Разговор об искусстве, ночью, в беседке. Часть 4
– Контакты совсем разболтались, – сказал он, усаживаясь и отряхивая руки. – Надо будет менять.
– А ты мне все не давал! – с шутливой укоризной заметила Бетти.
– Ты у нас на все руки, сестренка, это мы знаем. Завтра с утра первым делом займемся.
Принцесса удовлетворенно кивнула.
– Так о чем это я? Да, насчет твоего вопроса, Ир. Я обещал вернуться к этому моменту, еще когда его озвучила Эмилия, но… как-то не получилось. По сути, вы обе спрашиваете о том, может ли чье-то личное переживание, связанное с художественным произведением, быть более или менее настоящим. Понятно, что, в целом, мы можем испытывать как очень поверхностные, так и самые глубокие чувства, но в каждом конкретном случае никто этого проверить не сможет. Тут знает только сам человек, и только он может попытаться понять, а затем – и объяснить, почему какая-то книга или какой-то фильм вызвали и вызывают у него настолько необыкновенный отклик. Когда речь идет не просто о симпатии к героям или о трактовках сюжета, не просто об узнавании интересных для тебя тем или важных идей, но о некоем переворачивающем, незабываемом опыте. Который может быть, конечно, и связан со всем перечисленным, но главное навсегда остается в душе, делая это произведение особенным. Думаю, именно поэтому все мы так держимся за свои любимые фильмы, книги или мелодии – за все, что хоть немного, но позволяет вновь пережить те прекрасные, уникально ценные для нас мгновения.
– И чем же это плохо? – спросила Вознесенская. – Ведь, наверняка же, ты ведешь к подвоху.
Генри улыбнулся.
– Я лишь хочу избежать путаницы, которая опять тут явно напрашивается. Помню, как в подростковом возрасте я мог по двадцать раз пересматривать вторую часть фильма «101 далматинец», находя в этом некое неповторимое и невыразимое очарование. Притом что оно не связывалось у меня с какими-то идеями или лично значимыми моментами, воспоминаниями. Это было совершенно заурядное, глупенькое кино, вокруг которого, так уж получилось, сложился у меня своеобразный ритуал, связанный с пересмотром фильма. Ритуал, понятный и предназначенный лишь для меня одного, создававший необычайный уют, а главное – ограждавший на время от мира. Конкретно в моем случае это не зашло слишком далеко, и с годами я все меньше предавался таким развлечениям. Но был у меня позднее один друг – человек очень хороший, но замкнутый, редко выходивший из дома и вообще сторонившийся мира. Так вот он с упоением рассказывал мне о некоторых фильмах, – а также и о книжных вселенных, – которые значили для него несравненно больше, чем любые реальные люди или события. Я даже читал его дневниковые записи, где он с немыслимыми подробностями, с грандиозными нюансами описывал взаимоотношения героев какого-то фильма, – судя по всему, малоизвестного, – а также свои размышления и впечатления по поводу. Чей-то незначительный и явно скучноватый вымышленный мирок мой друг абсолютизировал настолько, что восторгался каждой репликой и каждым его кадром, которые знал уже наизусть, да и давно по-своему дополнил, расширив небольшой сюжет до собственной «вселенной». Это был целый проработанный миф, персональное зачарованное царство, в котором так бесконечно сладко и легко было находиться, – и так тяжело, почти невыносимо выбираться всякий раз наружу. И таких фильмов или книг сменилось у него за годы несколько, хотя главный принцип оставался одним и тем же. Переживая при первом просмотре или прочитывании некое удивительное чувство, – даже не важно, с чем именно связанное, – мой друг сакрализировал и «замораживал» его. Чтобы оно не испортилось, больше не поменялось, не впитывая ничего извне, но оставаясь первозданно прекрасным. Это как если представить себе религиозного человека какой-нибудь из давних эпох, который, пережив некое чудо, столкнувшись с проявлением божественного в своей жизни, возводил на месте случившегося храм. Либо просто размещал там алтарь, принося затем частые жертвы и поклоняясь таким образом божеству. Притом что истинное и возвышающее поначалу чувство довольно быстро подменялось ритуалом, так что объектом поклонения делался уже он сам – весь этот придуманный и сформировавшийся постепенно культ. Точно так же и мой друг, все еще держа в памяти изначальное переживание от увиденного или прочитанного, обращал его в идола, забывая или не желая помнить, что сам по себе он ценности не имеет. Сколько бы замечательных и трогательных деталей, сколько бы наслоившихся воспоминаний ни вобрал он за многие годы.
– Да, такое случается, – согласился киноман, – но у этих людей явно есть какие-то комплексы, которые не позволяют им жить нормально. И жизнь настоящую, жизнь с людьми они подменяют вымышленной, где все хорошо, удобно и безопасно.
