вытащи! Дай нож! Отомсти! Но выпусти отсюда!
Он бился в истерике, рыдал, стучал головой о металл за спиной. Тени в углу качнулись, сблизились. Кап-кап-кап ускорилось, сливаясь в сплошной злобный шепот. Он чувствовал, как тьма сжимается, стенки лифта дышат, приближаясь, чтобы раздавить его заживо за эту кощунственную попытку торга.
— Нет! Прости! — заскулил он, сжимаясь в комок. — Не то... Не то я хотел...
И тогда, в точке полного психического слома, его пронзило. Воспоминание. Яркое, как удар молнии. Не о его вине. О чужой милости.
Зима. Гололед. Он за рулем своей первой машины – подержанной "десятки". Уверенный, немного лихой. Вылетел на перекресток на желтый. Занос. Его машину развернуло и выбросило на тротуар. Он отделался испугом и синяком от ремня. Вылез – перед ним старушка. Она переходила дорогу. Его машина пронеслась в сантиметре от нее, сбив лишь сумку с продуктами. Яблоки, банка сгущенки, хлеб – все раскидано по грязному снегу. Старушка стояла бледная, как смерть, трясущимися руками прижимая к груди потрепанную сумочку. Глаза – огромные, полные чистого, немого ужаса. Он подбежал.
— Бабушка! Вы живы?! Простите! Я... я не справился!
Он ожидал истерики, проклятий, полиции. Но старушка посмотрела на него. Взгляд был не злой. Жалостливый. Как на заблудшего щенка.
— Жив-жив, сынок... — прошелестела она. — Слава Богу... и тебе... что не задавил...
Она даже улыбнулась дрожащими губами. Потом опустилась на корточки, начала дрожащими руками собирать разбросанные продукты. Он помогал, бормоча извинения, суя ей в руки деньги – "На новую сгущенку, бабушка, простите ради Бога!" Она от денег отказалась. Только смотрела на него своими мудрыми, всепонимающими глазами: "Гляди в оба, сынок... Жизнь-то одна... Твоя... и чужая..."
Он тогда отделался испугом и легким стыдом. Откупился парой сотен (которые она не взяла) и забыл. Обычный эпизод.
Сейчас, в ледяном аду лифта, этот эпизод обрушился на него с невероятной силой. Он был тем, кто мог убить. Случайно. По глупости. По лихачеству. Но старушка простила. Ничего не потребовала. Не прокляла. Пожалела. Дала шанс. Бесплатно. Просто потому, что он жив, и она жива.
А он? Что он сделал со своими шансами? Сотнями "мелких" подлостей? Он топтал. Пользовался. Забывал.
Торг кончился. Стыд сжег остатки истерики. Он понял всю мерзость своих "предложений" Богу – сигареты, деньги, кусок плоти... Это было осквернение. Осквернение памяти той старушки, осквернение бабушкиной веры, осквернение самого дара жизни, который он так безнадежно растратил.
— Прости... — выдохнул он, и это было обращено уже не только к Богу, а к той незнакомой старушке, к бабушке, ко всем, кого он не заметил, не пожалел, не сберег. — Я не... не умею просить... Не умею быть благодарным...
Он замолк. Тело била мелкая дрожь – уже не только от холода, но и от осознания собственного ничтожества. Тени в углу лифта замерли. Кап-кап-кап снова обрело свой размеренный, неумолимый ритм. Но что-то изменилось. Тьма вокруг него стала... гуще. Тяжелее. Она не просто давила – она судья. Молчаливый, беспристрастный, видящий насквозь. А он – подсудимый, вывернутый наизнанку, беззащитный перед своим же отражением в зеркале совести.
Он закрыл глаза, видя не черноту, а лицо той старушки – морщинистое, доброе, с бездонными глазами, полными жалости к нему, маленькому, заблудшему Владушке, запертому не в лифте, а в темнице собственной черствости. И впервые за все время заточения слезы потекли не от страха или боли, а от горького прозрения – он не достоин спасения. Но и умирать он боится. Страх небытия вернулся, чистый и животный.
— Дай... — прошептал он в последний раз, уже не торгуясь, не требуя, а просто констатируя свою слабость. — Дай просто... не сойти с ума... пока... пока тут...
