Кошмары VIII
Исчез плеск морских волн, тишину палаты нарушало лишь тихое пиликанье кардиографа, да чьи-то голоса снаружи.
Он вернулся в Срединный мир.
А вот это уже плохо. Его выставили – да так резко и грубо, как давненько уже никто себе не позволял, во всех трёх мирах, и это был точно не Дэннер. Шаман быстро поднялся, обеспокоенно разглядывая Сэд, но та мирно спала. Только по лицу пробежала тень, затем оно снова разгладилось.
Если напавший на него настолько силён, что сумел легко вышвырнуть его, как котёнка, то дело плохо. Владимира с Моникой оно просто прихлопнет как тараканов.
Гич схватил передатчик, активировал микрочип и включил конференцсвязь.
— Мне нужна помощь.
Моника довольно долго молчала, пока её глаза наполнялись слезами, а беспокойный, встревоженный взгляд прыгал по лицу Владимира, толком не различая его черт, но затем вдруг улыбнулась, искренне и по-доброму, хотя блестящие хрусталики слёз всё равно покатились по её щекам.
— Значит, будешь как герой из сказки. Пришёл, наказал всех злодеев и ушёл, чтобы дальше творить благие дела!
Она засмеялась, вроде бы радостно, но в то же время с каким-то тревожным налётом истерики. Смеялась она долго, до тех пор, пока не закружилась голова.
— А я-то дура! — резюмировала Моника, когда приступ смеха её отпустил. — Вылезла из норы и тут же во все тяжкие! Ну и идиотка, чесслово...
Внутри с треском сломалось что-то очень важное и до сих пор твёрдое. Мир перевернулся с ног на голову и, кажется, в мираже даже звёзды на небе померкли. Это же всё с самого начала было обречено на провал! Все те, с кем она встретилась, кроме Октябрины, растворятся в вечности, и им никогда не суждено будет больше увидеться. И всё было зря. Чувства, пережитые эмоции, пара важных мыслей...
— Скотина ты, Владимир, — сказала Сэд беззлобно, с ироничной усмешкой, качнув головой в жесте изумления. — Раздел и бросил посреди бетонных джунглей.
— Да... — тихо отозвался Дэннер. — Пожалуй...
А я что говорил? вклинился Глас Рассудка. Нельзя тебе подпускать людей близко, от тебя все плачут. Или, вообще, умирают. Проклятый ты. Как чумная крыса, как моровое поветрие. От тебя только горе и смерть. Каждый раз тебе толкую, и всё бестолку.
Владимир уронил руки на приборную панель, а голову на руки. Ему тоже хотелось разреветься, но слёз почему-то не было. Вот так вот. Даже собственная нервная система над ним издевается. И альбатрос куда-то делся.
Улетел, наверное, к новым перспективам.
Моника больше ничего не сказала. Она почувствовала себя обманутой, брошенной и ненужной. Её достали, как улитку из панциря, насильно, она была так уязвима, что любая песчинка могла её смертельно ранить, она терпела всё, что с ней творилось ради него, и теперь... её, беззащитного слизнячка, оставшегося без раковины, бросили посреди дороги, где в любой миг её настигнет смерть. Если ей повезёт, она сможет снова найти себе раковину-укрытие, но прежней ей уже никогда не быть. Каменное сердце растаяло и размягчилось, и потребуется много лет, чтобы оно опять стало твёрдым и непробиваемым. А главное, зачем это всё было? Сэд открылась, почувствовала себя живой, на себе испытала всю мощь и прелесть человеческих чувств и эмоций, и когда она оказалась на пике чувствительности, её швырнули лицом в землю, мол, нюхни асфальта. И всё, баста, карапузики, разбирайся со своими бедами сама, потому что никого рядом нет. Ты всегда была одна, милая, и в тот миг, когда внезапно случился проблеск, ты была одна, потому что проблеск этот временный.
Так они и сидели. Дэннер продолжал настукивать сигнал бедствия, скорее, машинально, но эфир молчал. Давно уже должно было рассвести, однако небо оставалось тёмным, а луна и вовсе не двигалась. Она зависла большой монетой и будто бы ждала, когда, наконец, ситуация разрешится, чтобы закатиться спать.
Тишину нарушил Владимир, которому надоело бездумно пялиться на волны.
— А если это сон, то чей? Это ты мне снишься или я тебе?
— Скорее всего, мы друг другу. Не могу сказать точно, я же не спец в спиритуализме, — сухо отвечала Сэд, глядя в бесконечность ночного неба и отвернувшись от Владимира. Здесь было так тихо, что привычные голоса звучали иногда просто оглушительно, как и любые мелкие шорохи могли показаться грохотом грозы.
— Я ничего уже не знаю и не берусь утверждать. Я просто не знаю, чего теперь вообще мне хотеть, если желания и мечты ещё имеют смысл. Может, мы уже умерли, и это – галлюцинации, агония угасающего сознания. А может, всё это происходит и на самом деле. Я уже даже не знаю, хочу ли услышать ответ.