– Все так, но иногда люди действительно бывают крайне уязвимы, чувствительны от природы, так что с трудом переносят любые повседневные вещи, любое взаимодействие с другими живыми личностями. Давящими на них уже самим фактом своего существования, необходимостью эмоционально реагировать, считаться с их присутствием в пространстве. В общем, по-человечески мне это очень понятно, но проблема состоит в том, что подобные случаи сейчас – далеко не редкость, пусть даже и в менее радикальной форме. Но, чтобы не сгущать красок, возьмем ситуацию более обыденную. Скажем, есть у человека просто любимый фильм. Тот, который он время от времени пересматривает, к которому ему приятно и хочется возвращаться. Есть распространенное мнение, что с каждым новым разом в таком фильме тебе открываются все новые и новые прелести, многочисленные нюансы, не замеченные раньше намеки и смыслы. В каких-то случаях это, и правда, бывает так. По крайней мере, когда речь идет о действительно значимых и сложных произведениях, меняющихся для тебя с возрастом, вместе с твоим собственным духовным ростом. В отношении разного рода «классики» разными людьми этот факт подтверждался неоднократно. Но все-таки, в большинстве случаев, эти бесконечные пересмотры – не более чем такой вот ритуал, сознательный хотя бы отчасти эскапизм. Когда тебе хочется просто отдохнуть душой, отдохнуть от осточертевшей рутины, отношений и самого этого мира, окунувшись в знакомый сюжет со знакомыми и дорогими героями. А вдобавок к этому, для некоторых, – повторить, вновь пережить тот незабываемый эффект, эффект от первого просмотра. Но чисто механистически это не работает, как бы ни пытался ты себя убеждать, что и на третий, и на десятый раз фильм нравится тебе точно так же. Конечно, свои радость и удовольствие в этом всегда будут, и сам я их тоже ценю. Но та радость того первого момента, – если только она, и правда, была настоящей, – может прийти лишь непрошеной, силой ее не добьешься. Все же эти повторы и «углубления», если человек в них все-таки вовлекается, служат лишь накоплению знаний и фактов, бесчисленных второстепенных мелочей, ничего к той радости не прибавляющих и даже не имеющих с ней ничего общего. Потому что складывается она не из них и не благодаря ним вообще возникает.
Генри умолк и отпил из чашки.
– Но это если говорить о самых важных, действительно необыкновенных впечатлениях, которые ты испытал при просмотре фильма. Но ведь «любимость» такого произведения может заключаться, например, и в том, что тебе нравится какая-то актриса, принимавшая в нем участие. И уже одно ее присутствие на экране придает картине особый шарм, так или иначе окрашенный для тебя влечением или влюбленностью. Либо в фильме есть элемент ностальгии, дорогие, памятные, хорошо понятные тебе вещи, места, эпоха, отчего может произойти даже прустовский эффект, «обретение» собственного времени. Или тебе нравится определенная эстетика, либо, опять же, сама идея, сюжет картины или то, как говорят и ведут себя ее герои. Так, будто ты сам выдумал их или, по крайней мере, – мог бы выдумать, потому что это совершенно в твоем духе. Или, как ты и говорила, какое-то произведение помогло человеку в трудную минуту, вытащило и придало ему сил. Либо связано с действительно глубоким и личным переживанием, что ожило в нем при просмотре, и не важно по какой причине. В общем, вариантов и градаций здесь может быть множество, и такие произведения, так или иначе, составляют для нас особую категорию – категорию «лично значимого», назовем ее для удобства так. В любом случае, хотя я понимаю и ценю то глубокое, радостное и важное, что могло лежать в основе такого опыта, все это касается обычно первого впечатления, первого просмотра или прочитывания. Все же дальнейшее, выстраивающееся для человека вокруг понятия «любимое» и связанное уже с пересмотрами, со всяческими погружениями и «изучением» произведения, видится мне, скорее, млением, купанием в мирных и теплых водах домашнего бассейна, вырытого по собственному вкусу и комфорту. Если же мы говорим об интеллектуалах и эстетах, то для них это – варение в соку собственных взглядов, узнанных в чужом мире-произведении, чем они и доставляют такое наслаждение. От того, что показанное на экране настолько красиво, умно или «правильно», то есть, складывается именно по-твоему, соответствует тому, каким, ты считаешь, оно и должно быть. В общем, главное, чтобы человеку было при этом хорошо и приятно, чтобы он верил, что все тут и по-прежнему глубоко, осмысленно, важно, как было и чувствовалось вначале. Если, конечно, оно было. Для людей же попростодушнее – безопасное и уютное плавание в водах знакомого бассейна.
– В общем, все кругом – инфантильные идиоты, не умеющие правильно смотреть даже и собственные любимые фильмы, – едко усмехнулась Ира. – Ты к этому?
– Я к тому, что люди могут сильно преувеличивать, паразитируя на том действительно прекрасном опыте, который был у них был вначале, в тот определенный важный момент. И который автоматически распространился, во-первых, на талантливость самого фильма, с которым этот опыт у них связан, а, во-вторых, – на все дальнейшие «взаимоотношения» с этим произведением, на выстраивание персонального культа вокруг него. Но, даже если культа и не возникло, факт преувеличенности все равно остается. В более же тяжелых случаях можно говорить и об одержимости, неадекватности, о капризной или агрессивной субъективности, когда все эти любимые вещи человек хочет так же называть и считать искусством. Причем превосходящим даже Толстого или Данте, которых ты приводила в пример. Превосходящим, конечно, лично для него, но уже и само это заявление намекает, что авторов «Анны Карениной» и «Божественной комедии» такой человек высоко не ставит, статус же их произведений считает, как минимум, спорным.