Это была единственная "просьба", не оскорбляющая его собственную душу. Просьба о маленькой милости в ожидании приговора. Ответом была только все та же, бездонная, судящая тишина, в которой каждая капля звучала как отсчет последних мгновений перед падением гильотины.
Глава 6: Зеркала Тьмы
Тишина после мольбы была не пустотой. Она была тяжелым бархатным пологом, окутавшим лифт, заглушающим даже вечный кап-кап-кап. Влад лежал неподвижно, слившись с холодным металлом, чувствуя, как его сознание медленно отслаивается от измученного тела. Боль в зажатой ноге превратилась в далекий гул – сигнал бедствия с тонущего корабля, который уже не способен спасти. Дышать стало легче, но не потому что прошло – потому что тело сдавалось, замедляя метаболизм перед концом.
Но душа не сдавалась. Она металась как птица клетке. Осознание своей недостойности, выстраданное в торге, не принесло покоя. Оно открыло шлюзы. Поток вины хлынул неудержимо, смывая последние плотины самообмана. Это были не отдельные эпизоды. Это был паводок грязи, поднятый со дна его жизни.
Каждое "худое" не было изолированным. Оно было паутиной, связывающей его с чужими жизнями, несущей в них разрушения. Его равнодушие – камень в огород чужого счастья. Его зависть – яд в чужой успех. Его похоть – грязь на чужой чистоте. Паутина опутывала его самого, душила, впиваясь ядовитыми нитями в кожу.
Тьма вокруг ожила. Она не просто давила – она шевелилась. Стены лифта дышали – медленно, влажно. Потолок (а что было потолком теперь?) опускался, миллиметр за миллиметром, неумолимо. Пол (стена?) под ногами вибрировал, как живая плоть. Кап-кап-кап уже не капало – оно сочилось из стен, теплой, липкой субстанцией, пахнущей медью и... и гнилью. Влад чувствовал ее влажные прикосновения на лице, шее. Он пытался стереть – рука встречала только сухой, холодный металл. Галлюцинации перешли границу – они были в тактильном измерении.
И тогда, в этой точке полного распада реальности, пришло самое страшное видение. Не тень. Не звук. Запах. Резкий, знакомый, пробивающийся сквозь пыль и галлюцинаторную гниль. Запах влажной земли.
Лето. Строительная площадка на окраине. Он, молодой прораб Влад, отвечающий за безопасность. Жара. Траншея под фундамент глубиной три метра. Стенки укреплены кое-как – бюджет режет начальство. Рабочие устали, спешат. Сергей. Парень лет двадцати, из деревни. Тихий, исполнительный. Кормит мать-инвалида. Роет в траншее последний участок. Влад проходит мимо. Видит –трещина в верхнем слое грунта на краю траншеи. Маленькая. Но знак. Он знает, что надо остановить работы, укрепить стенку. Но... сроки горят. Начальник будет орать. "Да ладно, – думает он. – Щель маленькая. Выкопает быстро".
— Сергей! — кричит он сверху. — Давай быстрее там! Засыпаем к обеду!
— Йес-йес, шеф! — доносится снизу молодой голос.
Влад отворачивается, идет разбираться с бумагами в бытовку. Через пятнадцать минут –глухой удар. Не крик. Удар. Как мешок с песком. Потом – вопль другого рабочего.
Он выбегает. У траншеи – толпа. Крики. Зовут "скорую". Он подбегает... Сергей. Полузасыпанный в рыхлом грунте. Голова неестественно запрокинута, рот открыт, глаза – стеклянные, смотрят в небо. Запах. Свежевскопанной земли.
— Не дышит! — орет кто-то. — Давай откапывай!
Они копают руками. Вытаскивают. Тело еще теплое, но гибкое, как тряпка. Шея сломана. Скорее всего, мгновенно. "Скорая" констатирует смерть.
А потом – самое страшное. Не похороны. Не слезы матери (хотя это было адом). Разговор с начальником. Тот приезжает, бледный, злой. Отводит Влада в сторону:
— Ты чего ублюдок, допустил?! – хватает Влада за грудки - Я тебе сейчас рожу на бок сверну, зубами плеваться будешь!
