Непокорённые и проклятые
1.
На расцветающее утро с запада натягивалась тяжёлая водянистая туча, напуская на просыпающуюся тайгу больше ароматов и тишины, всякой звериной жизнью чувствуя приближение долгожданной воды на обезвоженную землю. Люди на телеге, перезагруженной продуктами, потянулись за брезентовыми плащами:
— Матерь… и с дождём была точна! — скажет кряжистый мужик, отец семейства, поглаживая рыжую бороду, вспоминая напутствия провидицы-хозяйки единоличной заимки.
— А ты, тятенька, было перечился ей! — ответит ему помощница, дочка, совершенно нарядная, соскакивая с подводы.
Кинется к обочине, к густым кустам ягоды, начнёт её спешно обирать, насыщаться.
— Т-р-р! А ну, стой, дружок! — бережно остановит любимую лошадь, давая молодой девушке возможность размять ноги, покушать переспелой смородины, самому переобуть правый сапог. Вдруг захрапела тягловая сила, дёргаясь назад, совсем не напугав привычных людей. Впереди, на лесную дорогу, вышел старый волк, замер, разглядывая загруженную повозку.
— Доходной! — спокойно скажет опытный охотник, не притрагиваясь к дробовику под сеном, — такому ужо большое мясо не одолеть… мощей ужо не хватя! На одних мышах наверна живёть…
2.
Телега, покидая «заимочную» колею, тёмный, обильно наводнённый и пахучий лес, выкатилась на большак, на государственную дорогу, на простор, разрезающий пополам ухоженные поля чалдонов-старожилов. Богатства тех, из кого состоит волостное село, куда катится скрипучая подвода.
Северная разбитая трасса уже напиталась водой, большими лужами, заполняя себя толстой грязью, запахами, особым светом, ещё ярче распуская улыбчивое солнце над трудовой крестьянской землёй, над пахарями и хлеборобами, главными профессиями на отзывчивой таёжной земле.
Из ближайших и далёких деревень, участков, станков, заимок и хуторов с ночи катились «дорогостоящие» повозки. Ехали те, кто вёз «своё» на воскресный базар, на «карнавал» разной продуктовой снеди, на праздник общения совсем разных людей, на ликование души, ибо после успешной торговли, обязательно произойдёт таинство встречи со святой церковью, с высокими позолоченными крестами, восхитительными куполами, древними иконами-оберегами, особым запахом внутри Божьей святыни.
Но до неё надо было ещё доехать, докатиться, дожить, ибо после страшной Февральской «заварухи», под название буржуазная революция, после отречения от престола Помазанника Божия, Царя Николая 2, докатилась волна сумбурной вседозволенности, волнений и сомнений и до этого медвежьего угла Канского уезда, Енисейской губернии.
Опасно стало жить без «Царя в голове!», а тем паче передвигаться по тайге, потому как всякая разбойная чернь, почуяв анархо-пролетарскую «вольницу», сбиваясь в шайки и банды, делала налёты на всякого проезжающего по главным дорогам.
С того времени, по общему «базарному» уговору, все крестьяне-повозники, направляющиеся в волость по северной дороге, на общую торговлю, стягивались и собирались в сильную вереницу, цепочку, караван, по ходу следования увеличивая отпорно-вооружённую мощь обоза.
С печальной берёзовой рощи, при ложбине у ручья, отрывался, слетал, кружился, падал позолочено-жёлтый лист, как предтеча наползающей беды-трагедии на матушку Россею. Стояла и доживала осень, страшного 1917 года. Надвигался эпохальный слом, разрушительная октябрьская революция.
3.
Живым муравейником роятся озабоченные торговые люди, в основном «наездные». Всякой национальности здесь человека встретишь, на свой страх и риск, в начале 20 века прикатившие сюда из всех западных губерний ещё живой Российской империи. И поляков, и украинцев, и белорусов, и татар, и латышей с евреями хватает, и даже мордвы с чувашами…
Всякому со стороны человеку сразу бросается в глаза «пересортица» звуков летающих между рядами, людьми, жизнями, отмечая различия в языке, одежде и поведении. Цветной «маскарад» увлеченных людей, любящий всем сердцем своё единоличное торговое дело, с перспективой расширения прибытка на новой родине — Сибири.
Прислушаешься к базару, людям, их наречью, и трудно сначала понять, о чём говорят. Поодаль «чёкают», здесь «вокают», дальше «шокают», там хвалятся две довольные цветастые бабы, ярко зарумянив пухлые щёки бураком, через ряд, выкрикивая: «у мэнэ, та-та-та… вроде лучше… а у тэбэ, та-та-та… вроде хуже!».
Только смеются все одинаково, с годами научившись понимать друг друга, имея пользу от этого торгового соединения, житейских контактов, любовной связи и дружбы. Все они с годами станут одинаковыми советскими людьми, в разных учётных документах уже навсегда запишутся — русскими, многими потомками даже позабыв, откуда, так трудно приехали их родовые предки-корни-корешки.
— А-а, сам Егор Семёныч! Всякого благоденствия Вам! Премного благодарен, за знатные колбасы, — с поклоном радуется какой-то конторский человек, во всём цивильном, через очки, оглядывая торговое место упорного хозяйственника, не упуская возможность одним лукавым глазком «промаслить» юную красавицу рядом.
— Всякаму доброму человеку рады… — привычно отзывается рыжая борода, огромной трудовой лапищей охватывая весь свой «вкусный» товар. — Берите, барин… медова сметанка, ложка стоймя держится… не пожалеете! Масло… нюхните… эть, самое лучшее в округе… у меня дажеть супружница самого старосты, уважаемая Мария Спиридоновна всякий раз берёть, всяким хвалебным словом меня одаривает… — руки и глаза перемещаются на пузатый бочонок:
— А туточки, солёны груздики!.. С тмином, с травкой!.. Вот, спопробуйте, мил человек! Вот, доченька, свойми чистыми ручками собирала!.. — предлагает одному, а перехватывает «на пробу», другой, более шустрый, без уважения в глазах.
Причмокивая, хрустит, хвалит, дальше тянется по рядам, набивая «пробой» своё хитрое пузо.
Со спины, кто-то молодой, сморкаясь, злобно шипит:
— Скоро твоим буржуям и тебе жирдяк, красную жижку из горла пустим!
Крестьянин резко оглядывается, пугаясь таких дерзких и страшных заявлений. Торгово-крестьянская масса, что пчелиный рой, поди, узнай, кто из этих людей в округе способен на такое.
Поодаль пожарный сарай открыт, внутри находится ручной пожарный насос, и человек при исполнении. Бочкообразный усатый трубник, при форме, кормит с руки ручную ворону, просит её повторить за ним:
— Смерть большевикам!.. Смерть бандитам!.. Та, ловко схватывая кусочки хлеба, не желала «попугаем» повторять людские глупости.
Рядом с площадкой, где продавали живой скот, сено, конскую сбрую и хлеб в мешках, двое приезжих крестьян за грудки схватились, уличая друг друга в обмане. Усмирившись, под любопытные глаза ротозеев, вновь волокут мешки на коромысловые весы, кидают тяжелые гирьки, наконец-то выявляя истинного мошенника. Обличье того обманщика из «вятских», всеми мужиками взято на ум, глаз и карандаш. Теперь ему веры нет, теперь его «торговля» через сито подозрений будет процеживаться. На волостном базаре раз «замараешься», уже никогда не отмоешься.
Это знает и крепкий хозяин своих десятин, ладно и нарядно одетый Егор Семёнович Кочергин, которого здесь за глаза называют «Рыжая Кочерга!». Он уже научен, по поведению языка, рук и глаз, как распознавать хитрые уловки обманчивых людей. Одного уже бил прилюдно, тем самым выказал свою силу характера и кулаков, закрепив за собой некоторое уважение тёмного и полуграмотного мужичья.
Через два ряда, у лавки торговца мануфактурой, еврея Ицхока Буткевича, стали люди «наплывом» собираться. Оказывается, его старший брат, более богатый, Арон Буткевич, занимающейся вопросами поставки всего необходимого на ближайший золотой прииск, радость всем евреям принёс, на село приехав. В окружении двух бравых молодых охранников, зачинил разговор, о пролетарском «бешенстве» на фронтах. Пока его молодчики грузили хлеб, он успешно подбивал крестьян, чтобы его не отдавать городским буржуям и обнаглевшим рабочим, ибо от их труда и жизни ваше село проку «не имает». Хором, дружно поддерживают хитрого дельца, по выгодной цене скупающего продукт у тёмного простолюдина.
— У самую точку истины говоришь, умнай чаловек! — один, в чернь палёный жарким солнцем, крестьянин цыгарку цедит, желтыми от никотина пальцами, разглаживая порыжевшие усы. — Мысь щё по весне, богато насыпали нашего хлебушка для нашей армии… ишшо сами обнищали через ето!
Через плечо, другой низкорослый и кривоногий, почесывая давно не мытую макушку грушевидной головы:
— Хитростью обряженные, те, кто властью над нами правит… и я не дам хлеба… пусть сначала цену на его справедливую установят… ишь, прыткие… мож через это, и война скорейши закончится!
— И, то, правда! — загудел разноликий народ, постепенно рассасываясь по торговым местам, телегам, подводам и точкам.
— Сами напортачили с той обманчивой политикой… а нам, простым и далёким, за ваши грехи вечно прокормом расплачивайся… — последним говорил приезжий из самого далёко участка таёжной жизни, поглядывая на лавку часовщика Яшки Бражковича, кой для помощи людям сотворил самодельный механизм больших часов, чтобы все приезжие лапотники-торгаши видели когда им пора домой, в свою комариную тайгу укатывать.
Егор Семёнович поначалу своих «базаров», тоже любил метаться по его площади, то один разговор послушать, то к другой спорящей кучке прибиться, своё «уразумение» вставить, дабы в курсе всего быть, везде успеть, всё обхватить, не промахнуться. Потом, понял, что от этого спонтанного «кругозора», страдает его торговля, снижая прибыток. «Что надо — всё равно узнаю! Всякое важное и интересное сороками по рядам и повозкам разнесут!»
4.
Среди множества суетливых людей видит свою радость, сразу вспыхивает, машет приветливой рукой:
— Вот кто долго будет жить… — быстренько думает, тотчас кричит:
— Крепкого здоровьица Вам, уважаемая, Марь Спиридоновна! — в полное солнце расцветает приезжий торговец, угодливо «приваживая» дородную женщину, с двумя прислужницами, оглядывая их плетёные корзины, в уме быстро решая, чем их завалить.
Таёжному отшельнику, горделиво приятно, что именно к его маслу и сметане приходит эта богобоязненная селянка, с каждым базарным воскресеньем меняясь в настроении восприятия жизни вокруг:
— Злобные пролетарии, страшную смуту затевают! — печалится жена местного начальника, от первого лица зная расположения дел по всей необъятной Россеи, и на местах.
Принимая товар, тяжко вздыхая, оглядывая нарядные жизни, где стало больше шляться праздных, ленивых и бражных морд, приглушая голоса, звук:
— Вы там на отшибе живёте, Егорушка… у медведей на носу… на полной воле… не знаете, какое страшное задумывают те разбойники-большевики! Политические ссыльные, эти поганые революционеры, нашу окружную голытьбу, не устроенную из-за собственной лени и пропития последнего, подбивают на большую кровь...
Женщина, почтенно отвечает всякому, кто выказывает её своё приветствие и уважение, изредка перекидываясь какими-то хозяйственными вопросами, мнением, советом.
Смотрит на высокий холм, на ещё нарядную церковь Михаила Архангела. Над ней, уже чёрными точками кружит горластое вороньё. Плавают в солнечном воздухе, пока их соперники, мирные голуби — кормятся на ближайшем Митрошкином гумне.
— Христопродавцы, даже хотят покуситься и на неё! Обещают скинуть кресты… сбросить колокола… на дрова разобрать…
— Простите, матушка… не верьте этому, такое не может сотворить русский человек… — вступает в диалог, низенький покупатель по правую руку, с бидончиком в руках, побитый оспой, похожий на бывшего городского учителя или давнего ссыльного-книголюба, угодливо вытягивая вымученную улыбку.
— Наш мужик на всякое способный! — огрызнулась недовольная покупательница, оглядывая бедненько одетого человечка неопределённых лет жизни, явно, голодного бобыля. — Всё зависит, кто у него поводырь, и что ему в руки вложить… топор или иконку!
Мужичок с бидончиком, боязливо мнётся, «виноватит» воспалённые глаза, оглядывая богатый прилавок «заимщика», сглатывая голодную слюну, просит молочка в посудку налить. Уже уходя, выдержав умную паузу, с той же вымученной, а может от больного тела, улыбкой, тихо скажет:
— Матушка! Наши сегодняшние ошибки и глупости, исправит завтрашняя общая смерть, как самая умная штука на свете…
— Да, типун тебе на язык, умняга! заумничал не по-нашему!
Человек с бидончиком растворяется в людской — кричащей и бурлящей массе, где уже отравленными всходами пробивались ростки будущего слома веками отлаженной, мирной и созидательной жизни, где всё проистекало по трудам ума и рук человеческих.
— Заполонили селение всяким политическим сбродом! — бурчит старостиха, увлекая за собой шустрых помощниц, одна из которых, на зазывающий крик вёрткого торгаша, резко отвечает:
— Брешешь, рукасуй! Твоё молоко пахнет грязным вымем!
Когда-то Витебскому крестьянину-малоземельщику, теперь кое-как закрепившемуся на Сибирских десятинах благодарной земли, уже сибиряку, тоже в рот палец не ложи, с ходу откусит:
— Ты, бабаня, за свайми дойками глядзи, чобы сваё вымя ня запусциць! — тем самым срывая в дружный смех ещё один цельный и богобоязненный народ. Ещё не веривший, что Петроградские богоотступники могут развязать лютую гражданскую войну.
5.
Богатая семья старожилов, нарядно разодетая медленно ведёт себя меж торговых рядов, здороваясь со знакомыми и нет. Оказывается: своего некрасивого и рябого сыночка, с бычьей шеей — молодца, по имени Гринька, прогуливают. Для того базарный «променад» осуществляется, чтобы зоркими глазами родителей «высмотреть» ладную и трудолюбивую невесту для своего разжиревшего «чада». Местные красавицы не идут на контакт с «бычком», отказывая всяким ловким сватам и помощникам. Теперь снизошли до «пришлых», готовые взять и «дикую», из переселенческой бедноты, крестьянку.
Наш торговец, сильного характерного нрава, трудолюбивой натуры, боголюбивый человек, хоть и новопоселенец, не считает себя голью и никчёмным бедняком. Поэтому и отделился, нашёл в себе силы построиться «от пня», зажить заимкой, сотворить с шестью дитями своё хлебное поле, при этом в лютую зиму «грудничка» потерять, в толстые срубы спрятаться, уверенным середняком-хозяином своих десятин и строений зажить.
Издалека завидев знакомую «процессию», боясь попасть под волю богатого старожила, как говорят люди: очень своенравного успешного ремесленника, тотчас шипит улыбчивой дочке, языком зацепившуюся за сторону.
— А нусь, сигай на низ!.. Под лавок!.. И жопу глубже спрячь… сиди мышей… скажу кода вылазать!
С уважаемым умельцем, одной семьёй сразу освоившие дело скорняка, сапожника и шорника, его жилистой бабой и девками, все торговцы здороваются, картузы снимают, отдавая дань уважения его золотым рукам, за сшитые им и его сынами, сапоги и другую удобную обувку. На всякий заказ откликаются умелые люди, на всякую ногу сошьют, только рублики складывай, копи, не обмани. Помимо базарной лавки, их знатную «кожу» продают и в каменной лавке, на центральной площади, на самом доходном месте.
Последним, в заграничном сюртуке, в красной косоворотке, подпоясанный плетёным поясом, плетётся краснолицый Гринька, посасывая сладкий петушок, «стреляя» глазками по лицам чужих «девак», по их родителям и «братам».
«Ух, пронесло!», — только подумал торговец, залюбовавшись дорогими сапогами с «теснением», как вдруг сбоку, знакомо:
— А-а, господин единоличник! — сплёвывая шелуху от семечек, с ухмылкой скажет надменный молодой парень, имея красивую физиономию лица, застрявшую среди разложенного продукта.
Пришвартовался при неизменной защите со спины, по кличке Бык. У этого дуботряса, глаза бесцветные, пустые, на выкате. Оглобли-ручища всегда держит в карманах, там убойные кулаки и кастеты, кои по команде впередиидущего, могут любому голову и грудину пробить.
— Знатный у вас маслец! Матерь только ваш любит… от, послала сызнова взять… — во всю пасть щерится местный пролетарий, маслянисто «стреляя» глазками в сторону молоденькой девушки.
