Разговор об искусстве, ночью, в беседке. Часть 2
– Это уже смахивает на диктатуру, тебе не кажется? То есть, если по каким-то причинам мне или другому человеку не нравится «Война и мир», мы автоматически становимся людьми второго сорта, ничего не понимающими в «высокой культуре»? Мне кажется, это уже чистый снобизм, совершенно неуместный максимализм. Ты говоришь, что всегда были знатоки, чье мнение считалось авторитетным, потому что они понимали, что такое «объективно» хорошее искусство. Но как они измеряли эту объективность? С помощью счетчика? Разве есть какой-то шаблон, который позволяет оценить гениальность песни или книги? Вряд ли на эти вопросы можно ответить однозначно. Да, «гениальным» называют что-то по прошествии времени и с подачи условных ценителей и критиков. Но качество и талант для каждого зрителя или читателя свои, так же, как и критерии искусства. Почему одного художника клеймят бездарностью, а другого считают великим? Так критики решили или ценители-зрители? И кому из них больше верить? Это же все настолько условно, что неловко и объяснять. Есть много разных позиций, которые не обязательно принимать, но все равно их надо учитывать, а не просто высокомерно отбрасывать.
– А такого понятия, как «хороший вкус», для тебя не существует?
– Опять же, если начать говорить об этом, все утонет в абстрактных рассуждениях, которые ничего нам не дадут. У меня половина ленты в блоге пищит от радости и восторга, говоря о фильмах Марвел или про дорамы со сладкими мальчиками. Но я не считаю, что там со вкусом беда, хотя сама этого почти не смотрю. Да, они смотрят такое, но при этом и трезво оценивают. С понятий «кич» или «провокация» давно уже сняли ярлык «это плохо». Просто надо уметь готовить их и употреблять. А «guilty pleasure» у каждого свое. К тому же, вкус и пристрастия – вещи, хотя и пересекающиеся, но не одно и то же. Если я не смотрю фильмы про тюрьму, но смотрю про звездолеты, это не вопрос вкуса, а только интересов или настроения. Точно так же и с актерами. Тебе может не нравиться чье-то лицо или раздражать сам человек, пусть даже «объективно» он играет хорошо. Вкус и особенно безвкусица для меня, скорее, в другом. Прежде всего – в категоричности, в тупости, в юморе ниже плинтуса, который является единственно возможным для человека, в узких рамках, в нежелании развиваться. А критический и ироничный взгляд, умение анализировать и формировать осознанное мнение, желание отличать качественное и талантливое от бездарного и примитивного, – вот где-то здесь и появляется вкус. И хорошо бы еще – чутье. Но с этим сложнее, хотя чутье прекрасно может работать и без всякого анализа. Я с тех пор, как начала общаться с киноманами, поняла, что нет такого кино, которое стыдно было бы смотреть и даже любить за что-то. Стыдно быть воинствующе-ограниченным человеком. Конечно, я тоже могу любить без всяких аргументов и навешивать сгоряча ярлыки, но что поделать. Любовь иррациональна, а вкус – не совсем, но тоже очень расплывчат как понятие.
– Все это очень хорошо, но ты упускаешь главное из того, о чем я только что говорил. В искусстве произвола нет и быть не может. И хороший вкус заключается как раз в том, чтобы уметь этот произвол распознать. Бывает, что какая-нибудь книга кажется очень увлекательной, оригинальной, хорошо написанной, но ощущается при этом абсолютная необязательность, именно произвольность всей этой писанины. И, поразмыслив, ты начинаешь понимать, что вообще-то дело можно было повернуть здесь и так, и эдак, описать состояние так или иначе, выразить одним словом или другим. А это – явный признак того, что автор не добился точного, исчерпывающего описания предмета, состояния или явления. То есть, не выявил в них некоего универсального критерия или истину, по которым их сразу бы узнали и которые покрыли бы собой все, скажем так, «однотипные» предметы, состояния или явления. Это не очень удачное определение, но сейчас я не могу сформулировать лучше. Понятно, что критерии эти и истины бывают неочевидными, умело замаскированными, да даже просто незнакомыми тебе, так что ты и не можешь узнать их. Поэтому тут нужен максимально широкий диапазон восприятия, умение видеть существующие в мире духовные закономерности, по отклику или «совпадению» с которыми ты и будешь понимать, насколько автор того или иного произведения приблизился к Истине. И, чем больше ему это удалось, чем глубже и многограннее он ее выразил, тем больше в его творении Искусства.