— Стенка треснула... я... я видел... — лепечет Влад.
— Молчи! — шипит начальник. — Ты ничего не видел! Понял? Рабочий нарушил ТБ! Полез без каски! Не убедился! Сам виноват! Пишем в акте – "падение с высоты из-за нарушения правил". Мамке страховку заплатим – и делу конец. А если пискнешь... я тебя самого в траншею закопаю.
И Влад... согласился. Из страха. Из трусости. Из желания сохранить место. Он подписал ложный акт. Написал, что Сергей "самостоятельно спустился в неукрепленную траншею без каски". Спас свою шкуру. Предал мертвого. Мать Сергея получила страховку – гроши. А истина была погребена вместе с парнем в гробу.
Сейчас, в лифте-могиле, этот эпизод встал перед ним во всей омерзительной наготе. Он не просто недосмотрел. Он убил. Своим равнодушием. А потом убил память о нем. Трусостью и ложью. Запах земли заполнил ноздри, смешиваясь с пылью, становясь реальным. Он чувствовал его на языке. Вкус могилы.
— Сергей... — прохрипел Влад в темноту. — Прости...
И тьма ответила.
Не словом. Действием.
Стена перед ним (где-то там, где была дверь) поехала. Не рухнула. Медленно, как живая, поползла на него. Холодный, шершавый металл приближался к его лицу. Он вжался в спину, зажмурился, ожидая удара. Но удар не пришел. Металл остановился в сантиметре от его носа. Он открыл глаза. В абсолютной темноте проступили очертания. Смутные, как на старой фотопластинке. Лицо. Молодое. С широкими скулами. Глаза – темные, глубокие, знакомые. Глаза Сергея. Но не мертвые. Живые. Полные немого вопроса: "За что?"
Влад закричал. Беззвучно. Горло не издало ни звука. Он хотел отвернуться, но не мог. Глаза Сергея держали его, как клещи.
— Я... испугался... — прошептал он, чувствуя всю ничтожность оправдания. — Начальник... работа...
Лицо в стене не изменилось. Глаза не моргнули. В них не было ненависти. Была печаль. Бесконечная, вселенская печаль. И разочарование.
И тут Влад увидел больше. Не галлюцинацию. Прозрение. Он увидел цепь. Его "маленькое" равнодушие к трещине – звено. Его приказ "быстрее" – звено. Его ложь в акте – звено. Но цепь шла дальше. К матери Сергея. Он видел ее – сгорбленную, убитую горем, получающую жалкие гроши страховки и знающую, что сын погиб из-за чужой халатности и лжи. Видел, как она угасает через год от тоски. Видел опустевший дом в деревне. Видел пустоту, оставленную Сергеем в мире – работу, которую он не сделал, детей, которых не родил, добро, которое не совершил. Все это –следствие. Его следствие.
И он понял: он не "просто" убил человека. Он уничтожил целый мир, который мог бы создать Сергей. И заменил его миром горя, лжи и пустоты.
— Нет! — простонал Влад, наконец отрывая взгляд от призрачных глаз. Он уткнулся лицом в холодный металл за спиной, чувствуя, как его рвет сухими спазмами. — Я... чудовище...
Тьма сгустилась вокруг него. Она не была пустотой. Она была скопищем теней. Теней всех, кого он задел, обидел, предал. Ольга. Плачущая девочка. Старушка-кондуктор. Коллега. Обманутый клиент. Бабушка, смотрящая с печалью. И Сергей. Все они были здесь. В лифте. Смотрели. Молча. Их молчание было приговором.
Боль в ноге вспыхнула с новой силой – как будто гангрена, наконец, добралась до сердца. Холод сменился жаром – лихорадка пожирала остатки сил. Жажда вернулась – теперь это был пожар в груди. Но физические муки были ничто по сравнению с адом души. Он был в аду не лифта. Он был в аду собственного создания. Ад, который он строил годами своими "обычными" поступками.
— Гори... — прошептал он сам себе, чувствуя, как сознание уходит в горящий туман. — Гори, тварь...