– И, в общем-то, имеет на это право, – заметил бойфренд Эмилии. – Хотя сам я названные шедевры сомнению и не подвергаю. Тем более разве не может быть такого, что нечто всеми принятое и объективно значимое совпадет с тем колоссальным собственным переживанием, о котором вы оба говорите? И тогда объективно значимое станет и лично значимым, будет и искусством и любимым одновременно.
– Даже если это и произойдет, «любимым» такое произведение человек будет считать не за его художественные достоинства, а за свои индивидуальные ассоциации и чувства, вызванные, может быть, даже далеко не лучшими и не самыми талантливыми местами. Иначе все эти личные моменты естественным образом сделаются лишь приятным дополнением, определяющим же фактором будут именно объективные. Но, по моему опыту, таких пересечений почти и не бывает. У тех же, кто искренне и всерьез считает любимыми произведения Достоевского, Бергмана и других классиков, проблем с адекватностью или преувеличениями в основном и не возникает. В любом случае, произведения из категории «лично значимое» несопоставимы по своей силе с искусством, не оказывают настолько же освобождающего и освещающего воздействия. Наших любимцев мы холим и лелеем, цепляемся и прячемся в них, нежимся и отдыхаем душой. Это хорошие, но, тем не менее, замыкающие на себе чувства, элемент всегда личного и эгоистичного спасения, уединения в обособленном священном уголке. Кроме того, здесь не происходит никакого «выхода» из нашего мировоззрения, как и вообще – из этого мира, со всеми его условностями и готовыми ответами, с тяжелыми пропылившимися чехлами, нахлобученными на его содержание и подлинные смыслы. Всем этим занимается как раз искусство, дающее именно такой «выход» и такой взгляд на жизнь, подмечающее и аккумулирующее суть, правду, не всегда нам угодные и не всегда распознаваемые. Впрочем, и среди лично значимых встречаются такие вещи, – вещи очень редкие, – чье воздействие не уступает мощи симфоний Баха или картин художников Возрождения. По крайней мере – в смысле нашего переживания, в плане того, какими мы из него выходим. В общем, это довольно неочевидный и интересный для меня вопрос, но чувствую, что я и так уже слишком разошелся и, боюсь, даже сболтнул лишнего. Да и все, я думаю, жутко устали и мечтают сейчас об одном.
– Есть немного, – зевнула Ира и вновь сладко потянулась, – но все-таки мы хотим дослушать. Ты, хоть и чудак, и чудак иногда суровый, но излагаешь просто волшебно.
– Спасибо, дорогая.
– Мне непросто следовать за твоей мыслью, но я тоже слушаю с удовольствием, – присоединился к ней мистер Митчелл.
Дождавшись подтверждения от всех собравшихся, наш лидер вздохнул.
– Ну ладно. Только не жалуйтесь потом, что не выспались. – Он снова отпил из чашки и продолжал. – В моей классификации присутствовало три типа произведений, хотя, на самом деле, существует еще и четвертый, стоящий от них особняком. До этого, ходя туда-сюда с посудой, я мельком услышал, как Астахов говорил что-то о проводниках. Имея в виду, что произведения искусства помогают извлекать истины изнутри нас самих. Так вот четвертый тип я как раз и называю этим словом – «проводник». Это совершенно отдельная категория, отдельное явление, причем не связанное только с произведениями. Но об этом чуть позже. Уже из самого названия понятно, что «проводник» должен нас к кому-то или чему-то проводить. В более простом смысле – к некоей точке, состоянию, восприятию, из которых ты начинаешь по-особенному, но главное лучше и гораздо яснее видеть существующий мир. Таким, будто видишь его впервые, когда любая, даже самая привычная мелочь воспринимается чудесной в своей новизне. В более же сложном смысле «проводник» выводит тебя к свету. К свету, что льется из-за края мира, откуда-то из иной реальности, куда тебя «зовут» и где находится, как тебе кажется, предел человеческих мечтаний. В нашем случае, как и в ситуации с другими «лично значимыми» вещами, речь идет о моменте столкновения с неким переживанием, эпизодом, с отдельными характерами или словами в произведении, которые и становятся для тебя «проводниками», чем-то бесконечно дорогим, уникальным и неописуемым. Причем я говорю сейчас, скорее, о взрослых людях, потому что для ребенка всё в своем роде является или, по крайней мере, может стать «проводником». Стать откровением и открытием, способным вывести его за границы мира или миров, что так естественно перетекают друг в друга. С возрастом же такой чистый и непосредственный взгляд все более затуманивается, делается все более шаблонным, невнимательным, не своим. А поэтому и «проводники» становятся радостью все более редкой, все более трудно достижимой. Вместо этого мы куда чаще прибегаем к «любимому», со всеми отсюда вытекающими, о которых я уже говорил.
