Приписанная Пушкину Гавриилиада. Прилож. 11. 1. 1

Оглавление и полный текст книги «Приписанная Пушкину поэма «Гавриилиада» – в одноимённой папке.


Приписанная Пушкину поэма «Гавриилиада»
Приложение № 11.1.1. Выписки из книги: Ашукин Н.С., Щербаков Р.Л. «Брюсов» (начало)


Адамович Георгий Викторович (1892-1972) – поэт, переводчик, литературный критик.

Айхенвальд Юлий Исаевич (1872-1928) – литературный критик.

Альмтан Моисей Семёнович (1896-1986) – поэт, литературовед.

Антокольский Павел Григорьевич (1896-1978) – поэт, драматург, театральный режиссёр.

Ардов Т. (Тардов Владимир Геннадьевич, 1879-1938) – журналист, писатель.

Арсений Г. (Гурлянд Илья Яковлевич, 1868-1921) – журналист, литературный критик.

Асеев Николай Николаевич (1889-1963) – поэт, переводчик.

Ахумян Тигран Семёнович (1894-1973) – драматург, театровед.

Ашукин Николай Сергеевич (1890-1972) – поэт, литературный критик, литературовед.

Белый Андрей (Бугаев Борис Николаевич, 1880-1934) – поэт, прозаик, литературный критик.

Блок Александр Александрович (1880-1921) – поэт, переводчик, литературный критик.

Боровой Алексей Алексеевич (1875-1935) – экономист, юрист, журналист.

Брюсова (Рунт) Иоанна Матвеевна (1876-1965) – жена Брюсова В.Я.

Букчин Семён Владимирович – литературовед.

Бунин Иван Алексеевич (1870-1953) – поэт, прозаик, переводчик.

Венгеров Семён Афанасьевич (1855-1920) – литературный критик, историк литературы, библиограф.

Вересаев (Смидович) Викентий Викентьевич (1967-1945) – писатель, литературовед, пушкинист.

Винокурова Наталья Николаевна – архивист.

Войтоловский Лев Наумович (1875-1941) – публицист, литературный критик.

Гиляровский Владимир Алексеевич (1853-1935) – журналист, краевед, писатель.

Гиппиус (псевдоним Антон Крайний) Зинаида Николаевна (1869-1945) – поэтесса, литературный критик, жена Мережковского Д.С.

Горький Максим (Пешков Алексей Максимович, 1868-1936) – прозаик, драматург, публицист.

Григорьев Михаил Степанович (1890-1980) – литературовед.

Грузинов Иван Васильевич (1893-1942) – поэт.

Дегтярёв Павел Андрианович (1914-1990) – литературный критик, литературовед.

Дронов Владимир Сергеевич (1919-1985) – литературовед, организатор единственного в СССР научно-исследовательского центра по изучению творчества Брюсова В.Я. и символистов.

Жирмунский Виктор Максимович (1891-1971) – филолог, литературный критик, литературовед.

Зайцев Борис Константинович (1881-1972) – писатель, переводчик.

Иванова Евгения Викторовна (род. 1946) – литературовед, доктор филологических наук.

Коган Пётр Семёнович (1872-1932) – литературный критик, литературовед, историк литературы.

Лавров Александр Васильевич (1949 г.р.) – литературовед.

Лазарович (Беркович) Соломон Борисович (1868-?) – журналист.

Ланг Евгения Александровна (1890-1973) – художница.

Лелевич Григорий (Калмансон Лабори Гилелевич, 1901-1937) – поэт, литературный критик.

Лернер Николай Осипович (1877-1934) – литературовед, историк литературы, пушкинист.

Литвин Эсфирь Соломоновна (1910-1994) – филолог, литературный критик.

Локс Константин Григорьевич (1889-1956) – литературный критик, литературовед, мемуарист.

Луначарская-Розенель Наталья Александровна (1902-1962) – вторая жена А.В. Луначарского, актриса.

Луначарский Анатолий Васильевич (1875-1933) – российский революционер и советский государственный деятель, публицист, искусствовед.

Максимов Дмитрий Евгеньевич (1904-1987) – поэт, литературовед, мемуарист.

Масаинов (псевдоним Борис Анибал) Борис Алексеевич (1900-1962) – поэт, журналист, литературный критик.

Перцов Пётр Петрович (1868-1947) – литературный критик, литературовед, издатель.

Петровская Нина Ивановна (1879-1928) – поэтесса, переводчица, мемуаристка.

Пильский (псевдоним Фортунатов Л.) Пётр Моисеевич (1876-1942) – журналист, писатель, литературный критик.

Погорелова (урождённая Рунт) Бронислава Матвеевна (1884-1983) – младшая сестра жены Брюсова В.Я., переводчица.