– Такое ощущение, что вы говорите об эстетическом паттерне, – заметил бойфренд Эмилии, выдохнув дым, – но именно такие вещи и уводят нас от самой сути. Слово «истина», которое вы так часто употребляете, вы явно используете как намек на нечто вечное, доброе и светлое. Но для меня формулировка в стиле «искусство – это красота и одухотворенность» категорически неприемлема. Эстетическое осмысление чего-либо не обязано быть красивым и одухотворенным. Взять, к примеру, древние наскальные рисунки или идолы ацтеков. Они могут быть уродливы, но при этом содержать в себе невероятную энергетику, притягивать, заставлять рассматривать и изучать их. Нельзя подходить к искусству с мерками морали и нравственности, которые сковывают его по рукам и ногам. Оно может быть и таким, но оно не всегда такое. Искусство может оказаться и вне морали, так как, вырываясь из глубины человеческой души, способно зацепить и вытянуть за собой и нечто первобытное, страшное, не скованное рамками привитых с детства правил и догм. И я говорю не о шоковых эффектах, задуманных лишь ради шока. В кино это бывает часто, не спорю. Но согласитесь и вы, что человек сталкивается в своей жизни не только с красотой и, даже наоборот, куда чаще – с ужасом, с уродством. Можно ли, например, изобразить смерть узника в концлагере красивой и светлой? При достаточном правдоподобии это, в любом случае, окажется кошмарным. Не в плане физиологических подробностей, а именно как эстетический шок. Но ведь это не говорит о том, что автор хочет извратить красоту и намеренно добиться негативного эффекта. Просто такова правда, та самая «истина», о которой вы говорите.
– «Эстетизм» может, конечно, быть и некрасивым, недуховным. Искусство – нет. Хотя бы потому, что только к эстетизму оно не сводится. А именно о нем вы и говорите, называя это «эстетикой» и подразумевая, скорее, красивость, оригинальность подхода или фантазии автора. Но красивость и оригинальность без опоры на Красоту – всего лишь пшик, фокус, который способны провернуть многие. И многим «художникам» это, и впрямь, удается. Их работы могут восхищать и завораживать, но они – именно что фокусники, трюкачи, не настоящие волшебники. И при достаточной наблюдательности зритель всегда обнаружит подделку и произвол, отличные от истинного хода вещей. Уж простите, что я так люблю это слово.
Его собеседник пожал плечами.
– Вы упомянули рисунки древних людей, – продолжал Беннер, – но они-то как раз уродливы не были. Они могли быть простоваты и достаточно условны, но непосредственны и честны по восприятию. Что касается «притягательности» и «энергетики», то сами по себе эти слова ничего не значат. Кого-то может притягивать и разврат, а энергетика насилия служить вернейшим из всех критериев. Да, «мораль» – понятие для искусства чуждое, но то, что вы насмешливо называете «добрым и вечным», вовсе ей не равняется. Люди могут сколько угодно глумиться над вечным и правдивым, предлагая взамен свое, временное и искаженное, но это ничего не изменит. Спасаясь от пустоты, вследствие развращенности, незнания или потери ориентиров, они пытаются придумывать новые правила, «открывать» людям глаза, становятся пророками и примерами новой «адекватности», новой «простоты». Вы говорите про темные глубины, которые способно извлекать искусство. Но даже в случае подобных, страшных откровений оно остается в категориях Прекрасного, – о чем вы и сами до этого упоминали, – не упиваясь и не приобщаясь тому злу, которое вынуждено нам показывать. Иными словами, искусство не обязано быть мягким и добродушным, обманывать кого-то во благо. Ни пьесы древнегреческих драматургов, ни книги Достоевского, ни фильмы Бергмана в пользу этого совсем не говорят. Самая неуютная, самая мрачная и жестокая тема все равно приведет нас к катарсису, – если мы действительно имеем дело с Искусством. Без просветления, без возвышения и очищения, истины не увидеть и через страдание. Я не против эстетического шока, если он органичен замыслу художника. Но заявления о том, что искусство находится «за пределами добра и зла», «вне морали» и прочее, – все это как раз таки произвол, нежелание называть вещи именами, которые вы сами им для удобства придумываете. Опять же, не желая, либо не имея сил признать реальное положение вещей.
Киноман слегка улыбнулся.
– Вы хорошо и правильно говорите. Как отличник в школе. Но если вы думаете, что «реальное положение вещей» состоит именно в этом, то проявляете странную для такого умного и образованного человека узость.
– Нет, опять здесь что-то не то, – произнес наконец Дэвис, давно уже хотевший возразить. – Я согласен, что искусство не может быть произвольным и должно подчиняться каким-то законам, хотя и не особенно понимаю, каким. Зато понимаю, что эта точка зрения становится слишком абстрактной, расплывчатой и… какой-то нечеловеческой, если сравнивать ее с позициями Ирины, Эмилии или вашей. Мне кажется, что мы упускаем более простую, более ясную и именно что человеческую позицию. Но не в том смысле, что для каждого все индивидуально. Должно быть что-то еще, чего мы не замечаем или совсем не учитываем.
