Глава 9. Театр одной души
Элрион почувствовал, как земля уходит из-под ног. Нет, он всё ещё стоял, но теперь – на досках, пахнущих смолой и старым страхом. Театр. Чёрт возьми, это же театр.
"Какой-то дешёвый трюк", – хотел усмехнуться он, но губы не слушались.
Голоса. Их было слишком много. Они липли к коже, как паутина:
– О-о-о, какая прелесть! – кто-то захлопал в ладоши прямо у него за спиной.
– Тссс, начинается! – прошипело из темноты, и от этого мурашки побежали по спине.
– Внимание, занавес! – прогремело сверху.
А потом – этот голос. Медовый. Сладковато-гнилой.
– Добро пожаловать в мой скромный театрик, ваааше высочество-а-а!
Элрион сглотнул. Горло было сухим, как пепел сожжённых деревень.
"Они ненавидят меня?"
Ответ пришёл мгновенно – да, чёрт возьми, да. Он чувствовал это каждой порой своей проклятой кожи. Их ненависть была осязаемой – тяжёлой, как свинец в лёгких.
"Они хотят моей крови?"
Безусловно. Он видел это в их глазах – вернее, в той пустоте, где глаза должны были быть.
Шипы на его запястьях вздулись, наполняясь кровью. Новые бутоны распускались под ключицей, разрывая кожу. Но сейчас – сейчас это было не важно.
Потому что он видел их.
Слышал.
И понимал – это не иллюзия.
Это возмездие.
Прикосновение тени обожгло, как раскаленный уголь, впившийся прямо в душу.
Элрион вздрогнул – и мир переломился пополам с хрустом ломающихся ребер.
Где-то далеко хлопнула дверь. Или, может быть, это захлопнулась ловушка.
Он открыл глаза.
Но это были не его глаза.
Веки, тяжелые, как свинцовые крышки гроба. Зрение, затянутое молочной пеленой катаракты, сквозь которую едва проглядывали очертания нищенской лачуги. И боль – не острая, не яростная, а та, что хуже всего: глухая, въевшаяся в кости, будто сама старость прогрызла его тело изнутри, оставив лишь эту дряхлую оболочку.
"Где я..."
Запах ударил в ноздри раньше, чем вернулось сознание: плесень, вареная крапива и что-то еще сладковато-гнилое. Запах безнадежности.
Элрион поднял руки и чуть не закричал.
Перед ним были не его руки.
Кожистые, в синих прожилках и старческих пятнах, с дрожью, которую невозможно остановить. Пальцы, когда-то державшие меч, теперь едва могли ухватить ложку.
Он стал тем стариком.
Тем, что умер у его ног на площади.
– Смотри, старый, будь осторожнее сегодня, – хриплый голос жены пробился сквозь звон в ушах, похожий на предсмертный бред.
Он обернулся – и мир рухнул.
Женщина. Вернее, тень женщины. Лицо, изрезанное морщинами глубже, чем борозды на вытоптанной дороге. Глаза – два мутных осколка, в которых уже не осталось ничего, кроме боли. Ее пальцы, похожие на скрюченные корни, цеплялись за одеяло, под которым угадывались очертания скелета, обтянутого кожей.
– Деньги… лекарство… – прошептала она, и в этом шепоте было больше отчаяния, чем во всех криках его казненных врагов.
И он понял.
Понял тяжесть трех медных монет в кармане.
Понял, как болит спина после вчерашних ударов плетью – не для наказания, просто "для порядка".
Понял страх – липкий, как пот на спине, когда он вышел на улицу и увидел их. Сборщиков дани. В начищенных до зеркального блеска сапогах, с лицами, на которых не было ни морщин, ни следов голода.
Первый день.
Они взяли деньги. И ударили – просто так, чтобы "не расслаблялся".
Второй день.
Он принес еще – украл у самого себя, выменял последнюю рубаху на горсть медяков. Они снова взяли. Снова ударили.
Третий день.
У него не было ничего. Только мольба, застрявшая в горле, как кость. Они избили его так, что он три часа не мог подняться с земли.