И тогда, в самом центре этого кошмара, случилось невозможное.
Сверху, сквозь многометровую толщу бетона, пробился звук. Не скрежет. Не грохот. Голос. Человеческий. Мужской. Глухой, приглушенный, но реальный.
— ...внимание... шахта... здесь...
Затем –удар. Металлический. Глухой. По корпусу лифта где-то вверху.
И – СВЕТ.
Тонкий, дрожащий луч фонарика. Он прорезал тьму, как нож масло, упал на потолок (стену?) лифта над головой Влада. Ослепительный. Невыносимый. Прекрасный.
Влад вскрикнул от боли в глазах, но крик превратился в хриплый стон. Он зажмурился, но свет прожигал веки, врываясь в мозг. Луч надежды. Или луч суда?
Он не знал. Он только инстинктивно, как мотылек на огонь, потянул руку вверх, к этому свету. Его заскорузлые пальцы, грязные и ободранные, встретили не металл. Они встретили... тепло.
И где-то далеко, как из другого мира, донеслось:
— Живой!!! Вижу руку!!!
Глава 7: Свет
Луч света был физической болью. Он вонзился в привыкшую к вечной тьме сетчатку, выжигая мозг белым огнём. Влад завыл, вжавшись в металл, но рука — иссохшая, с почерневшими ногтями — сама тянулась к нему, как растение к солнцу. Пальцы нащупали не холод, а вибрацию. Глухие удары сверху отдавались в костях.
— ЖИВОЙ! — голос снаружи, приглушённый, но человеческий, прорвался сквозь бетонный сон. — ДЕРЖИСЬ! Слышишь меня? ПОДАЙ ЗНАК!
Знак. Он попытался крикнуть. Из горла вырвался хрип, похожий на скрежет ржавых петель. Не слышат. Паника ударила адреналином. Он забился, ударив кулаком по стене. Бам. Бам. Бам. Удары слабые, но ритмичные. Мольба на азбуке Морзе: Я здесь.
— СЛЫШУ! — отозвалось сверху. — ОТПОЛЗАЙ ОТ ДВЕРЕЙ! БУДЕМ РЕЗАТЬ!
Он впился пальцами в рёбра металла, отодвигаясь в угол. Зажатая нога заныла тупым предсмертным стоном.
Шум гидравлики, вой болгарки. Лифт качнуло. Сверху хлынул водопад пыли, щебня, света. Влад закрыл лицо руками, чувствуя, как тьма отступает. Сквозь пальцы — ослепительная дыра в деформированной крыше. И в ней —
Лицо.
В противогазе, заляпанное грязью. Глаза — усталые, но острые, как скальпель.
— Рука! — крикнул спасатель. — Дай руку!
Влад протянул дрожащую ладонь. Чужие пальцы в перчатке схватили его с силой, которая казалась чудом. Боль — нестерпимая, живая — разлилась по телу, когда его тело оторвали от металла. Он закричал. По-настоящему.
— Нога! Аккуратней! — рявкнул спасатель напарнику. — Носилки!
Его вытягивали, как мешок с костями. Свет резал глаза. Он щурился, видя лишь:
Обрывки проводов, свисающие из рваной шахты, бетонные зубы разрушенных перекрытий, небо — грязно-серое, бесконечное.
Воздух! Он вдохнул полной грудью — и забился в кашле. Не пыль. Запах свободы: дым, металл, мокрый бетон. Его уложили на жёсткие носилки. Ремни. Маска с кислородом на лицо. Голоса, перекрывающие сирену:
— Жив! Переломы, гипотермия, обезвоживание! Валим!
Носилки понесли. Он видел ад снаружи: горы обломков, похожие на скелеты исполинов, пожарные рукава, змеящиеся по руинам, силуэты спасателей с собаками — призраки в дыму.
Я выжил? Мысль была чужой, невероятной. Но боль — его, родная. Ребра. Нога. Каждый удар носилок о землю — удар молота по наковальне тела.
Госпиталь. Белый свет. Резкий запах антисептика. Маски. Укол в вену.
— Сколько я... там? — прошептал он медсестре, снимавшей окровавленную рубашку.