— Да почему не имеют-то? — удивился Владимир. — Мечты дарят нам крылья и помогают не сдаваться. Вот я мечтаю бросить пить, но как же потом жить – без мечты?
Избитая шуточка пришлась так себе ко двору, и Дэннер смущённо примолк. Впрочем, надолго его не хватило: уже спустя пару минут в зелёных глазах загорелись шальные золотистые искры.
— Слу-ушай... Если это сон, то мы, получается, можем делать всё, что захотим. Я давно мечтал обматерить Хейгеля последними словами, но всё как-то было неприлично... А сейчас – у нас полный простор для творчества! И, потом, если ты мне снишься, можно говорить обо всём на свете. Это же здорово!
— И то верно, — устало отозвалась Сэд. — Да только я всё высказала, что хотела. И не раз. А ты... Ты стоишь на своём. Ничего не меняется, оба остались с носом, недовольные и обиженные. Только у тебя ещё есть моральные силы, чтобы улыбаться. А меня ты убил. Наповал.
И в этот момент на футболке начало проступать тёмное мокрое пятно где-то в районе сердца – эмоциональная боль в порождённой больным воображением сцене обрела материальность, обратившись зияющей раной. И жгучую боль уже от неё Моника чувствовала довольно ясно. С такими ранениями не живут, но Сэд словно бы не замечала его, продолжала всё так же спокойно сидеть и смотреть в звёзды, кажущиеся ей одним большим полупрозрачным облаком.
— У тебя кровотечение, — сообщил Владимир. — Дай, посмотрю...
— Да? — Моника машинально опустила голову и обнаружила расплывающееся пятно. — Ох... А я-то думаю, почему мне так больно...
— Надо перевязать! — испугался Дэннер, решительно поднимая футболку.
— Ох... Да было бы чем...
Рана была странная. Лежала на груди, глубокая, но в ней не было видно рёбер, да и вообще хоть одной кости. Просто разорванная плоть и при этом сильно кровоточащая, как будто киношный грим.
И тут из ниоткуда на пол выкатился моток бинтов, но только совсем не таких, какие встретились бы, например, в Парадайзе. Это были плотные тканевые бинты, слегка желтоватые и отдающее средневековьем.
— Ничего себе, — Владимир изучал рану. — Никогда такого не видел. — Он подхватил бинты и с сомнением принялся разглядывать, но, в итоге, за неимением лучшего пришлось воспользоваться ими. Дэннер только оторвал рукава от тельника, пояснив, что не собирается прикладывать сомнительной чистоты ткань к открытой ране, да в качестве антисептика пришлась бутылка с бурбоном, найденная под креслом.
Обрабатывал он подругу наружно, а сам принял внутренне – в качестве успокоительного.
— А вообще, — Владимир критически оглядел получившийся результат и закурил, — надо бы, по-хорошему, зашить, вот только чем.
Сэд вполне ясно чувствовала боль: ткань, смоченная спиртным, жгла разорванную плоть, но притом, что рана была длинной и достаточно глубокой, она до сих пор не потеряла сознание, да и вообще особого недомогания не чувствовала, но зато, когда процедура перевязки закончилась, то сразу же потемнело в глазах, и Моника неловко упала Владимиру на плечо в приступе головокружения. После прикосновения боль ослабла.
— Этого не может быть, — пробормотала хакерша. — Я бы уже умерла с такой раной, она должна задевать сердце...
— Вот именно, — согласился Дэннер, укутывая её обратно в куртку. — Зато хорошо, что ты живая, — порадовался он. — Я, вообще-то, не травматолог. Вот, Ласточка бы разобралась, конечно, а я только перевязать могу. Оказать доврачебную помощь.
— Да я тоже не капитан подлодки, — сдавленно усмехнулась Сэд. В куртке, конечно, было теплее, но отчего-то холод пронизывал до костей, хоть и в округе стоял полный штиль. — Хотя знаешь... Когда в детстве коленку себе разбиваешь, взрослые обычно говорят «до свадьбы заживёт»? Вот у меня, видимо, так и не зажило, и не заживёт вообще...
— И я не морпех, — вздохнул Владимир. — Нет, надо что-то решать. Вдруг ты кровью истечёшь, пока мы тут торчим!
С этими словами он откинул крышку люка и спрыгнул в двигательный отсек.
— Надо понять, почему турбины не работают... Вроде, всё целое, а тяги нет. У нас только корпус деформирован... так...
— Если бы этот мир был правдой, я бы уже умерла, — подметила Сэд. закрывая глаза. Не от физической слабости, а от морального бессилия. — У тебя тоже нога была пробита, — добавила она чуть позже, — но ты же сейчас тут кабанчиком скачешь и умирать, по-моему, ни разу не собираешься. Брось. Выход отсюда должен быть совсем другим, неочевидным и максимально странным. Попали же мы сюда таким способом.