А на четвертый...
На четвертый он умер.
И перед тем, как тьма поглотила его окончательно, он услышал свои же слова – те, что когда-то сказал, глядя на старика в грязи:
– Народ страдает из-за лени.
Последнее, что он почувствовал – не боль.
Стыд. Горячий, всепоглощающий, как пламя.
А потом – снова театр. Тени. И его собственное тело, в котором шипы цвели пышнее прежнего, будто впитывая каждую каплю чужой боли.
Новый бутон на его запястье раскрылся с тихим хлюпающим звуком – алый, как кровь старика на мостовой.
Где-то в темноте раздался шепот:
– Теперь ты понимаешь?
Но Элрион уже знал – это только начало.
Тень коснулась его плеча – и мир взорвался.
Кожа, загорелая до темно-янтарного оттенка, покрытая тонкой сетью белых шрамов – следов лесных битв. Ладони, изборожденные мозолями от тетивы – не грубыми наростами, а жесткими, как дубовая кора, вросшими в плоть. В груди – не просто стук сердца, а яростная дробь боевого барабана, отдающаяся в висках пульсирующей болью. И шепот – не просто листьев, а голос леса, проникающий прямо в кости:
"Они рубят древних. Стреляют в детенышей. Твой долг..."
Теперь он был Анникеем. Полностью. Безвозвратно.
Воспоминания нахлынули волной:
Его лес. Настоящий лес, каким он был до прихода Валерионов: величественные деревья, чьи кроны переплетались в живой собор; олени, пьющие из ручья в предрассветном тумане. И – резкий контраст – топоры, вгрызающиеся в древние стволы с похабным смехом. Солдаты, стреляющие в олениху с детенышем ради спортивного интереса. Алый фонтан на папоротниках. Глаза олененка – широкие, мокрые, непонимающие.
Его руки (нет, свои руки) сжимают лук. Пальцы белеют от напряжения. В ушах – голос матери: "Сила – в гармонии, сынок". Но сейчас гармонии нет. Есть только решение, твердое, как корни тысячелетнего дуба: "Он должен умереть".
Темница.
Резкий переход. Больше нет леса – только: камни под босыми ногами, холодные, как трупное окоченение; запах – не просто крови и рвоты, а чего-то хуже: страха, вонзающегося в ноздри, как шило; девушка-ведьма (сестра? возлюбленная?) с перебитыми пальцами. Ее стоны – не громкие, а тихие, словно она уже наполовину в ином мире.
"Чтобы не могла сделать ритуальные жесты" – эта мысль проносится в голове Элриона с ледяной ясностью.
– "Встать!"
Голос надсмотрщика режет воздух, как тот самый топор – лес.
Плеть свистит – звук, от которого сжимается все внутри.
Первый удар – огненная молния по спине. Кожа рвется с противным чавкающим звуком.
Второй удар – глухой стук по ребрам. Что-то хрустит.
И тогда он видит Его.
Сам Элрион.
Не просто надменный – прекрасный в своем холодном величии. Волосы – не просто серебряные, а сияющие, как лунная дорожка на воде. Глаза – не просто алые, а горящие, как два адских зеркала, в которых Анникей (он!) видит свое искаженное от боли отражение.
– Как... забавно, – говорит его собственный (чужой!) голос. И в этом голосе – не злорадство, а скука.
Челюсть сжимается так, что кость трещит. Во рту – вкус крови и ненависти.
Казнь.
Тринадцать эльфов.
Первый: мальчишка, даже не успевший отрастить бороду. Его глаза – огромные, как у того олененка. Топор сверкает на солнце – и мир взрывается алым фейерверком.
– Второй: старый маг. Шепчет молитву – нет, проклятие, и Элрион чувствует, как слова впиваются в его (их?) кожу, как те самые шипы.
— Третий...
Он видит свои руки.
Настоящие руки Элриона. Чувствует, как лезвие вгрызается в плоть – не просто режет, а разрывает живую ткань. Слышит хруст – не кости, а души.