– Да, можешь не повторять, – ухмыльнулась Вознесенская.
– Чтобы было проще понять, в чем разница, давай я попробую вспомнить что-нибудь из своего. Есть, например, такой малоизвестный австралийский фильм «Рыжий пес», который мне когда-то ужасно нравился. Он начинается с того, что герой-дальнобойщик приезжает в какое-то местное поселение и, зайдя освежиться с дороги, заводит разговор с барменом. Отвечая на вопрос водителя, тот начинает рассказывать историю про Рыжего – местную знаменитость, которую все считают своим другом, благодетелем, да и попросту легендой. Ему даже установлен памятник в том шахтерском городке, потому что история во многом реальная. И вот после вступительных слов бармена нам показывают пыльную австралийскую дорогу в жаркий солнечный день, – это флешбэк, – по которой едут туда первые поселенцы. А фоном играет мелодия, ненавязчивая такая и незамысловатая. Уверен, что на подавляющее большинство жителей Земли она не произвела бы никакого особенного впечатления, но у меня это сочетание нот вызвало невероятный прилив счастья. Через красоту этого конкретного и далекого уголка, показанного под эту музыку, мне вдруг раскрылась красота бытия вообще. Такое случалось со мной и до, и после, но каждый раз оно бывало в новинку, – как первое чувство первого человека на свете. Словно, воспарив над миром, ты озираешь его весь целиком и видишь в каком-то необыкновенном первозданном сиянии. На поверхности это все тот же, привычный нам мир, но каждая его составляющая, вплоть до песчинки на обочине, которую, наклонившись, ты можешь – и хочешь – рассмотреть, становится бесконечно осмысленной и ценной, отчего и вся окружающая реальность приобретает для тебя почти невыносимую пьянящую детальность. Само это озарение длилось недолго, учитывая, что я продолжал смотреть и вовлекаться в сюжет, но произведенное впечатление оказалось неизгладимым, так что и всю дальнейшую историю я воспринимал с безграничным и благодарным восторгом, словно не из чего творящееся волшебство обыденности, в любом отдельно взятом эпизоде. Спросите меня, и я скажу вам, что это был средний и довольно сентиментальный, пусть даже милый и человечный фильм. В любом случае – ни по каким параметрам не выдающийся. Причем не сомневаюсь, что сейчас подобного эффекта от его просмотра не возникло бы у меня и близко. Это было важно и уместно тогда, именно в тот период, может быть даже, – в тот конкретный жизненный момент. «Позвать», обратить мое внимание, показать мне что-то именно таким способом, именно через эту дорожную мелодию. Такая вот единомоментная и незаслуженная эпифания.
Генри улыбнулся.
– Прочтя книгу Айрис, я просто влюбился в это слово, уж простите.
– Немного пафосное, конечно, но красивое, – согласился киноман.
Наш лидер кивнул.
– Повторюсь, такое нередко случалось со мной и прежде, и случается до сих пор. Что какая-то одна конкретная, очень определенная «нота» бытия, – нота как взгляд, как мироощущение, атмосфера, – заставляют меня влюбляться в часто совсем скромные, уж точно не великие произведения. Просто потому, что эта нота явственно звучит там, проливая свет на жизнь и человеческие отношения, на вечные вопросы и важные проблемы. Пусть явно не новым, но все-таки уникальным и, может быть, только меня одного трогающим образом. Это касается в основном «фантазий», – второго типа в моей классификации, – и, пожалуй, тоже содержит в себе некоторую долю «проводникового» эффекта. Хотя и гораздо более сдержанного, обходящегося без откровений и эйфорий. В общем, сейчас это не так важно. Расскажу лучше про еще один личный пример, который показателен для меня больше, чем любой другой. Речь идет про «Хроники Нарнии». Причем как про сами книги, так и про снятые по ним фильмы. Хотя началось все именно с кино, с первой части, просмотр которой тоже оброс у меня определенным ритуалом. Помню, как я ложился на диван, вставлял диск «Лев, Колдунья и волшебный шкаф», пил затем чай, укутывался в одеяло, – в общем, создавал себе дополнительную уютную атмосферу, которая уже и так-то казалась мне завораживающей и волшебной. И вот я смотрел этот фильм, постоянно мечтая о том, чтобы самому оказаться в Нарнии. И жить там долго-долго, не только переживая опасные приключения, как попадавшие туда дети, но и просто наслаждаясь самим миром, каждодневным присутствием в нем. Мир этот казался мне огромным, по сути – даже бесконечным, так как ограниченный экранный сюжет обрастал в моем воображении тысячами и тысячами новых. Нарния пробуждала во мне мощнейший поток фантазии, интереса, любви, которые я направлял на сотворение уже как бы собственной, новой и дополненной вселенной. В общем, примерно так же, как делал это мой друг, о котором я рассказывал. Но это было не просто или, по крайней мере, не только эскапизмом. Было одно особенное, настолько же незабываемое чувство, что раскрылось и навсегда сплелось для меня с песней из финальных титров. Со второй песней, если говорить точнее.