— Ну, — Дэннер наполовину высунулся из люка, растрёпанный и слегка пыльный, — я полагаю, эта рана – плод моего воображения. Ты же знаешь, в отсутствие впечатлений разум принимается с нами играть. — Он покосился на своё бедро, увидел серый камуфляж морпеха и ничуть не удивился. — А у тебя какие идеи?
— С этой то же самое, — кивнула Сэд. — Я когда-то читала, что потеря некоторых наших привычных возможностей во снах что-то конкретное означает. Не помню точно, но, например, кровотечение, выпадение зубов или волос означает потерю сил, усталость, болезнь или даже скорую смерть, ну или типа того. У нас обоих, скорее всего, это связано с чем-то, что нас мучает, но мы об этом не говорим. Может, если мы эту загадку разгадаем, то сможем выйти отсюда?
Только загадка какая-то чересчур глупая и сложная, почти как в школьных учебниках для одарённых детей, ещё и со звёздочкой. И просто вот так взять и вспомнить будет недостаточно.
— Сонники это, конечно, бред, но если мы тут изгоняем духов и макаем друг друга в колодцы, смысл сна уже звучит, как статья Конституции.
— Значит, надо понять, что нас тут держит? — Дэннер вздохнул. — Эх, у меня этого добра можно вагонами грузить, целый эшелон наберётся. Мы ж тут до старости проторчим, если всё это разгребать. Может, лучше с тебя начнём?
— Такая же херня, — вздохнула Сэд. — А о некоторых вещах я даже и знать не знаю, мне бы с психологом пообщаться, ну или уже с психотерапевтом, чёрт его знает... Так бы я хоть представление имела о своих проблемах. Сейчас же кроме заниженной самооценки я тебе ничего не могу назвать, но и очень вряд ли моя проблема завязана исключительно на нелюбви к себе. Скорее всего, у меня тоже, кг-хм, букет различных болячек. Только ты их хоть перечислить можешь, в отличие от меня. Впрочем, одно я могу сказать точно: я всю жизнь чувствую себя мусором. Отбросом, совершенно ненужным и бесполезным, которого ничто не ждёт и которому ничего не светит. Всё, чем я могу пригодиться – взломом и программированием. И дальше этого никто не смотрит. Даже ты. И эмоции мои всегда списывают на болезнь. Получается, если у меня парализованы ноги, то всё, что я переживаю – надуманное и преувеличенное. Все вокруг бубнят что-то снисходительное, гладят по головке, а я кричу, потому что, правда, больно. Хреново это понимать.
Дэннер вылез из люка окончательно и уселся на борт, задумчиво поигрывая ключом на шестнадцать, который кто-то обронил в двигательном отсеке.
— Что ж... здесь не так много, как у меня, так что, попробуем разобраться.
Он закурил и постарался структурировать мысли.
— Так, ну, с самооценкой всё ясно – проблемы в семье, плюс здоровье. Мы в детстве сильно зависимы от мнения родителей. Но, может, это никакое и не мнение вовсе? — Дэннер прищурился. — Вот, мой родитель считал, что я не родной, потому что он был светлый, русый, и мать была рыжая с белой кожей, немка – а родился я, смуглянка-молдаванка, — он засмеялся собственной шутке. — И честил её шлюхой с утра до... утра. Но я-то знал, что мой дед был индейцем, раскосым и смуглым, да и он знал. Просто ему было пофигу. — Дэннер, улыбнувшись, оттянул уголки чуть раскосых зелёных глаз, и, в самом деле, сделался похож на индейца. И волосы у него вышли не рыжие, как у матери, а, скорее, цвета тёмной меди, прямые и жёсткие, как у Гича. — Я тоже был вниманием не обделён, и получил целый спектр комплексов. Ну да я над этим работаю. Я думаю, у тебя та же проблема.
Вот, ты говоришь, «только взломом и программированием», а ты не думала, что от твоего программирования напрямую зависел успех моей операции? Я ведь выбрал тебя не просто так, а для того, чтобы поручить работу, с которой никто бы кроме тебя не справился. Думаешь, случайно наткнулся, ты же хорошо прячешься? Но ведь и я неплохо ищу. Я искал лучшего, и я его нашёл.
Да, ты работала не одна. Да, охрану Парадайза я подкупил заранее, чтобы они тебя без разговоров пропустили. Операция идёт на всех уровнях, просто каждый находится на своём. Так что, не думай, что ты бесполезная. Тут мне более-менее понятно.