– Да, я согласен! И искусство, я думаю, говорит само за себя и открывается нам в непосредственном личном впечатлении, которое мы испытываем, сталкиваясь с настоящим шедевром. Почему, например, та же «Война и мир» – великое произведение искусства? Потому что почти в любой отдельно взятой главе или сцене ты видишь, что Толстой каким-то непостижимым образом схватывает самую суть каких-то явлений, событий или разговоров, происходящих в жизни любого человека. Это сразу становится ясно, так как ты совершенно определенно чувствуешь, что именно так оно и есть, что ты всегда это и сам замечал, сам так думал, встречал где-то еще и так далее. То есть, что нельзя это сказать или описать по-другому, что нельзя здесь что-то изменить по своему желанию или додумать и… То есть, как и сказал Чарли, там не должно быть никакого произвола, потому что сказанное неопровержимо следует из логики устройства жизни и мира, и ты узнаешь это по какому-то радостно-удивленному и даже восторженному внутреннему чувству, как будто кто-то повторил твою собственную мысль и твои собственные представления о том, что описано автором. Но это не чисто механистическое узнавание, далекое от нормального человеческого восприятия, – то, про что говорил сейчас Дэвис, – и «паттерны» здесь совершенно не причем, да и звучит это слово неуместно. Ведь мы воспринимаем не только то, что можем подогнать под хорошо знакомые и понятные шаблоны, но и какие-то совершенно новые для нас, на первый взгляд, вещи, оказывающиеся приятным сюрпризом… То есть, я хочу сказать, что «узнавание», в данном случае, не обязательно указывает на что-то знакомое, но может извлекать изнутри тебя и нечто, бывшее раньше непонятным и поэтому – как бы не существовавшим, теперь же сделавшееся привычным и будто бы всегда бывшим, так что и возникает обычно ощущение, словно мысль эту буквально сорвали у тебя с языка и ты и сам так всегда думал. В реальности же, без воздействия произведения, мысль эта так и осталась бы лежать где-то на дне и, возможно, сама никогда бы не всплыла. В любом случае, я верю, что все эти мысли, все объективное, содержатся в каждом из нас изначально, только мы не можем воспользоваться ими и даже осознать их в силу ограниченности своего восприятия. Это как наш мозг задействован, если верить ученым, лишь на маленький процент, а мог бы работать и на все сто, теоретически. И, видимо, часть этой ограниченности восприятия принципиально нельзя преодолеть, а часть можно. Как раз с помощью искусства, философии, религии. В общем, главное, я хочу сказать, что искусство часто удивляет нас чем-то совершенно новым, становится своего рода проводником внутрь себя самого, поражая точностью идеи или мысли, выраженной совершенно однозначно и явно отвечающей Красоте и Истине мироздания…
Я выпалил это, тараторя и краснея, то и дело теряясь и жестикулируя как безумный профессор. К моему удивлению, все слушали довольно внимательно. В особенности – мистер Митчелл, на лице которого снова проступило вопрошание. Ходивший туда-сюда Генри наконец сел и, взглянув на меня, одобрительно и коротко кивнул. Еще через минуту Бет принесла чай и расставила чистые чашки. Появился в беседке и Майкл.
– Хм-м. Это мне нравится, – произнес после паузы Митчелл. – Только все равно непонятно, а как в такие моменты отличить чувство узнавания чего-то «объективного» и заложенного в нас от чувства обыкновенного наслаждения? Наслаждения какой-нибудь радостной и трогательной вещью, которая затронет нас чисто индивидуально. Получается, тут надо быть каким-то особенно чувствующим и внимательным психологом или критиком. И постоянно ловить себя на том, что есть некий произвол, присутствует некая случайность, которую мы приняли за нечто важное и универсальное, а в реальности это не так. В общем, опять сложновато.
– А почему вы думаете, что это должно быть легко? – спросил Беннер. – Мы говорим о вещах глубоких и совсем не очевидных.
– Генри, скажи уже что-нибудь, – вмешалась Ира, опять сдерживая зевок. – Рассуди нас как-нибудь, ты это умеешь.
– Если бы все было так просто! – рассмеялся наш лидер и надкусил яблоко. – Вопрос-то, и правда, сложный. И все-таки Дэвис прав. Нужен подход более человечный, более интуитивно-доступный. Сам его всю жизнь ищу. В общем, не думайте, будто я знаю ответ. Я частично слышал ваш разговор, и мне особенно понравилось то, что сказал Астахов. У него, кстати, есть отличный цитатник, и, если не ошибаюсь, он перефразировал слова всё того же Толстого, хотя и здорово их дополнил. Я согласен, что один из главных признаков искусства – абсолютная внутренняя убежденность, что иначе быть просто не может. Причем, действительно, не важно, знаешь ли ты это из опыта или оно только что открылось тебе после встречи с конкретной строчкой, эпизодом из фильма или мелодией. В любом случае, на них лежит печать подлинности, почти что наглядного факта. Словно только что было пасмурно, и вдруг выглянуло и засияло солнце. И разом осветило всю приблизительность, всю полуправду, заставило исчезнуть все иллюзии и мучительные сомнения.
Он повернулся к Митчеллу.