– На границу. Умрешь за тех, кого ненавидишь, – звучит приговор.
Но Анникей не умер.
Выжил.
И теперь, когда тьма снова сгущается, Элрион очнулся на коленях, задыхаясь не от боли – от понимания.
Шипы на его руках не просто почернели – они зашевелились, будто впитывая эту ненависть.
Где-то в темноте раздается смех – молодой, звонкий, безумный.
Тален.
Занавес.
Тень коснулась его лба – и мир растворился в чернильной мгле.
Он открыл глаза – и пальцы сами сжались в ужасе. Эти руки – не его руки.
Пальцы, исчерченные чернильными пятнами и тонкими шрамами от циркуля. Дрожь – не от страха, а от бессонных ночей, проведенных над чертежами. Запах лавандового масла (чтобы унять головную боль) и свежей древесной смолы (новые макеты, всегда новые макеты). Где-то за спиной – топот нетерпеливых шагов.
"Учитель! Посмотрите, я доработал арки!"
Голос звонкий, как утренний ручей. Он обернулся – и сердце сжалось.
Тален.
Не тот безумный алхимик, что позже пытался взорвать дворец. А просто мальчишка – черные пряди выбиваются из-под кожаной повязки, глаза горят, как два кусочка обсидиана на солнце. В руках – свиток, где изящные мосты пляшут между расчетов, живые, дышащие.
"Принц обязательно одобрит, правда?" – юноша размахивает свитком, и в его движениях – вся надежда шестнадцати лет.
Его собственный (чужой!) голос отвечает, и слова обжигают: "Конечно. Ведь настоящая сила – в гармонии, а не в грубой мощи".
Резкий переход. Дворец.
Мраморные полы звенят под шагами. В воздухе – запах ладана (чтобы заглушить страх) и чего-то металлического (кровь? Или просто вкус страха на языке?).
И Он.
Принц Элрион.
Как странно видеть себя со стороны – холодного, прекрасного, как обсидиановый клинок. Его пальцы (свои пальцы!) лениво перелистывают чертежи, а алые глаза скользят по линиям – и с каждой секундой в них растет не просто разочарование.
Оскорбление.
– Вы предлагаете мне... это? – его собственный голос звучит, как скрежет стали по стеклу. Пальцы сжимают пергамент – треск рвущейся бумаги. – Паутину? Детские каракули?
– Ваше Высочество... – его (чужое!) горло сжимается, – эти арки выдержат...
– Молчать!
Удар кулака по трону. Где-то звякают доспехи стражников – звук, похожий на бряцание цепей.
– Мое королевство стоит на силе, – принц встает, и его тень накрывает их, как крыло хищной птицы. – А вы приносите мне... красоту?
Последнее слово – плевок в лицо.
– Замуруйте его в первую колонну, – алые глаза сужаются, – пусть убедится, насколько прочны его "воздушные" расчеты.
Темнота.
Камень.
Он везде – давит на грудь, впивается в спину, забивается в нос и рот. Раствор просачивается сквозь одежду, жжет кожу. Где-то за стеной – царапанье ногтей по камню и детские всхлипы:
"Учитель! Я вас вытащу! Я..!"
Хруст.
Чья-то рука (стражника? палача?) отшвыривает Талена. Последнее, что он слышит – вопль, обрывающийся на полуслове.
А потом...
Только тьма.
И медленное понимание:
"Я умру здесь. В своем "шедевре". А тот... Тот, кто отдал приказ... Он даже не останется смотреть".
Воздух заканчивается. Сердце бьется все медленнее. Последние мысли:
"Пусть твои стены никогда не будут прочными. Пусть каждый камень кричит тебе в уши. Пусть..."
Резкий свет.
Сцена.
Элрион рухнул на колени, давясь кашлем. Изо рта сыплется песок (откуда он взялся? Или это толченый камень, оставшийся в легких?). Шипы на его руках гниют на глазах – чернеют, рассыпаются в труху, а затем вырастают вновь, еще острее, еще болезненнее.