А по поводу второй части твоей литературно выраженной мысли – то это, да, проблема. Смахивает на невроз. Ну, скажу тебе совсем неожиданную вещь, со мной такое было. Пока я лежал в дурке, я тоже был железно уверен, что все меня жалеют и не воспринимают всерьёз, любое сказанное слово в моей шарахнутой башке интерпретировалось как «Ах, сволочи, они ведь всё списывают на посттравматический синдром, а я тут вся из себя теплокровная форма жизни, с настоящими чувствами!» Наверно, это всегда так происходит. У кого аутоиммунное, у кого попытка суицида, у кого ноги снарядом оторвало – невроз один: считая себя больными и неполноценными, мы подсознательно проецируем это же отношение на окружающих. Пойми ты, наконец, что здоровых у нас в команде нет. Все стараются помочь тебе и поддержать, но в меру своих возможностей. Я, вообще, только тогда это осознал, когда врач засмеялся и сказал: «Ну, с телепатическим даром, мой друг, вам нечего делать в Альфе. Контрразведка не должна терять ценные кадры!»
И я подумал: а правда: я же не телепат. И ты не телепат.
После такой длинной речи Владимир замолчал и открыл бутылку, которой ещё оставалось много. Потом вдруг засмеялся:
— Нет, ну, ты подумай, а. Стоим друг друга.
Моника ничего ему не ответила, потому что расплакалась. Если человек во время такого разговора теряет над собой контроль, а слёзы текут ручьём, значит, ему попали в больное место, в десяточку.
Правда, после длительной паузы Сэд всё-таки кивнула Владимиру и заговорила, хоть голос у неё немного хрипел.
— А я и есть дочь шлюхи, тут даже выдумывать не надо. У меня не было в роду самураев. А ещё я очень жалею, что начала проявлять эмоции. Пока я жила без них, мне было проще. Нет привязанностей, нет душещипательных бесед, нет дорогих тебе людей, за которых переживаешь... Воспринимаешь всех, как NPC и не паришься. Тем более что почти всегда можешь их насильно выключить, чтобы они тебя не донимали. А стоило мне выйти наружу – началось... Я и о проблемах с сердцем у себя никогда не думала, потому что они не давали о себе знать, но когда я увидела, как ты целуешь Ласточку на видеокамере... Для меня всё потеряло смысл. Ты не думай, я не буду вам мешать или угрожать самоубийством, ни в коем случае – кто я такая, чтобы решать, с кем тебе быть счастливым. Просто... я почувствовала себя обманутой и ненужной. Будто бы ты с меня всю одежду стащил и бросил на пустыре в пургу. Хотя... в этом же не только ты виноват. И почему все мои монологи опять сходятся к тебе? — Моника всхлипнула и замолчала ненадолго, а затем добавила едва слышно:
— Хотя глупый вопрос. Люблю потому что.
— От Ласточки я уже за свой проступок отхватил, теперь от тебя ещё, — вздохнул Дэннер. — Думаешь, мне от этого не больно? Это я с тобой в ординаторской сидел и улыбался, а потом истерики катал. Больно было. Больно... жить всегда больно. На свет рождаться больно. Дышать впервые – больно. Падать, когда ходить учишься – больно. Так и чувствуешь, что тебе больно – всегда. Зато живёшь. Хотел бы я переиграть, прожить другую жизнь, не хоронить без конца близких и любимых? Наверное, нет. Потому что, какую бы боль ни причинил мне их уход – они в моей жизни были. Хочешь банальную историю? — Он улыбнулся и погладил Монику по плечу. — Была у меня невеста. Ну, знаешь же, как это бывает, когда тебе восемнадцать – любовь до гроба, дураки оба. И меня отправляли на войну. Тогда время было нелёгкое, у меня мать умирала. Вторая уже. А тут – призыв, горячая точка, всё кувырком. Она проводила меня на вокзал. Я спросил: «Ты будешь меня ждать?» Это ведь самое главное, когда уходишь на войну, на смерть: чтобы тебя кто-то ждал. А она вдруг и говорит: «А зачем? Вернёшься ты инвалидом безногим, или в шрамах по уши, на что ты мне такой нужен? Ты уж дальше давай как-нибудь, без меня.» Было, конечно, ужас, как обидно и больно. А потом была война... И там я вспомнил, наконец, что такое настоящее горе и настоящая боль. Когда смотрел в глаза матерей, чьих детей убивал вот этими вот руками. — Руки задрожали, и Владимир крепче стиснул бутылку. — Они плакали, умоляли сохранить им жизнь. И затем без колебаний стреляли в спину. И я знал, что не могу их за это винить.
Ну, как там? Ничего не изменилось?
Сэд молча слушала, хоть и хотелось кричать, что он ничего не понимает. А вдруг это она не понимает, а он говорит всё правильно? Или они оба несут бред? Все привычные критерии и оценки стёрлись и растворились в бесконечности происходящего безумия.
— Тогда лучше бы я и не выходила из своей норы. И тебе меньше проблем, и Ласточке, и всем вам, а для меня всё было бы так же, как и прежде. Умирать бы только пришлось в одиночестве. Хотя... тогда меня это не пугало. Пугает только теперь, когда вы мне дали почувствовать себя живой. Хотя... почему это должно пугать? В морге в холодильнике, да и в гробу ты же без соседей лежишь.