Полянский Валерьян (Лебедев Павел Иванович, 1881-1948) – публицист, литературный критик.

Поярков Николай Ефимович (1877-1918) – поэт, литературный критик.

Рогачевский (псевдоним Львов-Рогачевский) Василий Львович (1974-1930) – поэт, литературный критик, литературовед.

Розанов Василий Васильевич (1856-1919) – публицист, литературный критик, философ.

Рындина Лидия Дмитриевна (1883-1964) – актриса театра и кино, писательница.

Садовский Борис Александрович (1881-1952) – поэт, литературный критик, литературовед.

Спасский Сергей Дмитриевич (1898-1956) – поэт, прозаик, литературный критик.
Чулков Георгий Иванович (1879-1939) – поэт, прозаик, литературный критик.

Станюкович Владимир Константинович (1874-1939) – литератор, искусствовед, музейный деятель.

Томашевский Борис Викторович (1890-1957) – литературовед, текстолог, пушкинист.

Туманян Ованес Тадевосович (1869-1923) – поэт, писатель.

Тумповская Маргарита Марьяновна (1891-1942) – поэтесса, переводчица, литературный критик.

Фатов Николай Николаевич (1887-1961) – литературовед, пушкинист. 

Ходасевич Владислав Фелицианович (1886-1939) – поэт, мемуарист, литературовед.

Чудецкая (урождённая Евстафьева) Елена Владимировна (1893-после 1987) – заведующая мемориальным кабинетом Брюсова В.Я.

Шварц Николай Львович (?-1920) – приват-доцент Московского университета, литератор-дилетант.

Шервинский Сергей Васильевич (1892-1991) – поэт, переводчик, искусствовед.

Щербаков Рем Леонидович (1929-2003) – журналист, литературный исследователь.

Эренбург Илья Григорьевич (1891-1967) – прозаик, поэт, публицист.

Язвицкий Валерий Иоильевич (1883-1957) – поэт, прозаик, драматург. 

Ясинский Иероним Иеронимович (1850-1931) – писатель, поэт, литературный критик.


     Выписки сделаны из источника: Ашукин Н.С., Щербаков Р.Л. «Брюсов». «Молодая гвардия», М., 2006 г.


     Разнообразие творческих достижений Валерия Яковлевича Брюсова, писавшего стихи, прозу, одного из самых талантливых и влиятельных критиков начала XX века, переводчика, редактора лучшего символистского журнал «Весы», издателя, историка литературы и стиховеда, казалось бы, должно вызывать восхищение уже одним этим далеко не полным перечнем амплуа, в которых он выступал с разной степенью успешности. Непостижимо, как могла всё это вместить одна человеческая жизнь! Тем не менее именно восхищения на долю Брюсова приходится не так уж и много, особенно во всём, что касалось его стихотворного творчества, которое он считал главным делом своей жизни.
     Даже самый пристрастный недоброжелатель Брюсова признает, что среди русских поэтов XX века он занимает далеко не последнее место, особенно если забыть про его поздние «Опыты» по метрике и ритмике и стихи на темы коммунистических лозунгов, каковые заполняли его последние сборники. Но даже самые совершенные его стихи начала и середины 1900-х годов далеко не у всех ценителей поэзии находили и находят отклик: между Брюсовым-поэтом и его читателями всегда сохраняется некоторая дистанция, даже наиболее совершенные брюсовские произведения воспринимаются с изрядной долей отчуждения. В этих стихах очень непросто отыскать путь к личности поэта. Его собственный голос почти неразличим в хоре его героев, каждый из которых рассказывает о себе, но не о своём создателе, а ведь традиционно поэзия всегда открывала кратчайший путь к его личности. Читая русских поэтов от Пушкина до Блока и Маяковского, мы неизменно получаем ощущение если не причастности, то приближения к тому, чем жил поэт, к его судьбе и внутреннему миру. У читателя Брюсова подобное чувство возникает редко, его читатель всегда вынужден задумываться, кто стоит за этими стихами – победительный Ассаргадон, Тезей, покидающий Ариадну во имя долга, или Орфей, тщетно пытающийся удержать ускользающую тень Эвридики?
     Чем мучился и страдал, как жил поэт, всерьёз писавший в предисловии к своему первому сборнику стихов «Chefs d'oeuvre» («Шедевры», 1895): «…не современникам и даже не человечеству завещаю я книгу, а вечности и искусству». И это была не просто эпатажная выходка. Позднее в его стихах настойчиво повторялась мысль, что он хочет подчинить свою жизнь зовам вечности:
 