– Ты спрашиваешь, как отличить реальность, объективный факт от пристрастий, субъективных наслаждений. Не сказал бы, что это легко, но это возможно. Достаточно лишь честно и внимательно заглянуть внутрь себя. Конечно, большинство людей не привыкло, да и не захочет этого делать, но я сейчас говорю о принципе. Кроме того, дело ведь не в том, что одно является чистой правдой, а другое – откровенной ложью. В большинстве случаев речь идет о степени и глубине, на которые ты погружаешься, когда что-то воспринимаешь или оцениваешь. И нечто более поверхностное, более предвзятое все равно опирается на какую-то ясную и твердую основу, из которой оно и произрастает, живительными соками которой всегда подпитывается. Верхние пласты не могли бы быть верхними пластами, если бы под ними не существовало нижних, являющихся для первых обязательным фундаментом. Мы можем не помнить о нем, можем игнорировать, но этот фундамент будет проявлять себя и независимо от нас, – просто потому что он там. Возьмем, например, удовольствие от посиделок, – вот от таких, как наши с вами. С одной стороны, тут есть удовольствие понятное и очень простое. От того, что тебе уютно сидеть в знакомой компании и в таком уединенном и живописном уголке. От того, что ты сытно и вкусно поел и обсудил какие-то приятные, интересные темы. От того, что ты скоро отправишься спать в свою теплую и мягкую постель. В общем, от того, что ты хорошо, душевно провел время, что не так уж и часто происходит.
– Что есть, то есть, – подтвердила Вознесенская, плотнее закутавшись в плед.
Генри кивнул.
– С другой стороны, есть удовольствие более глубинное. Это осознание и радость от того, что посиделки вообще состоялись, что давно не видевшиеся друзья собрались наконец-то вместе. Радость от того, что этот момент есть, что ты снова его переживаешь. И, хотя это радость, смешанная с печалью, – ведь момент скоро закончится, и ты постоянно об этом помнишь, – она становится от этого только сильнее, приобретает еще большую ценность. Согласитесь, что второе чувство не спутаешь с первым и уж точно не поставишь наравне. Оно отвечает чему-то самому главному, коренящемуся в самом основании нашей личности. И чувство это объединяет нас гораздо больше, чем пристрастия к конкретным блюдам или темам для застольной беседы. Именно его я сейчас и испытываю, и надеюсь, что оно взаимно.
– Я тоже это чувствую.
Теплая уверенность в голосе Бет заставила некоторых потупиться.
– Да уж, – улыбнулся Дэвис. Ты, конечно, – поэт, и мне тут ответить нечего. Но я понимаю, о чем ты.
– Тейлор Свифт – тоже поэт, – заметила вдруг Эмилия. – И, когда я слушаю ее песни, я чувствую, будто она рассказывает мою собственную жизнь. Причем и вся боль, весь восторг, всякие мелочи отношений взяты прямо у меня, словно она подслушивала, о чем я думаю. И так говорит огромное количество девушек и женщин, которые тоже через это прошли. И не только женщин. Сами они никогда бы не смогли выразить это таким образом, и поэтому Тейлор – словно их голос, знающий и проговаривающий их чувства и мысли.
– Я так особо не слушала, но она вроде все о бывших поет, – сказала Ира. – Тема-то такая… расхожая.
– Послушай больше. Там далеко не только о парнях. И в тексты надо прям вчитываться, смотреть про отсылки.
– Вот тут я точно не эксперт! – провозгласил Митчелл.
– Я знаю Тейлор и хорошо отношусь и к ней, и к ее творчеству. – На мгновение Генри задумался. – Я бы даже сказал, что Тей в некотором роде универсальна, учитывая то, о чем она поет и пишет. Отчасти поэтому она так и популярна. У меня нет такого опыта, как у тебя, Эм, или как у тех девушек, но все-таки эффект узнавания себя тоже бывает разным. В том плане, что есть, повторюсь, разные по глубине пласты, на которые и ты, и художник в этом случае погружаетесь. У той же Тейлор, особенно в ее альбомах после 2020-го, есть довольно точные наблюдения о любовных изменах или, наоборот, о преданности, а также об одиночестве и маленьких радостях жизни, о взаимоотношениях художника с публикой и еще некоторые. Это – безусловно, ее темы, ее живой интерес. То, в чем она чувствует себя как рыба в воде, то, что действительно понимает и чему полностью сама соответствует. Как бы там ни было, Тей – человек в хорошем смысле приземленный, и поэзия ее, за редким исключением, не простирается дальше вещей житейских, общедоступных. Связаны ли они с любовью и дружбой, с вещами карьерно-медийными или с размышлениями о себе. Понятно, что уровень ее рефлексии заметно выше, чем у среднего автора песен, да и как таковые «житейскость» и «общедоступность» не являются чем-то недостойным, недопустимым для искусства. Тем не менее, обо всех этих вещах можно сказать и больше, осветить куда более неочевидные и противоречивые, мало кем сознаваемые стороны. В общем, пределы творчества явно шире, чем то, что может предложить нам Тейлор и некоторые равные ей современные авторы. Это не принижает их заслуг и таланта, просто речь уже идет о другом.
Покончив с яблоком, он отправил его прямиком в ведро.