После размытого вопроса Владимира Сэд беспокойно осмотрелась, подняла голову к небу и заключила не менее мрачным тоном, чем в прошлый раз:
— По-моему, нет. Хотя... Стоп!
Прямо на глазах у Моники на чёрном небосклоне появился просвет, узкий и размытый, как будто кто-то огромный приоткрыл отяжелевшие от долгого сна веки и смотрел на потусторонний свет через сетку ресниц. Округа тоже знатно посветлела.
— Это вижу только я одна или у тебя тоже светлеет?
— Зато в братской могиле все рядышком... Да! — Владимир вскочил, потерял равновесие, вскочил заново и ухватил её под руку. — Я вижу свет! Ура! Ты гений.
Дэннер махнул рукой, разбудив задремавшую было Ласточку.
— Владимир?.. Эй...
— Не реви, — донеслось из-за стола, где Олег продолжал рисовать.
— Так... чумазым слова не давали!
Малыш захихикал и поспешно утёрся рукавом кофточки, размазав гуашь по лицу ещё больше. Октябрина заглянула ему через плечо.
— Это у тебя что?
— Батискат.
— Может, батискаф?
— Нет. Батискатер. Он может идти по воде и погружаться на дно.
— Прелестно. А двигатель у него какой?
— А какой бывает?
— Ну, если он погружается, то лучше, наверное, турбинный. Две турбины, как у подлодки. И на какую глубину он рассчитан?
— Вообще на любую! Хоть в Марианскую впадину погружайся.
— В Марианскую не стоит, давлением сожмёт. — Октябрина вздохнула, взъерошила сыну волосы и устало включила чайник. И тут влетел Гич. Крайне обеспокоенный и серьёзный.
— Дело плохо, — с порога оповестил он. — Наша подруга в опасности!
— Значит, Сэд может погибнуть?! — подскочила Ласточка. — Что же делать?!
— Не погибнуть... Просто может не вернуться.
— Это как? — полуслышно выдохнула Октябрина. Гич замялся.
— Ну... здоровых коматозников встречала? Когда человек абсолютно здоров, а сам в отключке.
Ласточка побледнела.
— Тихо-тихо, — испугался шаман – вид у неё был такой, точно она вот-вот рухнет замертво. — Я уже вызвал подкрепление.
— Ты можешь отправиться туда? Присмотреть за ними?
— В смысле, подселиться. Делал уже. Меня вышвырнули таким пинком, что мордой в пол впечатали. И закрылись наглухо.
— Кто?!
— В том и проблема. Понятия не имею.
— И что нам делать?
— То же самое. Я возвращаюсь к Сэд.
Шаман ободряюще погладил её по руке и ушёл. Ласточка же вернулась к Дэннеру.
— Гений?
Сэд вылупилась на Владимира, но больше ничего не могла сказать. Света становилось всё больше, но тепла не прибавлялось. Скорее наоборот, этот свет был холодным, обжигающим, раздирающим кожу сильными порывами ветра. Глядь – и куртки на плечах уже нет, и Владимира рядом тоже. Кругом только белое ледяное ничто.
— Эй! Владимир? Где ты?
Но никто ей уже не ответил. Опустив голову в жесте досады и печали, Сэд вдруг обнаружила, что стоит на своих ногах. А это было совсем уже плохо, то, что в своём сне она здорова, означало лишь одно: сознание её угасает, и если Дэннер и выбрался, то она, похоже, осталась здесь умирать навсегда. Силы постепенно уходили из терзаемого колючим холодом тела, Моника устало плюхнулась на то, что было здесь полом, обхватила себя за плечи и мелко задрожала.
«Что бы ты ни было, убей меня быстро...»
— Ты где? — позвал Владимир. Исчезло море, исчез корабль, исчезли звёзды. Исчезло всё. Он остался один в белой пустоте.
— Ласточка!.. Моника! Кто-нибудь...
Но никто не отозвался.
Сэд потихоньку клонилась к земле. Она замерзала, да так быстро, что даже не успевала об этом подумать. Очень хотелось спать, ей казалось, что она закроет глаза, немножко отдохнёт и продолжит попытки выбраться, но поперёк головы встала фраза из очень старого фильма: не спи – замёрзнешь. Хотя Монике уже было всё равно, как погибать, лишь бы не испытывать при этом невыносимую боль, а смерть во сне выглядела довольно привлекательной.
Но заснуть не дали. Внезапно на Монику легла огромная тень, загородив собой ослепляющий холодный свет, и на землю опустилась огромная птица с ужасным клювом, который только одним видом давал понять: разорвать плоть или сломать кость для него не проблема, если ещё и размеры учитывать. Птица внимательно смотрела Монике в глаза, словно ожидая от неё чего-то, но и сама Моника тоже выжидала. Правда, недолго.
— Ты хочешь обратно к нему? — голос птицы прозвучал прямо в голове у Моники, и идентифицировать его было невозможно, звучал он бесполо и вроде бы знакомо.
— Д-да...
— Ты будешь его любить?