Нам кем-то высшим подвиг дан
И властно спросит он ответа…
 
     Так писал о себе человек, не знавший равных по силе неверия «ни в сон, ни в чох, ни в смертный рай», абсолютно безрелигиозный, который тем не менее на этот властный зов шёл всю свою жизнь, не давая ни себе, ни другим никаких поблажек, переступая через свои и чужие желания и судьбы, а иногда и жизни. Ходасевич в своих воспоминаниях привёл слова Брюсова, сказанные в день своего тридцатилетия: «Я хочу жить, чтобы в истории всеобщей литературы обо мне было две строчки. И они будут». Выходит, что вечность олицетворял для него учебник по истории литературы, заменивший и Новый и Ветхий Завет этому завзятому атеисту!
     Существует несколько расхожих характеристик Брюсова. Самая запоминающаяся из них, несомненно, принадлежала Владиславу Ходасевичу. Это был мемуарный очерк «Брюсов» в книге «Некрополь». Она была и самой несправедливой и пристрастной, но все, кто однажды прочитал её, запомнили в Брюсова именно таким: властолюбивым литературным вождём, домашним тираном, озабоченным собственной славой.
    Оспаривать эту характеристику тем труднее, что, в отличие от нас, Ходасевич опирался на многолетний опыт довольно близкого общения с Брюсовым, да и критик он был квалифицированный. Однако про многое, что написал о Брюсове Ходасевич, можно сказать: «Всё правда, но не вся правда». За его характеристикой Брюсова стояли совсем непростые отношения, связывавшие их на протяжении многих лет.
     Наиболее отталкивающей чертой в Брюсове Ходасевичу казалась его вождистская наклонность, несовместимая, по его представлениям, со званием поэта. Действительно, возглавляя литературные отделы ряда журналов, Брюсов обладал огромным влиянием, а Ходасевич не жалел сарказма, описывая его: «…Он вёл полемику, заключал союзы, объявлял войны, соединял и разъединял, мирил и ссорил. Управляя многими явными и тайными нитями, чувствовал он себя капитаном некоего литературного корабля и дело своё делал с великой бдительностью». Однако и он не мог не признавать: «К властвованию, кроме природной склонности, толкало его и сознание ответственности за судьбу судна».
     Ещё один распространенный упрёк в адрес Брюсова восходит к «Силуэтам русских писателей» Юлия Айхенвальда. Марина Цветаева сумела уложить этот упрёк в краткую формулу: «герой труда». «Брюсов – далеко не тот раб лукавый, – писал Айхенвальд, – который зарыл в землю талант своего господина; напротив, от господина, от Господа, он никакого таланта не получил и сам вырыл его себе из земли заступом своей работы». Заключительные строки его статьи звучали и вовсе как приговор: «…если Брюсову с его поэзией не чуждо некоторое значение, даже некоторое своеобразное величие, то это именно – величие преодолённой бездарности». Главный упрёк в адрес Брюсова-поэта состоял здесь в том, что он всего-навсего труженик литературы, а не избранник небес, к которому запросто слетает муза.   
     Наконец, современники любили отмечать несоответствие между усвоенной Брюсовым маской европейца, просвещённого деятеля искусства, и его происхождением.
     Бунин и во внешнем облике Брюсова подчёркивал «третьей гильдии купеческие черты»: «Я увидел молодого человека, с довольно толстой и тугой гостиннодворческой (и широкоскуло-азиатской) физиономией. Говорил этот гостиннодворец, однако, очень изысканно и высокопарно, с отрывистой и гнусавой чёткостью, точно лаял в свой дудкообразный нос, и всё время сентенциями, тоном поучительным и не допускающим возражений». «Гостиннодворческой» внешностью укорял Брюсова не только отпрыск старинного дворянского рода Бунин, но и Ходасевич, куда более демократического происхождения.
     Однако своего происхождения Брюсов не стыдился. Во-первых, купцы в начале XX века были далеко не теми «тит-титычами», «дикими» и «кабанихами», они имели большие заслуги перед русским искусством. Достаточно вспомнить имена Щукина, Третьякова, Морозова, Рябушинского. Во-вторых, Брюсов многим обязан семье, из которой вышел: хотя родители Брюсова и не были высокообразованными, но благодаря им он получил прекрасное по тем временам образование сначала в классической гимназии, потом в университете. Семья обеспечила Брюсову и определённую финансовую независимость – после получения наследства деда ему была выделена часть капитала, благодаря которой поэту никогда не приходилось опускаться до литературной подёнщины, этим объяснялось отсутствие в писательской психологии Брюсова черт литературного разночинства. Так что среда, из которой он вышел, дала ему большую жизненную устойчивость. 
