Разговор об искусстве, ночью, в беседке. Часть 5
– А вам не было скучно? – услышал я голос Дэвиса, сворачивавшего с принцессой скатерть.
– Нет, совсем нет. – Я почти видел, как Бетти тихо, примиряюще улыбнулась. – Конечно, я не все понимаю, но мне очень нравится быть частью этого.
– Но ведь вам, наверное, тоже хотелось сказать что-то, как-нибудь возразить?
– Да нет. Пожалуй, нет. – Она остановилась и взглянула на него. – Обычно я жду, что скажет Генри, и чаще всего с ним соглашаюсь. А, если нет, мы потом обсуждаем это вдвоем. Мне стыдно за мою необразованность, поэтому при остальных мне говорить трудно. Никак не могу в себе это побороть, хотя и знаю, что все мы здесь – друзья.
– Понимаю.
– Да и не обязательно говорить самой, чтобы получать удовольствие от разговора. Это и так очень интересно. И очень объединяет.
Из темноты показался Генри и, подойдя к мистеру Митчеллу, хлопнул его по плечу.
– Идем, покажу тебе твои апартаменты.
– Слушай, мне правда…
– Знаю. Но я уже все равно сделал по-своему.
Пропустив вперед Бетти и пожелав всем спокойной ночи, Дэвис направился к ночлегу. Наш лидер пошел их проводить. Я вернулся в беседку и сидел там, наслаждаясь полнотой ночи и иллюзорным ощущением бодрости. Вскоре Беннер и нагнавший его Генри вошли внутрь и уселись по разные стороны. За столом воцарилось молчание. Тяжелым оно не было, – мы просто не знали, о чем говорить.
– А ты все такой же, – внезапно произнес Чарли, обращаясь к нашему лидеру.
Тот с любопытством посмотрел на Беннера.
– Что ж, думаю, за несколько месяцев я и не мог сильно измениться.
– Да, но, видимо, я успел забыть некоторые вещи. Я имею в виду твое отношение.
– Мое отношение?
– Твое отношение к людям. А также к спорам и разговорам.
– М-м. И что же с ним не так?
– Ничего. Я говорю это не в упрек, а просто удивляюсь. Удивляюсь твоему неустанному благородству. В стремлении всегда с готовностью и даже с явной охотой всем и все разъяснять, непременно пытаться найти общий язык, то, на чем можно сойтись. Даже если заведомо знаешь, что это невозможно.
Генри усмехнулся.
– Понимаю, к чему ты клонишь.
– Да, мы говорим об этом не в первый раз, и все-таки… – Беннер взглянул на него особенно пристально. – Я понимаю, зачем ты это делаешь, как понимаю и то, что такой диалог, такие прояснения необходимы и осмысленны. Но все эти разговоры про своего рода симпатичность, скромную, ограниченную ценность гарри поттеров, Тейлор Свифт или некоторых современных фильмов, где вроде бы присутствуют проблески и элементы новых стилей, новых акцентов или оттенков, – все это затягивает нас в трясину удобной недоговоренности, комфортного соглашательства. С теми изменениями реальности, которые вроде бы и плохи, но чем-то и хороши, – смотря как посмотреть, смотря как повернуть. Ведь во всем можно отыскать красоту, рассыпанные крупицы истины. И все, таким образом, можно оправдать, все имеет право на существование. Да, сегодня ты показывал обратную сторону медали, но мы оба знаем, что гораздо чаще ты выступаешь как адвокат, а роль прокурора тебе не по вкусу. Опять же, я не осуждаю и даже рад бы присоединиться к тебе в этом миротворчески-благожелательном порыве все сделать осмысленным, ко всему снизойти и всех понять. Но с годами во мне все больше вызревает отторжение, бунт против дипломатических полумер и елейных, красноречивых полуправд. Кругом столько вранья, столько подмены понятий и ценностей, извращенных и изогнутых под немыслимыми углами, что мы просто обязаны быть не такими, обязаны объединяться и возрождать культуру любыми доступными способами. Да, меня вдохновляют и по-своему убеждают твои рассказы о некоторых современных авторах, которых ты чувствуешь так, как я, видимо, никогда не смогу. Но для меня все они слишком…
– От мира сего?
Чарли кивнул.