— Я и с-сейчас люблю...
Тогда птица разбежалась и с такой силой клюнула Сэд в лоб, что на миг в глазах потемнело, но зато, когда она рухнула откуда-то сверху к ногам Владимира, всё уже прояснилось. И что вытворяет её воспалённое сознание?
— Наконец-то! — Владимир на радостях стиснул хакершу с такой силой, что едва рёбра не сломал. — Ну, ты меня и напугала, я уж думал, что никогда тебя больше не увижу! Куда ж ты исчезаешь.
Из слепящей пустоты на нос опустилась снежинка. Красивая, разлапистая и холодная, самая настоящая. Потом ещё одна. И ещё...
И грянул гром.
Оглушительный, долгий, жуткий в многократном повторе, он гремел и гремел, пока не заложило уши, пока из них не потекла кровь, прожигая чёрные дыры на белом снегу. В нос ударила тяжёлая смесь запахов – железа, пороха, масла, дыма. Но хуже всего душили запахи гари и крови. Обдирающая до кровавого кашля гарь и сладковато-железная вонь человеческой крови.
— Командир! — заорали в самое ухо, но в грохоте артобстрела Владимир почти не слышал этот крик. — Танки!..
Кто-то с силой толкнул их в спины, и оба кубарем скатились в узкую снежную траншею окопа. Дэннер приземлился на что-то мягкое, приподнялся на ладонях – человек. В грязно-белой стёганке, и широко распахнутые голубые глаза невидяще смотрят в небо.
— Приехали. — Владимир обернулся к подруге, и голос у него сорвался. — Сталинградская битва!..
— Чего?!
Говорить о том, что Сэд была невозможно далека от этих времён, было глупо. Она не очень грациозно хлопнулась на задницу, прокатившись кубарем по грязному снегу. Ноги у неё опять потеряли чувствительность, а потому сейчас она была абсолютно беспомощна.
Когда-то давно Моника интересовалась этой темой, но особо ничего не уже не помнила, да и вообразить себе не могла, что окажется прямо посреди событий. Она, девчонка из двадцать второго века, прямо посреди полного грязи окопа под грохот танков из века двадцатого.
— Мы либо оба в твоей голове, — Моника попыталась перекричать грохот и вой рвущихся снарядов, — либо накрепко связаны!
Её навыки здесь были абсолютно бесполезны – тогда не было ещё двоичного кода, процессоров и беспроводных подключений, первые ЭВМ появились в следующем десятилетии, а значит, Сэд была для Владимира балластом.
Другое дело Владимир – он, как раз, оказался в своей стихии. Получилось забавно: в кошмарах они будто поменялись ролями. Вот, правда, было совсем не до смеха: из всех возможных воспоминаний повреждённый разум избрал самое страшное. Сэд смутно припоминала, что в разгар Сталинградской битвы человеческие потери составляли двадцать три жизни за минуту – цифры она, как раз, запоминала хорошо. В минуту!.. А раз так, то, вообще, непонятно, что хуже – быть перееханными танком или видеть, как люди вокруг пачками отправляются к праотцам. Ни та, не другая перспектива как-то не привлекала.
А потом пошли танки.
С грохотом и рёвом они прокатывались над головой по деревянному настилу, ссыпая на лицо комья чёрно-кровавого железного снега, один за другим, как огромные стальные черепахи. И казалось, что хлипенькие доски вот-вот не выдержат, что стальная громадина провалится и расплющит людей до толщины стандартного листа акварельной бумаги, вкатает в землю, хрустя костями и брызгая кровью из лопнувших артерий... Но они прошли. И снова загрохотали выстрелы, засветились совсем рядом пламенеющие звёзды, застрекотали пулемёты. Один танк подорвали, но он продолжал идти, полыхая громадной свечкой, исходя чёрным дымом со вкусом приторного железа, и снег чернел на глазах. Сэд видела, как откинулся люк, как из него полезли люди, почти сваренные заживо, прыгали с раскалённой брони и замирали, а гусеницы вминали их в укатанный снег.
И вдруг среди грохочущего кровавого кошмара мелькнула знакомая хрупкая фигурка. Она бесстрашно кинулась на линию огня, придерживая на голове шапку одной рукой и другой – плоскую сумку с красным крестом. Вот она упала, приникла к кровавому снегу, уберегаясь от снаряда. Вскочила, припала на левую ногу, приподнялась, поползла. Она осматривала упавших, и, наконец, нашла ещё живого.
Владимир распахнул глаза.
— Твою мать! Ласточка!..
Октябрина тащила раненого волоком, но всё никак не могла сдвинуть с места, сапоги взрыхляли снег и всё равно по нему соскальзывали.
— Командир, куда?!
Дэннер выматерился и кинулся на помощь.