Крепкий хозяин единоличного хозяйства, самоход-переселенец из Пензенской губернии, прибывший в 1904 году в Канский уезд, Кочергин Егор Семёнович, знает истинные причины появление этого «чужеродца», как бы праздно болтающегося среди сотен и более повозок и телег, среди лошадей, разной скотины, птицы и корма… Всё здесь на продажу, всё в размёт. Здесь и деловые встречи проводятся, здесь иногда и первыми узелками завязываются первые «любови» с последующим венчанием в просторной церкви, бывает и ничего не зачинается, не склеивается, не идёт!
Больше всего о «последнем» мечтал крестьянин, отец, на дух не перенося отпрыска польских кровей, болтливого на язык, за зубными прорехами которого угадывается настрой пролетарского толка.
Страшно то, что глупая дочка, повзрослевшая в глухой тайге, моментально меняется в лице, вспыхивая щеками и очами, только завидев образованного «ляха» рядом с собой.
Егор Семёнович, сначала этим приходам и покупкам значения не придавал. А когда чужак, принёс дочке женскую муфту из горностая, оказывается: в знак дружбы и взростающих чувств — подарок, стало всё быстро меняться в чёрную сторону. Не знали из глухой тайги — невежественные люди, что «энто за штука», при всех попытавшуюся натянуть её на дочкину головку, чем вызвала обвал общего смеха её поклонника со своими дружками, при всех опозорив несчастную.
Полинка, безмерно радостная, и ещё наивно глупая, до этого никогда не получавшая со стороны материальных ценностей, внутри захлёбывалась от навалившегося счастья, по самые ушные мочки утопая в предвкушении большой любви и жизни на богатом селе.
Но и это можно было стерпеть! На корню развалить, уничтожить, но когда краем уха услышал восхищённые речи того о каком-то большевистском счастье, когда не будет богатых, а бедняцкая голь станет главными в стране, под «указкой» какого-то шибко умного Ленина, и жадно «впитывающие» глаза родного дитя, понял, какая опасность грозит его семье.
Этот скрытый «мятежник», по имени Адам, который обожает, когда к нему обращаются: «Товарищ Краевский! Товарищ Адам!» привычно появился при цветочных запахах цирюльника, с ручками «белоручками», в неизменно культурном виде.
До этого несколько воскресений не приходил, на время успокоив торговца. Сегодня вновь припёрся, чтобы высокомерно, ловким «фехтовальщиком» слова и познаний, привычно, привлечь сердечное внимание полуграмотной крестьянки-отшельницы, создать самое благоприятное впечатление на окружающих рядом людей.
Только потом узнает Кочергин, как здесь тонко и вкрадчиво этот фанатичный «миссионер», — продвиженец разрушительных идей и учений Петроградских большевиков, исподтишка проводил агитационные проповеди. Средь тёмного мужичья, выискивал своих единомышленников, вечно недовольных, слабых, сильных, ленивых, отчаянных на страшный поступок, скрытых злодеев и мечтателей на чужом «горбу» въехать в «рай» предстоящего социалистического равноправия и братства, за которое надо будет зачать безжалостную классовую борьбу. Учиться — убивать, изничтожать, гнобить, как в воде купаться во вражьей и недовольной крови…
Крестьянин, на людях не хотел громко и резко выказывать своё отношение к этому «типчику», отпугивать покупателей «злобным» лицом, открытым недовольством. Успешная торговля этого очень не любит, поэтому приходилось терпеть, скрепя сердцем дарить дочке возможность сторонкой поболтать с опасным человеком.
Но, внутри давно горело высказать всё в лицо наглецу, сбить с него пыл вседозволенности и пренебрежения к «пришлым лаптям», вроде как с его чалдонской «колокольни», — людям трусливым, забитым, тёмным и обманчивым, вроде как по факту местной жизни, людям — низшего сорта. Как смертельным уколом «всадить» ему, что Полина уже помолвлена с работящим парнем из соседнего Малиновского участка.
6.
Местный «медняк», умелец по изготовлению медной посуды, которого обычно донимают привередливые хозяйки, как-то, по лету ещё, в церкви подошёл к Егору Семёновичу, глядя в спину его красивой Полины, молящейся у самой «главной» иконы, сказал:
— Под большую опасность свою кровинку подставляешь, Егор Семёнович. Ты дикой тайгой живёшь, окружную жизнь не шибко знаешь. Я, же, туточки родился… всех по лицам и повадкам знаю! — привычно, ладонью, смахивает губастый рот.
— Ты, Ульян Лазарич, по обручу не ходи… мне соль нужна твоего предупреждения.
Выйдут на высокое крыльцо, вместе возьмутся за узды своих ладных лошадей, друг на друга честно глянут:
— Этот, что глухарём кружит как на току, вокруг твоей любой дочки, есть потомок польского «кандальника», то бишь государственного преступника. Деда его, за смутьянство ещё сама царица турнула в нашу глушинУ… — человек кому-то кланяется, выказывая снятием картуза, своё уважение:
— Знатный был лях… умелец по столярному делу… почитай все окна на улице Скобелевской, им поделаны. И сын такой же, Казимир… А вот этот… Адамчик, руками и головой не пошёл по ремесленной дорожке… ударение жизни сделал на кулаки и язык… Замеченный, вокруг политических ссыльных ночами вьётся… намеченный уже на бесовскую революцию… (вновь охватывает ладонью мокрый рот)
— Девки наши, характерные пустышки, липкие на его вид и образованность. Он много знает про небо и звёзды! Глупышкам сбивает умелым языком сырые мозги… вплоть до порчи и семейного разбору… Вот главная соль, Егор!
— А чавошь, некому рёбра было поломать!?
— Да-а, ломали! Получалося не очень. Его один из пришлых, из Иркутских бегляков, недавнось подох от чахотки, превезённой от царских рудников, навучил англицкому боксу.
— У прошлом воскресенье, их бесовские бумажки кто-то с ночи пораскидал перед въезжими воротами на село… — выходя этой шалупни, работа!? — спросил «заимщик», поддергивая оглоблю, перевязывая чересседельник.
— Ну, а кому ж! Поговаривают… с городу, тайно возят эти опасные листочки… там главное «осиное» гнездо вероотступников (через паузу, с хитрым прищуром глаз) — сам-тось успел почитать?
— Да, читал, Лазарич… и супружнице своей неграмотной возил, зачитывал… — загрустит единоличник, закуривая. Долго будет смотреть на щербатый гребень тёмной тайги, за которым пряталась длинная дорога домой, любимая заимка, дружная семья, скотина, наработанное добро, надежды ещё больше разрастись, расшириться, в полную силу разбогатеть, злобно сплюнется, скажет:
— Моя, Мария Антоновна… с молодухи ещё провидицей славится… с ещё Пензенской земли. Здесь уже, когда жили общей улицей, всякий люд к ней хаживал… Нам всякое хозяйство вести… а она измученной лежит… словно высосанная соками… Я ж споначалу не ведал, что больших мучений ей стоит эта помощь. Были и другие причины отойти от разных людей… но эта была последней каплей. Очень тяжко было подыматься на косогоре, где пырей и осот хозяйничал, даже обратно на родину хотел возвернуться… к родительским могилкам, дубкам и речушке, на которой вырос… — крестьянин впадёт глазами и сердцем в живую печаль, вспоминая свои родовые места, которые уже никогда не увидит:
— Но жена осекла… сказала: «Обособленно станем, выживем, не помрем!»
Мужики, слегка кланяются подъехавшей попадье, сходящей с мягкого ходка, с охапкой самодельных цветов, в сопровождении хиленького псаломщика, который нёс тяжёлую корзину, закрытую серым холстом, из которой торчали горлышки тёмного стекла. Без внимания оставили нищенок и калек, застывших в умоляющей позе подаяния, по обе стороны их бедной жизни. Не взглянули и на «наезжих» крестьян, угодливо застывших поодаль.
— Видать Кагор привезли! (сторожил, мятой тряпкой елозит крупный нос) — Не чета нашей покойной Серафиме Васильевне… та ба кажного одарила вниманием… словечко доброе нашла… а эта, вишь… нос выше куполов… и ходу…
— Ничо-о! Младая ещё… я, ба, на месте отца, Дмитрия, сыромятником пару раз по спине прошёлся… чобы уссалась, о всякой гордыне позабыла.
Мастер, «медняк», сославшись на занятость, хотел первым отъехать, но, дернулся назад, спросил:
— Так к чаму ты о способностях своей жинки мне поведал, Егор, если мы гутарили за те большевистские листочки?
Таёжный отшельник, пожалеет о том, что свой язык развязал, тайной поделился, зная болтливый рот умелого «кустаря». Не хотелось, чтобы чужаки набивали тропу ногами и колёсами на его заимку, воровали силы у способной жены, которую на переселенческом участке многие называли ведьмой, всякие гадости говорили, пакости творили, о чём никому Егор Семёнович никогда не расскажет.
Не поведает и о том, как Мария, по роду «ворожейных» способностей, принявшая дар от своей бабушки, иногда, ночами принимала ближних крестьян. Приезжали и дальние, совсем проблемные, не смея появляться на пороге сурового хозяина:
— Мне чобы ни одна чужая нога, рядом с постройками и детьми, здесь не шлялась! — однажды рыкнул муж предупредительной угрозой, стрелой направленной в способную жену. — Ты со своими верными чертями общайся в тайге!
А когда Мария возвращалась во двор со всевозможными продуктами, и шуршащими «портянками» бумажных денег, в знак благодарности одаренная богатыми страждущими, Егор Семёнович был нем, искоса изучая дополнительный прибыток большой семье. Иногда замечал одиноких старух, женщин с малыми детками, трусливо мелькающих в густом лесу, томящихся в ожидании, Богом, отмеченной женщины.
Никто никогда не узнает, а только своего «напридумывает», как однажды, на рессорном ходке проезжая деревню Лыковку, по вынужденности остановившись у колодца, к Марии подбежала замужняя селянка. На людских глазах пала ниц перед её ногами. Била поклоны, одаривая ту, самыми лестными словами похвалы, за оказанную помощь, желая ей долгих лет жизни и всякого здравия. На общую улицу, с бедняцкого двора выскочил с вилами, в драных лаптях, в полном самотканом холсте, её навозный муж, в потном изнеможении убирающий скотские стайки. Не будь рядом с Марией, её огромного мужа, ворожейка и провидица точно получила бы вилами по хребтине. А так, мужик только сыпал проклятья, обзывая заезжую бабу ведьмой, испортившая ему всякую «веселую» жизнь.
На обратной дороге уже, качаясь на ухабах и ямах, Егор от Марии узнает правду этого случая. Оказывается: не хваткий за выпавшие возможности, переселенец, пропойца мужик, в наём отдавший свои десятины земли, подавшись в «наймяки» за прокорм к даровитым крестьянам, не может теперь пить горькую, уже какой месяц ходит с трезвыми глазами, не находя сил вновь стать на знакомую «бражную» дорожку «весёлой» жизни. Как оказалось: после посещения «Кочергинской заимки», его бабы, на бедного мужика, после всякого употребления «градусов», наваливается жуткой нетерпимости — понос, испуганной задницей несоблюдающий режим вывода отходов жизнедеятельности. На людях пару раз опозорившийся Павел, неграмотный «безземельщик», нашёл в себе силы оборвать пьяную жизнь, вынужденно становясь на деревне самым трезвым лицом, навсегда заимев кличку Павлуха Пурген.
7.
Из воскресной и праздничной церкви лебёдушкой выплыла красивая и нарядная дочка, Полина. Завидев занятого беседой отца, спасительно смахивая беленький платочек с головы, легко и весело побежала к высоким летающим качелям, к юным девушкам и нарядным парням, играющим в лапту, обручи, поддавки. Словно с «невольнической» цепи сорванная, почуяв свободу и волюшку перед глазами и ногами, непосредственная и доверчивая отшельница, излучала свет самой счастливой девушки вокруг, легко идя на контакт с отпрысками высокомерных чалдонов.
Егор Семёнович, особенным чувством любил старшую дочку, похожую на него, беспрекословно подчинявшееся его воле. В самом мелком детстве, когда из-за недогляда, в лютую стужу «воспалилась» всеми лёгкими, качаясь уже на краюшке жизни и смерти, именно отец был неотступен от неё, без перерыва, на коленях вычитывая молитвы, прося помощи у Спасителя.
Начинал со старшим сыном, Ильёй, доставлять «своё», потом со средним. Поженив старшего, жена, через совет «взять» дочку, предрекла мужу более успешную торговлю, а ей, — большую любовь с волостным красавцем.
Испуганной и трусливой девушкой «дикаркой», первый раз вёз отец, дочку Полину, никогда не видевшую в жизни столько людей, строений, добра и характеров вокруг. С каждым приездом в «мир», менялась на глазах родное дитё, особенно после успешной торговли, когда отец, застревая на часок в питейном заведении, разрешал дочке «пошляться» по богатому селу, по магазинам и лавкам, людей посмотреть, свою ладность и красоту показать.
Понравилось, понял выгоду. Начал приучать крепости духа, прививать азы непростого торгового дела, чтобы будущему мужу была равная помощница. На самом деле, больше, показом — на «людей», на чужие глаза, как красивую «торговую» приманку, как витрину, к которой всегда больше тянется покупателей, чем без неё. Хотелось выдать за сынка, богатого чалдона, за высоконравственного селянина, с хорошим достатком и доброй репутацией. Но не за того, с кем она, однажды, случайно познакомилась, гуляя на «свободе».
Сейчас, задержавшись, выглядывая, как молодые парни «хором» окружили дикую селянку, разодетую в нарядную «своедельщину», в «чужанину», решил ответить «медянщику», с терпеливым взглядом в него:
— Не знаю, Ульян Лазарич, как тебе прямей сказать, чобы до икоты не напугать… — крепкий и сильный Кочергин Егор, с ребёнка — верующий в Бога и его наказание, сел на телегу, в глубокую морщину замрачнел, сызнова потянулся за самосадом:
— В общам, предрекла моя супружница кровь большой глубины... в которой нас с тобой… головастых и рукастых эти разбойники большевички утопят…
— Да, иди ты!!! Сплюнь!.. Не приведи Господи, такое!.. — испугается трудолюбивый мужик, троекратно осеняя себя Христовым распятием, глядя на высокие купола, обрамлённые позолоченными крестами-оберегами, шепотом вычитывая какие-то спасительные молитвы.
— На полную погибель нашей матушки Росеи движемся, Ульян!
— Не верую я твоей бабе, Егор! — вываливаясь из испуга, возмутится ремесленник, закрутится вокруг своей смирной подводы, не зная, на какую сторону вожжи кинуть, куда ошалевшую задницу усадить:
— А чай, она у тебя в колдуньях не ходит, а?.. Такоесь выдумать… море крови… погибель необъятной Россеи… акстись, Егор… где такой силище найтись?.. тьфу, ещё в церкву ходишь! — мужик запрыгивает на телегу, хлопает вожжами, катится, удаляется в свадебное сборище молоденьких берёзок, тоненькими невестами застывшие на взгорке, у пыльно-пьяной дороге.
— Дуралоб ты, Лазарич!!!.. — крикнет в след человек, сам ставящий ещё под сомнения такое средневековое безумие. — Подумай!!!.. Слышь!!!.. Есля многовекового царя в залёгкую скинули… то нас с тобой запросто пустят под нож!
Удалялась телега, на ямах и неровностях подпрыгивая колесами. На ещё свободный, мирный, и добрый сельский воздух, возничий сплёвывает, под нос себе шипит:
— Теперича ясно, почему вы в тайге сховались чёртовы прислужники!
8.
Сейчас, стоя за своей подводой сбыта, Егор Семёнович вспомнил ту встречу с мастером «посуды», который перестал к нему подходить, водить взаимовыгодные дела и знакомство. Но, коему был благодарен сам, за открытие «подноготной» этого наглого пролетария.
Не хотелось прилюдно дочку обижать, которая медовой каплей растекалась от словесного «мастерства» этого самодовольного самца. Тот, чуя и понимая ситуацию полного «победителя», стал плавно и осторожно переключаться на отца, намекая на сватов, на укрупнение его благородного рода, в котором вечно будут славны его талантливые «зодчие» — дед и отец.
Егор Семёнович, всхлестнётся внутри, но виду не покажет, а только дочку пошлёт купить еврейских сладостей. За ней, «хвостом», дёрнется поляк, но торговец его вежливо остановит:
— Постойте, товарищ пан! Я коротенько!