– Да, Аланис Мориссетт, помню, – сказала Ира.
– Именно. Хотя тогда я этого и не знал. И, конечно, тут тоже стоит говорить о самом первом разе и о самом первом ее прослушивании. Потому что все последующие были уже как раз таки ритуалом, то есть, повторюсь, – чисто искусственным усилием, направленным на воскрешение изначального, истинного переживания. Того, которое сам Клайв Льюис называл в своей автобиографии Радостью. И мои «проводники» связаны с ней теснейшим образом. И то, и другое – про новое, внезапное, всеохватное видение мира. Такого, каким он то ли был, то ли должен быть, то ли еще будет, – может быть, и все одновременно. Он по-прежнему остается нашим миром, но в этом переживании-откровении связан уже с миром другим, можно сказать – с миром идеальным. И особенно ясно почувствовал я это на примере «Хроник». При просмотре фильма, – как в дальнейшем и при чтении книг, – вся мощь, вся красота, все волшебство произведения заключались для меня не столько в истории про детей-королей, не столько в существовании Шкафа или даже самой этой удивительной вселенной, сколько в тоске по чему-то, что постоянно от меня ускользало, хотя и продолжало возвращаться в подобиях описанного переживания. Причем уже не только посредством песни. Словно не из самой Нарнии, но из каких-то щелей ее бытия, из-под чуть приподнятой завесы мира похожего, но иного, – мира Настоящей Нарнии, – сквозило и благоухало обещание абсолютного счастья, ощущение безграничных возможностей, неутолимая жажда которых так меня с тех пор и не оставила. Тоска по тоске или «неудовлетворенное желание, которое само по себе желаннее любого удовлетворения», – так писал про это Льюис, пускай и не в связи с Нарнией. Я бы сказал, что это как тихий, но явственный, часто пропадающий, но не умолкающий насовсем голос, доносящийся до тебя как из-за ближайшего холма, так и из-за самых далеких гор. Из-за просвета между деревьями, где кончается видимый лес и начинаются незнакомые земли. И вроде бы они достижимы, – стоит только захотеть и приблизиться. И все же попасть ты туда не можешь. И физически – никогда не сможешь. Точно так же, как герои Льюиса пытались попасть в Страну Аслана, плывя до самого восточного края известного им мира, но столкнулись в итоге с преградой. С преградой пространственно-временной, которую смогли преодолеть лишь в последней книге, – мышонок Рипичип из пятой стал особым исключением, – умерев в собственном мире и оказавшись уже в Настоящей Нарнии.
Генри умолк.
– В общем, относясь таким образом к произведению Льюиса, видя в нем такие глубину и красоту, я хотел донести их и до всех остальных. Аналогичным образом происходило и с другими фильмами, песнями или книгами, которые заслужили у меня звание «проводников». Я думал, что выявить ту реальность, тот иной мир, что просвечивает из-за мира повседневного, действительно возможно – возможно объективно. Что переживаемое мной могло бы переживаться и другими, будь они более внимательны и чутки к конкретным произведениям, – что как раз и должен был обеспечить им я, все детально показав и разъяснив. И, удивительное дело, – никто меня не понимал, никто не видел этой глубины. Я был обескуражен, подавлен, зол на всех этих людей, притом что и сам не понимал главного. Того, что вложиться в какое-то произведение, наполнить его красотой и смыслами, дать ему прорасти в тебе огромной сетью пещер, отвечающих за бесчисленные и кажущиеся равно значимыми детали, ассоциации, чувства, – что все это никак не изменяет, не обогащает само произведение. Все это – богатство именно внутреннее, говорящее уже о тебе и твоей способности понимать, видеть вещи под определенным углом. Говорю это сейчас не в похвалу, да и не только о себе, а просто как факт. К замыслу же художника, к объективным достоинствам конкретных фильмов или книг отношения оно не имеет. Ведь автор явно не предполагал, что какой-то случайный, отдельно взятый эпизод, персонаж или слово вдруг откликнутся именно в тебе и именно таким вот особенным образом. Хотя бесспорно, что книги того же Льюиса, как и произведения любых больших авторов, имеют в себе и собственную основу, способную подтолкнуть, усилить переживание «проводника». Так что в случае «Хроник Нарнии», в отличие от «Рыжего пса», переживание это имело корни и в замысле писателя, не было полностью спонтанным. Так или иначе, проводник – это не только тот, кто куда-то выводит, но и тот, кто является посредником, позволяющим нечто через себя пропустить. Электрический ток, например. Как пирожное в романе Пруста, «проводник» в некотором роде случаен, и гораздо важнее, что он способствует поиску «утраченного времени» или, если говорить о нашем случае, – переживанию некоего надмирного и озаряющего чувства. Хотя я и допускаю, что у каждого человека может существовать своя особая предрасположенность, благодаря которой те или иные вещи могут подействовать на него с большей вероятностью, более гарантированно сделаться «проводниками».