– Ты очень верно заметила, что большинство людей не может не только выразить, но часто – даже и понять самих себя. В отличие от художников, чье призвание – быть гласом безгласных, чувствовать их чувства, запечатлеваемые затем на страницах, на холсте или экране. Но, если говорить о все той же музыке, мы слишком привыкли воспринимать ее именно как «песни». То есть, как композиции, включающие в себя обязательно лирику, тексты, выраженные в словах мысли и переживания автора. Но ведь изначально музыка – это, прежде всего, мелодия, гармония звуков, точно так же, как кино – в первую очередь, визуал, эстетическое воздействие на нас движущихся картинок, смонтированных определенным образом. В этом плане и кинематограф, и музыка – в современном для нас понимании – сделались чересчур литературными. Шаг за шагом они все дальше уходили от своих корней, от своей изначальной природы, из-за чего в «искусстве» музыки и «искусстве» кино становилось все больше житейски-сюжетных наслоений, «близости к народу», эстетических уступок. В итоге «музыка» для нас – это, скорее, песни про любовь, про события или чувства из жизни автора, а «кино» – некая последовательная и понятная история с захватывающим сюжетом и характерными персонажами, а желательно еще – с хорошими спецэффектами. В общем, доля коммерциализации, масскультурности, потакания усредненным вкусам усредненного потребителя «контента» сделалась очень велика. Одновременно с этим искусство все чаще становится полем для социально-политических, идеологических и эстетских экспериментов. Да и просто – для изливания собственных фантазий. Конечно, я говорю здесь и про живопись, и про литературу, и про все остальное тоже. Притом что большинству читателей или зрителей кажется, что все нормально, что так оно и должно быть, что ничего по сути не изменилось. Для многих «Гарри Поттер» и «Властелин колец», «Процесс» и «Красное и черное» в равной степени являются «книгами». Что в девятнадцатом веке были книги, что в двадцатом, что сейчас. Аналогичным образом можно выстроить цепочку из Тейлор Свифт, Битлз, джаза и барокко, где каждое из звеньев заслуживает звания «музыкального» произведения, если говорить об этом чисто формально. В реальности же путь, пройденный каждым из видов искусств, переходивших из одной эпохи в другую, является протяженным не только в плане временном, но и в плане качественном. И с каждым этапом этого пути что-то неизбежно менялось. Вначале менялись лишь угол зрения, освещаемые темы, эстетика. Что-то упрощалось, что-то углублялось, нечто отпадало, нечто приходило взамен. В любом случае, искусство как таковое жило, пульс его явственно прощупывался. Но в какой-то момент сущностное вдруг начало размываться, путаться, все более и более теряться. Процесс этот длился и длился, пока не пришел незаметно к тому, что мы имеем перед глазами теперь.
Наш лидер подлил себе чаю.
– Я понимаю, что все это – лишь голословные утверждения, требующие доказательств и тщательнейшего разбора. Когда, кем и почему был совершен необратимый поворот, в чем именно он выражался, чем наступившее после отличалось от того, что было до. Очевидно, что сейчас мы этим заниматься не будем, тем более что такое исследование оказалось бы суперсложным и супер не очевидным, потребовало бы томов рассуждений и анализа, причем от немалого и подкованного коллектива. Коллектива одаренных и одержимых единомышленников, желающих добиться истины. Боюсь, что мы с вами не располагаем ни таким рвением, ни таким профессионализмом, а потому неизбежно сейчас все упрощаем. И в рамках этого упрощения я могу добавить вот что. Понятно, что и после того поворотного момента, когда бы он ни случился, искусство продолжало существовать, делало, что могло. Так или иначе, но оно дополняло и развивало какие-то стороны, не было чистым повтором, не было, конечно, бессмыслицей. Тем более что для нас оно, в своем роде, более понятно, более актуально, так как ближе к нашим сегодняшним ощущениям, к опыту, прожитому человечеством за последние полвека или около того. Иногда даже начинает казаться, что мы в чем-то опередили, переплюнули «классиков». Живя здесь и сейчас, мы вполне естественно вовлекаемся, поневоле выделяем и превозносим отстоящие от нас недалеко фильмы, песни или книги. И, как мне кажется, – стремимся часто оправдать, придать им значимости перед лицом давящих своим авторитетом предков. Которые уже не с нами и, в той или иной степени, отчуждены от нас прошедшими эпохами, где-то немножко, а где-то и заметно «отстали», не соответствуют нашему «сейчас». Элемент этого действительно есть, и все же водружать на единый пьедестал наших современников и классиков будет несправедливо. Потому что по-настоящему оно и невозможно. Есть немало современных режиссеров, музыкантов или писателей, которые мне искренне нравятся и которые могут давать нам необычный и трогательный взгляд на вещи, освещать чудесные, важные, дорогие для нас моменты. Но, положа рука на сердце, я не могу поставить их рядом с любимыми художниками прошлого, с теми, кто действительно поражал, переворачивал тебя до основания. Это просто совершенно иной калибр, иной глубины пласты, иные по силе откровения. Есть небольшие притоки, озерца, ручейки, журчащие и живые, с разнообразными и красивыми изгибами. А есть основной, чистый, мощный, сбивающий с ног поток, прорезающий новые русла и всегда выходящий из берегов. Это и есть настоящее искусство – неуловимое и несомненное, причудливое и родное, дерзновенное и исцеляющее душу. И если мы говорим об узнавании себя в искусстве, в конкретном произведении или его эпизоде, то такое переживание для меня равносильно воспоминанию из детства. Тому, что внезапно оживает и полностью захватывает, выбрасывая тебя из момента и мгновенно перенося в то время.