Где-то в темноте – хлопок.
Еще один.
Аплодисменты.
"Браво-браво..." – шепот Талена, который выходит из тени. Его голос звенит, как разбитое стекло.
Он наклоняется, и в его глазах (таких знакомых! Таких чужих!) отражается лицо Элриона – искаженное, мокрое не от слез, а от понимания.
"Он был моим учителем", – тихий голос. Простое предложение.
И все встает на свои места.
Новый шип прорастает у Элриона под глазом – тонкий, как слеза.
Занавес.
Тьма обняла его, как старая любовница, и подарила тысячу смертей.
Каждое новое прикосновение переносило в другое тело, другую судьбу. Он падал в них, как в колодцы без дна, и каждый раз дно находило его – острое, беспощадное, личное.
Он был пажом.
Мальчиком с бархатными ресницами. Шелковый шнур впивался в шею так нежно, будто сама смерть целовала его. Последнее, что видел – равнодушный профиль принца, рассматривающего новое кольцо.
Он был гадалкой.
Кости хрустели в костре, как сухие ветки. Пламя лизало морщинистое лицо, и сквозь дым она видела - видела! - как принц пробует виноград с её сожженного огорода.
Он был солдатом.
Железный вкус крови во рту. Стрела торчала из живота, как нелепый флаг. "Вперёд!" – кричали ему. "За короля!" – и он полз, оставляя кровавый след, пока не понял: королю не нужны калеки.
Каждая жизнь оставляла на нём отметину:
После пажа – тонкий рубец на шее.
После гадалки – запах жареного мяса в ноздрях.
После солдата – фантомную боль в отсутствующей ноге.
Театр менялся вместе с ним: пол покрывался то пеплом, то лепестками, то монетами. Тени-зрители шептали хором: "Это твой выбор", "Ты мог остановиться", "Почему не остановился?"
Особенно страшны были дети.
Маленькая девочка с пустым горшком – её живот раздулся от голода, как спелый плод. Мальчик, потерявший руку на рудниках – его глаза были старше звёзд. Они не обвиняли. Просто смотрели. И от этого становилось больнее.
Перелом случился на 947-й жизни.
Он стал матерью, теряющей ребёнка. И когда её (его!) руки обнимали холодное тельце, а губы целовали синие губки, что-то в нём треснуло. Настоящая слеза скатилась по щеке – и шип на ней почернел и рассыпался.
К финалу он уже не кричал. Лежал в позе эмбриона, а шипы покрывали его, как саван. Шипы исчезли там, где пролились искренние слёзы.
Когда последняя тень отпустила его, Элрион поднял голову. Его голос был похож на скрип ржавых ворот:
– Я... видел...
– Видел, – подтвердила Тьма. – Теперь ты знаешь цену слёз.
Занавес упал без аплодисментов. В пустом театре остался только он – принц без королевства, человек без кожи, грешник без оправданий.
И где-то в глубине, под грудой чужих смертей, шевелилось что-то новое.
"Травница?" – прошептал Элрион, и его голос прозвучал хрипло, словно ржавые петли старой двери. Пальцы, покрытые черными шипами, дрогнули, пытаясь ухватить ускользающий силуэт. В тот же миг мир перевернулся, и он очнулся в теле маленькой девочки с рыжими кудрями и босыми ногами, почерневшими от земли.
Первое, что он ощутил – запахи. Настоящие, живые, такие далекие от его холодного дворца. Аромат свежескошенной травы смешивался с дымком из печи, где пекся хлеб. Где-то пахло бабушкиными духами – смесью сушеных лесных цветов и чего-то неуловимо родного.
"Лирочка! Иди-ка сюда, суп остывает!" – раздался теплый голос, и Элрион (нет, теперь она, Лира!) засмеялся, убегая от протянутой руки. "Фу, твой суп – как лягушачья похлебка!" – крикнула она, чувствуя, как смех пузырится в груди, легкий и беззаботный.