     Таким же источником душевного комфорта стала для Брюсова и собственная его семья. «Маленькая, незаметная женщина», какой обычно описывали его жену Иоанну Матвеевну, при всех сокрушительных романах мужа оставалась самым близким человеком, хранительницей домашнего очага, секретарём и верной помощницей в делах. Язвительная Зинаида Гиппиус называла её за это «вечной» женой – «так тихо она покоилась на уверенности, что уж как там ни будь, а уж это незыблемо: она и Брюсов вместе. Миры могут рушиться, но Брюсов останется в конце концов с ней».
     Властолюбивый литературный вождь с «самодержавными» замашками, рассудочный поэт, который трудолюбием заменил вдохновение, третьей гильдии купец, тщившийся выдать себя за европейца, – вот, по существу, все «отрицательные» черты Брюсова в воспоминаниях современников. Но все эти «разоблачения» нельзя воспринимать однозначно. Так, вождизм Брюсова при ближайшем рассмотрении оказывается не столько реализацией стремления властвовать, сколько крестом, добровольно принятым на себя.
     Андрей Белый вспоминал, как в редакции «Весов» впервые ему «открылась остервенелая трудоспособность Валерия Брюсова, весьма восхищавшая; …Брюсов — трудился до пота, сносяся с редакциями Польши, Бельгии, Франции, Греции, варясь в полемике с русской прессой, со всей; обегал типографии и принимал в «Скорпионе», чтоб… Блок мог печататься. Был поэтичен рабочий в нем; трудолюбив был поэт».
     Разумеется, было бы явным преувеличением видеть в этом проявление брюсовского альтруизма, роль эта отвечала природному стремлению руководить делом. «Брюсову хотелось создать «движение» и стать во главе его, – справедливо подчеркивал Ходасевич. – Поэтому создание «фаланги» и предводительство ею, тяжесть работы с противниками, организационная и тактическая работа – всё это ложилось преимущественно на Брюсова».
     Только при полном непонимании писательской психологии Брюсова его руководящим мотивом может показаться властолюбие, двигала им тщательно таимая пламенная любовь к литературе и к поэзии. Ради них он готов был идти на жертвы. 10 июня 1906 года Брюсов писал Н.И. Петровской: «Ты знаешь меня и знаешь, что я много лицемерю: жизнь приучила меня притворяться. И в жизни, среди людей, я притворяюсь, что для меня не много значат стихи, поэзия, искусство. Я боюсь показаться смешным, высказываясь до конца. Но перед тобой я не боюсь показаться смешным, тебе я могу сказать, что и говорил уже: поэзия для меня – всё! Вся моя жизнь подчинена только служению ей; я живу – поскольку она во мне живёт, и когда она погаснет во мне, умру. Во имя её – я, не задумываясь, принесу в жертву всё: своё счастье, свою любовь, самого себя». 
     Приносить подобные жертвы ему приходилось на протяжении всей жизни, и любая его победа давалась нелёгкой ценой. Читатель настоящего жизнеописания обратит внимание на его запись в дневнике от 4 марта 1893 года, в которой гимназист Брюсов размышлял о своей литературной будущности: «Талант, даже гений, честно дадут только медленный успех, если дадут его. Это мало! Мне мало. Надо выбрать иное… Найти путеводную звезду в тумане. И я вижу её: это декадентство. Да! Что ни говорить, ложно ли оно, смешно ли, но оно идёт вперед, развивается, и будущее будет принадлежать ему, особенно когда оно найдёт достойного вождя. А этим вождём буду я!» Через год появятся первый и второй выпуски его альманаха «Русские символисты», в 1895-м – третий. Брюсов сделает свой первый шаг на литературную арену, а символизм станет фактом литературной жизни. Позже он действительно станет одним из признанных вождей нового течения. 
     Но что пришлось пережить ему тогда в десятилетнем промежутке между записью 1893 года и началом 1900-х годов, когда, наконец, пришло признание? Прежде чем удивляться удачному выбору «путеводной звезды в тумане», задумаемся над тем, какой шквал журнальной и газетной брани ему пришлось вынести на своих плечах. Сам Брюсов в автобиографии так вспоминал о том, что последовало за выходом трёх выпусков альманаха «Русские символисты»: «Я был всенародно предан «отлучению от литературы», и все журналы оказались для меня закрытыми на много, приблизительно на целый «люстр» (5 лет)».