– У кого-то оно было и не очень, – кисло ухмыльнулся киноман.
– Да, у некоторых детства, можно сказать, и не было. Но все-таки зачастую, – и образ этот как раз распространен в искусстве, – оно воспринимается нами как некая светлая, золотая эпоха. Эпоха, когда все было полным и осмысленным, таило в себе безграничные возможности, приключения, тайны. Я назвал это тем временем, но, скорее, оно напоминало безвременье, царство вечного веселья и живой как реальность выдумки. В общем, если бы дети умели писать поэмы или картины, это были бы лучшие произведения на свете.
– Кстати, у того же Толстого они и писали, – заметил бойфренд Эмилии. – Он же, так сказать, «пошел в народ», стал пахать как крестьянин и ценить простые деревенские радости. И дети у него сочиняли какие-то рассказы, которые были якобы максимально живыми и ненадуманными.
– Было такое, да. Ты мне еще напомнил о том, что можно назвать «оксюмороном народного искусства». В том плане, что известные всем нам пословицы и поговорки с завидной точностью бьют в цель, но, тем не менее, это не делает их авторов «художниками» в привычном понимании слова. Скорее уж – в некотором роде философами или мудрецами. Что касается детей, пишущих рассказы, то это светлый и трогательный пример, но он создает все-таки ложное впечатление. Я думаю, что дети, в силу своей чистоты, больше напоминают оракулы, просто и искренне выражающие все, что они воспринимают. Да, они действительно понимают многие вещи и служат для нас примером во многих отношениях, но абсолютизировать это не стоит. Главное же – тому, что они выражают, дети не умеют придавать форму образную и гармоничную. Им это просто и не нужно, – а вот для искусства нужно обязательно. В общем, дети выражают истину самым своим существованием, и в этом смысле они, пожалуй, чище и «первичнее» художников. Как считают некоторые умные люди, мы, «взрослые», пройдя свой жизненный путь, призваны заново обрести и воплотить в себе эту «детскость». На другом уровне, конечно, не в смысле инфантильности или старческого маразма. В любом случае, это просто иной способ восприятия мира, сопоставимый и равный искусству. По крайней мере, так мне всегда казалось. Но мы слишком отвлечемся от темы, если начнем об этом говорить.
– Тем более, ты не договорил что-то про детские воспоминания, – напомнила Вознесенская.
– Да, я как раз возвращался к этому. Все же, наверное, смотрели мультик «Рататуй»? Кто не помнит или не в курсе, там был такой ресторанный критик, которому главный герой приготовил в конце специальное блюдо – вот этот самый рататуй. Повара, по-моему, еще испугались, что это будет слишком примитивно для такого знатока, но мышонок настоял на своем.
– Мой любимый эпизод! – воскликнул вдруг Майкл, начинавший уже клевать носом.
Они переглянулись, и Генри подмигнул мальчику.
– В итоге, когда блюдо наконец подали и критик попробовал кусочек, у него буквально отвисла челюсть. Но не потому, что это было просто вкусно или правильно приготовлено. Он вспомнил, как в раннем детстве точно такое же блюдо готовила ему мама. И этот давно забытый вкус стал для него потрясением, затрагивающим нечто глубинное. Понятно, что речь тут идет о впечатлении очень личном и совершенно индивидуальном, но я имею в виду, что сила «узнавания», о котором мы говорим, может быть и такого уровня, такой вот значимости.
– Так я и не спорю, – сказала Эмилия. – У кого-то такой эффект производит воспоминание из детства, у кого-то – строчка из песни о любви. Или ты хочешь сказать, что мое переживание – более «низкого» качества?
– Вовсе нет. Но давай вернемся к этому чуть позже, ладно? Просто сейчас я говорю именно о стороне художника, о том, что сам он вкладывал и выразил. А это не всегда соответствует по уровню – и по смыслу – тому, что переживаем в итоге мы. Если совсем коротко, – понятно, что расставание с парнем может быть для тебя настолько же переворачивающим и определяющим воспоминанием, насколько для того критика являлся им мамин рататуй. Но еще раз подчеркну, что я использовал этот пример для демонстрации силы переживания, а не его качества. Тем более что понятие «качество» здесь неуместно. Мы говорим о глубоко личных и непередаваемых ощущениях, являющихся особенностью именно нашего восприятия и именно нашей собственной глубины. Которая может соответствовать, а может и сильно отличаться от глубины художественного произведения, вызвавшего это переживание, цепочку этих личных ассоциаций. В любом случае, даже если мы говорим о двух действительно узнаваемых и настоящих вещах, выраженных в произведении так, что это понимают и признают многие, между ними тоже может существовать разница. Речь идет о том, что принято называть «талантом» и «гениальностью». Слова эти жутко заезжены и часто заменяются одно другим, но, на самом деле, масштаб у них неодинаковый. По-моему, этот образ приводил Шопенгауэр, точно не скажу, но смысл в том, что талант – это когда ты попадаешь в цель, которую все видят, но сами в нее попасть не могут. А гениальность – это попадание в цель, которую не видит никто, кроме гения. И, только когда он поразил ее, все вдруг заметили и такие: «Да, конечно, это же так очевидно, я и сам так всегда думал!». В общем, как раз то, о чем говорил Дима. Поэтому, хотя ту же Тейлор и называют современным Шекспиром, понятно, что в реальности это – лишь почетное прозвище, преувеличенное выражение любви. И далеко не только в случае с ней. Короче говоря, при серьезном и честном подходе мы не можем не признать, что существует иерархия, вещи более ценные и менее ценные, более настоящие и менее настоящие. И Чарли прав в том, что сейчас с этим – большие проблемы. Не то чтобы все перевернулось вверх дном, просто людям стало без разницы. И это хорошо, и это ничего, и это можно, и это приемлемо.