Бабушка ловко поймала ее за ухо – не больно, но так, чтобы знала, кто здесь главный. В морщинистом лице светились глаза – зеленые, с золотыми искорками, точь-в-точь как у взрослой Лиры. И в этот момент Элрион почувствовал что-то странное – её (его?) сердце забилось чаще. Он ощущал шершавость деревянной ложки, тепло глиняной миски, противный вкус травяного отвара. Но когда бабушка погладила ее по голове, в груди распустилось тепло – настоящее, уютное, как плед в зимнюю стужу.
Дни текли медленно и сладко, как густой мед. Они с друзьями, с такими же озорными детишками, кувыркались в росистой траве, тайком ходили за малиной в запретную часть леса, а вечерами бабушка рассказывала сказки у камина. В одну из таких ночей, под стрекот сверчков, старуха прошептала: "В самом сердце Запретного леса растет роза без шипов. Но сорвать ее может только тот, чье сердце помнит, как плакать по-настоящему".
А потом пришло утро, перевернувшее все. Сначала были крики. Потом запах гари. Бабушка, обычно такая медлительная, вдруг стала быстрой, как ветер. "В дупло! Быстрее!" – ее руки, всегда такие теплые, теперь леденели от страха. Запихивая девочку в спасительную тьму векового дуба, она прижала к ее губам свои дрожащие пальцы. Элрион почувствовал соленый вкус бабушкиных слез, металлический привкус крови – она прикусила губу, чтобы не закричать, – и последний поцелуй, пахнущий лесными травами и бесконечной любовью.
"Не оглядывайся, дитя мое", – прошептала старуха. Но маленькая Лира (а вместе с ней и Элрион) обернулась. И увидела его – самого себя, прекрасного и бесстрастного, с поднятой для смертельного жеста рукой. Увидела бабушку, стоящую на коленях перед окровавленным пнем, гордую и непокоренную, с той самой розой без шипов в дрожащих пальцах.
В этот момент что-то разорвалось внутри. Сердце девочки забилось так сильно, что Элрион почувствовал эту боль в своем настоящем теле. Шипы на его запястьях вдруг расцвели алыми розами – и тут же рассыпались в прах.
Когда видение рассеялось, на сцене театра остался лежать лишь сломленный принц, покрытый черными шипами раскаяния. И один крошечный бутон розы без шипов, едва заметный у самого сердца.
"Теперь ты понимаешь?" – прошептала тьма. Но Элрион уже знал ответ. Это знание жгло сильнее любого проклятия, больнее любого шипа. Он наконец понял цену слез – тех самых слез, что когда-то проливались из-за него и теперь прорастали в его плоти алыми цветами.
Внезапно театр теней дрогнул, словно отражение в воде, тронутое пальцем. Последнее, что увидел Элрион – это тени-зрители, медленно растворяющиеся в воздухе, как дым от погасшей свечи.
А в мастерской Талена...
Прошло всего девять минут.
Девять обычных минут, за которые в искаженной реальности театра Элрион прожил 197 лет чужих жизней.
Лира моргнула, будто выныривая из глубокой задумчивости. Ее пальцы непроизвольно сжали край стола.
В воздухе все еще висела едкая гарь от недавнего взрыва. Склянки на полках позвякивали, будто нервно смеясь. Где-то капала вода – размеренно, словно отсчитывая секунды в этом мире, где время текло нормально.
Она резко повернулась к Талену, который возился с каким-то дымящимся механизмом, напевая под нос бессмысленную песенку.
Темные стены, заставленные склянками с дымящимися жидкостями, тяжелый воздух, пропитанный запахом металла и горьких трав. Лира стояла у стола, скрестив руки, ее глаза горели холодным огнем.
– Какого чёрта ты вытворяешь? – вырвалось у нее, резко, как удар кинжала.
Тален, склонившийся над столом с чертежами, медленно поднял голову. Его черные пряди падали на лоб, а в глазах – привычная смесь безумия и озорства.
– А тебе какое дело, милая? – он ухмыльнулся, но голос звучал не так игриво, как обычно. – Разве ты не должна ненавидеть его?