Это выглядело, как исторический фильм-драма. Знаешь, что всё вокруг нереальное, что видишь мираж и не более, но страх был очень даже настоящий. От него трясло, сводило мышцы, кружилась голова и по грязным щекам катились слёзы. Единственное, что могла в данной ситуации предпринять Моника – постараться умереть. Она упала лицом в снег, закрывая голову руками, и упрямо твердила себе: «это всё чушь, это неправда, это бред, и скоро всё закончится».
Ласточку она не видела, только в краткую паузу между разрывающими барабанные перепонки взрывами услышала знакомый голос, а потом опять всё утонуло в адском грохоте войны...
Сколько она так пролежала, она бы не смогла сказать. Время даже не растянулось, а рвалось вместе со снарядами, сгорало нервными вспышками.
— Тихо, сестрёнка. — Чья-то грубая жёсткая рука неумело погладила по голове. — Ты ж из обоза, да?
Мужчина щелчком отбросил остаток самокрутки и вновь приник к пулемёту, прикрывая своему командиру отход. Загремела очередь, с холодным металлическим звоном ссыпались гильзы, зарывались в снег. Артобстрел ненадолго стих – и стали слышны крики и стоны раненых, ворвались в уши рвущей какофонией.
— Мама!.. — захлёбывался кто-то рыданиями совсем близко. — Мамочка!..
— Принимай раненых! — крикнули сверху, и на голову повалились вначале Ласточка, а за ней незнакомый танкист в дымящейся стёганке. Ожогов на нём было столько, что почти сразу стало ясно: не жилец. Но разве можно бросить человека в этом ужасе?
Следом спрыгнул Дэннер.
— И тебя зацепило? — всполошился товарищ-пулемётчик, но Дэннер только отмахнулся и склонился над танкистом.
— Не моя кровь, — коротко ответил он, вытряхивая на снег содержимое Ласточкиной сумки. Октябрина застонала и открыла глаза.
— Цела? — спросил пулемётчик, хлопая её по щекам. — На, вот, глотни, полегчает.
Октябрина закашлялась от водки, но порозовела и приподнялась. Потом взялась помогать Дэннеру. Похоже, она даже в воображении навсегда останется болезненной и слабой. Ну, куда ей на войну, она в мирной-то обстановке через два шага на третий в обморок падала. А раненых таскает. Упрямая, вон оно как.
Сэд могла только наблюдать. Неутешительная и очень печальная картина, от которой всё внутри рвалось на части, от которой хотелось убежать и скрыться. Голову она не подняла и лица не показала – вдруг человек испугается, тогда ещё население было не таким разнопёрым по расовому признаку, только чуть повернулась прямо на снегу и различала боковым зрением серо-цветные пятна, Владимира и Ласточку.
Раненый умер полчаса спустя, на руках у Владимира. Ласточка успела до окончания стрельбы спасти ещё шестерых. Наконец, опустился вечер, а вместе с ним и передышка. Немцы отступили для перегруппировки. Октябрина без устали таскала, поила, накладывала швы и повязки. Её тонкие руки, обветренные, с кровоточащими трещинами, трудились и трудились, и смешивалась на них кровь, своя и чужая, с липким потом, гарью, сукровицей, бензином, мочой. Некогда роскошная коса свалялась в колтуны, а крепкий мороз заветрил кожу до коросты. Но она так неустанно трудилась, так светло улыбалась, и так ласково говорила, что раненые, превозмогая боль, улыбались ей в ответ. К темноте она вдруг повалилась на снег, да так и замерла, перепугав товарищей, но оказалось, что она просто уснула на ходу. Не выдержал измученный организм очередной перегрузки. Дэннер устроил её у себя на коленях и укрыл шинелью.
Он смотрел на телеграмму и не мог её прочесть.
— Я помню этот бой, — обернулся он к Сэд. — Помню – и так мечтаю забыть... А вот письма и телеграммы – не помню, наверно, их было слишком много. — Он погладил Ласточку по плечу. — Она была там. Теперь я вспомнил, она была там со мной. Санинструктор... Позже мне доложили, что обоз не пережил авианалёт. Они все, — Владимир обвёл рукой спящих товарищей, — погибли. Они не доживут до рассвета. Она сопровождала их, отбила две атаки... Награждена посмертно. Значит, она выжила? И отправилась в будущее? Ты смотрела её медкарту, там были ранения?
— Было что-то... Я не помню. Я тогда больше смотрела на какие-то болячки. Вроде перелом ребра, потом рана от скальпеля – производственная... А, вспомнила! — Моника захлопала в замёрзшие ладоши, раскидав в стороны грязный снег, засыпавший её, но ничуть не радостно, это был жест сосредоточения. — Два огнестрела. В плечо и в живот, кажется. Оба не смертельные, но если человек падает в снег без сознания, то даже без ран выжить сложно... В пояснении было написано про теракт в какой-то богом забытой больничке, но он и, правда, был, так что не подкопаешься. Только если это правда, я вообще перестаю что-либо понимать. Вот если я раньше это говорила, то забудь. Окончательно я сдаюсь только сейчас.