Поймав прореху с покупателем, выдерживая улыбку, сквозь прокуренные зубы, на ушко, процедит:
— Ты, безрукий разбойник, не знающий пилы и топора, бумажки у конторе лениво перебирающий, не примазывайся к своим даровитым предкам! Это они творили и творят доброе! А ты… а нусь, покажи свои ладони!? — в голосе сталь и напор, а в глазах искры…
Лях, даже не повёлся! Как стоял весело и крепко, так и выдерживал позицию несгибаемого пролетария, продолжая выщёлкивать семки, презирающий всех этих торговых копуш и хряков, тёмное мужичье, зацикленное на «зверином» прокорме, на меркантильной бытовухе, однообразной суете муравьиной жизни.
Ему, Краевскому Адаму Казимировичу, тайному революционеру, начитавшемуся «Марксистко-Ленинской» многообещающей «литературы», постоянному слушателю тайных встреч со старыми ссыльнопоселенцами-большевиками, уже сколотившему свою шайку единомышленников, было видно своё осветлённое будущее. Он знал: будущего нет у отца хорошенькой крестьяночки Полинки, и ему подобных заросших «навозников»-куркулей. Ему, мечтателю о спасительной пролетарской революции, делающему ставку только на сознательность рабочего класса, — городских, хотелось с оттяжкой влупить в рыжую морду этому смелому торгашу, смерду и лапотнику. Но сдерживала «сладенькая» доченька, главная мечта мужественного сердца, которую хотелось скорей поставить «в строй» будущих строителей социализма. Сделать женой, — верным товарищем по духу, готовой на любые испытания, каторги, ссылки, ради целей мировой революции и гегемонии власти пролетариата. А ещё сдерживали предупреждения от околоточного и принципиально строгого отца.
— Запомни, лиходей! (негодующий крестьянин оглядывается по сторонам, не снимая радужность жизни с лица) — Я лучше помру, но твоим сватам и тебе, иноверец, на моём пороге не бывать!.. Распахни уши!.. Я не шуткую!..
Вдруг торговый и вольный народ ожил, от резкого крика для всех:
— Братцы! Позрите на водокачку!!! — поворачивая все лица, морды и хари, на самое заметное сооружение, работающее на фоне пушисто-ватных облаков, мгновенно делая католика совершенно окрылённым и счастливым. На эмоции, непроизвольно, по «чужому» перекрестившись и выпалив:
— О-о, езус Мария! Свершилось!
— А-я-яй! Что разбойники делают! — за спиной у торговца бабой раздалось, и, продолжилось:
— Неймётся людям в добре и покое жить!
На высокой, из красного кирпича, водонапорной башне, висел, и на ветру колыхался красный кусок материи, насаженный на шест. Под ним же, белый кусок тряпки, на котором криво плясали большие чёрные буквы, своими смыслами нацеленные на маргинальную часть села, на неустроенную голытьбу, на прирожденных смутьянов, на внушаемых и безвольных лоботрясов, на бражных и разбойных людей: «Вся власть советамъ! Мир народамъ! Земля крестьянамъ! Фабрики рабочимъ!»
— Ой, скорей ба! — в отхаркивающий кулак, прошептал базарной окраины — кривобокий подметальщик, опираясь на кудрявую метлу. — Ещёсь успею пожить при справедливости наступающей жизни… — а подумал: «Если раньше не околею!»
Окрылённый победой своих «единомышленников», поляк, совершенно не среагировав на угрозы «Рыжей Кочерги», вспыхнув самым ярким факелом, клином всадился в тёмные массы. Исчезая, по бокам собирал своей фанатичной веры, — тайных подельников.
Засуетились люди, занаряженные властью, «затрелили» свистки, организовывая «срыв» этих опасных тряпок. Загудели, заспорили и «наезжие» крестьяне, совсем по-разному относящиеся к обещаниям «центральных» большевиков. Только, по-прежнему, в деревянном пожарном сарае, другой смены, уже мелкий трубник, при застиранной форме, слегка бражный, восхищённо представляя Ленинскую свободу, равенство и братство — впереди жизни своей, — продолжал «мучить» грамотную ворону, в «жир» закармливая всяким съестным, матерно требуя повторить:
— Всех буржуев к ху…м!.. на вилы!.. — на что умная ворона совсем не желала вступать в подчинение глупому мужику, догадываясь, что такое «херам», не понимая, что такое «вилы!». При этом — набиваясь дармовым, не по сроку гадила тому на казённую форму и стоптанный сапог.
Весёлой и счастливой, на полной душевной радости подлетела дочка к отцову месту. Не обнаружив рядом свою сердечную «занозу», негодуя, мгновенно меняясь в настроении, дерзко бросила сладости на воз, первый раз в жизни, на вид, выпячивая своё недовольство отцом:
— Тятя!.. Вы, что, прогнали Адама!? — искрясь и переливаясь от злости, крутит головой, ищет глазами. — Он же обещал меня подождать!
Отец, сдерживая себя, перевёл разговор к торговле, к «башне», к измалёванной белой тряпке, «припасом» сохраняя очень важный разговор на обратную дорогу, наперёд зная, что дочке уже никогда не видать больше людей, села, с его обманчивыми благостями. Впереди маячила большая опасность, от неё надо было срочно уходить.
Густо набитый базар, толкучился, гудел, когда вдруг, справа, послышался истеричный молодцеватый крик, просящий всеобщего внимания. На железной крыше лавки «Мясо, рыба, дичь и зелень П.С. Власова», стоял гордый и смелый Адам Краевский, охраняемый внизу своими верными молодчиками с черенками, кистенями и кастетами.
Пока казённые люди с «башней» возились, хитрые революционеры, здесь заимели несколько минут ораторского времени, складно и быстро выкрикивая Петроградские лозунги, обещая тёмному мужичью непременного крестьянского социализму, под управлением самых справедливых «Советов», и какой-то железной «диктатуры».
Пока мужики, побросав возню и торговлю, рты и души «поддувалом» открыли, малолетняя шайка Юрика Кныша, местного предводителя воришек, появившаяся после свержения Царя-Николки, ловкими пронырами стали обеднять «наезжих», кои, по договорённости с «пролетариями», внесли крикливую сумятицу и разлад в торговые массы, обоюдно делая всем «хорошо!».
Полина, завидев восхитительного Адама, позабыв о деле и отце, словно опьянённая от перспектив совсем другой жизни, стрелой бросилась в толпу, к народу, к началу перелома настроения тёмных масс. Раздвигая их, огибая телеги, повозки, дроги, тарантасы, бочки, тюки, мешки, скотину, протиснулась на первые ряды, чем мгновенно окрылила оратора, делая его речь более пафосной, густо напыщенной, где обещания и угрозы замешивались и сыпались в одну чашу, котёл, петлю…
Глупенькая девушка, ещё такая впечатлительная и чистая, не зная, какой бывает обманчивой и коварной жизнь, застыла самой близкой. Дребезжала, трепетала, сияла, на цыпочках качаясь. Сжимала кулачки, восхищаясь дерзким поступком её сердечного избранника! Жила, боялась, хотела, чтобы отважный и такой красивый Адам, видел, знал, всегда помнил: её девичья любовь и преданность, не зависимо от устоев в семье, политических взглядов, — будет сильна, бескорыстна и верна до прощального гроба.
Ошалевший отец, опешивший от такого дерзкого поступка своего, всегда «тихонького» дитя, потеряв дар речи, «ураганом» негодовал, спонтанно и рывками сворачивая базарное «дело», уже понимая, что провидица-жена и мать, не увидела в своих колдовских видениях, самого опасного, что может свалиться на смирную и трудолюбивую семью.
Семья «отшельников» может замараться об обманчивый «большевизм», с их лживо-невозможными лозунгами, о чём, на ежедневных проповедях читает, доносит, болеет сердцем, отец Дмитрий, недавно потерявший святую матушку Серафиму Васильевну, общую утрату верного прихода. О чём уже раз предрекла и супруга, после чего двое суток, валяясь лёжма, просила только воды, возможно понимая, что ждёт великую страну и её выстраданную в вечных муках, длинную семью.
Рядом с Кочергиным, и его душевной болью застыл знакомый приказчик. Скуластый бородач, в ладной «городской» одёже, при хронометре на серебряной цепи, при блестящих сапогах, и малолетней внучки при крупной ноге, перебирал остаточный товар, совсем не обращая внимания на пламенные речи смутьяна:
— О-о, как лихо задирает, — ухмыляется конторщик, озираясь, — умелый дед, в столярне, за изготовкой людям дверей, помер. Отец, Казимир, весь свой умелый труд направил на благо окружных людей. Живёть с почтением у всех законопослушных людей.
— Наслыхан, наслыхан! — отзывается угодливый торговец, взвешивая солонину. — Сам обращался одинажды!
— Им, в своём благостном труде, некогда болтовнёй язык занимать! А бездарному отпрыску, власти и славы подавай! Ты поглянь, как завёлся… это ж какое наслаждение имеет, возвышаться над людями!
— Согласный, согласный, господин приказчик, — поддакивает Егор Семёнович, бесплатным подарком отрезая кусочек сладенького миленькой девочке. — Так и выходя… всякий умелай и даровитый при деле останется... а всякая нахрапистая бестолочь потянется к трибуне и нагану.
Кочергин, привычно «доторговывал» с улыбкой, а в душе бушевали вихри недовольства и наползающей растерянности…
9.
По общей дороге домой, когда опустошённым возвращался «караван» полегчавших подвод на север, Егор Семёнович впал в полное молчание, готовя себя на страшный разговор, как только съедут на единоличную «заимочную» колею-дорогу.
После первых криков отца, дочка, уже понимая, что дальше будет, не желая слушать угрозы, соскочила с телеги, отстала. «Подпоясанная» крепкими мечтами, запорхала домой, уже понимая, какое это чудесное и восхитительное чувство — любовь, а ещё к такому красивому, сильному и дерзкому мужчине, пусть и иноверцу. Человеку из стали, никогда не пахнущий ненавистными скотскими хлевами и стайками, удушливым многодневным потом, вонючим куревом, с грязью под ногтями, всегда благоуханно чистенькому, белозубому, с утончёнными пальчиками, манерному, — сотканному из высоких идей, нацеленному посвятить свою жизнь борьбе за лучшую жизнь рабоче-крестьянского пролетариата.
Полинка, уже «подтравленная» от его радужных перспектив, купала себя в «море» кардинально изменённой жизни, видя себя женой, другом, верным «оруженосцем» и товарищем в беспощадной классовой борьбе. Жизнь в просторном отдельном доме, непременно — при своей кухарке и дорогих платьях на каждый день.
— Ах, ты, болотная поганка!!! — во всё горло, «изюбром» ревел отец семейства, лупцую вожжами непокорную дочку. — Я-я, ей всё сердце отдал без огляду!!! Лучшее с дятёнка получала!!! За пазухой прятал в мороз, чобы не околела!!!
Отец, порол дочку, на глазах испуганной и обомлевшей семьи, никогда не позволявший до этого таких издевательств и злобы:
— А она, ишь, хвостом потянулась за этим поганым иноверцем, ещё революционером, батьку бросив на глазах всего торгового люда!!! Осмелила свой глупый язык, выказав мне, что живём пещерными человеками!!! На всю округу, хочешь меня, безмозглая и безглазая, позором обложить!!! Чобы люди в меня пальцем тыкали и смеялись!? Этого хочешь, да!?.. — взлетали вверх, падали на спину, тяжёлые ремни, до крови разбивая молодую кожу и психику, переворачивая мозг в ещё не до конца сформированной девичьей голове, меняя любовь на ненависть к родителю.
Никто не смел встрять в эту казнь, порку, мщение, урок, ибо попадёт всем. Стороной стояла несчастная мать, обливаясь слезами, уже зная наперёд, что дальше будет.
Верещала непокорная дочка, молча стараясь увернуться от закономерных плетей, от боли, крепясь на одном чувстве любви к «скороспелому» большевику, его «освободительному» учению, коя была сильней во сто крат отцовского недовольства и гнева.
— Большевичкой хочешь заделаться!???… а как же святая церковь, твой любимый, Николушка Угодник, перед которым на коленочках стоишь!? — перерезая путь отступления, — бежал большой человек, с забрызганной слюнями разбитой бородой, меся дворовую грязь, уже не контролируя себя, своё орудие наказания, дабы неповадно было младшей дочке влюбиться в революционных мракобесов, в страшных и порченных людей, отвергающих царя, православную веру, апостольскую церковь и богатую жизнь:
— Завтра поеду, на Малиновский участок! Завтра же, слышь!!!?.. помчусь на двор Михала Жернасюка! Свяжем путами тебя… как миленькая пойдёшь за его Игната!
Полина, затекая кровью, перемахнёт изгородь, помчится в знакомую и ненавистную тайгу:
— Я, вам, тятя, раньше сказывала-а!!! — обречённым криком разлеталось по пахучему лесу, пугая всё живое и любопытное в округе. — Я лучше в речке утоплюсь!!!.. С мельницы в яму брошусь!!!.. А за этого молчуна не пойду-у!.. — когда преодолеет безопасное расстояние, во всё горло крикнет, ясным звуком до родных долетит:
— Слышите-е!!! Мне любый только революционер, Адам Краевский!!!
Егор Семёнович, остывая, со спины чувствуя тёплые и крепкие руки жены, успокаиваясь, обречённо охватывая руками изгородь, падая головой на грудь, уже еле слышно, в бороду, в любимую землю, литрами пролитый в неё пот:
— Глупая ты, без опыта жизни, доченька… этот молчун, на труде крестьянском выращенный… с ним не пропадёшь, ясная моя… голодной не будешь… а с этим ляхом ты изгубишься… проклятой проживёшь… эх, кабы я знал… — уже шептал разбитый человек, невольно пуская крупные слёзы, чувствуя знакомую давящую боль в изношенной груди.
Молчал древний лес… молчала единоличная заимка… молчали родные люди, так трудно, с потерями, воздавшие её. Ещё вчера, такое казалось невозможным… а сегодня — надломилось и рухнуло всё!..
Обвиснув на сосновой изгороди, рыдал сильный крестьянин, до этого — всё возможный, всё могущий в этой сложной и опасной жизни. Только в этот раз, перед ним стояла непреодолимая стена, за которой маячила несправедливая жизнь, полная лишений, обмана и горя.
10.
Полина, избегая отца, выполняя на равных все работы, страшилась самого главного, что может погубить её молоденькую жизнь.
Справляясь по двору, по миллион раз отлаженному сценарию поддержания большого хозяйства, младшая сестра подошла со спины, отставляя в сторону кадушку, озираясь, прошептала:
— Поль!.. Тятя, тута намерился сегодня на поле поехать…
— Ну, и пусь едя! — ответилась таёжная работница, в голосе выдерживая непростительную обиду, продолжая «драть» дурно пахнущую овечью шкуру.
— А он на него не поедя!.. Он покатится на Молиновку с братОм… к Жернасюкам… за договором едут… я вслышала: как со всеми заготовками закончим, тоды тебя с Игнатом и охомутают!
Поля, поняла: «Это всё!.. Это капкан!.. Остановка жизни!.. Беспросветность!.. Мрак!.. Большая жизнь, бездарно прожитая с не любым мужиком, противно воняющий конским хомутом!..» — вдруг яркой вспышкой озарился, её Адама, — самый главный жизненный принцип, его завораживающая речь, горящие орлиные глаза: «Быть большевиком! Никогда не сдаваться, даже если уже петля на шее, или воронённая сталь у виска!»
Просыпалось самое раннее утро, взорванное самым диким испугом и криком хозяина заимки, что даже коровы с быками замерли, первый раз в жизни видя людское горе и злобу в упор:
— Катька-а!!! Говори-и, хитрая комышовка!!! Куда Полька побегла!?? — орал во всё горло свирепый человек, лупцуя сыромятником, тягая за косу младшую дочку по утреннему навозному двору. — Ты с ней, сопливыми тайнами ведалась… сё знаешь… гвори, кукушка-поскудница, а то излупцую в большую кровь!
— Ой, ой, не знаю, тятенька!!! Ой, ой, мне очень больно-о… отпустите! — верещала несчастное дитё, ползая на коленях, стараясь ухватиться за отцовы ноги, спастись. — Перед святой Матерью Божией как на коленях, тятенька, стою… я правданько не ведаю, куды она подалася! — девушка, пытается приподняться, как на духу — на веру «окреститься», но её волокут и снова секут и секут.
Как только, мать, не выдерживая сердечной боли, ринулась на общее усмирение, Егор Семёнович, окончательно зверея, бросает одну жертву, переключается на другую. Высекая по спине жены и матери, другую боль, следы, на всю потускневшую природу, семью, заимку, раненным «буйволом» изрыгал:
— Ты-ы! Ты-ы! Старая ведьма!!!.. Всяким чужим — первая помощница! Почаму ты меня-я… моё больное сердце не оградила от этого страшного иноверца! — гордая жена, не вырывалась, не кричала, не бежала, терпела, крепилась, закономерно выслушивая погибающего мужа, отца, хозяина. — Это ты-ы! — озверевший мужик, тычет ремнём на юг, на дальнее село, — это твой совет, дочкУ на торговлю взять! Тво-о-й!