     Правда, задним числом он находил этот урок полезным, временное «отлучение» от литературы считал «весьма приятным для себя», поскольку «оно не только позволило, но заставило меня работать вполне свободно: я не должен был приноравливаться ко вкусам редакторов, ибо всё равно ни один из них не принял бы меня в свое издание, а ко вкусам публики мне было приспосабливаться бесполезно, ибо она всё равно была уверена, что всё, подписанное моим именем, – вздор. Я, так сказать, насильственно был принуждён руководиться только своим личным вкусом, а что может быть полезнее для начинающего поэта?». Но эта осознанная позже польза не умаляет тяжести испытаний, через которые прошёл он после шумного дебюта. 
     Хотя Брюсов не любил, как он выражался, «выплакиваться», но всё-таки кое-какие признания сохранились на страницах его дневников и писем. «Недавно «Семья», – писал он 13 октября 1895 года, – ухитрилась ещё раз предать проклятию Валерия Брюсова – сначала в беллетристическом произведении, а потом в заметке о зоологическом саде! Это уже своего рода виртуозность». Запись 8 сентября 1895 года в дневнике: «Ругательства в газетах меня ужасно мучат… Однако анонимное письмо, полученное сегодня, доконало меня. Погиб».   
     Десятилетия имя Брюсова в глазах читающей публики было неотделимо от его однострочного стихотворения «О, закрой свои бледные ноги!», помещённого в третьем выпуск альманаха «Русские символисты», а само это стихотворение, являющееся невинным подражанием античным одностишьям, с которыми он успел познакомиться на первом курсе университета, стало своего рода эмблемой декадентства.
     Появление первых сочувственных нот в отзывах на сборник «Tertia Vigilia» («Третья стража», 1900) Брюсов встретил даже с некоторым удивлением: к доброжелательству он не привык. Но и по поводу этого сборника критики писали так: «До сих пор г. Брюсов подвизался в сочинительстве всяких бессмысленных виршей, в которых он видел служение декадентству. Теперь, кажется, в первый раз <…> он пробует писать «как все», чем только наглядным образом выставляет свое литературное убожество и искажённую декадентскими кривляниями здоровую мысль…»
    Как видим, найденная «путеводная звезда» доставила начинающему поэту немало огорчений. И едва ли сумел бы он преодолеть предубеждение публики одиночными усилиями, издавая тоненькие сборники за свой счет, если бы перед новым искусством, сторонником которого он себя так шумно заявил, не открылись бы другие возможности, если бы оно не нашло себе мецената в лице богатого и просвещённого московского купца, математика по образованию – Сергея Александровича Полякова, которого к новому искусству сумели привлечь друзья Брюсова – литовский поэт-символист Ю.К. Балтрушайтис и К.Д. Бальмонт.   
     Появление Полякова стало якорем спасения для нового течения, на его деньги было создано первое символистское издательство «Скорпион», в работе которого Брюсов принял самое деятельное участие. «Скорпион» сделался быстро центром, – вспоминал он, – который объединил всех, кого можно было считать деятелями «нового искусства», и, в частности, сблизил московскую группу (я, Бальмонт и вскоре присоединившийся к нам Андрей Белый) с группой старших деятелей, петербургскими писателями, объединёнными в своё время «Северным вестником» (Мережковский, Гиппиус, Сологуб, Минский и др.)».
     И вот только когда было создано первое символистское издательство, появилась реальная возможность претендовать на роль вождя. И опять следует признать: вождистские наклонности Брюсова оказались как нельзя кстати. Но роль лидера и тогда имела мало общего с лаврами и венками из роз. В работу «Скорпиона» Брюсов вложил прежде всего изрядную долю неукротимой энергии и предприимчивости.
     Точно так же начавший издаваться Поляковым с 1904 года журнал «Весы» был во многих отношениях детищем Брюсова, не без оснований признававшегося: «…не было в журнале ни одной строки, которую я не просмотрел бы как редактор и не прочитал бы в корректуре. Мало того, громадное число статей, особенно начинающих сотрудников, было мною самым тщательным образом переработано, и были случаи, когда правильнее было бы поставить моё имя под статьёй, подписанной кем-нибудь другим».
     Вникая в суть претензий, которые высказывались современниками в адрес Брюсова, зачастую убеждаешься, что почти всегда они повторяли всё то, что сказал о себе он сам. Взять хотя бы упрек Айхенвальда в том, что Брюсов – только труженик литературы. Разве они не повторяли то, что сказал о себе сам Брюсов, обращавшийся к своей музе с такими словами:
 