— Четверо суток, — её голос был устало-ровным. — Повезло. Шахта лифта стала воздушным карманом.
Четверо суток. Вечность в аду уместилась в 96 часов.
Его обмывали. Перевязывали. Рентген. Капельницы. Он молчал. Тело оттаивало, а душа... душа оставалась в лифте. Среди теней.
Палата. Тишина. Капельница мерно щёлкала. За окном — сумерки. Он лежал, глядя в потолок. Физическая боль стала фоном. Главной болью были глаза Сергея в темноте. Слова бабушки: "За всё воздастся".
Врач вошел быстро, с папкой под мышкой. Молодой, но с усталыми глазами, которые сразу же нашли Влада. Он сел на табурет у койки, открыл папку, его движения были точными, экономными.
— Владислав Игоревич, — голос был ровным, без лишних интонаций. — Обсудим ваше состояние. Четверо суток в экстремальных условиях. Кратко по пунктам. — Он просматривал записи, не поднимая головы. — Во-первых, обезвоживание и истощение крайней степени. Креатинин за 400. Почки работали на пределе. Сейчас капельницы восполняют объем, но риск развития хронической почечной недостаточности остается. Пожизненный контроль у нефролога обязателен. — Он переложил лист. — Во-вторых, главная проблема: синдром длительного сдавления левой голени. Некроз мышечной ткани, миоглобулинемия. Острую почечную недостаточность предотвратили, но повреждения нервно-сосудистого пучка значительные. — Он поднял рентгеновский снимок. — Трещина малой берцовой – мелочь. Главное – здесь. — Палец уперся в область лодыжки. — Прогноз: высокий риск стойкой хромоты, мышечной атрофии. Ортез – 3 месяца минимум. Потом интенсивная ЛФК. Возможно, потребуется хирургическая ревизия нерва позже. Готовьтесь к долгой реабилитации.
Он отложил снимок, взял другой лист.
— В-третьих, переломы 8-го и 9-го ребер справа. Без смещения. Боль при дыхании, кашле – будете терпеть 2-3 недели. Никаких резких движений, нагрузок. В-четвертых, контузионный синдром, сотрясение мозга. Ожидайте головные боли, головокружение, свето- и звукобоязнь. Невролог назначит терапию. В-пятых, глубокая гипотермия. Иммунитет подавлен. Высокий риск пневмонии, сепсиса. Антибиотики широкого спектра – строго по схеме. — Он закрыл папку, посмотрел прямо на Влада. — И самое важное: психический статус. Острое стрессовое расстройство, признаки ПТСР. Галлюцинации, кошмары, панические атаки – не игнорируйте. Консультация психиатра обязательна уже сегодня. Это не менее критично, чем физические повреждения. Заживо погребенным – тяжелейшая психотравма. Без проработки последствия будут тяжелыми и долговременными. — Он встал. — Общий прогноз: Выжили – это главное. Физическое восстановление – минимум год. Трудоспособность под большим вопросом. Сейчас фокус – почки, нога, профилактика инфекций и психика. Отдыхайте. Медсестра придет с обезболивающим. Вопросы есть?
— А... другие?
Врач вздохнул:
— Здание рухнуло секциями. Ваш лифт — в наименее разрушенной. Спасли 11. Погибло 34.
34. Цифра ударила в висок. Он видел их — безликие тени в руинах. А если бы он не задержался на кофе? Не вошёл бы в лифт? Цепочка "если" вела в безумие.
Ночь была кошмаром. Галлюцинации не ушли — они адаптировались к свету: Тень Сергея стояла у окна, запах ладана смешивался с запахом земли, Кап-кап-кап капельницы превращалось в смех Ольги.
Утром принесли телефон (нашли рядом с разбитой рацией). Разряжен. Зарядил. Десятки сообщений: коллеги, друзья, родители. Одно выделялось: "Ольга (Кадры)".
"Влад, выжил? Говорят, ты в "Прогрессе" был. Отзовись".
Пальцы затряслись. Он набрал номер. Два гудка.
— Алло? — её голос. Усталый, но живой.
— Оль... — он сглотнул ком. — Это Влад.
Пауза. Затяжная.