— Нам остаётся провести небольшое расследование... вот только выбраться отсюда. У меня такое чувство, словно меня заперли в большой шкатулке, и эта шкатулка – моя черепушка. Собственная шкура стала мне тюрьмой, и я понятия не имею, что теперь с этим делать. Раз попробовал выбраться – и пожалуйста, мы оказались в мясорубке. Вот, что нам делать теперь?..
— Ты у меня спрашиваешь? — Сэд опять вылупилась на Владимира. — Меня так и вообще не должно здесь быть. Меня заперли вместе с тобой, а кто и как – не имею ни малейшего представления. Я не шаман, Владимир, я доморощенный программист, я могу изгнать духа и путешествовать в другие миры только в играх. Так, стоп. Что я в прошлый раз тебе предложила? Высказать то, чего боишься? И получилась вот такая вот загогулина... Если этот ответ неверный, то нужно попробовать что-то другое. Например... Отпустить? Не забыть, не выбросить из головы, а смириться?
Звучало банально и плоско, но пока это единственное приходило в голову и казалось верным. Во всяком случае, очень и очень похожим на правду.
— Твоя правда, — оживился Дэннер. — Забыть не могу, вот и держу себя в карцере памяти... Ведь... вначале и был карцер! А перед ним – медвытрезвитель, кабина грузовика, потом субмарина. А здесь окоп. Я постоянно себя где-нибудь закрываю от какой-нибудь угрозы, будь то вода, разгневанная толпа или снаряды... Значит, мне надо во всех смыслах выйти из танка. Не прятаться от собственной памяти и принять её. — Владимир тяжело вздохнул. Ему было очень страшно. Поскольку находились они в плену его разума, то, если он откроет дверь в кошмар – что будет с Моникой?
Дверь темнела в стенке окопа. Как и полагается порядочной кошмарной двери, она имела зеленовато-окислённую бронзовую ручку, была покрыта сетью трещин, будто морщин, и художественно заляпана кровью.
— Меня так вообще тут птица какая-то в лоб тюкнула, — как бы между прочим заявила Моника, поднимая намокшую в снегу чёлку и показывая рассечённую кожу аккурат между татуированными бровями. — Так что я уж тем более в непонятках.
Услышав это, Владимир порывисто обернулся.
— Птица? Большая птица?! Это, наверное, Надя, Надя Стаханцева. Она коллега Гича. Нас пытаются спасти! Но... если он к ней обратился...
«Мы с тобой в полной заднице», едва не сказал он.
Однако же он выберется из любой задницы, выберется, выползет полудохлый, из любой, самой страшной мясорубки. Чтобы вернуться к Ласточке. Чтобы ещё раз увидеть её.
И Монику здесь оставлять нельзя! Вдруг, она вместе с ним не проснётся?.. Он где-то слышал, что опасно подселяться в чужой разум, механизм защиты может сработать слишком жёстко, и навредить гостю. Какой у него уровень защиты, Владимир не знал. И было страшно.
— Пойдём, — тихонько сказала Моника, беря руку Владимира в свою так нежно, как только была способна. — Я буду с тобой. Страшно, да. Но мы вместе. А ещё я люблю тебя. Пойдём.
Конечно, ей тоже было страшно, потому что опыт игры в хорроры научил Монику одному: за такими дверями ничего хорошего не прячется, но иногда – необходимо встретиться с этим ужасом лицом к лицу, чтобы победить и выйти живыми.
— Только тебе придётся меня нести.
А может, его разум просто распознал её как опору и защиту, как друга, и потому не примет за агрессора, и всё будет хорошо? Владимир всей душой на это надеялся.
Он бережно устроил спящую Ласточку на плече пулемётчика, напоследок коснувшись её руки и мысленно прощаясь. Она была всего лишь тенью самой себя, отголоском воспоминания. Но всё равно придала ему сил.
Он подхватил Монику на руки и шагнул к двери, но у самого порога остановился.
— Я не знаю, что будет дальше, может, я окончательно съеду с катушек, и это мой последний шанс. Я хотел сказать... Спасибо тебе. За всё вместе, и за то, что ты есть. Ты замечательная. Я знаю, что ты не согласишься, но ты хороший человек. Я рад, что мы встретились, и я всё равно тебя люблю, пусть и по-другому, не так, как должен, но люблю. Вот...
Моника закрыла ему рот сухонькой ладошкой, но не грубо, а всё так же мягко и нежно, как ребёнку, который хотел, не подумав, ляпнуть что-то обидное.
— Спасибо. А теперь пойдём. Всё будет хорошо.
В глазах у неё на самом деле стояли слёзы. Она тоже успела подумать о том, что они не выберутся и сгинут здесь, но иначе было нельзя. Лучше погибнуть при прорыве кольца блокады, чем добровольно сдаться в плен.
— Я тоже тебя люблю, — прошептала она едва слышно, обвивая тонкими руками его шею и прижимаясь к его груди.
Свидетельство о публикации №225062201611