– Можно и так сказать. И, с одной стороны, я вижу, что мы очень похожи в отношении к современному искусству и вообще к тому, что происходит в мире сегодня. С другой стороны, меня не покидает ощущение, что ты пытаешься усидеть на двух стульях, хочешь угодить и нашим и вашим. Да, ты делаешь это максимально здравомысленно и тонко, но не чувствуешь ли ты, что границы начинают размываться, что правда и пресловутая «толерантность» сплетаются в слишком уж тесный клубок, где каждый может потянуть и ухватиться за ниточку, что придется ему по душе? Не взирая на все остальные, как и на общую картину происходящего, которая для большинства людей безразлична.
Генри внимательно слушал его, тихо и грустно кивая.
– Что я могу тебе на это ответить? Вероятно, ты прав. Порой я настолько увлекаюсь «оправдательными процессами», что общая картина неизбежно ускользает, временно от меня закрывается. Ориентиры красоты и правды начинают сбиваться, – до тех пор, пока я снова не восстановлю их и не приду обратно в себя. К счастью, это происходит быстро, поэтому не думаю, что я теряю берега, как и общий курс и цели нашего общего земного плавания. Другое дело, что у меня нет уже былой уверенности в отстаивании искусства, в борьбе за подлинные глубины кино, музыки или литературы. Нет уверенности, что оно является моей первоочередной и непреложной задачей. Специально подчеркиваю – именно моей, потому что, например, в случае тебя я вижу такую миссию однозначно. Понятно, что отстаивание истины, в том или ином виде, не может не быть частью чьего-либо служения, предназначения, жизни вообще. Ничему другому ее отдавать не стоит. Проблема в том, что два моих стула, о которых ты говоришь, все никак не сойдутся в один. В такое, знаешь, широкое и вместительное кресло. Наверное, оно и в принципе невозможно, и все мои потуги к универсальности обречены в итоге на провал. Но я не могу быть другим, Беннер, не могу не делать этих попыток. Попыток, с одной стороны, не упрощать, донося смыслы и красоту так, как они есть, как сам я их чувствую и вижу, но, с другой стороны, – понимать и облекать в форму истины все точки зрения, проникать на все уровни восприятия, каким бы примитивным, либо просто необъяснимым и диким оно ни казалось. И, проникая, соотносить эти позиции с тем основанием или с той вершиной, которая у всех, так или иначе, общая. Только преломляется и способна приниматься всеми по-разному, в уникальной и замысловатой смеси субъективных наслоений и отблесков, черт объективного. Которые бывает нелегко разглядеть и признать таковыми, но которые всегда обязательно есть, не могут не быть.
– С этим я не спорю. И понимаю, конечно, и твой порыв, и эту мучительную раздвоенность. Но, что касается твоей попытки отделить овец от козлищ, тут мне все видится проще. Те, кто и в принципе способен воспринимать такие вещи, как твои «проводники», не спутает их с искусством, не станет подменять понятия. Все остальные же, так или иначе, не будут заморачиваться, не будут добросовестно и вдумчиво всматриваться, стараясь выявить один или другой тип произведения из тех, что ты обозначил. Да и различить их они все равно не смогут, либо поймут все очень по-своему. Собственные переживания и эмоциональный отклик – главные и, по сути, единственные ориентиры для большинства людей, когда они погружаются в мир искусства. Им не важно знать, сколько там разных направлений, что из чего произошло и почему одно существенно лучше или хуже другого. И нет смысла объяснять им, почему они не правы, нет смысла указывать им на пути, которыми они могли бы воспользоваться, чтобы нащупать свой путь к свету. В том-то и беда, в том-то вся и трагедия, что их жизнь – сплошное пребывание во тьме. Я не утверждаю, что эти люди сами во всем виноваты или что мы должны относиться к ним иначе, чем к людям просвещенным. Но стадность, механистичность, многовековая отлаженность их существования, их бесконечное копошение в земле с разве что редкими, случайными попытками заглянуть в небесную высь, – вот реальность этого мира. И порой охватывает отчаяние, ощущение жестокой бессмыслицы, стоит лишь на минуту представить, до чего же таких людей много. И как мало тех, кто может этому что-то противопоставить, бороться с беспросветной тупостью, мерзостью, пустотой.