Егор Семёнович, окончательно погибая, оставит всех в покое, упадёт на кучу соломы, зарыдает в большие слёзы, не стесняясь душевной слабости, будет шептать:
— Эх, доченька, доченька… разорвала ты мне сердечко на кусочки… я уже не выживу... не смогу… я ж для тебя… — сгребал сильный крестьянин, уже обессиленными руками-ручищами, пучки золотисто-медовых стеблей душистой сечки, ещё вчера на дворе самой крепкой семьи в округе, которую в тонкое стекло разобьёт девичья любовь к иноверцу, революционеру, христопродавцу, обманутому человеку…
Животворящее солнце, неуловимыми лучиками заискрилось между многовекового леса, просыпающейся тайги, когда в испуганной избе, за широким дощатым столом, замерли двое, решая как жить и быть дальше:
— Думаю, Егор Семёнович, навострилась наша дочка на большак… — мирно, как всегда, с почтением, без испуга говорила жена, убирая посуду. — Несётся она ножками к своему ляху! Вам надо бросать работу… скакать конями ей в след вместе с сыном!
— Если она ночь шла… утро всё… значит она уже на селе давно! А если медведь какой… волчья стая… — говорил потускневший хозяин, окончательно мрачнея, за ночь похудевший, осунувшейся, постаревший, потерявший что-то самое дорогое на закруглении жизни:
— Пусть сошлют на каторгу… но я ему сотворю козью ножку… — Егор Семёнович, вдруг превратился в прежнего человека, решительного и цельного, криком давая команду сыну, готовить самых быстрых коней:
— Никогда этому не бывать!.. Никогда!!!.. В оковах под венец поставлю… ишь, на обманчивый язык богоотступника купилась, безмозглая бабочка… главному родителю наперекор идти… так дерзко перечить… где это видано на крестьянской земле… Видел бы мой отец… царствие ему небесное… — креститься, вываливается на чистый и светлый единоличный воздух.
11.
В отдельную хату, застрявшую на краю деревенского селения, среди двух высоких елей, тенями падающих на небольшой ручей, вломились двое. Успокаивая свои организмы и оружие, втиснули первой — зарёванную девку, доложились:
— Кузьмич, от-т! Подобрали на большаке! Пыталася в болотине от нас хаваться! К какому-то большевику бегла… на село, своих родителей бросив…
За дощатым столом сидели двое, совсем не реагируя на внезапных гостей. Старший в хате, отмахнулся рукой, выпуская своих, продолжая выполнять волю молодого «учителя». Тот учил грамоте безграмотного, наблюдая, как тот старается аккуратно вывести гусиным пером слово «Революция». Главный был многодневно заросший простолюдин, уже разменявший шестой десяток зим, в исподней рубахе, с очень смешливыми глазами, чуткими губами, живо реагирующими на своё «криволапое» творчество.
— Михал Кузьмич… я же уже вам говорил, буква «ять», с хвостиком здесь… — закатывает измученные глаза к потолку, видно уставший биться с врождённой тупостью своего таёжного вожака.
— Ать, опять блоха-засранка! — сопел ученик, жирно исправляя ошибки, — сё, ступай Ломоносый, на сёдня хватя! Затра будям писать слово «Смерть буржуям!»
— Не Ломаносый, а Ломоносов, командир! Уже пора ж запомнить!
Говорили люди, не замечая юную беглянку, которая ещё не понимала, к кому её привезли. Первой, обратилась чёрная старуха, подавая той колодезной воды:
— З какогу участку или деревни? Хто твойный батька, внучка?
Испуганная Полина, доложилась, выкручивая глаза, изучая чужое жилище и опасного человека, медленно натягивающего на себя выцветшую армейскую рубаху.
Старуха, насупилась, горлом крякнула, передёрнула плечами, вновь подалась к готовке, к печи, стала думать своё, а потом:
— Это твоя матка с чертями водится?..
Беглянка, тотчас обидевшись на неприятную женщину, неухоженную, в чёрном платке на полный лоб, с сухими цепкими пальцами, живущую без минуты отдыха, огрызнётся:
— Моя матерь, всяким людям помога, от!
— Поготь, Митрофановна! — постоялец отмахнётся от угрюмой хозяйки, подойдёт в упор к юному и перепуганному созданию, без стеснений запихивая рубаху в широкие штаны:
— Как кликают?
— Кочергина Полина… по батюшке, Егоровна!
— Говори! Измывался, единоличник? — впритык засверлили буравчиком сильные глаза, которым было опасно говорить неправду.
— Чуточку! — промямлили в ответ, — за непослушание моё!
— Говори, беглянка! Батька нанимал несчастных мужиков для работы на его жир!?
— Да-а! Кажный год, дяденька! — девушка удивилась, вспоминая довольные лица батраков, кои за хлеб, за часть урожая, занимали очередь, чтобы попасть на сезонные работы к честному отцу. — Почему ж, несчастных, дяденька!? Окружные крестьяне, в большую радость к тяте шли… — её тотчас перебивают:
— Уже помолчи! Здеся уже всё ясненько! Родитель твой жирует устоявшимся ксплотатором! — неприятный мужик, кругом обходит испуганную девушку, вновь бодает воздух заросшим лицом:
— А скольки имея сапог на свои куркульские ноги?
Полина сначала растерялась, собралась с памятью, стала вспоминать, считать:
— Вродесь трое… а можа боле!
— О-о! — вскинулся кривой палец к низкому потолку, — а это, знача, твой тятя, к классовым врагам ближе стоит, к буржуям, изъятию из жизни!
Пока Полина «переваривала» услышанное, ей снова в упор:
— Сознавайся, детка! Батька сильно не терпит нас, революционеров?
Девушка, не умела лукавить. Приученная с детства правде отшельнической жизни, без посторонних людей, водившая дружбу с покойной матушкой Серафимой Васильевной, считая её своей наставницей, и здесь, стоя перед непонятным неприятным человеком, открылась истиной, как дверью. Оглашая причины разрыва, больше ставила «ударение» на значимость волостного большевика, красочно обрисовывая его последний «подвиг» на базарной «башне», молниеносный митинг, вызвавший бурное рукоплескание отдельных торговых мужиков.
Сбитому и крепкому человеку, при нагане на боку и шраме на подбородке, это видно надоело. Толи, завидуя «ляху», толи, по другим причинам, резко прервал ту:
— Запомни, малОе дитя, ещё не смышлёное в повстанческом деле. Твойный Адамчик, в нашах рядах, имеющай кличку «Фасонистый», на шахматной доске предстоящей смены власти, сего лишь дешёвая пешка. Главным королём предстоящей партии играю в округе, я! Поняла, девка?
Старуха, засела за прялку, под нос затянула унывную песню, уже не обращая внимания на других людей.
— Мазурук Михал! Командир повстанческого отряда… — к девушке протянулась широкая ладонь местного разбойника, фамилию которого уже слышала от «базарных» мужиков, отца, и в церкви. Её все боятся в округе.
Девушка вторично перепугавшись, по глупой ещё наивности снова «открылась», выпалила:
— А-а, знаю, дяденька! Тятя, с мужиками называют вас разбойными налётчиками. Это вы же нападаете на всех обозных и государственных людей… обираете до нитки! А кого и забиваете до смерти!
Михаил Кузьмич, брызнул весёлым смехом, подобрел глазами и поведением скул. Подошёл в упор к девушке, погладил бархатистую кожу пухлой щеки, прямо глаз в глаз сказал:
— Какая чистая душа! — мужик, глянул в мелкое оконце, выдохнул:
— Вота, чо знача, с людями не росла… не видела… какой несправедливой бывает жизнь… а люди — порой, сущаи звери!
Вожак лесных разбойников, в уме уже диктуя слова «требования», сейчас думал не об этой несчастной беглянке, он думал о своих мужиках-крестьянах, поверившие в Ленинское дело, ему, ещё вчера простому бедняку-батраку, несогласному на такой расклад дальнейшей судьбы. Товарищам надо качественно питаться, им нужен был хлеб и разносолы, лошадям — фураж.
Лидеру стихийного сборища голытьбы, было наплевать на девичью любовь, на этого заносчивого и гордого Адама, часто осмеливающийся перечить его приказам, вступать в открытые споры, на своё усмотрение творящий «подрывные» дела, завидуя его высокой образованности, разрастающемуся авторитету среди революционной молодёжи, жаждущей скорейшей пролетарской революции, слома «старой» жизни, личной власти над людьми…
Было уже темно, когда сытно накормленную девушку, разбудили плаксивые дети, с улицы, с работы возвратившиеся домой, заставшие чужую тётеньку в своей хате. Чужая изба, куда была определена «беглянка» на ночь, имела исключительно бедняцкий вид, с дополнительными жильцами, в виде жирных клопов и вшей. Хозяйка, недовольная решением главного партизана, где «самим спать негде!», удалилась, обещая Полине подыскать другое жильё.
Беглянка, пережив одни испытания, готовилась к следующим, давая себе клятву «всё выдержать», ибо завтра её отвезут на государственную дорогу, давая «вольную», по которой она направится в село, к своему любимому Адамчику, по кличке «Фасонистый!» Малограмотная отшельница не понимала значение этого слова, но оно ей сразу понравилось. В нём слышалось много «горделивого», с восхищением.
Как обухом по голове, получила несчастная, когда ей сообщили, что она вернётся к отцу, в обмен на продовольствие.
— Дядь, Миш! Вы не большевик!!! Вы лиходей!!! — валяясь на полу, страдала осмелевшая девушка, представляя невозможное. — Тятя меня убьёт, за такое… вожжами излупцует! Отпустите меня к Адаму, дяденька, командир!!!
Командир, привычно выводил буковки, под управлением молодого учителя. Шумно «сёрбал» горячий чай, любуясь своими «каракулями», аккуратненькой «смертью буржуям!», совершено спокойно отвечая глупой беглянке:
— Наш Фасонистый, не по твоему башмачку — шнурок, доченька! Зряшная у тебя любофь, к этому пижончику, ой, зряшная!
— Это почемуй-то, а-а? — сквозь слёзы удивится глупая, подымаясь с пола.
— Командир… букву пропустили! — вновь ворчит молодой учитель, одним глазом сканируя «кривоногую» писанину, другим — «лаская» красивую девушку.
— А потому-то, чо твой Адамчик… как моя разведка доносит, имеет таких как ты, легковерных девонек, цельную жменю! Ты думашь, почаму браты Герасимовы, сыны мукомола, его хорошенько побили… за сестру свою… опозорил девку… вота как ей теперича семьей обзавестися, после такогу сраму!?
— Не правда ваша!!! Вы специально брешете, потому что не любите его… оттовось, что благообразность и большую культурность имеет. Он настоящий большевик, как из того большого Петрограда, — очень умный, от! Он человек — дела, со своими ребятами… они на селе делают революцию… а вы, а вы… — на эмоции хватанула лишнего беглянка, тотчас возбуждая командира:
— Ну, ну, договаривай, пустельга! А мы, выходя, жируем в тайге… обозы грабим… ждём коды такия как фасонистый Адамчик, нама пролетарскую революцию на блюдечке подготовят, да?
— Пожалуйста… отпустите, товарищ Мазурук! Если вы меня к отцу свезёте, я удавлюсь! — уже понимая, что этот жалостливо-сценический экспромт, был напрасен, Полина, подымаясь, приведя себя в порядок, скажет:
— Лучше петля, чем идти за Игната Жернасюка! Если было у вас сердце, дяденька Миша, вы бы меня пожалели!
— Запомни, дочка! У большевиков вместо сердечков, должон быть холодный камень. С жалобными сердцами нам не одолеть мировой капитал и буржуАзию. Запоминай умные выражения товарища Мазурука, а лучше запиши… Ха! Ха! Ха! — смеялся смелый простолюдин, возомнивший себя царём окружной жизни.
Со стороны любуется своими «пляшущими» закорючками, воинствующей писаниной, теперь уже с вечной темой на бумаге, в головах: «Борьбе с врагами и элементами!», на миг, добреет душой и глазом:
— Завтра, Санька, за прилежность и терпение со мной, можешь до мамки своей сбехчи, толькось, с языком на замке, и без свидетелей!
— Ой, слава Вам и Всевышнему!
12.
К единоличной заимке, подъехал верховой, при удивлённых глазах, оружии и шашке. Попросил выйти хозяина. Тот был в «погоне» за беглянкой. Хозяйке передал листок, поверх, дополнительно сказал:
— Пускай сам привезёт всё то, что там указано! Ждём за гнилым мостком, у кривой своротки на Голышинский участок! Сойдётся килограмм в килограмм, бочонок в бочонок, дочку — заберёт! А пока, она наши харчи на дармачка уплетает, за обе щёки! — рассмеётся молодой повстанец, разворачивая коня обратно.
По напряжённому небу, угрожающе тащились тяжёлые грозовые тучи, похожие на гробы, отбирая у лесных отшельников последнее настроение, настрой привычно смеяться, шутить, песни петь, как всегда было при общей работе, чего уже никогда не будет, ибо главной запевалой всегда была жизнерадостная Полинка, ещё вчера отцовская гордость, надежда, спасение, мечта…
Сегодня, Егор Семёнович, потерявший прежний вид, и в весе, провалившейся в щеках, не притрагиваясь к кушанью, с вечера впавший в тягучее молчание, бродил по своему двору, теряя свои хозяйские привычки, направления, толк. Ни с кем не общался, не трогал, жил, словно никого не видел, не замечал, ожидая разрыва сердца, от вчера ещё, — невозможного.
Дожил: он, крестьянин-единоличник, Кочергин Егор Семёнович, теперь вынужден «подкормить» своими руками лесных бандитов. Многими — проклятых людей, разбойников с большой дороги, побросавших свои семьи, поля и скотину, ради большевистской «бесовщины» и вольницы. Откармливать лоботрясов и пропойц, которые только и мечтают на чужом добре «порезвиться», его выстраданное «хозяйство» разорить, лучших коней присвоить, все строения по брёвнышку раскатать, а может и попалить…
Жил мужик, всякое мог, мечтал, из последних жил тянулся, урожайные недороды в Енисейской губернии 1910 и 13-х годов без голодных смертей пережил, воспитывая детей на своей хозяйской стойкости и жилке, любви к таёжному труду и «затишку», где во всём сам себе хозяином был. Работал, старился, никогда никому на стороне не завидуя, ни перед кем не падая ниц, снисходя до стыдных унижений и раболепства. Жил, верил, не допуская мыслей в голове, что доживёт до чужих «условий».
Теперь эти «условия», кривыми столбиками плясали на большевистской писульке. Они были страшными, безжалостными, опустошительными. Перед крестьянином плавал, колыхался, образ полонённой дочки, и количество продовольственного «выкупа», после чего, к весне наступит неминуемый голод.
«Людоеды! Чтобы вам подавиться ей!..» — подумал крепкий единоличник, — открывая первый ларь, принимая милый запах любимого хлеба, океан белой муки. В помощниках стоял младший сын, не смея слово молвить, после того, что «вытворила» непокорная сестра со своей «любовью» к иноверцу.
— Держи, сына, мешок вышее! — выдавит из себя первые слова и слёзы земельный труженик, бережно опуская совок в пустоту, отрывая от сердца бесценный прокорм, на коем будут взращиваться богоотступники, безрукое глупьё, поведшееся на лживые посулы Петроградских вероотступников, коварных обманщиков и прощелыг…
— Не убивайся так, Егор Семёнович, — со спины прошепчет, усмиряя подорванное горло, супруга, боясь притронуться к широкой спине, уже схуднувшей, уже надломленной, ночами не находящая для себя снов и покоя. — Выживем, Егорушка, протянем… если совсем худо станет… в «мир» обратимся… люди помогут! Скольким я помогла… а ты боле...
Крестьянин ничего не ответит, а только смахнёт рукавом набежавшие очередные слёзы, стыдясь страдальческих очей верной супруги, резко развернётся, обнимет самого дорого человека, вновь всхлипнет, в рёв заплачет:
— Марьюшка! Как нам теперь жить, после такого!?
— Егор Семёнович… прошу! — взмолилась женщина, не отрываясь от мужа, — только не бейте её! Мы же не знаем, как ей там, у Мазурковских разбойников. Я молюсь, чтобы, что худое не сотворили с кровинкой нашей! Пожалейте! Переломайте себя… смиритесь… ей, в чужом краю, среди разбойных людей, в своих любовных сетях запутавшейся, в сто крат тяжелей!
— Это-т, ей-то, тяжелей!.. — хмыкнул хозяин «кусочка» тайги, делая печально удивлённое лицо, — тебе никогда не поднять мой камень, что взростился и застрял в груди!