Вперед, мечта, мой верный вол!
Неволей, если не охотой!
Я близ тебя, мой кнут тяжёл,
Я сам тружусь, и ты работай!
Нельзя нам мига отдохнуть,
Взрывай земли сухие глыбы!
Недолог день, но длинен путь,
Веди, веди свои изгибы!
(«В ответ», 1902)
 
     Айхенвальд только сформулировал «внешность» брюсовской позиции, но понять и осмыслить её не сумел. Дело ведь заключалось вовсе не в том, что у Брюсова не было таланта от природы, таланта было у него ничуть не меньше, чем у многих из тех, кем восхищались его современники, а в том, что Брюсов всю свою жизнь пытался преодолеть зависимость от порывов вдохновения, и именно об этом написано стихотворение «В ответ».
     В 1901 году Брюсов опубликовал в журнале «Русский архив» статью «Моцарт и Сальери». По внешней поверхности речь в ней шла об отношениях Пушкина и Баратынского, которые пытались свести к мифу о завистнике, способном отравить любимца богов. Точка зрения Брюсова на эту легенду имела несомненный автобиографический подтекст: «Сущность характера Сальери вовсе не в зависти. Недаром Пушкин зачеркнул первоначальное заглавие <«Завистъ»> своей драмы. Моцарт и Сальери – типы двух разнородных художественных дарований: одному, кому всё досталось в дар, всё дается легко, шутя, наитием; другому – который достигает, может быть, не менее значительного, но с усилиями, трудом и сознательно. Один – «гуляка праздный», другой – «поверяет алгеброй гармонию». Если можно разделить художников на два таких типа, то, конечно, Пушкин относится к первому, Баратынский – ко второму. Вот решение вопроса, на котором наш спор должен покончиться». 
     Илья Эренбург вспоминал признание Брюсова, что «он работает над своими стихами каждый день в определенные часы, правильно и регулярно. Он гордился этим, как победой над темной стихией души». Это новое отношение к своему ремеслу полемически заострялось Брюсовым, он стремился обуздать творческие порывы, подчинить их порядку и размеренности, и о себе говорил:
 
Люблю я линий верность,
Люблю в мечтах предел…
(«Люблю я линий верность…», 1898)
 
     Если читатель со времен романтизма привык поклоняться в поэте любимцу небес, то Брюсов пытался разрушить этот стереотип, выдвигая в творческом процессе на первый план мучительный ежедневный труд. Его муза была уже даже не «кнутом иссечённая муза» Некрасова, в которой читатель угадывал жертву общественного произвола, муза Брюсова иссечена самим поэтом в воспитательных целях, дабы поэт не зависел от её капризов и причуд.
     Эта новаторская установка стала главным источником предубеждения против брюсовских стихов: сжиться с поэтом, подобно пахарю, бредущему с каплями пота на челе за плугом, критикам и читателям оказалось не под силу.
     Если попытаться определить то, что составляло стержень всей его жизни, придавало своеобразие и новизну его деятельности на самых разных поприщах – издательском, критическом, поэтическом, историко-литературном, то это будет неустанное стремление подчинить каждый свой шаг и каждый свой творческий импульс зову вечности. «Немногие для вечности живут», – скажет позднее Мандельштам. Брюсов безраздельно принадлежал к числу этих немногих и не хотел этого скрывать. «Юность моя – юность гения, – записал он в дневнике в 1898 году. – Я жил и поступал так, что оправдать моё поведение могут только великие деяния. Они должны быть, или я буду смешон. Заложить фундамент для храма и построить заурядную гостиницу. Я должен идти вперёд, я принял на себя это обязательство». И он пытался строить именно храм, завоевав и освоив одну область, спешил завоевывать другие, и так до бесконечности.   
     Но всё это можно понять только при условии изучения Брюсова, опираясь на многое из того, что было скрыто и от современников и от тех, кто пытается составить представление о нём только на основании его стихов. В психологии Брюсова была одна особенность, отталкивавшая многих: почти абсолютная закрытость его личности, которую осознавал он сам и которой зачастую тяготился.
     «Я живу истинной жизнью только наедине с собой, – признавался он в черновике одного из писем, – затворившись в своей комнате, читая, размышляя, создавая. Среди людей мне трудно быть искренним – я искренен только в стихах». Но в стихах он предстает перед читателем почти исключительно в образе сильной личности, героя, возвышающегося над толпой. Исповедальных стихов, в которых он распахивал бы перед читателем душу, в лирике Брюсова почти нет. И в личных отношениях он не умел и не любил объяснять свои поступки, отчего казались подтвержденными самые худшие предположения относительно мотивов его поведения. 
     Оставаясь одним из самых закрытых людей, Брюсов, тем не менее, жаждал понимания. Создание собственного жизнеописания можно назвать навязчивой идеей Брюсова, которая одолевала его на протяжении всего жизненного пути. Поначалу он рассматривал свой дневник как материалы к будущему жизнеописанию, но в начале 1900-х годов он перестал его вести. Затем последовали опыты автобиографической прозы, но и здесь дальше описания предков он не продвинулся. Последний автобиографический замысел относится к 1919 году, к которому было написано следующее вступление:

Жизнь кончена, я это сознаю.
Нет больше целей, нет надежд свободных.
Пора пересказать всю жизнь свою
В стихах неспешных, сжатых и холодных.
 