– Что ж, я не могу сказать, что всего этого нет или что я лучше твоего понимаю, зачем все так задумано и к чему оно может прийти. Но здесь мы начинаем говорить уже о вопросах веры, на которых никогда не могли, да и не сможем сойтись. Если бы я пытался приводить какие-то аргументы, то сослался бы на самый очевидный: общий замысел о людях, о человечестве нам не известен. Еще я бы сказал, что в душу человеку не заглянешь и на каких весах взвешивать ценность и осмысленность каждой уникальной жизни, как сравнивать такие разные способности и предназначения, – о которых мы тоже, на самом деле, не знаем, – с учетом всех индивидуальных обстоятельств и течений событий, совершенно непонятно. На это ты возразишь, что опыт тысячелетий, опыт человеческой истории, да и просто наблюдений за людьми в их повседневных проявлениях более чем красочно подтверждает, что большинство из них – с виду одинаковые. То есть, одинаково неоригинальные, плюс-минус одинаково пребывающие в своих мирских и всегда тоже одинаковых мирских заботах, посвящающие свою жизнь сугубо материальным и эгоистическим целям и знать ничего не желающие ни о каких там духовных и вечных вопросах. На это я, с некоторой долей натяжки, возражу, что, может быть, нечасто, – пусть даже они не думают об этом и не придают ему особого значения, либо бояться произнести вслух, бояться поделиться в силу интимности и необъяснимой важности такого переживания, – но моменты этой возносящей ясности, о которой я столько говорил, бывают и у таких людей. Пускай лишь в незначительной степени, в виде нескольких слабых искорок за всю их долгую жизнь. Вполне возможно, что мы судим неверно и что их сияние, их горение в чем-то ином, пусть и не видном для нас со стороны, будет приравнено потом к тому, что мы привыкли считать одаренностью, талантом. Даже если равенство это не математическое, не логическое, не очень-то нам и знакомое. Наконец, я прибавлю, что найдется и достаточное количество тех, кому мои разъяснения, мои чудачески-маргинальные классификации помогут что-нибудь да понять, к чему-то, может быть, хотя бы подтолкнут, заставят усомниться в казавшемся прежде несомненным. И что, возможно, человеку не хватало именно этого толчка, того, кто смог бы вот так сесть и как другу и ребенку показать все и рассказать, без снисхождения и завышенных требований.
Чарли вздохнул, и трудно было понять, недовольство ли это или усталое согласие.
– Вот только может ли принципиально непонимающий человек прийти к пониманию того, чего он не понимает?
Наш лидер некоторое время молчал.
– Даже если он и не сможет увидеть, подняться на необходимый уровень, он все-таки может осознать или хотя бы ощутить, что уровень этот действительно есть, что его не обманывают, но говорят из личного опыта. Как закоренелый грешник в редкие минуты ясности и душевной чистоты внезапно осознает, – по вдохновению свыше, через опыт жизни или испытанных страданий, – что святость существует, что святые не просто дурят людям голову, рассуждая о духовности, но, и правда, живут ею. Да, чтобы признать даже и это, потребуется немалая степень адекватности, честности, смирения. Но все-таки такое состояние достижимо. Это, если хочешь, мое самое глубинное человеческое убеждение.
– И убеждение, конечно, неоспоримое.
– Неоспоримее некуда.
– В таком случае, на этой оптимистичной ноте…
Затем они говорили о книге, которую никак не мог дописать Чарли, пребывавший в творческом кризисе.
– Не знаю, мне все больше кажется, что любые мои старания – лишь отчаянный крик в пустоту, – заключил Беннер. – А все мои труды – запоздалые и вымученные попытки хоть как-то реализоваться творчески. Такое же послевкусие осталось у меня и от нашей беседы. Кто все это услышит, кому оно сможет помочь?
– Даже если не поможет никому, поговорить об этом стоило, особенно – в дружеском кругу. Уверен, что в каждом из нас след от сегодняшней встречи останется. И, может быть, наш Дима, если у него будет такое желание, все это однажды запишет. И кого-нибудь оно потом да позабавит, чем-нибудь в душе да отзовется.
– Ты оптимист.
– Это давно не новость.
На этом мы и разошлись. Как ни странно, заснул я почти мгновенно, стоило лишь коснуться головой подушки. Утром, когда остальные отправились на прогулку, я сел и записал наш разговор.
Свидетельство о публикации №225062301534