У гнилого мостка застыли две гружёные подводы. Егор Семёнович, уже какую курил, не оглядывая чужой лес, незнакомую дорогу, ворохом перебирая слова и предложения, кои должны родиться, прозвучать в адрес доченьки, от сердечной боли, пережигая недовольство, оставляя пеплом только жалость и сострадание к глупому ребёнку. Поодаль, сын, кормил свою лошадь овсом, до конца не веря, что всё это «добро», сейчас уедет к лихим людям, в уме рисуя страшные виды лица своей зарёванной сестрёнки.
Первыми, разведчиками появились, верховые, двое. Перекинувшись интересом с рыжей бородой, вместе подымив табаку, ускакали, через время за собой, выкатывая две дроги, на которых не было дочки. «Обманули, разбойники!..» — мгновенно вспыхнуло в голове отца, уже новой раной, запекаясь болью в изношенной грудине.
Возница, неохотный мужик, стащил с повозки свою увесистую задницу, потянулся, специально оголив наган за поясом, пронюхал воздух вокруг, огляделся, сплюнул, спросил:
— Сё привёз, куркуль, чось в докУменте было предписано!? — косолапый мужик, подошёл к чужой телеге, откинул грубую дерюгу, поплёлся до другой, пальцем пересчитал мешки, первый раз улыбнулся.
— Где моя дочка!? — без страха, на полном гневе и презрении спросил рыжий человек, целясь глазами в глаза наискосок. — На обман пошли, лихоманы?
— Постынь, барышник! Сему своё времечко! — возница достал смятый листок, приказал отцу и сыну, на счёт и вес перегружать продовольствие. — Слышь, единоличная скупердя, есля килограмчик в килограмчик не спляшет, дочку свою не увидишь! — тело подошло в упор к Егору Семёновичу, пальцами-крюками взяло того за кадык, просипело:
— Ты думал, с партизанами в лёгкую сыграть!? Ты щё не знашь, скряга, на чось способный товарищ Мазурук.
— Передайте своему главарю, что настоящие большевики так бесчестно не поступают! — Егор Семенович, стал лихорадочно что-то вспоминать из «базарной» речи благородного «ляха», нахваливающего центральных большевиков, обвешивая обманной «паутиной» дочкины уши, уже умирая сердцем от надвигающейся очередной несправедливости.
— А зачема передавать, перад тобой и еся сам, товарищ Мазурук! — Ха! Ха! Ха! — оголились прокуренные жёлтые зубы с сивушным дыханием прямо в лицо. — Давай! Вываливай, непокорённый единоличник, как ты наса ненавидишь… готовый на кажным суку перевешать!
Когда продовольствие переместилось, до последней цифры сойдясь в расчётах, Мазурук, боднул своей довольной харей таёжный воздух, давая команду одному из верховых подельников. Ускакал партизан, замерли люди.
Для Егора Семеновича, первый раз в жизни окунувшегося в «мир» лихих людей, шайку полутёмного мужичья, по своей сути несчастных переселенцев, по всяким причинам, не смогущих законно вывести себя в материальный достаток, было в диковинку слышать обращение «товарищ», к этому тупоносому главарю, которого боится всё успешное «старожильё», и всякий законопослушный человек.
Егор Семёнович, уже в общем разговоре, вроде даже дружелюбном, узнав точечную судьбу этого неудачливого ходока из Орловщины, получалось, очень интересного и рискованного человека, предпочитавшего всё добиваться нахрапом и силой, уже понимал, как образовался этот опасный балаган злоумышленников, нацеленный на кровавое смещение генеральной власти, имея главную мечту на выходе: «Отдельную Сибирскую республику», со своей столицей в Омске, со своим бело-зелёным флагом, и сибирским рублём, «на расчёт», к чему ближе был мировосприятием крестьянин Кочергин.
Мазурук Михаил Кузьмич, по молодости увлекающейся воровством дорогих коней у богатых селян, теперь — ловкий и хитрый на переманивание в свой стан ещё «вчерашних» врагов, выхватил из-за пазухи незнакомую газету: «Путь народа», стал пальцем-крюком тыкать в статьи, названия, кардинально добрея, меняясь настроением в словах и очах. Полуграмотный вожак, наизусть зная её содержание, с «Орловским» говорком спешил рассказать единоличнику, какой он видит будущее любимого Сибирского края. «Через автономную Сибирь, к возрождению свободной России» — вот был главный девиз сторонников сибирских «областников», ратующих за «единоличность» её.
Теперь Егору Семёновичу, стали доходить слова прозорливого ляха, Адама Краевского, об этом «хитро-отступном» человеке, обзывая того скрытым врагом пролетариата, в котором меньше всего — большевика, а больше националиста и анархии, ибо дурманя простого крестьянина, мечтает на плечах истинных Ленинцев свергнуть «капитал и буржуев». А там, зная местного, во всём свободолюбивого мужика-«старожила», не знавшего крепостнического ига, несложно будет организовать Автономную Сибирь. «Отступники» поднимут на вилы всякого, кто попытается стать преградой на дороге к многовековой мечте многих людей в Сибири.
Неполитичный единоличник, крестьянин Кочергин, как и «разделенец-буян» Мазурук, тогда не знали, что за эту «сладко-сепаратистскую» идею, ещё в 1721 году пострадал первый сибирский губернатор, Матвей Гагарин, по царской воле к небу вздёрнутый на висельной верёвке.
С какими живыми глазами, читал, «с пень на колоду» переваливаясь в звуках и словах, невежественный мужик, жадно освоивший «грамоту», сообщая куркулю, кулаку, скряге, единоличнику, что в октябре 1917 года в Томске прошёл областной съезд «отступников», на котором было принято «Положение об областном устройстве Сибири» уже с разработкой окончательной конституции.
Егор Семёнович, не смышлёный в «большой» политике, усвоил одно: местное крестьянство особо не «голодует» в аграрных вопросах. Всем переселенцам «царём» были выделены десятины, отодвинуты выплаты налогов, только не ленись, работай, терпи, хочешь, — ешь, хочешь, — продавай! Поэтому, большевистский лозунг «Земля крестьянам!» их особо не зацепил. Цеплял, другой, самый опасный: «Экспроприация экспроприаторов», предполагающий «кирдык» всем местным богатеям и эксплуататорам наёмного труда. На этот клич «отрыгнулась» самая маргинальная часть переселенческого населения.
Раньше об этом страшно было подумать! После Февральской буржуазной революции, после оскорбления и унижения Царя, такое беспощадное «непотребство» стало возможным. Теперь эти люди, существовали, жили, приближая мечту, — пустить кровь у самых состоятельных чалдонов, нахально поделить весь их «заплывший жир».
Первым заговорил повстанец, в полном удовлетворении закуривая душистого самосаду:
— Не чуешь время, ты, рыжая борада! Ой, ня чуешь! Невжели твоя даровитая баба, на всякия дьвольския штучки, не смогла увидать пролетарское будущае нашай Матушки Сибири, а?
— Как раз-то и увидела вашу «пролетарщину!» — вздыхая, ответит обворованный крестьянин, глядя на одинокую сойку, качающуюся на скучно обглоданной рябине.
— Антиресно! Антиресно! И какое видение тама случилося? — засуетился задом и лицом лесной человек, привычно проверяя наган на боку.
— В большом море крови, вы утопите матушку Россею… брата на брата натравите… голод собой приблизите, разруху… — такое моя хозяйка предрекла, товарищ партизан!
— Хм! И правда, вещунья! Эта кровь наших классовых врагов наружу польётся. А ты представляешь, борода, какое тьмище ево во всей стране… Поглянь! В етом сосновом бору стольки иголочек нету, скольки надо будеть зашибить всякого старорежимного элемента и отребья!
Стороной показались двое, на лошадях. «Доченька!.. Живая!..» — испуганно, раненной «птичкой» прыгало отцовское сердце, высматривая всеми глазами приближающегося ребенка.
Девушке, с коня поможет слезть сам Мазурук, подведёт к отцу, властно скажет:
— Узнаю, рыжая борода, что лупцевал девчушку, бранным словом осквернял, приеду, лично, при всех заставлю её пороть сраку своему батьке-деспоту! Ты понял, меня, мужик!?
Егор Семёнович, не слушал этого отчаянного партизана, он глазами изучал свою кровинку, по взгляду испуганно-растерянных глаз, по цвету кожи вокруг них, определяя её состояние, настроение, желания, может уже страшные тайны…
На распрощание, под свидетелем — общим солнцем, и раздевающимся лиственным лесом, вместе задымили, точно давно друг друга знали:
— Совет: за ляха не отдавай! Он к семейной жизни не способный… девку загубит… такой, точно на переправе бросит… у него мечта — в большой город умахнуться… у него в почёте только рабочий класс. У такого в вечных невестах будет только революция… — говорил отец отцу, крестьянин крестьянину, совсем не обращая внимания на рядом стоящую виновницу «торжества», которую всем было жалко, коя тотчас искоркой вспыхнула:
— Ой, обман вы говорите, дяденька, Миша! Адамчик совсем не такой!
— А ну, цыц, мелюзга! — рыкнет Мазурук, топнув ногой. — Таким дурачкам, собственно надо стать по уши в дерьмо, чобы поверила… батькины предупреждения для вас не авторитет!
— А ну, шуруй на свою телегу! — спокойно дополнит отец, полностью соглашаясь с главарём смутьянов.
Егор Кочергин по нужде, спрячется за тёмной хвоей, когда Мазурук, прощаясь, нежно обнимет «беглянку», на ушко скажет:
— Жалко!.. Не родил я такую дочку, как ты!.. Живи, Полюшка… и никогда не сдавайся!.. Верь в нашу спасительную революцию! Поскубём буржуев, сразу обеспеченной станешь, при уважении, при власти…
13.
Холодало, темнело, делая глухой угол, ещё темней и опасней, выпуская хвосты печных дымов ещё пушистей и заметней издалека. Последний ребёнок-помощник спрятался в тёплую избу, кроме мудрой и чуткой матери, устремляющей на их любимый бережок:
— Спасибо, мой ладный, что стерпел все свои боли и обиды… — скажет Мария Антоновна, мягонько присаживаясь рядом с мужем, уже какой час, бездельником застрявший у глубокого ручья, у рыбной плетёнки.
Хозяин, даже не дёрнулся, только закрыл глаза, обронил:
— Руки плети… не могу работать… берусь, а сил совсем нет… может, Марь, я уже помираю, а?
Более крепкая на нервы, супруга, совсем не сентиментальная, возьмёт в свою маленькую ладонь, большую, мозолистую, скажет:
— Егорушка… это пройдёт! Эта слабость от пережитого… всё ещё исправится! Нам только надо не поломать судьбу своей упрямой доченьке…
— Что-о, за иноверца отдать!? — гневно дёрнулся мужик, вскакивая на ватные ноги, — что же его братья Герасимовы не прибили, змея!
— Младшая, мне донесла… Полька ей жалилась… если погонят под хомут в семью Жернасюка, в петлю полезет!
— Ах, болотная поганка! — усмехнулся отец, — это ж уже хитростью обзавелась после Мазурковского балагана. Знает, что та, передаст. Спекуляцией занялась… ну, ну!
Мария Антоновна, подымая себя с холодной уже земли, решительно выдаст:
— Ночью, она мне привиделась в чужих няньках! Вот думаю, надо мне ехать на Бобровский волок…
— Ну, хватила! Ты хоть знаешь, скольки до теда, чапать коню?
— Это и хорошо! Была у меня недавнось одна баба… я ей хорошо помогла… при достатке живуть… пасеку держат… вторую няньку с хаты гонят за лень и неряшество…
— Это ж выход! — на глазах стал оживать крестьянин, привычно доверяя советам мудрой супруги. — Выходит, спрячем нашу Польку подале… за одно — с хлеба долой! Легче голодную весну будет пережить.
14.
Декабрь лютовал морозами и снегами, заботливо раскидав белое одеяло по необъятной стране Сибири, давая его населению, народу, люду, небольшого трудового послабления и веселья.
Начались съезжие праздники «по кругу», привлекая нарядных крестьян на весёлые ярмарки, игрища, потеху. Покатились по всей волости, расписные сани, кареты, ходки и розвальни. Едут в них, укутанные в тёплые тулупы, в волчьи и собачьи дохи, счастливые люди, направляясь к родственникам, знакомым, друзьям, деловым людям, чужакам.
Зима это самое ладное время, чтобы «закумоваться», сродниться, связать своих деток «рушником» брачных уз. Многих «заприметили» ещё в церкви, на базаре, на поле, общем гулянии и праздниках…
Теперь, когда сенокосы закончены, под навесы корма свезены, урожаи собраны, обмолочен весь хлеб, в сусеки и лари засыпан, мозоли успокаивая, среднего сына, можно направить на переселенческий участок. Отрядить с острым топором, на «помочи» для погорельцев, красным петухом уничтоживший пол улицы домов. Пусть «набивает» душу и руку, закаляет характер, средь взрослого мужичья, делая такое доброе дело: помогать несчастным…
Приближалось Рождество Христово, долгожданный праздник. Кочергин Илья, старший сын «Рыжей Кочерги», после скоропостижного скончания своего тестя, покинул отцовский дом вместе с женой и мелким ребёнком, окончательно отошёл, став главным хозяином земли и двора в чужой деревне.
Поскучнел Кочергинский двор, стало меньше литься песенных слов, кричать человеческих звуков, набились глубокие колеи и тропы только «по делу», среди белоснежной фаты, и дремучего леса. Нет вольных и веселых «похождений» в стороны, ибо уже второй месяц, любознательная дочка Полина, на стороне живёт в «няньках».
Окружилось единоличное подворье крепким заплотом, и сугробами, а ещё цепочками волчьих следов, ночами пугая сторожевых собак.
— Остаётесь детки, на большом хозяйстве, со всем уходом! — скажет хозяин заимки, обращаясь к сыну и дочке, выкатывая со двора расписные сани. — Без трусости живите… лихие люди в такую стужу не должоные сюды заехать! Всякий, кто с миром появится… непременно за стол усадите, угощая, любопытством и вопросами не донимайте… мы, с матерью к субботней баньке должны возвернуться.
Егор Семёнович, и Мария Антоновна, ехали в «разведку», проездом катились к тем, кто имел трудолюбивого и ладного сына, кто может заслать сватов. Смирившись с общей потерей «ненавистного» Игната, надо было осторожно и мягонько налаживать новые мостки и переправы. За одно, докатиться до очень далёкого селения, развалившегося у красавицы-реки, до Бобровского волока, чтобы отпросить дочку на праздник, домой, хотя бы денька на три.
От услышанного, у гостя побелело тёмное лицо, затряслась рыжая борода. Мария Антоновна, от сердечного перепугу, сразу присела, ладонью прикрыла обомлевший рот.
— Да… так и сказала: До мамки с тятей… проведаю… и в срок возвернусь! Уже чай как два дня назад!
— Что-о… своими ногами? — у отца, непривычно замандражировала правая рука, ею прося у хозяйки попить немедленной воды.
— Да что ж вы так… да развешь в мороз можно одну… покатила с почтовым обозом! Сама побегла в ямщицкую избу… упросила Григория Мифодича… он чай уже лет как двадцать катает её по нашим местам… я овчинку свою тёплую отдал, чтобы ногами не околела!
Егор Кочергин, с разрешения закуривая в чужой хате, собирая в кучу, растерянные, разбежавшиеся от страха мысли, спросил:
— Что-нибудь рассказывала за поляка, за чалдона, за революционера какого-нибудь?
— Ничовась такого не былО! Вот вам крест на всё пузо! Жила мирно, тихо, с небольшой правда грустью в глазах… — хозяин крестится, искоса поглядывает на даровитую гостью-«ведьму», с любопытством рассматривая её телесные «характеристики», больше колдовские руки и глаза:
— Без всякого большого замечания жила средь нас… ласковые и добрые рученьки имеет ваша доченька, медовый говорок… Наш внучок, очень уж прилюбился к ней… Вот, уехала… а он всё канючит… выходит, зовёт к себе… — перепуганный пасечник, совершенно сбитый с толка жизни, не понимает, куда могла пропасть чужая девка. — Можа вы разменулися дорогами, люди добрые… и Полинушка уже на печи отогревается, сны доглядывает, а?
— Две луну уже прошло… какие сны, хозяин!? — в пол уставился разозлённый человек, отодвигая от себя медовуху и всякое угощение, преподнесённое молчаливо-робкой невесткой.
Хозяйка, перепуганная в белую глину, привалившись к печи, словно не жила и не дышала. Сложив ручки на груди, не находила смелости и сил своё вставить, похвалить работницу, поделиться, уже красочно рисуя «страхи», когда на дорогах столько развелось разбойного элемента, пролетарской вольницы…
— Мысь на дорожку ей всякого пропитания наложили, добавочно, туесок медочку налили… сказали ещё: тольки для твоих добрых родителей! — ещё раз открыл рот перепуганный мужик, став совершенно потерянным, беспомощным, в уме анализируя тот роковой прощальный день.