– Ну да, потому что люди стали шире смотреть на вещи и не навешивают ваших ярлыков. Может, я и не знаю, что там более талантливое, а что менее, но сам талант я увидеть способна, и мне этого достаточно.
– Да, к этому надо относиться попроще, – согласился киноман, – хотя я и не отрицаю, что есть произведения более значимые, являющиеся художественным высказыванием, а есть просто конъюнктура и проходняк, с целью заработать денег или чисто ради хайпа. Но измерять степень таланта – это уже из области «от нечего делать».
– Вы прямо зациклились на этих измерениях, – усмехнулся наш лидер. – Я и не утверждаю, что оно необходимо или что существует прибор, способный производить такие «вычисления». Я призываю лишь к честности и внимательности. Если не заморачиваться и смотреть по верхам, станет слишком много допустимого, слишком много вариантов «талантливого» и «хорошего». Из-за чего появится и куча несопоставимых, не дружащих между собой мнений, так что миром будет править ИМХО. Не знаю, как вам, а мне такой расклад не по душе.
– Да, пусть лучше миром правит совет великих мыслителей и искусствоведов, – предложила Вознесенская.
– Знаешь, есть такая известная фраза: умные люди мыслят одинаково. Ее обычно произносят с иронией, а, когда используют всерьез, это начинает отдавать высокомерием и элитарностью. Но ведь речь-то здесь идет как раз об этом – о существовании той самой Истины или «реального положения вещей». Вот представьте себе такую картину. Множество людей стоит на высоком холме и смотрит издалека на некий пейзаж, либо на один конкретный предмет. С такого расстояния, – предмет видно очень плохо, – каждый может высказать предположение о том, что это такое, достроить и довообразить, исходя из собственного вкуса, а также из возможностей зрения. И у каждого найдутся те, кто разделит с ним его позицию, будто бы и им видится так же. Так ли это на самом деле или они просто согласились, не желая разбираться, точно сказать нельзя. Главное, что, когда все они, – вернее, все, кто захочет и сможет, – начнут приближаться к предмету, сомнений и путаницы будет становиться все меньше. Эти люди все больше начнут сходиться во мнении, пока наконец не приблизятся к предмету в упор и не признают несомненного факта. Что этот предмет есть именно этот предмет, а не что-нибудь еще, что могло показаться раньше. Упрямо-безумного «не верь глазам своим» мы здесь учитывать не будем. Да, об этом предмете каждый будет выражаться по-своему, впечатления и подходы будут у всех неодинаковыми. Но говорить они будут об одном и том же, – об одной и той же Истине. Это буквально и значит «называть вещи своими именами». Что можно сделать только тогда, когда вещь находится прямо перед тобой, когда ты видишь ее предельно ясно и со всех сторон. Конечно, это только метафора, и всей глубины она не передает, но суть, я думаю, понятна.
– Да, понятно, что ее смогут увидеть лишь великие мыслители и искусствоведы.
– На этот счет есть хорошие слова у Рильке, – сказал Беннер, уставший, по-видимому, молчать. – Что, прежде, чем написать даже десять строчек стихов, надо прожить долгую жизнь, собрав и впитав в себя многообразный опыт, – от расставаний и бдения у постели умирающего до путешествий по дальним краям и переживания полета птиц, переживаний ночных и утренних, в разных местах и при разных обстоятельствах.
– Я понял, о чем ты, – вмешался Генри. – И мне кажется, мы просто обязаны зачесть эту цитату целиком. Если, конечно, Астахов нас выручит.
– Да, у меня вообще-то уже готово…
И, действительно, тот самый цитатник был у меня случайно открыт.
– Только я не мастер читать, знаешь ли. Давай лучше ты.
– Не вопрос.
Взяв у меня телефон, наш лидер пробежался глазами и кивнул.