Лира сжала кулаки.
– Ненавижу.
Слово повисло в воздухе, тяжелое, как камень.
– Я ненавижу его столько лет, что уже забыла, каково это – не чувствовать эту злость. Когда я впервые увидела его в лесу, я хотела убить его на месте.
Она отвернулась, ее голос стал тише, но от этого только жестче.
– Но потом я увидела, какой он жалкий. Измученный. И подумала… пусть мучается. Пусть почувствует, что это такое.
Тален наблюдал за ней, его пальцы медленно постукивали по столу.
– А теперь?
Лира замерла.
– Теперь… – она сжала губы, будто слова обжигали. – Теперь с каждым его стоном, с каждой новой раной… мне кажется, его шипы растут и во мне.
Она резко повернулась к нему, глаза яркие, почти яростные.
– Это не жалость. Никогда. Но я не стану тем, кого ненавижу.
Тален слушал, не перебивая, его пальцы нервно перебирали странный механизм из шестерёнок и пружин, который он собирал на ходу. Потом внезапно рассмеялся – звонко, как треск разбитого стекла, но с какой-то безумной музыкальностью.
– Восхищаюсь тобой! – воскликнул он, вскакивая так резко, что со стола с грохотом упали три склянки (одна с зелёным дымом, вторая с фиолетовыми пузырями, третья... Лира предпочла не спрашивать). Он приблизился к ней, кружась в каком-то странном танце, его чёрные пряди развевались, как живые. – Ты – совершенное уравнение! Твоя ярость, твои принципы, – он делает широкий жест, чуть не задев полку с ядами, — Это вообще шедевр!
Его глаза блестели, как у ребёнка, нашедшего новую игрушку для опытов.
– Кажется, я влюбился. Безвозвратно, – он схватил её руку и с театральным поклоном прижал к ней какую-то шестерёнку (откуда она взялась? Лира даже не видела, чтобы он её доставал). – Вот. Возьми. Это частица меня. Теперь ты можешь делать с ней что угодно – выбросить, раздавить, собрать из неё машину для уничтожения миров... – он вдруг замолчал, заглянул ей в глаза и закончил совершенно другим, почти нормальным тоном: – Но она всё равно будет твоей.
Лира выдернула руку, но шестерёнка осталась лежать у неё на ладони – маленькая, блестящая, ещё тёплая от его пальцев. Она закатила глаза, но почему-то не выбросила эту дурацкую вещицу.
– Ты невыносим.
– Я знаю! – радостно согласился Тален, уже качаясь на стуле. – Но представь, как скучно было бы без меня?
Лира резко сжала кулак, ощущая холодный металл шестерёнки в ладони.
– Где Элрион?
Тален, балансирующий на стуле, замер. Его улыбка не исчезла, но в глазах вспыхнул странный огонёк – расчётливый, почти предостерегающий.
– О-о-о, Лира, моя ненаглядная, – пропел он, грациозно спрыгивая на пол. – Терновый принц там, где ему никто не сможет помешать.
Он сделал шаг в сторону, и тень от полки с ядами легла на его лицо, превращая улыбку в нечто зловещее.
– Ведь ты же понимаешь, что это неизбежно, да? – его голос стал тише, но от этого только опаснее. – Он должен дойти до конца. До самого дна. И когда он там окажется...
Тален внезапно рассмеялся, словно вспомнил смешную шутку.
– Ну, тогда-то и начнётся самое интересное!
Лира почувствовала, как по спине пробежал холодок.
– Ты что-то затеял.
– Я? – он приложил руку к груди с преувеличенным возмущением. – Он просто разжёг кост;р, а я... иногда подбрасываю дровишек.
Он наклонился к ней, и его шёпот был сладким, как яд:
– Но если тебе так интересно... можешь пойти и найти его сама. Только вот вопрос – что ты скажешь ему, когда встретишь?
Лира не ответила.
Шестерёнка в её руке вдруг показалась обжигающе горячей.
Свидетельство о публикации №225062100460