За занавеской, ожила крохотная жизнь, захныкала, заканючила, сорвалась в плач, сердечную мольбу…
— Привыкшие мы были к Поленьки… как и наш Федорушка… да, мой ладненький дятёнок…
15.
Остановочно скрипнула замёрзшая повозка, пуская белые пары воздуха от лошадей и заиндевелого ямщика:
— Всё, барышня, приехали!? Сильно-то примёрзли, ась?
Полина, совершенно замёрзшая, укатавшись в чужую овчинку, еле распрямилась, оживляя закоченевшие и отёкшие конечности:
— Мы уже на селе, дяденька, али ещё на промежутке!?
— На ём, на ём, детка? Мнесь до почтовой конторы катить, а тебе ножками на взгорок… там уже с людЯми встретишься! — смотрит на небо, на темнеющие горизонты уходящего дня, предупреждает:
— Сёдня ещё терпимо… по приметам… завтрась врежет на полную, что птички на лету будут коченеть…
— Спасибо вам, дедушка!
Утеплённый ямщик высмаркиваясь, выколупывая лёд из ноздрей измученный лошадей, помогая им свободней дышать, недовольно бухтит:
— Нашла старика… педесятый годок тольки пошёл… это ломовая работа всё, детка…
Кочергина Полина, два месяца находясь в «неволе», у добрых людей, — «нянькой», крохотным зёрнышком взращивала план встречи с любимым человеком.
Теперь, находясь уже в волости, прижимая к себе подарок с мёдом, надо было его найти, отыскать, наконец-то встретиться, выстроить планы, успокоить сердечко. А там, что будет, то и будет! «Смелый и сильный Адамчик обязательно придумает, как вернуться обратно!» — с этими «авантюрными» мыслями девушка бросилась наперерез пожилой женщине, на салазках выкатывающей большую охапку колонных дров:
— Бог в помощь, тётушка!
Селянка, растирая замерзающий нос, с интересом разглядывая одёжку «лапотников», останавливаясь:
— Во славу Божию, девонька! Аль, трудности какия?
— Я ищу… (девушка тотчас «споткнулась» об язык, боясь произносить слово революционер, большевик, пошла обходным путём…) — ищу сына мастеровитого плотника пана Краевского Казимира, товарища, Адама Краевского. Он вродесь на этой улице жил.
Женщина, ещё больше охватилась любопытством, поправляя тёплую шаль, спросила:
— А ты кто ему будешь, замёрзшая красавишна!? Вижу… не местных изб, поселянка?
Доверчивая Полина, охотно доложилась.
— А почему называется, Ведьмина заимка? — не унималось местная баба.
Девушка, накидывая алого стыда, на и так румяные щёки, поведала о материнских способностях, о неблагодарных людских языках вокруг.
— Значит, ты сердечком обомлела от этого болтливого смутьяна… — незнакомка, глянула на белую дорогу, разрезающую на две половины, дымящиеся хаты, справные дворы, скотину и огороды. — А ты знаешь, дева, что его из дому выгнал отец, теперь этот большевик… прибился… — селянка, не хотела всю правду, книгой открывать, но жалость к наивной и чистой девочке, притом преодолевшей такую опасную и длинную дорогу, отчаянно не заезжая к родителям, была сильней.
— Не пугайте меня… скажите: а за что такое с родным сыном?
— Никто не знает, девонька! Соседи только ведают, что Казимир не поддерживает сыново увлечение «революциями», и смычкой с «таёжными» разбойниками.
— Простите меня… — жалобно раздалось на мороз, на воздух с паром, — я так и не поняла… а кто ж Адамчика в такой лютый мороз, приютил? У товарищей чоль?..
— Вдовая солдатка его под крылышко и юбку приютила… — стыло усмехнулись в ответ, — мужика вбило на «германском»… только обвенчались… а тута война… даже деток не успели зачать…
Женщина дёрнула сани, потянулась, закачалась, поехала, себе, в уме сказала:
— Может сейчас зачнёт! — остановилась, в довесок, крикнула:
— Послушай ранняя и смелая, битую уже бабу. Поезжай ты девонька, лучше к матушке своей! Не разбивай в стекло своё хрустальное сердечко и её!
16.
Полина не верила самому страшному случаю в её начинающейся жизни. Зная, какие бывают плохие люди, истинные «звери», — как любил говорить, дядя Миша Мазурук, за чаем, вечерами рассказывая девушке, о несправедливости тутошней жизни, сейчас стояла по центру широкой улицы, не зная, как дальше жить и быть.
Уже темнело, ниже опуская морозные градусы и настроение в груди. «Нет… пока сама не увижу, не услышу… не пойму… не уеду, не уйду из села!» — с такими мыслями подходила беглянка к отдельной избе, к добротным воротам, к четырём окнам-глазам прямо на просторную дорогу и её испуганную и замерзающую жизнь.
Сначала обозначилась дворовая собака, потом хозяйка, криком успокаивая ту. Распахнулась калитка, и внутренний свет неприветливого двора:
— Почём ножищами гремишь… не вишь… тута верёвочка, на крыльце колоколец… — перед Полиной с упрёком выросла высокая селянка. Без приветствия, высокомерно, оглядывает незнакомку:
— Чтоль переселенка? С какогу участку?
Беглянка, уже в сумраке, пыталась зацепиться за чужие глаза, на обратном контакте, рассказать о своих корнях, надеясь, что впустят в тепло, в хату, где широко откроется. Но её не жалели и не впускали, чем обозлили беглянку, вкидывая в её голос металла:
— Мне нужен пан, Адам Краевский! Впустите меня к нему!
— О-о, как! Может ты ему кровная родня… а может товарищ по партии? С заданием пришла?..
— Я Кочергина Полина Егоровна, его невеста!
Ночь… звёзды… по дворам редкий лай собак… крик «повозных» и бражных мужиков… а здесь моментальный ступор, на языке — столбняк!
— Кто, кто, ты девка, ему!? — за грудки потащила на себя гостью, увлекая тело в избу, в тепло, — для страшного разговора, для разбирательств, для ясности жизней и судьбы.
Не успела «коршуном» налететь хозяйка, на свою жертву, без воды и угощения усаживая за стол, как в старожильческую избу ввалился «подженившейся» постоялец-смутьян-большевик:
— Полинка!!! Ты что, от мужа сбежала!? — первое, что вылетело из ошалевшего мужчины, уже покрытого чёрной бородой, протягивая руки вперёд, обнимая внезапную гостью.
— А, я-я, Адамчик… совсем и не венчанная! — чуть не срываясь в обидный плачь, виновато тараща глаза, — выдавали из-себя несчастная беглянка, прижимаясь к холодной груди любимого человека.
— Как, так!? Мне твой родитель, на базаре васхвалялся, как ты теперь счастливо живёшь в новой семье! Даже назвал деревню… правда, я, и мои друзья не знаем, где она располагается. Наверное, специально придумал… соврал…
Полина обхватила лицо обречёнными руками, заплакала, запричитала:
— Ой, ой… меня ж от тебя в няньки спрятали на Бобровский волок… а ты поверил!.. не иска!.. — захлебнулся звук, внутри заплакал…
Стороной стояла черноокая хозяйка, ладно слаженная, с интересом наблюдая за душераздирающей картиной, не выпуская мимику «приблудного» из своих цепких и испуганных глаз.
— Евдокия, накрывай стол… человек с морозу… с такой опасной дороге!
Женщина, было, хотела вклиниться в разговор, своё вставить, но её резко обрубили:
— Всё потом, Евдокия Васильевна! Потом!
Уже за сытным столом, в тепле, но по-прежнему, в нервной обстановке, Адам Краевский, сильный и мужественный человек, опрокидывая стопку, сказал:
— Полина Егоровна!.. Поймите!..
Беглянку душили слёзы, внутри клокотало от несправедливости жизни, от подлого и жестокого поступка отца, от ненависти к рутинной «затворнической» жизни, где её редкая красота килограммами изничтожается, от слабовольного поступка любимого человека, ещё вчера такого скально-сильного, так легко повершивший тому, кто его ненавидел, кто мог придумать всякое, чтобы их разлучить…
— Полина Егоровна! Я как справедливый человек и идейный революционер… всегда был честен с вами… обстоятельства жизни, оказались выше наших желаний… теперь… — как всегда складно говорил образованный человек, выдерживая маску беспристрастного лица.
Хозяйка, с каменным и приятным лицом, в очередной раз погладила живот, прокашлялась, дальше отодвинула нетронутую рюмку.
— Теперь моя судьба связана с Евдокией Васильевной, которая в самую трудную минуту моей жизни, пришла мне на помощь! Теперь мы ждём наследника!
В ухоженной и просторной чалдонской избе, занемела звонкая тишина, снаружи, на стекле дополнительно рисуя божественной красоты — морозные узоры, как приветы от самого Создателя.
«По обстоятельствам, приспосабливаешься, честный большевик… — поплыло в опьянённом мозгу разомлевшей девушки, не по сроку, первый раз в жизни вливая в себя большую долю горькой водки… — ты, соколик, католик, слабак… моя любовь, это — крыша светлого неба… а твоя… — это луговой цветок… дикого ветра — верный послушник!..»
Гостью, не хотели выпускать в ночь и на мороз, обещая до утра заботливый приют. Но, по жизни сильная и волевая натура отшельницы, выросшая на чистом, в атмосфере честности гордых людей, надеющихся только на свои руки и крепость духа, не могла больше находиться в чужом убежище, терпеть такое постыдство и унижения святых чувств…
Сославшись на знакомую семью, их дружелюбность, где непременно заночует, распихала чужих людей, расхристанной вывалилась на крепчающую стужу, перепоясывая мужицкий овечий полушубок, чтобы все слышали, крикнет:
— Краевский, ты двойной человек! — шатаясь, поплелась, в сердцах, ещё докрикнула:
— Краевский! Ты мне больше не любый!!!
Адам, на ходу одеваясь, пулей вылетая следом, крикнул перепуганной жене:
— Дунь!.. Догоню, верну!.. Некого у неё здесь нету!
Полина почувствовала «плохо» в груди, прижалась к заплоту, к созревшей ночи, на навал жердей присела. С криком мимо пролетел революционер. В один угол улицы метнулся, вернулся, в проулок побежал, совсем исчез.
Полину, обильно стошнило, продолжая звёздное небо качать детской колыской. По жизненной привычке, всякий раз, когда на душе «выли» волки, Поля затягивала песни. И сейчас, заголосила, пугая перепуганных собак. Стороной, чёрными точками стояли, утеплённые бабы, мужики, слушая дорогу, и пьяную девку на ней.
Приживая чужой «медок», шла, тропила, плакала, затекая хрустальными слезами, наугад выискивая кротчайшую дорогу из ненавистного старожильческого села, вспоминая бабу с дровами, пророчески видя её сердечко, разбитое в мелкие стеклянные дребезги…
17.
Криком остановились сани, с храпом притихли уставшие лошади, под ярко мерцающим небосводом возвращаясь домой, на село. Задвигались закоченевшие люди, покрывшись белой изморозью:
— Иван Ильич, погляньте! Вроде человек лежит!?
Подошли двое, осветили фонарём, осторожно коснулись, перевернули стылое тело:
— Ай, мой крест спаситель… это ж девка! А какая стеклянно красивая!..
Волостная больница, жила своей лечебной жизнью, когда в неё ввалился оборвыш лапотник-мужик, принесший с собой заработанную грыжу, и внука с большой шишкой от удара «дурковатой» лошади. После их осмотра, в небольшую палату вошёл бородатый доктор, поправляя пенсне, спросил пожилую сестричку:
— Ну-с, Надежда Матвеевна… как наша снежинка?
— Ай, господин доктор… спит… даже веками не шевельнулась… бедненькая… — заботливо поправляет простынку, боясь коснуться измотанных в белое тоненьких укороченных рученек. — Кто же, лапонька, твои родители… как им сообщить!?
Вдруг, затряслись пушистые реснички, задрожали нежные веки, открывая на полную волю большие глаза, светом прямо в белый дощатый потолок, на людей рядом, тоже в белом и чистом.
Лавиной наваливалась ноющая боль, оживляя зрачки и нервы, пугливо осматривая обновлённую жизнь, и себя уже другую, с незнакомыми руками, в белых пухлых обмотках, где на «левой» их было больше:
— Скажите, люди!.. Где я?.. Что с моими ручками?..
Рядом присаживается чуткий доктор, гладит тоненькую конечность, всматривается в обмороженное лицо, начинает умно и осторожно объяснять ситуацию. Из которой хладнокровно вытекало: «Могло быть ещё хуже!.. Прощально!.. Совсем!..»
Обмороженная девушка, ещё вчера, такая сильная, цельная и целая, отвернулась. Стерпливая нарастающую боль, заплакала:
— Теперь я никому не нужная… как я буду теперича коров доить… с прялкой управляться… вышивать…
Земской врач, успокаивая, поглаживая, спросил:
— Где ж ты живёшь, доченька? Как нам сообщить твоим родным?
18.
В пивной купца Амосова, было шумно и душно, из-за вспыхнувшей драки. Вознесенские мужики били Комышовских переселенцев. Шумели, обзывались, рушили, хлестались, «заварившись» на споре о большевистской политике: «О земле», и «Советах», совсем не интересуя крайнею лавку у окна. Там, глотая пьяные «градусы», сидел постаревший, рыжий мужик, по вискам, уже битый стальной сединой, на лбу покрытый глубокими рвами, вжившихся морщин.
Их было двое, таких разных, чужих. После пустого «базара», рыжий, вываливая на стол, золотые червонцы, под картузом их пряча, скажет:
— Надо, Леший, одного злодея, жизни лишить! — глянул на сухожильного парнишку, с перебитой переносицей, и шрамными кулаками. — Это первая доля! После… столько получишь ещё!
— Сразу откроюсь… мой надёжный мужичок имеет свои жизненные принципы!
— Какие!? — насупился крестьянин напротив, вливая в себя очередную порцию пьяного.
— Если православный, и ходит в апостольскую церковь… — не возьмётся! Басурмана какого, иноверца, жида, запросто!
— Хуже! Он отъявленный смутьян… большевик! — закачались скулы, ожили желваки, наливая в глазах океан злобы. — Он, он, змей… на лютый мороз выгнал мою дочку… обморозив её… искалечив её молодую жизнь!
— О-о, я думаю, такого в охотку!
Егор Семёнович, успокаивал городского налётчика, имеющего обманчивый доход на всех воскресных «базарах», а сам думал, перед глазами видел — свою дочку-калеку, без двух пальцев на правой, и четырёх — на левой, теперь уже никому не нужной, на годы — постаревшей, отрешённой, под настроение — долго немой, совсем потухшей…
Слёзно горевал в душе, готовый за мщение вывалить все свои многолетние сбережения, скопленные для хозяйского и семейного укрепления, так дорого и тяжело выходя на того, кто должен помочь.
Первым, бесполезным итогом, слушок пролетел «чёрной вороной» по очередному «торгищу». Средь мужиков, ветром прошуршал, до Егора Семеновича и его сына долетел:
— Слыхали!?.. Большевичка Краевского, этого смелого умнягу-главаря… хотел какой-то мужичок забить!.. Не получилось!.. Подранили только… люди спасли!
Совсем сник, Кочергин Егор, уже понимая свой убыток, стороной доверяя торговлю своему сыну. Кто-то крикнул… кто-то выругался… кто-то пожелал проклятий за спиной, выводя из-за неё ненавистного врага, который давно не появлялся, не зная, что случилось с юной Полиной Кочергиной.
— Это ты скалдырник, на меня натравил убийцу!? — процедил Адам Краевский, на перевезя, выдерживая раненую руку и плечо. — Так говоришь… Полинку замуж выдал, изувер!??
Не сдерживая злость внутри груди, рыжий крестьянин набросился на злодея, кулаками стараясь попасть в надменное лицо, на весь «базар» выкрикивая торговому народу, как этот мерзавец выгнал дочку на мороз, сделав её вечной калекой. Но, подоспевший верзила, Бык, и революционеры-дружки, не дали растерзанию, молниеносно избив в кровь, единоличника и его сынка, бросившегося на подмогу. Но, не ожидали ретивые смутьяны, в каком уважении, здесь торгует «Рыжая Кочерга», быстро взяв их в кольцо и на кулаки. В отместку, тяжёлыми предметами «намылив» им красные рыла, пинками и сапогами выгоняя с территории старого торжища.
От глаз, Егора Кочергина, не ускользнул момент, как мгновенно поменялся свет в глазах иноверца, потух, растерялся, почернел. Ошарашенный от такой страшной новости, революционер, почти не сопротивлялся, битым «волчонком» покидая побоище.