– В общем, в «Записках Мальте Лауридса Бригге» Рильке говорит именно о стихах, но, по мне так, это касается и искусства в целом. Так вот цитата: «Ах, но что пользы в стихах, написанных так рано! Нет, с ними надо повременить, надо всю жизнь собирать смысл и сладость, и лучше долгую жизнь, и тогда, быть может, разрешишься под конец десятью строками удачными. Стихи ведь не то, что о них думают, не чувства (чувства приходят рано), стихи – это опыт. Ради единого стиха нужно повидать множество городов, людей и вещей, надо понять зверей, пережить полет птиц, ощутить тот жест, каким цветы раскрываются утром. Надо вспомнить дороги незнаемых стран, нечаянные встречи, и задолго чуемые разлуки, и до сих пор неопознанные дни детства, родителей, которых обижал непониманием, когда они несли тебе радость (нет, та радость не про тебя), детские болезни, удивительным образом всегда начинавшиеся с мучительных превращений, и дни в тишине затаившихся комнат, и утра на море, и вообще море, моря, и ночи странствий, всеми звездами мчавшие мимо тебя в вышине, – но и этого еще мало. Нужно, чтобы в тебе жила память о несчетных ночах любви, из которых ни одна не похожа на прежние, о криках женщин в любовном труде и легких, белых, спящих, вновь замкнувшихся роженицах. И нужно побыть подле умирающего, посидеть подле мертвого, в комнате, отворенным окном ловящей прерывистый уличный шум. Но мало еще иметь воспоминанья. Нужно научиться их прогонять, когда их много, и, набравшись терпения, ждать, когда они снова придут. Сами воспоминания ведь мало чего стоят. Вот когда они станут в тебе кровью, взглядом и жестом, безымянно срастутся с тобой, вот тогда в некий редкостный час встанет среди них первое слово стиха и от них отойдет».
Генри читал медленно и выразительно, отчеканивая каждое слово. Закончив, он вернул мне телефон и многозначительно всех оглядел.
– Вот так. Это, я бы сказал, – некий максимум, идеал. Думаю, что и сам автор «Записок» не мог потянуть такой уровень. Пусть даже он и один из лучших поэтов на свете. Но сформулировано потрясающе.
– Потрясающе емко, ага.
– О некоторых вещах, Эм, коротко не скажешь.
– В общем, по вашей логике всем остальным, не достигшим высшего посвящения и абсолютного Дзена, не стоит даже и прикасаться к священному алтарю Искусства?
– Вовсе нет. Эта цитата – просто как некий путеводитель, дающий представление о том, куда именно надо идти и насколько сложно все обстоит. А так каждый делает то, что в его силах.
– Да, вот только при таком раскладе и делать-то ничего не захочется, – ухмыльнулась Вознесенская.
– А где же, господа, ваша толерантность, ваша терпимость? Где, в конце концов, справедливость? Почему вы обижаете и принижаете художника, а также и настоящего критика или просто человека воспринимающего? Ведь, если то, что делают они, могут делать все, зачем же они нужны, в чем состоит их отличие от других? Мы ведь не скажем такого о квантовой физике, скалолазании или кулинарном мастерстве. В этих областях необходимы специальные знания и навыки, и мы не станем всерьез рассуждать о кварках или о том, как выживать на высоте четырех тысяч метров, не имея на то особых полномочий. А в области искусства, получается, все и для всех одинаково, учиться тут ничему не нужно! Примерно так же, бывает, относятся к политикам или философам. Ведь каждый же может чесать языком, если он достаточно хорошо подвешан, как и каждый способен «пофилософствовать». Или к людям верующим, поскольку у каждого «своя» вера, свое представление о Высшем. Точно так же, как и «свое» искусство. В общем, тут я с Беннером согласен. Люди могут говорить «а вот мне не нравится», «я вижу иначе», «для меня красота и глубина состоят в другом», но сути искусства это никак не изменит. Проблема в том, что мы теперь все время обижаемся, качаем права по каждому поводу. Мол, почему это я не могу думать так, как хочу, почему мое мнение становится от этого хуже? Но ведь это, господа, – детский сад. Так мы ни к чему не придем. Честертон говорил, что «в конце концов, радоваться можно только сути вещей». Вот эту цитату я помню отлично. То есть, радоваться по-настоящему можно только тому, что и есть настоящее, что есть на самом деле, что лежит в основе всего. А докопаться до него, мягко говоря, непросто.
Генри вновь дружелюбно улыбнулся.
– Но и любить, отдавать предпочтение, продвигать что-то как кажущееся нам важным и красивым мы тоже можем. Можем и будем, никуда от этого не денемся. Только давайте быть полностью честными и каждый на своем месте, при своем деле.
– Да мы вроде и пытаемся. – В легкой задумчивости киноман хрустнул пальцами. – И да, я, пожалуй, признаю, что должно быть нечто объединяющее и основополагающее, без чего люди как люди существовать не могут. И я даже вполне верю, что ты можешь видеть такие вещи, – хотя и вряд ли всегда, – что у тебя и слух, и взгляд в этом плане тоньше. Но со своей стороны я такие заявления делать не могу. Я говорю то, что понимаю и вижу, что считаю разумным и свойственным мышлению незашоренному. Возможно, я ошибаюсь, но проверить мы это не сможем. Главное, чтобы каждый следовал своим убеждениям и не притворялся кем-то еще. Иначе нормального, серьезного разговора вообще не выйдет.
– Это верно. А кое-кто, я смотрю, нашел уже решение получше.
Свидетельство о публикации №225062201074