     Но и этому замыслу не суждено было осуществиться.
     Между тем к созданию такого жизнеописания Брюсов стремился не случайно: в его психологии было много непривычного для расхожего представления о том, каким должен быть поэт. Новизну собственной личности Брюсов инстинктивно ощущал, хотя, возможно, не всегда мог объяснить. Эта новизна заключалась прежде всего в многосоставности его внутреннего мира, сочетавшегося с отсутствием всякого стремления примирять одну часть души с другой. «Я – это такое сосредоточие, где все противоречия гаснут», – скажет он по этому поводу. Брюсов не просто совмещал в себе непримиримые противоречия, но даже как бы не подозревал о необходимости их как-либо разрешать. В письмах периода Русско-японской войны он писал: «Россия должна владычествовать на Дальнем Востоке, Великий Океан – наше озеро, и ради этого «долга» ничто все Японии, будь их десяток! Будущее принадлежит нам, и что перед этим не то что всемирным, а космическим будущим – все Хокусаи и Оутомары вместе взятые». И одновременно с этим, как он выражался, «географическим патриотизмом» в его душе жил гражданин мира, который в своих художественных вкусах и пристрастиях был убеждённым космополитом, а основной целью своего детища, журнала «Весы», считал пропаганду именно мирового искусства, которое в его представлении не знало разделяющих границ.   
     Брюсова нельзя назвать плюралистом, поскольку плюрализм предполагает сосуществование, основанное на осознании разности, он просто не придавал никакого значения этой разности, каждое из этих убеждений существовало в своей, не пересекающейся с другими, плоскости. В брюсовском мировосприятии не было единого связующего центра, и он не видел в нём никакой необходимости. Может быть, поэтому Брюсов был абсолютно безрелигиозен. Правда, будучи секретарем учреждённого Мережковскими журнала «Новый путь», он заинтересовался их неохристианством. Но этот период был кратковременным. Брюсов сам признавался в одном из стихотворений:
 
И Господа, и Дьявола
Хочу прославить я…
(«З. Н. Гиппиус», 1901)
 
     Он словно бы не видел здесь никакой необходимости выбирать – ведь и тот и другой были потенциальной темой стихов. Напротив, Брюсова влекло всё, в чем ощущалась хотя бы видимость тайнодействия, чего-то нового, способного утолить кипевшую в нём жажду познания. Он без страха вступал «за пределы предельного». Вначале он заинтересовался спиритизмом, позднее оккультными науками, чёрной магией. Во всём этом он видел новые области для изучения. По исступленной вере в человеческие возможности Брюсов не имел равных среди поэтов начала XX века, здесь рядом с ним можно поставить разве что Горького. 
 
Я не знаю других обязательств,
Кроме девственной веры в себя…
(«Обязательства», 1898)
 