Исчезая, всё равно услышал, как последним предложением ему в спину и уши прилетело, до всех дошло:
— Я тебе, змей, всё равно, за Полинку жизни не дам!
19.
Живым слухом долетела страшная новость и до вождя таёжных повстанцев, в этот же день, отправляя в путь Мазурука Михаила Кузьмича, вместе с двумя своими товарищами, в самое высокое солнце, в самый мороз…
— Где моя смелая беглянка?.. — спросит бородатый утеплённый мужик, переступая высокий порог, сразу обращаясь к перепуганной хозяйке.
— Тут такое дело… — попыталась заговорить Мария Антоновна.
— Всё знаю, мать… поэтому и прискакал… хочу глянуть сам… о том факте измывательства — поговорить…
Завидев знакомого человека, смутьяна, дорожного грабителя, ещё вчера обобравшего их семью, мечтателя о «Свободной Сибири», Полина, не сдержалась. По самотканым половичкам, пяточками подплыла, обнимая того белыми «пыжиками», расплакалась, слезами и соплями потекла:
— Дядя Миша… не держите на меня гневного сердечка... вы были тогда правы! — сквозь солёную воду в глазах и на щеках, — а я вот… — перед гостем озрились белые обрубки, наличие беды, горя, семейной пустоты…
— Ах, ты моё горюшко! — мягонько прижал мужик, выплаканную девку, в худые косточки спины пальцами упёрся, простонал:
— Доченька моя… только не падай колен… не скисай… пожалей тятю и матерь! Главное — ножками ходишь… ими, на земельке стоишь!
Уже назавтра, под самый всход огромного солнца, Мазурук, задумчиво шурудя кочергой нутро печи, сказал, приказом озвучил:
— Мне, Гоша, надось в отряд как-то выманить этого ляха! Я сам здеся с им языками сойдусь… хватит, наглостью совсем оброс!
Мазурук, хорошо помнил доклады своих людей, как иноверец обзывал того, и «Потным конокрадом!» и «Тупоносым анархистом!», и «Врагом пролетарской революции!», и трусливым «Кротом», — спрятавшимся в таёжной норе.
Через полную неделю, уже связанным, на санях валялся отчаянный Адам Краевский. Его везли бородатые партизаны, уже хмельно весёлые, совсем не обращая внимания на настоящего большевика:
— Вы лесные разбойники!!!.. Вы типичные бандиты, с большой дороги!!! — крикливо стонал от недавней раны, и душевной боли, пленник, — вас прохиндей Мазурук, сведёт к яме полного истребления. Итоги пролетарской революции и до наших мест долетят… будет вам автономная Сибирь!? Будет вам свой флаг с рублями!?.. Он, вор и конокрад, даже не понимает, что такое идти против Петроградских большевиков, центрального ядра!
Один хотел стебануть кнутом по рылу, другой остановил:
— Пусть, Ваныч, боталом балаболит… ему осталось жить-то…
— Вы куда меня везёте, смердячая чернь?
— А счаса озришь… чуточку осталося… там тебя с радостью примут… напомнют тебе... как ты, их хмельную дочкУ… на лютый мороз!
Краевский тотчас смолк, а потом, «изюбром» завыл, уже понимая, свою незавидную участь.
20.
Скрипели, скользили, перегруженные сани, рождая трудность лошади, весёлую позёмку хвостом.
— Командир просил… чтобы девка совсем не знала! — один повстанец скажет другому, на подъезде к заимке, тормозя колею и белый след. — Я схожу сам… позову…
Стороной, от проруби, хозяйка двигалась, на коромысле несла воду, изучая вооружённого крестьянина на тропе:
— Он, на пашенной избе… за заготовками поехал! — испуганно ответит Мария Антоновна, не понимая: зачем? Покажет объездную дорогу, больше ничего не спросит, так и не видя, кого или что на санях укрытым везут.
Розвальни тяжело и медленно поскользили, давая полонённому человеку возможность голову поднять, увидеть белые крыши, дымы, услышать лай испуганных собак.
Адам, выше дёрнулся, спросил:
— Мужики!!! это Ведьмина заимка???
Его больно ударили в лицо, но, сильный духом человек, нашёлся силой, во всё горло, в растяжку, стал кричать. Крикуна снова ударили и похабно обругали.
В хате, у окошка, у прялки сидела тусклая девушка, училась своими тоненькими «остаточками», тянуть и вить пряжу. За спиной, учителем — замерла мать, как и дочка, вдруг услышала смазанный звук, признание, мольбу...
— Матушка… что это было? — закрутилось на месте, тело, голова и глаза, оживляя цветастый сарафан до пят. Мария Антоновна, прижала к животу бедную головушку, закрывая той уши, сказала:
— Так бывает, моя родненькая… когда ночами плохо спишь… и думаешь об одном и том же…
Отстраняя мать, вскочила дочка. Смахивая со стены тёплое, на ходу одеваясь, выскочила на воздух, на таёжный простор. Закрутила взволнованной головой, высматривая всеми глазами горизонты, колеи, вековые деревья, просветы в нём, потрогала лоб, присела на крыльцо, зарыдала.
Из скотского загона, вышел младший брат, упираясь на навозные вилы, совершенно беспечным, по-глупому мигу и случаю, просто спросил:
— Мне показалось… сейчас кто-то санями прокатил мимо нас… — Мария Антоновна, вся сжалась, запунцовывая испуганные щёки.
— И, Полька… вроде голос про тебя прокричал!
— Уймись, бестолковый… — вскинулась хозяйка, боковым зрением наблюдая за напряжённой дочкой. — Это всё тебе показалось… навозу надышался!
— Да, не-е, матушка! Крик был: «Поленька… я люблю тебя!»… потом я не разобрал!
21.
Полина, словно вновь окунулась в базарную и здоровую жизнь, когда столько было мечт и желаний, впрыгнула в материнские катанки. Подраненной «птицей» вылетела на объездную дорогу, на месте определив свежий след саней, во весь мах понеслась в тайгу. За ней, было, бросилась мать, но почуяв привычную боль под ребром, остановилась, осеняя крестным знамением уменьшающуюся фигуру несчастного ребёнка.
В пашенную избу, ввалятся двое, резко бросая её хозяина к ружью.
— Охлынь, мужик! Мазурук своё слово сдержал! На блюдечке тебе привезли ляха! Мы завсегда помним людское добро!
Один, отогревая у камелька руки, добавил:
— Дочка твоя не ведает… что мы его тебе на растерзание привезли! Кузьмич просил… это тайной на всю жизнь сохранить! Добро… мы поехали… иди… забирай…
Укатили люди… оставили природный покой, насыщенный небесным первозданным светом, и двух людей наедине. Один, крепкий и сильный, рыжебородый, истуканом стоял, отрешённо смотрел вниз. Другой, красивый и гордый, — лежал связанным на снегу, — смотрел в обновляющееся небо, ничего не говорил.
— Ты, бесов сын, споил мою дочку… на мороз замутнённой выгнал… искромсав ей всю жизнь… — говорил в спину человек, ружьём больно ударяя меж лопаток.
— Это вы искромсали ей жизнь… своим пещерным отношением к своим детям… — бесстрашно огрызался пленник, тропя первым глубокий снег. — Это вы, держите в лесной темнице такую красоту, непосильным трудом уродуя её нежный характер и тело! Вы, эгоист и насильник! Вы, стяжатель и куркуль, только думающий о своей мошне, о своём кулацком пузе! В классовой борьбе, вас всех таких кинут дровами в топку мировой революции...
Егор Семёнович, привёл иноверца в знакомую ложбину, уже за своё поле, где по весне и после будет долго стоять талая вода, куда никто никогда не ходит, где съестного ничего не растёт.
— Запахивай свой бесполезный рот на защёлку, — скажет рыжая борода, решая, что негоже стрелять в человека со связанными руками. — Стой спиной, и не дрыгайся!
Вольные мужики, выполнив задание, скользили обратно, допивая недопитое. На радостях удачного дня, впадали в мечтания, как будут ладно и справедливо жить при «Советах», как будут весело и ловко, а больше — безжалостно потрошить окружных буржуев, непременно возвышаться в богатстве и достатке, как вдруг увидели впереди бегущую жизнь:
— Ваныч, поглянь… вродесь баба!
Полина сразу узнала рябого партизана, с заячьей губой, без страха, в лицо крикнула:
— Куда моего Адамчика отвезли!?
Не получилось у пьяных мужиков перехватить «полоумную». Увернувшись, дальше, с ругательствами, понеслась. Один, подымая себя из глубокого снега, в ответ матерно чертыхнулся. Заваливаясь в сани, удивлялся и икал:
— Зри, Гв-врила… ик, вот как прознала? Это ж, что матка, ведьма, ик… и дочкА… ненадолго отстала, ик!
— Да, хвост с ней, с несчастной… хай снег топчит… мы своё дело сделали… гоним домой, Ваныч!
А в это время, далеко за окраиной поля, в самой глуши, решалась судьба фанатично мечтательного человека:
— Меня убьёшь, свою смерть приблизишь… — разминая затёкшие руки, говорил революционер, лихорадочно перебирая в мозгу способы и приёмы английского бокса, дабы в прыжке свалить наземь большого человека, классового врага. — За меня, мои друзья тебя вниз головой на твоих собственных воротах повесят. По моим предсказаниям, вздёрнут на глазах всей семьи! — жертва давила на трусость, на червей сомнения, на благоразумие в сердце простолюдина.
Надо было использовать последние секунды жизни, с пользой, с выигрышем, ибо, настоящий большевик, должен до последнего биться за свою жизнь, идеи, веру, Ленинский социализм. Но, жутко болела подраненная рука, ныло плечо, отнимая последние силы и надежды. И рыжая «Кочерга», совсем не проникался запугиванием, на зверином нюхе чуя постоянную опасность. Отмерял на вытянутый ствол ружья, тому последние минутки и сантиметры существования, лицом — на худенькие берёзки, на зелёные «пирамидки» невысоких елей, на густой ивняк, на рабочего дятла, не пугливо выбивающего трухлявое дерево, сотрясая душевную тишину, снег и первобытный мозг:
— Подохнешь как бешеная собака… — отделялся враг от врага, чтобы не видеть последних мыслей в глазах своей жертвы. — Страшно, панок, кончаться дохляком, без могилки, без креста, без поминания и славы. Ты ж, паскудник, о ней больше всего мечтал, а-а!? Чтоб тебе, бандит, там, моя доченька, изувеченная нескончаемо виделась… — хладнокровно вылетел сноп огня и дыма из ствола, тяжёлым зарядом прямо в благородное лицо, с жутким криком падающее в глубокий снег, уже окропленный красными брызгами.
Палач подошёл к жертве, вспомнил глаза плачущей от боли дочки, её порывы закончить жизнь на верёвке, на речном дне… её отречение от пищи, от общения… от всякой радости жизни… Хладнокровно поставил на ещё живое «месиво» холодную дырку металла, прямо в глаз, — нажал скобу, с новым грохотом испугав девственную зимнюю тайгу, и дочку, — вдалеке, резко остановившуюся у пашенной избушки, у гружённых заготовками саней, зарисованной белыми узорами замёрзшей лошадке.
22.
Егор Семёнович, обессиленным волокся обратно, «сматывая» в обратный клубок старые следы. Волок лёгкое ружьё, самой тяжёлой ношей в жизни, ибо желанное мщение не освободило душу от сдавливающего камня, прибытком — добавив несмываемого греха. Страх за семью, за смыслы единоличной жизни, за своё свитое «гнёздышко», которое теперь могут одним факелом попалить безжалостные пролетарии, не давал никакой радости от маленькой победы, уже предчувствуя чудовищный слом, большую кровь, глобальную несправедливость, нищенство, раннюю смерть…
— Тятя! А где мой Адамчик!? — стояла «распаренная» дочка перед отцом, с разбегу слаживая дыхание, ожидая ещё какую-то надежду, жизнь, успокоение…
— Доченька, родименькая… пойдём до нашей хатки, а-а! Там маменька за тебя сердечком переживает!
— Тятя!!! Я, криком тебя спрашиваю… где мой Адамчик!? — в дочкином вопле, — бурлящий гнев, — морем переливался через край.
Отец хотел приблизиться к раскрасневшейся от бега, от злости и страха, кровинки, но, та, резко отступилась, ярким светом в очах выказывая ненависть к родителю.
— Если вы встрелили его, я вас до своей смерти прокляну! — крикнула калека, оббегая вооружённого отца, выскакивая на снежную тропу, устремляясь вперёд.
Полина ещё что-то неприятное кричала, удаляясь, убегая. У Егора Кочергина ноги свинцом налились, учащая сердцебиение, оживляя знакомое «нытьё» под ложечкой. Присел на валёжину, закурил, невольно заплакал. Слезился тихо, единственный раз в жизни, не желая дальше жить и быть, выпрашивая у Господа Бога, чтобы это был только сон.
Заимка, укутанная в белые одеяла пушистого снега, привычно «курилась» седыми печными дымами, когда внутри, после тягучего и долгого молчания, хозяйка, занятая рутинными домашними делами, набирая смелости в голос, спросила:
— Егор Семёнович… где наша старшая!?.. Почему она так долго не возвращается?
Муж не решался сказать жене, о двух смертельных выстрелах, о том, что услышал от своей любимой девочки. Не поворачивался язык, чтобы озвучить её страшные проклятия и пролетарские угрозы. Не понадобился ответ на вопросы, потому как приветливо залаяли собаки, кидая мать к окну, осеняющая себя спасительным крестом:
— Ну, слава, Всевышнему! Наконец-то пришла! — Мария Антоновна, пригляделась, отстранилась от стекла, в ужасе, хлопнула ладонями:
— Отец! Наша Поленька, почему-то вся в крови!
В избу медленно ввалилась измученная дочка, испачканная чужой кровью, замерла в проёме, оглядела уставшими и зарёванными глазами родительскую избу, уставилась в испуганного и жалкого отца, нервно и дёргано вытягивающего цыганскую иглу, занимаясь починкой конской сбруи, старающегося не смотреть на двери.
— Отец!!! (до этого, дочка никогда так непривычно не обращалась к отцу, а только ласково: тятя, тятенька, родименький…) — Если ты, сейчас не поедешь, и не заберёшь тело моего Адамчика…
Мать, жена, ещё не зная, что случилось на заснеженных пространствах их хлебного поля, охватилась страхом, прикрывая занемевший рот, не спуская глаз с неузнаваемой девочки.
— Если ты, убивец, не привезёшь, и по-людски не похоронишь его на нашем взгорке, где маленькая Василиска и мой дедушка лежат, я закляну тебя, и уйду навсегда из твоей тайги к партизанам.
Отец, меняясь в лице, на глазах старея, бросая на пол сбрую, трясущимися руками хватаясь за «самосадницу», сдерживаясь, стараясь как можно добрее:
— Поленька, доченька!.. Он же, большевик, богоотступник, крепкий еретик. Он человек чуждой нам веры… он сделал тебя… — у погибающего отца, не повернулся язык, назвать доченьку калекой. — Разбойному революционеру, не положено рядом лежать с покойными — доченькой и отцом… пусть, матерь тебе об этом подробно расскажет, деточка.
Мария Антоновна, уже догадываясь, кого везли в санях чужие люди, в уме, рисуя страшные картинки расправы мужа над ненавистным ляхом, стала «стопорить» от неуправляемого негодования, невменяемую дочку:
— Поля! А ну, счажже возьми себя в руки!
— В какие!? — эти!? — выкрикнул искажённый рот, выкидывая вперёд окровавленные посиневшие «обрубки». — Это вы сгубили мою молоденькую жизнь! Перекором стали на моей дорожке к единственному счастью! — в крике поворачивается к потускневшему отцу, с безумным испугом — замершим в зрачках. — Это ты, ты, хотел при ноге держать меня послушной рабыней, выдать за нелюбого… по своей воле строя мою длинную жизнь… не жалея моего влюбившегося сердечка…
Мать, немея от невероятного ужаса, не узнавала своего добродушного и покорного ребенка, который никогда не смел раньше «тыкать» родителям, из которой, жалящими осами вылетали болезненные укоры-уколы, делая глубокие ранки на изношенных родительских сердцах.
— Сами, как кроты в норы, отшельниками забились… и нам, свободного воздуху не даете! От людей прячетесь… нас прячете… не понимая, что надо навстречу идти пролетарской революции! Она, вот-вот, и до наших мест освободительным крылом долетит! Большевики, сегодня, завтра, волостным буржуям вспорат жирные пуза, вскинут знамя великого освобождения по всей Сибири! Всех сделают пролетариями! А кто воспротивится этому, те будут стёрты с верху земли!