— Жив... — выдохнула она. — Слава Богу.
— Ольга... я... прости. За всё. За тот вечер. За... — слов не хватало.
— Забыто, — её голос дрогнул. — Я... после того корпоратива развелась. Не из-за тебя. Из-за него. Из-за себя. Но... спасибо, что позвонил.
Она положила трубку. Он сидел, сжимая телефон, чувствуя: прощения нет. Есть лишь шаг в пропасти между "наказанием" и "искуплением".
Выписали через неделю. Нога в ортезе, костыли.
По телевизору в холле, пока он ждал выписки, шёл репортаж. Сдержанный голос диктора за кадром:
— ...следственный комитет озвучил предварительные данные. По версии следствия, причиной катастрофических разрушений и последующего пожара стал мощный взрыв в складских помещениях на минус первом этаже, арендованных ООО "ТехноПромСнаб". На складах, согласно предварительным данным, хранились лакокрасочные материалы, растворители и, возможно, компоненты для пиротехники. Ведется проверка соблюдения правил хранения и пожарной безопасности. Руководство компании задержано...
Дома — чистота, тишина, его мир, уцелевший. Он стоял у окна. Город жил. Люди спешили. Кто-то смеялся.
Зеркало в прихожей. Он подошёл. Чужое лицо: Впалые щёки, обтянутые жёлтой кожей, синяки под глазами, похожие на провалы в ад, глаза... Глаза Сергея. Тот же вопрос: "За что?"
Он упал на колени перед зеркалом. Костыли грохнули. Рёбра заныли. Но боль души — перекрыла всё.
— Простите... — прошептал он отражению. — Всем... кого...
Слова застряли. Он бил кулаком по полу, задыхался, но слёз не было. Они остались в лифте.
Ночь. Он сидит в кресле. Перед ним — ноутбук. На экране план:
1. Запрос в архив: "Несчастный случай на стройке. Сергей М. 2015г."
2. Заявление в прокуратуру города: "Я лгал. Виновен в смерти Сергея М."
3. Перевод: весь его счёт — Благотворительному Фонду «СПАСЕНИЕ».
4.
За окном — первая звезда. Он вспоминает бабушку: "И был свет..."
— Не для меня, — шепчет он. — Но для них.
Палец опускается на клавишу.
Щелчок.
Экран гаснет. В темноте комнаты горит только звезда за окном. Крошечная. Неугасимая.
Он не знает, что будет завтра. Знает лишь: его лифт рухнул. Его ад — с ним. Но свет — не снаружи. Он — в этом щелчке. В этом шаге. В этой невыносимой тяжести правды, которую он наконец поднял.
— И был свет... — говорит он в пустоту. — Теперь неси его.
Эпилог: Несущий Свет
Год спустя.
Возбудили дело по гибели Сергея, его осудили на 3 года условно. Компания-застройщик рухнула в скандалах.
Он снял комнату на окраине, устроился сторожем на кладбище.
Храм Святой Параскевы Пятницы. Прохладный воздух храма пахнет воском и пылью. Влад стоял в тени у колонны, опираясь на трость. Его взгляд скользнул к женщине у подсвечника. Анна. Он узнал ее по фотографии в газете, приложенной к делу о компенсациях. Ее сын, Алексей, студент-архитектор, погиб в "Прогрессе". Он был там на преддипломной практике, делал обмеры интерьеров. Анна приходила сюда каждое семнадцатое число. Влад видел ее здесь раньше – всегда одна, всегда с тем же выражением немой боли на лице.
Сегодня она стояла, не зажигая свечи, просто глядя на пламя других лампад. Плечи ее чуть подрагивали. Влад сделал шаг вперед, трость глухо стукнула по каменному полу. Она обернулась. В глазах – пустота, знакомая ему по зеркалу в первые месяцы.
— Вы... — ее голос был тихим, прерывистым. — Вы тот... из лифта?
— Да, — ответил Влад. — Влад. Я... читал про Алексея. В материалах следствия. Он... он занимался старыми зданиями. — Он не знал, зачем говорит это. Просто хотел сказать что-то, кроме формального соболезнования.