– Извини, что перебиваю, – сказал Дэвис, – но я тут подумал: получается же, «проводником» может быть вообще что угодно, не только художественные произведения? Ведь переживание, которое ты описываешь, может вызвать у нас и какое-нибудь особенное место, – скажем, офисное здание или парк, – либо встреча с определенным человеком, либо человек, встреченный в конкретном месте и при конкретных обстоятельствах.
– Безусловно. «Проводником» может стать и личность, и отдельное, сказанное кем-то слово, и какая-нибудь стенка дома на случайной улице, озаренная лучами утреннего солнца. И даже наша с вами беседка, в которой мы так прекрасно и вовремя уединились. Все это – такие же дремлющие эпифании, всегда готовые раскрыть нам мир по-настоящему, блеснуть хотя бы намеком, воспоминанием. О том, что такое Красота, что такое Бытие. Просто в нашем случае важно было поговорить именно о проводниках-произведениях, отличных от произведений искусства. «Проводники» водят нас особыми, короткими и непредсказуемыми тропами, не подходящими больше никому, в то время как искусство – это всеобщий и гарантированный путь к истине. Той же самой, к которой приводят и «проводники». Или по-другому. Искусство – это универсальный язык человечества. Не совершенный, – поскольку и сами мы ограниченны, – но единственно возможный для понимания друг друга и тех самых важных вещей, о которых можно говорить на нем глубоко и сущностно. А «проводники» – это даже не как языки отдельных стран или разных народов, а буквально – язык для каждого из нас. Таким образом, есть язык Генри и язык Эмилии, язык Чарли Беннера и Ирины Вознесенской. Точно так же, как есть человек вообще, а есть Бетти, Майкл или Дима. Каждый – со своим особым внутренним устройством, с неповторимым набором качеств, воспоминаний, ощущений. И с такими же неповторимыми, по-настоящему не известными никому взглядами, отношением к миру, путем в этой жизни, а также – со своими «проводниками». И пытаться поделиться ими, объяснять их – все равно что описывать свою возлюбленную. Можно описать само чувство или его проявления так, чтобы это было понятно и узнаваемо всеми, – как сделал тот же Марсель Пруст. Но все то, в чем выражается любовь именно для тебя и в отношении конкретного человека, передать невозможно. Это навсегда останется сокровенным. Это будет сокровищем лишь твоего собственного любящего и переполненного сердца. Причем и сокровищем-то оно будет только для тебя, для всех остальных же – неким внешним или, по крайней мере, не настолько значимым явлением. Но, даже если предположить, что два человека одинаково сильно полюбят те же «Хроники Нарнии», это будут две совершенно разные любви, которые вряд ли смогут договориться. Может быть, и схожие в главном, по своему масштабу и осознанию, но существенно отличные в частностях, в индивидуальных проявлениях.
– Я считаю, что искусства в данном случае более чем достаточно, – прервал вдруг молчание Беннер. – Все же личные человеческие нюансы и переживания являются именно частными случаями одной и той же истины, универсально выраженной в произведении искусства. Не нужно на миллион разных ладов повторять и обыгрывать понимание любви, уже уловленное и зафиксированное Прустом. От этого все эти миллионы неповторимых случаев не станут менее значимыми и просто будут прожиты каждым человеком в рамках его собственной неповторимой жизни.
– Так-то оно так…
Наш лидер ненадолго задумался.
– Все-таки я убежден, что в том ином и явно лучшем мире, весть о котором несут нам как «проводники», так и искусство, всем этим невыразимым частностям тоже будет отдано должное. Каждая живая душа и каждая человеческая судьба заслуживают того, чтобы в вечности запечатлелись все без исключения нюансы, все мгновения радости, страдания и поиска. Просто потому, что они были пережиты. Просто потому, что они были. Да, это не имеет отношения к искусству. Это имеет отношение к жизни и смерти. А также и к той новой жизни, которая наступает и раскрывается после и которая учтет абсолютно все, бывшее и значившее до. Конечно, если мы верим в это. Но, если мы говорим именно о художественных произведениях, то и «проводники», как и вообще все из категории «лично значимое», – все это сугубо наше, внутреннее дело. Игры нашего сознания могут быть настолько запутанными, настолько переплетающимися и изменчивыми оказываются образы, сотворенные нашим воображением, что разобраться во всем этом, упорядочить и классифицировать его не под силу и нам самим. Да, тот факт, что мы досконально узнали и изучили, невероятно вложились и породнились с каким-то произведением естественно заставляет нас превозносить его, говорить о нем, желать, чтобы наша собственная искренняя любовь распространилась и на всех вокруг. Желать, чтобы произведение это действительно нечто значило. Даже если в глубине души мы и сознаем его скромность, всю объективную невозможность назвать такую вещь «шедевром». Не в нашем личном, а в самом большом и подлинном смысле. Я уже упоминал, что по моему опыту «проводники» и произведения искусства чаще всего не совпадают. Может быть, по той причине, что искусство – это такая предельная, либо достаточно концентрированная форма выражения и осмысления реальности. Оно – самостоятельный и полноценный организм, способный жить своей жизнью и порождать о себе многочисленные мнения, но не нуждающийся в каких-то дополнениях, в заполнении зияющих пустот. В более же посредственных, маленьких, в чем-то неудавшихся и недодуманных произведениях эти самые пустоты, бедность вымысла или формы выражения как бы призывают, нуждаются в нас и нашем богатстве, которым мы с радостью с ними и делимся. Нередко сотворяя кумира, идол и пытаясь выдавать его – осознанно или в неведении – за такое же истинное божество. Но несходство с искусством – это, повторюсь, не обязательное условие для «проводника» или для произведения из категории «лично значимое», и у меня самого есть примеры фильмов и книг, опровергающие такую позицию.