Егор Семёнович, с трудом управляя своим терпением и нервами, болезненно «переваривая» эмоциональный «навал», знал и понимал: «этих мракобесных «проповедей» она нахваталась у отчаянного покойника, и у хитрого и ловкого Мазурука, которых окрылил недавний октябрьский переворот. Теперь как калька, под копирку, «на-гора» всё вываливала, захлёбываясь от гнева, от бессилия, от обиды…
— Доченька, детка, что ж ты такое недозволенное говоришь? — головой и давлением разболевшаяся Мария Антоновна бросилась к дочке, пытаясь в объятиях усмирить несчастную. Но, та, как раненная «тигрица» в страшной гримасе ощерилась, отскочила от неё, дальше понесла, полила, грязными помоями в лицо вылила:
— Вы пугливые, отсталые люди! Вы не понимаете, что нам товарищ Ленин, самим Спасителем спослан! Чтобы вас, забитых крестьян, вырвать из старорежимной кабалы, указать дорогу к мировому счастию пролетариев всех стран, к гегамонии…
— Поль! — мать резко прервёт свою обезумевшую дочку, — твой отец… жизнь и здоровье положил, чтобы ты никогда голода и нищеты не познала, глупенькая, чтобы во всякий недород или природную стихию, не пошла в кусочки! Не шлялась по хатам с протянутым подолом и ручками… А ты… забитый… кабала… вспорат животы… как тебе не совестно про своего главного родителя!
— Товарищ Ленин, указывает нам дорогу туда, где никогда не будет голода и эксплуатации человеком человека! Где будет торжествовать гигамо… гагамо… гимони… — Полина на память озвучивала то, что слышала на базарном стихийном митинге, снова забыв такое трудное и красивое слова для памяти, в которое сразу влюбилась, не понимая ещё его смысла. Лихорадочно торопила мозг, наконец-то вспомнила:
— Мир охватит гегемония власти пролетариата! В кровавой борьбе отберём все богатства у буржуев, всё поделим средь бедных и нищих!
— Доченька, Полечка, от труда на своём поле, а не от злобной борьбы люди будут хорошо и исправно жить! — говорила Мария Антоновна, осознавая, как большой народ, «цивилизация», село, испортили ребёнка, словно впрыснув в неё разрушительного яда-отравы, так заметно калеча девичий мозг:
— На нашей земле и жизни есть главным — хлеб и трудовые руки… и всегда, родненькая, так будет! Всё остальное от лукавого! Наши деды так жили, и твои детки так будут жить… жажду пить, и жажду хлеба, никогда не заболтать твоими пролетарскими посулами…
У Полины, от злобного раздражения, вздулись ноздри, делая красивое лицо — отталкивающим:
— Ну-ну, я посмотрю, как вы ужами завьётесь, когда товарищи моего Адамчика, разом смахнут власть местных богачей и элементов! Я погляну тогда на ваши лица!?
Мыльным пузырём лопнуло отцовское терпение, вскидывая тяжёлое тело — пушинкой с лавки, выкидывая его ближе к разгневанной дочке:
— А ну, заткни свой поганый рот!!!
— Его-ор! — с криком вскинулась мать, на градус охлаждая мужа.
— Сопливка неблагодарная! Быстро ты, забыла, кто тебя с чёрного свету на волосках вытянул, из проруби спас! Без своего ума в голове живёшь, здесь нам с матерью сатанинские театры устраиваешь!.. — скалой застыл отец перед дочкой, стреляя злыми углями из карих глаз. — Научилась глупым попугаем перекрикивать чужие мысли! Революционными словечками нравиться играть, да-а!? не понимая их смыслы! — Егор Семёнович, замахнулся на взъерошенную дочку!
— Его-ор! — снова криком обозначилась жена, вновь, злости — высокое давление, стравливая через «клапан» благоразумия и смиренности.
— Я не посмотрю, что калеченная! — злобным «быком» задышал отец перед перепуганным ребёнком, — всякую отстегаю, если ещё услышу такое непотребное неуважение к своим родителям! Ишь, научилась у пролетариев угрозам и шантажу! Думаешь, в родительской хате на нас упражняться!
— Отец! — со спины подошла жена к мужу, — оставь Полюшку в покое… она это без злобы… она тебя, как и прежде любит, и всё помнит. Не переживай… времечко её исправит и подлечит… выветрит прошлое… новые чувства родит. Ты ж должОн понять её больное состояние…
Хозяин, остывая, выпуская из виду ребёнка, возьмётся за грудь, уйдёт в горницу, приляжет. А ему в след, смиренно ласково:
— Не переживай так отец, никуда Поленька от нас не уйдёт… правда доча?
«Поздно!» — подумает Кочергин, закрывая глаза, — уже христопродавцы отравили крепко!
Полина, остаточными пальцами-крюками, рванёт ворот, оголяя задыхающуюся грудь, выбегая на воздух, на мороз, крикнет:
— Ошибаетесь!!! Выпавшее из рук моего Адамчика, знамя революции, я вот этими выжившими остаточками подыму!
Уже на морозе, без тёплой шали, не чуя стужи, не ощущая страха перед родными, Полина, яркими картинками прокручивала, перелистывала самые счастливые минуты в своей восемнадцатилетней коротенькой жизни. Все они были связаны с селом, с революционером Краевским Адамом, и его верой в справедливое будущее. «Вы, все обо мне ещё узнаете!» — подумает крепкая девушка, замечая чужую подводу вдалеке, мгновенно разворачивая ноги домой.
23.
Очередная весна, во вселенной — бесконечный круговорот всякой жизни. Уже теплело, готовя тайгу к омолаживанию, к зачатию новых листочков, веточек, стебельков и живых жизней, а над заимкой летала чёрная туча, как провидица предстоящих болей и трагедий.
— Пошто звал, тятя!? — застыл перед отцом, старший сын, Илья, оглядывая просторный амбар, и почерневшего, щетинисто-исхудавшего родителя, завязывающего полный мешок с хлебом.
— Какия новости пособирал по округе, мне привёз… — вопрос на вопрос накладывает родитель, — а то ж, я, уже по родной сторонке не катаюсь, опасно стало смыкаться с людЯми, даже просто жить!
— Знаю то, отец, что все уже знают… — на глазах грустнеет старший потомок. — Большевички, разбились на две враждующие банды! Мазурук хозяйничает в тайге, до самой Колесовки, а какой-то Бык, властвует на волости и реке… Колчаковскую милицию заорестовали… двоих ретивых, сразу в бошки застрелили… Церкву закрыли… винтовку при ней охраной поставили, а попа наголо обстригли, на лбу кресты дёгтем намулевали… в полный позор, голоштанным по селу провели…
— Ая-яй, какие изуверы! Всё как твоя матерь предрекла…
— Волостного старшину краской облили… окунали в свинское корыто с пойлом. Под свою власть взяли больницу и всякие лекарства… Мож брехня… а можа и нет! Слух летая: лечат только с разрешения этого Быка. Если из богатеев или эксплуататоров чужого труда, лучше сразу помирай…
— Я знал этого Бычка! Он первым ударным кулаком был у одного прыткого ляха! (мужик коротенько крестится, что-то шепчет) — Его все торговые мужики побаивались! Ух жа, и противная свиность… до тошноты… но смелый и ахальный! Кулаки, как молоты, и зубы лошадиные, заячью кость перекусит в мах!
— Я не спойму, тятя, зачем такую даль звал!?.. У меня работа! — не унимается Илья, стараясь, подручным, помочь хозяину двора.
— Что ещё люди балакают на твоей деревне? Я-то на базар уже не катаюсь… —продолжал отодвигаться о главного ответа человек.
— А что ещё!?.. Говорят: отдельным крепким отрядом по деревням и участкам рыскают… набирают добровольцев в партизанский отряд. Несогласных берут на учёт и глаз, сразу обирают фураж, продовольствие, мясо, муку, добрых лошадей! И правильно, что забыл про торговлю… там бы отняли всё, бандитьё!
— А ты думашь, чо, я так тороплюсь всё добро схавать! Ведь не проедут мимо… можа последние деньки доживаю на белом свете! — Егор Семёнович, вдруг бросил работу, прислушался к шуму векового леса, старой собаке, для порядку, дежурно подлаивающей, устало осел на бочку с овсом, закрыл глаза:
— Если что, Илюша… теперь времена наступают, когда всякому преступлению и похабству будет законная воля… если нехристи нагрянут… подобьют меня… — ты матерь не оставь в затруднении! Спаси, схавай остальных... возьми до своего хозяйства… дополнительные руки… (тягучая пауза) — Если конечно, для общего счёту, бандиты и всех остальных не побьют!
— За что тебя, бить, отец! Матерь, тем более!? — от испуга передернул плечами старший Кочергин. — Ты мирный крестьянин… живёшь всем покладисто, с уважением и помощью к любому стороннему мужику! Не можа такому быть… бросить такое богатство!.. Сколько срубов… а скотина… корма… дрова… нет, нет, зряшный твой перепуг! — Илья, уже на нетерпении и нерве, стремиться на выход, смотрит на солнце, на его время:
— Отец! Не тяни время… говори, зачем звал!?
Егор Семёнович, окончательно бросая работу, привычно тянется за куревом, идёт на выход, к любимому божественному свету, слушает радостное пение птиц, садится на приступок, рядом опускается сын. Вдвоём закуривают, думают, дымят:
— В полной беде и страхе живём, сынка! Всяких людей боимся на дороге к нам! А главная беда… это Полька, сбегла со двора и хаты! Большевизмом отравилась… уж как две недельки в разбойничьей банде хавается! Сострадательные люди сообщали: правой рукой у разбойника Мазурука теперь на коне лётает… наганом всех пугает… и не причина, калеченные руки… всему обучилась, безмозглая… горлом тренируется — командовать мужичьём! — крестьянин, погладил рыжую бороду, усмехнулся:
— А, кликают её тепереча в этом сборище: Полька — гигамонша пролетариата! Какой стыд, такое слухать отцу…
— Да, не может быть!? — подпрыгнул задницей Илья, — она ж тихонькой росла… сколько помню, без особого нрава и грубостей… да, на веселье первой была и заботу о младших.
— И я так думал… пока на село не стал возить… там нахваталась цивилизации и «революционности», поганка! Ты ба слыхав, какие она нам пролетарские «спектакли» с матерью здеся ставила! Уж такого наслухалися, не дай боже! Ишь, «гигамония» пролетариата, ей уж больно запала на сердце! Ради неё будет сейчас калечить чужие жизни… безумцы…
— Не могу поверить… — выдохнул Илья, только сейчас, на свету замечая на виске отца, отдельную прядь волос, выкрашенную в утренний туман над рекой. — Так что бояться, тятя, если дочка у большевиков творит свою разбойную «гигамонию». Всяко ж защитит!
— Ты многое не знаешь, сына! — тяжело вздохнул хозяин-затворец, в общих чертах обрисовывая, как изничтожал врага-иноверца, Полькину-любовь! — кой где-то догнивает за хлебным полем, вороньём склёвывается, червями точится, рыхлится, гниёт:
— Тёмный лапоть, Мазурук, моими глупыми руками хитро расправился со своим умным обидчиком… слово явно не сдержит… уже на всю округу, думаю, разнёс, кто этого ляха, лишил жизни. Бык, не упустит случая, сыграть с местью, за своего главаря. Дело времени, сынок!.. (долгая и напряжённая пауза) — Пойдём в родную хатку… сколькось ты в её стеночках не был... мать не узнаешь… снизошла до худобы… приболела… на нервных остаточках тянет… не иначе, как страшное чувствует…
24.
Страшное наступит на Благовещение Пресвятой Богородицы, 25 марта 1918 года, в полдень, в самое голубое небо, с большим солнцем во двор погрустневшего подворья.
По веткам старой берёзы две сороки перелетали, своим криком сообщая о приближении не прошеных гостей. В стойле, чуткий жеребец непривычно заржал, тотчас вбросив хозяйское сердечко в испуг. Он его уже несколько месяцев давил, поедал, гробил, делая жизнь без всякой радости и покоя.
— Тятя! Та-ам! Та-ам! — подбежал к отцу, перепуганный младший сын, примчавшийся с большой дороги. — Тамочки люди на лошадях! Много мужиков… через наш ручей переезжают… все с ружиями! Следом катят телеги и красные флаги с ними!
— Сынок! Спасай мать!.. Хватай лучших коней… сестру… икону… хавайтесь в тайге!
— Почему, тятя-я!? — сын, таращит перепуганные глаза, бледнеет, судорожно ждёт ответа.
— Это большевики, сын! Разбойники на святой праздник, мне подарком, мою смерть везут!
Егор Семёнович, пуская пот от нервного перенапряжения, трясущимися руками крепко прижал к себе побледневшую супругу, уже впавшую в прощальные слёзы, прошептал:
— Марьюшка… любая моя! — Кочергин, хотел ещё много ласкового и тёплого озвучить, что всю жизнь собирался сказать самому дорогому человеку, но, торопливое горло поперхнулось, найдя только силы взглянуть в глаза напротив, запомнить в них переливающую слёзную воду:
— К старшему подавайся, Марь… спасай наших деток, и святыню! (целует образок святого) — никому не даёт в ответ слова сказать, уже силой выпроваживая лошадей и людей в единоличную поскотину:
— Родные мои-и! — в след кричал большой рыжий человек, ещё совсем недавно, очень крепкий хозяин своей земли, выстраданного райского уголка тайги, теперь совершенно беспомощный перед надвигающейся злобной силой:
— Марь!.. Если выживу!.. Я вас всяко найду-у! Скачите… спасайтесь!.. И Польку только не проклинайте-е!!!
24.
Большевик Герасимчук Анисим, по кличке «Бык», уверенно колесил со своим «поборным» обозом по переселенческим селениям, на ходу матерно сгоняя митинги, увеличивая вооружённую силу, материальный достаток, пропитание людям и лошадям.
На святой праздник Благовещения, разбойная колея его привела на Ведьмину заимку, к классовому врагу, к убийце своего товарища.
С первых минут появления тёмной силы, мешающий «крик» собак, был обрублен выстрелами в их головы. Пока главарь со своими единомышленниками, совершенно уставшими примутся топить баню, осваиваться, пить самогон, вычищать лари и сусеки, забивать скотину, жарить свеженину, отдельной подводой направят Егора Кочергина за «останками», уже легендарного большевика Адама Краевского.
Дабы «героя» на селе, с клятвами, с обещаниями, с угрозами, с салютами, со звездой и эпитафиями, — красиво предать «освобождённой» земле.
Пока каталась «катафалком» подвода, хмельные мужики, поняли: «хитрый единоличник, большую часть прокорма умыкнул, спрятал, утаил…». С этим, встретили «куркуля», привязывая того к столбу, лупцую кнутом. Первым в свои могучие руки, его взял «бык», Анисим.
Хлёсткий удар… крик… стоны, его злорадный голос:
— Это тебе, убивец, за большевика Адама Казимировича!
Очередной взмах, удар… вскрик… стоны… вой… первая рассечённая кровь, и всё тот же довольный голос в ответ:
— Это тебе, контра, за эксплуатацию мужиков, за буржуазность души!
Снова взмывается к небу сырая кожа тяжелого кнута… удар… крик… стоны… вой, уже с проклятием в ответ, чтобы до остановки жизни, успеть озвучить, до каждого уха глупца, донести — об огромной яме, в которую все богоненавистники скоро дружно упадут, на века разобьются, никогда не подымутся...
А когда начнут пытать, ещё больней лупцевать и измываться: «Куда куркуль добро попрятал?» — несчастный крестьянин уже не стерпливая болей, затекая большой кровью, укажет «схроны», откроется.
На ночь, повесят мужика вниз головой на въездных воротах. Весело балагуря, будут рассказывать непокорённому крестьянину о «гигамонии» расползающегося по всему миру бедняцкого пролетариата, пытаясь влить мужику в рот самогон, затычкой — затолкать кусок сала, помочиться.
Утром, уже под совсем грустное небо и тайгу, откатывал «караван» траурно-«разбогатевших» подвод, управляемый отдохнувшими, больными, хмельными, разбитыми и весёлыми «Быковцами», на память, всему живому вокруг оставляя опустошительный пожар.
В чёрный уголь превратится когда-то цветущая и перспективная заимка, вместе со своим хозяином, обгоревшим «окороком» валяющийся на кучке конского помёта, уродливо оголившимися зубами, прямо в его гущ.
Над остатками Российской империи всходила кровавая «гигамония» бедняцкого пролетариата, густо и плодовито сея смерти и разруху, голод и нищету, всё-то, что когда-то, пророчески предвидела хозяйка Ведьминой заимки.
21 июня 2025 года.
Примечание: На заглавной фотографии, Сибирские партизаны. 1918 год.
Свидетельство о публикации №225062200689