— Да, — она кивнула, сжав платок в руке. Глаза ее наполнились слезами, но она не отводила взгляда. — Он любил эти стены... их историю. Говорил, что они дышат. — Голос дрогнул. Она отвернулась, быстро смахнула слезу. — А вы? Как... живете теперь?
Влад указал на потрепанную сумку с книгами у своих ног.
— Работаю с детьми. В приюте на Октябрьской. Рассказываю им... — он запнулся, искал слова, — ...что даже маленькая трещина в фундаменте может разрушить самое крепкое здание. Как ложь. Или трусость.
— Они понимают? — спросила Анна. В ее вопросе не было скепсиса, лишь усталое любопытство.
— Сомневаются. — Влад чуть улыбнулся, — но я в них верю.
Тишина повисла между ними, но уже не такая тяжелая. Анна смотрела на него, и в ее взгляде, сквозь пелену скорби, мелькнуло что-то – слабый отблеск понимания.
— Алексей... — она начала тихо, — ...верил, что хороший ремонт может спасти даже почти рухнувший дом. Дать ему новую жизнь. — Она сделала паузу, ее взгляд скользнул по древним стенам храма, потом вернулся к Владу. — Ваши "трещины"... ваши "ремонты" душ... — Она не договорила, но смысл висел в воздухе: Возможно, это и есть тот самый ремонт. Для вас. Для них.
Она кивнула, коротко, без слов прощания, и медленно пошла к выходу. Влад смотрел ей вслед. Впервые за долгие месяцы, в той части души, где была только ледяная пустота и гулкое эхо лифтовой шахты, что-то едва уловимо сдвинулось. Не радость. Не любовь. Но тихий отклик. Признание чужой боли, увиденной и названной. И слабая, как первый луч на рассвете, возможность того, что две сломленные жизни, идущие параллельно в своем горе, могут когда-нибудь найти точку соприкосновения. Не для исцеления – для тихого со-бытия в этом "после".
Вечер. Детдом №4. Класс для «трудных». 12 пар глаз — озлобленных, скучающих, пустых. Влад раскрывает потрёпанный альбом:
— Видите этот шрам? — он касается виска. — Он от света. Того самого, что вытащил меня из могилы.
Он начинает рассказ. Не о Боге. О щебне под ногтями. О запахе ржавчины вместо воды. О том, как тьма заставляет видеть правду в себе. Говорит о Сергее. О старушке, простившей его. О наказании. Об искуплении. О честности. И темнице для души.
— Враньё! — кричит рыжий парнишка с последней парты. — Наш папаша в тюрьме! Говорит: честных там нет!
— Верно, — спокойно отвечает Влад. — Потому что честность — не про отсутствие тюрьмы. Она про это. — Он стучит кулаком в грудь. — Про то, чтобы не сдохнуть крысой в своей же лжи.
Тишина. Он подходит к выключателю и гасит свет, достаёт фонарик — маленький, потрёпанный. Нажимает кнопку. Луч бьёт в потолок.
— Видите? Тьма не исчезла. Но свет — вот он. Ваш выбор — быть тьмой вокруг... или этим лучом. Даже если он один.
Звонок с урока. Дети молча расходятся. Только рыжий задерживается:
— Дядя Влад... а если я вчера кошку пнул? Она жива... но мне стыдно.
— Значит, твой свет уже зажёгся, — Влад кладёт ему на ладонь фонарик. — Держи. Начни с неё.
Поздний вечер. Влад идёт по пустынной набережной. Трость постукивает по плитам.
Он останавливается у воды. Достает фонарик (новый, а старый — у рыжего). Направляет луч на тёмную реку. Крошечный островок света дрожит на волнах.
— «И был свет...» — шепчет он.
Небо ответит молчанием. Город — огнями окон. Река — шелестом волн. Но в этой тишине есть правда: его свет — не искра чуда. Он — ежедневный выбор. Как шаг хромой ноги. Как честное слово детям. Как боль памяти, которую не заглушить.
Он гасит фонарь. Поворачивается к городу. Идёт вперёд — медленно, тяжело, неся свою тьму. Но не давая ей погасить свет.
Вологда, июнь 2025
Свидетельство о публикации №225061700843