– Хм. Все это кажется мне очень разумным, но кое-чего я не понимаю. Ты, конечно, знаешь, что существуют всякие авторитетные зрительские топы, – например, топ IMDB. И в него входит немалое количество фильмов, которые по всем признакам, следуя тому, что ты говоришь, искусством назвать не получится. В то же время очевидно, что огромное количество людей считает, что именно эти произведения, – условные «Назад в будущее» или «Побег из Шоушенка», – и являются настоящими шедеврами. Именно потому, что у абсолютного большинства зрителей они вызывают схожую реакцию, одинаково мощный эмоциональный отклик. Получается, что все они неправы, все вместе и явно преувеличивают? Ведь по факту-то выходит, что универсальным языком человечества являются как раз произведения из топа IMDB и ему подобных, о чем свидетельствуют сами цифры и масштаб явления.
Произнеся это, мистер Митчелл оглядел остальных, словно рассчитывая отыскать поддержку.
– Я уже немного говорил об этом, когда Эмилия упоминала Тейлор Свифт, но давай продолжим и разовьем тему. Возьмем для наглядности какое-нибудь топовое и всеми, – то есть, большинством, – любимое однозначно кино. Скажем, «Властелина колец» Питера Джексона. И конкретно – эпизод, где король Теоден уже привел войско рохирримов к стенам Минас-Тирита и произносит свою последнюю вдохновенную речь, заведомо зная, что победить им в этой битве не удастся. И у меня даже сейчас, во время рассказа, хотя я видел эту сцену десятки раз, глаза начинают увлажняться. Потому что, если представить себе этот момент в реальности, если представить, что мы сами оказались на Пеленнорских полях и сидим на коне неподалеку от Эовин и Мерри, это сразу же приобретает масштаб колоссально значимого, переворачивающего чувства на фоне всей твоей предыдущей жизни. Ведь прямо сейчас вместе с друзьями и другими храбрецами из народа Теодена мы готовимся пойти на смерть. Просто потому, что не можем позволить силам тьмы взять последний оплот света, не можем позволить Саурону победить. Думаю, что примерно так мы переживали бы это, находясь непосредственно там. Похожим образом переживаем мы и момент из фильма, поскольку режиссер всеми силами старается дать нам прочувствовать, погрузиться в решающий эпизод. А также – и в души его участников, которыми являются успевшие стать нам близкими и дорогими персонажи. И само это переживание, вся значимость и красота происходящего, – они, безусловно, настоящие. Проблема заключается в том, как именно нам их подают, причем подают уже не в первый, не в десятый и даже не в сотый раз. Так как в кино давным-давно поняли и научились правильному воздействию на зрителя. Научились правильно щекотать ему нервы, виртуозно дергать за ниточки, показывая определенные, заранее известные вещи – чувства, повороты сюжета, кадры – посредством заранее известных, уже зарекомендовавших себя приемов. Крупных планов, трогательной музыки, эффектных фразочек и так далее. Именно по такому принципу работают «красивые сказки» – первый тип из моей классификации, – намеренно мелодраматизируя и разукрашивая ситуацию в нужные, понятные зрителю тона, разыгрывая ее по положенной и проверенной схеме. В этом плане ты очень верно подметил насчет эмоционального отклика. Именно эмоций и ищет подавляющее большинство людей, находя их ровно в тех произведениях, которые и ставят себе подобную задачу и которые действительно с ней справляются. Самые лучшие из них и входят в списки вроде топа IMDB. Это как приз зрительских симпатий, который вручается на некоторых фестивалях параллельно решению жюри. Конечно, в каких-то случаях они совпадают, и свет искусства способен озарить и покорить сердце профессионала не меньше, чем сердце любителя. Но все-таки в большинстве случаев «универсальность» такого языка, – языка, на котором говорят с нами «Назад в будущее» или «Побег из Шоушенка», – заключается в затрагивании общедоступных мыслей, эмоций, образов. Теплых, искренне задевающих, действительно имеющих место, но в разной степени поверхностных, вызывающих, скорее, сентиментальную растроганность, а не переживание истинной радости, трагедии, красоты. Да, у кого-то переживания могут оказаться и более глубокими, не взирая на все расчеты и манипуляции создателей. Но это, опять же, – из области «лично значимого», про то, что является показателем твоей собственной внутренней работы и твоего непосредственного индивидуального отклика. Отклика на что угодно.
Подставив палец муравью, прокладывавшему свой путь по скатерти, Генри перенес его на куст и продолжал:
– Если вновь обратиться ко вселенной Толкина, можно сказать, что язык искусства – это своего рода квенья. Высокое и древнее эльфийское наречие, на котором могут быть названы все подлинные явления и вещи. Полагаю, что именно эльфы, пришедшие в мир задолго до людей, давали всему первые, настоящие имена, как, согласно Библии, делал это на Земле Адам. В общем, их знание и проникновение в суть мироздания было более глубоким, более совершенным. Да и сами они были как бы совершенным воплощением замысла о себе, в отличие от появившихся позднее людей. Язык же «красивых сказок», произведений из зрительских топов – это, условно говоря, вестрон, то есть, всеобщий язык. Я не помню, насколько выразителен и богат он был у Толкина, но в рамках моей метафоры имеет значение другое – его повсеместность. Вестрон – язык удобный для общения и понимания друг друга всеми без исключения народами. Понимания на простом, повседневном уровне, без каких-либо углублений и тонкостей. Язык, скорее, торговли, чем поэзии. И в этом нет ничего плохого. Таков естественный ход вещей, каждому языку должно быть свое применение. И совершенно очевидно, что простой, бытовой, эмоциональный язык не предназначен для проговаривания вещей сложных, противоречивых, сущностных. Можно сколько угодно обижаться, отрицать или спорить, но факт остается фактом. Одним из нас дано творить искусство, другим – по крайней мере, понимать его, судить о нем. Третьим же и четвертым дано иное – в бесчисленном количестве иных областей и сфер человеческой деятельности. Научной, социальной, религиозной, спортивной. И это – лишь самые общие и поверхностные обозначения, так как всех призваний и всех талантов нам не охватить. В общем, мы уже затрагивали эту тему, и она всегда будет поводом для разногласий, моментом болезненным и непримиримым. Со своей стороны, могу лишь повторить, что подобный расклад – это реальность. Реальность совершенно объективная. Я не знаю, почему она так устроена, но думаю, что, если действительно захотеть, можно это хотя бы отчасти, хоть как-то увидеть, как-то прочувствовать и принять. На каком-то своем, внутреннем и не проговариваемом уровне.
– Да-а. – Дэвис вздохнул. – Наверное, можно. Но… Слишком уж много было за сегодня сказано, по-моему. И сначала бы разобраться, что именно.
– Согласен, – бойфренд Эмилии вышел из беседки и снова закурил. – У меня к тебе только последний вопрос, если можно. Мне просто любопытно. Ты невысоко ставишь мнение зрителей и всех этих топов на киносайтах, это я понял. Но как насчет списков от уважаемой коллегии критиков, от настоящих профессионалов своего дела? По логике, мы должны ориентироваться на них, – или нет? Я говорю, конечно, не только о кино.
– Что ж, – улыбнулся Генри, – в этих списках, безусловно, больше пользы и больше здравого смысла, но хватает там и своей вычурности, своей тенденциозности, не говоря уже об академизме. Топы критиков отражают во многом именно культурологическую, формально эстетическую, историческую ценность произведений. И бывает, что подобный взгляд становится слишком уж оторванным от реальности, от живого и сиюминутного ее восприятия, в том числе – и через призму искусства. Многие прекрасные вещи, увы, устаревают, превращаясь для нас исключительно в артефакты эпох. Мы ценим и помним их, но больше не ощущаем с ними живой связи, не считываем их языка и образов, отсылающих уже к чему-то канувшему. Хотя понятно, что для большинства чужды теперь и реалии «Одиссеи» или даже «Войны и мира». Поэтому всегда требуются определенные усилия, желание понять и пробиться к источнику, ушедшему со временем под землю, но не утратившему вечной свежести. В общем, я предлагаю учитывать самые разные мнения и никого при этом не клеймить, но ко всему подходить внимательно. С открытыми умом и сердцем, но и здоровой долей критичности, с непредвзятыми, честными суждениями, прежде всего, – перед самим собой. И всегда сверяться с собственной интуицией, не бояться говорить от себя, даже если это прозвучит глупо. Чрезмерное доверие авторитетам, следование закоснелым канонам вредно не меньше, чем их наглое и самонадеянное игнорирование. Легкомысленная же вседозволенность «современного» духа таит в себе множество соблазнов и гораздо меньше – небесно-светлой ясности, адекватности, подлинной новизны мысли... Но это уже смахивает на проповедь, хах! Опять я заболтался. В общем, быть максимально собой и делать что можешь, пытаясь помогать в этом и остальным, – таков мой краткий вердикт.
– С этим, я думаю, согласятся все, – удовлетворенно произнес мистер Митчелл.
– Тем более что мозг-то у всех уже явно начинает отказывать. Зря я все-таки завел вас в такие дебри.
– Да нет, наоборот. Я очень тебе благодарен. Мне теперь будет, о чем поразмыслить.
– И мне. Только… только уже с утра.
Очередной, еще более широкий зевок Вознесенской раскатился по просторам беседки.
– В таком случае, давайте-ка, друзья, сворачиваться!
Свидетельство о публикации №225062301530