     Так сказать о себе мог только он, совершенно не заботясь о выводах, которые сделают из этих строк читатели и критики.
     Все эти брюсовские черты ставят его биографа перед необычайно трудной задачей: найти и указать другим путь к этой неординарной личности, не впадая при этом в морализаторство, избегая шаблонных оценок и готовых формул. Можно представить себе, насколько осложнялась эта задача в те времена, когда Н.С. Ашукин составлял первую брюсовскую биографию, которая вышла в издательстве «Федерация» в 1929 году! Она носила длинное название «Валерий Брюсов в автобиографических записях, письмах, воспоминаниях современников и отзывах критики».
     Отчасти жанр этой первой биографии был продиктован временем: писать от себя, своими словами становилось почти невозможно, надо было обязательно кого-то разбирать «с классовых позиций», опираясь на единственно правильный марксистский метод. Из всей огромной творческой жизни и деятельности Брюсова для большевиков значение имел единственный факт: вступление в 1919 году глубоко больного и полуразрушенного от наркотиков Брюсова в Коммунистическую партию. Всё остальное – чему отданы были почти четверть века напряжённой литературной деятельности – не только не имело цены, но требовало искупления. Тогда Ашукин нашёл прекрасный способ рассказать о Брюсове, избегая оценок — он заставил говорить о поэте документы. Большой вкус, прекрасное знание эпохи символизма, владение материалами брюсовского архива помогли ему составить замечательную книгу, которая до сих пор остается непревзойденной биографией Брюсова. 
     Она давала представление не только об огромной литературной деятельности Брюсова, но и открывала путь к постижению особого склада его личности – волевой и созидательной, умеющей не только ставить перед собой цели, но и достигать их. Любопытно, что на эту книгу сочувственно откликнулся Владислав Ходасевич, тогда еще не успевший написать свой очерк о Брюсове. В рецензии на книгу Ашукина Ходасевич писал: «По форме это – монтаж, новый жанр, довольно прочно привившийся в советской литературе и имеющий свои достоинства. Составитель такой книги лишь подбирает материал, действуя клеем и ножницами и почти ничего не прибавляя от себя. <…> Судить его приходится лишь смотря по тому, хорошо ли подобран материал в смысле систематичности, полноты, достоверности, объективности и т.д. Я, впрочем, не собираюсь подробно разбирать труд Ашукина. Мне кажется, составитель старался добросовестно выполнить то, что было в его возможностях. Книга любопытна; она не только ознакомит с Брюсовым рядового читателя, но даже и специалисту, многое лишь напомнив, сообщит кое-что вовсе новое. Если есть у неё недостатки, то их прежде всего следует объяснить давлениями, которые, судя, по всем признакам, были оказаны на Ашукина. Ему пришлось работать не в лёгких условиях».
     Так, избранный Ашукиным жанр получил одобрение Ходасевича, и надо сказать, что до сегодняшнего дня найденный тогда подход к биографии Брюсова следует назвать наилучшим – слишком нелегко в этой области удержаться как от восхвалений, так и от поношений. Но появлялись новые публикации, шло изучение архива Брюсова, который во времена, когда готовилась книга Ашукина, только начинал разбираться, и потому ещё при жизни он задумал дополнить первое издание. Время помешало сделать ему это самому, и он завещал этот замысел P.Л. Щербакову.
    Постигая сегодня Брюсова, мы на каждом шагу открываем что-то непривычное для себя. С человеком, которого мы открываем, не всегда можно согласиться, мы легко замечаем и не всегда хотим принять внутреннюю противоречивость его личности. Точно так же нелегко нам сегодня оценивать Брюсова сквозь призму его новаторских устремлений: читатели разнообразных поэтических школ, мы не всегда в состоянии уловить его первопроходческие заслуги, его вклад в развитие русского стиха. И грандиозные замыслы, одолевавшие поэта, вызывают скорее недоумение, чем восторг. Точно так же видим мы, что цели, которые ставил он себе, всё, с чем связывал он свои надежды на бессмертие, мечтая войти в пантеон мировой славы, во многом не оправдалось. 
    Для нас он остается прежде всего автором замечательных стихов – строгих, благородно-торжественных, порой риторичных. Но значение Брюсова не исчерпывается стихами и прозой. Хочется приблизить к читателю и незаурядную личность их создателя, живого человека, которого мы находим за страницами всех тех автобиографических записей, воспоминаний современников и отзывов критики, из которых и составлена предлагаемая книга.
(Иванова Е.В. «Предисловие»)
(стр. 5-17)


     По происхождению я – костромской крестьянин. Ещё мой дед по отцу, Кузьма Андреевич Брюсов, был крепостным. Я не знаю подробностей его жизни. Слышал, что в молодости он был печником.
(Брюсов В.Я. «Из моей жизни. Моя юность. Памяти». «Издательство М. и С. Сабашниковых», М., 1927 г., стр. 9)
(стр. 18)


     Старший брат деда, кажется, нажился в Кронштадте и, умирая, оставил ему маленький капитал, на который он и начал торговлю пробками. В начале 50-х годов он откупился с семейством от своей барыни. Особенно помогли ему годы Крымской войны. В те времена в России ещё не было пробочных фабрик, пробки надо было привозить из-за границы морем, а все порты были в блокаде. Дед рискнул выписать товар на свой собственный страх через Архангельск, товар дошёл, и он мог брать за него любую цену. В 60-70-х годах пробочная торговля К.А. Брюсова была единственная в Москве, обороты доходили до 90.000 в месяц. Состояние деда дошло до того предела, который можно назвать богатством – конечно умеренным. <…>
    Дед был крепкого здоровья, бодр до глубокой старости. Пока торговлей распоряжался он, дело шло так или иначе, несмотря на сильную конкуренцию, развившуюся за последние годы. Образ жизни до конца дней своих он вёл самый простой. Ели у него из общей чашки. Обед ограничивался щами да кашей; редко прибавляли жаркое, котлеты.
     Читать он умел и охотно перечитывал разрозненный том Четьи-Миней и ещё какие-то издавна бывшие у него книги. Писать он так и не научился, лишь с трудом, каракулями подписывал свою фамилию. Бабка моя, его жена, Марфа Никоновна, перед ним не смела возвышать голоса, но далеко не была женщиной запуганной и дом держала строго.
(Брюсов В.Я. «Из моей жизни. Моя юность. Памяти». «Издательство М. и С. Сабашниковых», М., 1927 г., стр. 9-10)
(стр. 18)


     Мать Валерия Яковлевича, Матрёна Александровна (1846-1920), дочь Лебедянского мещанина, поэта и баснописца-самоучки А.Я. Бакулина <…>, примерно в 70-м году покинула Елец, где воспитывалась как «барышня» у тётки-купчихи, приехала в Москву, сняла с шеи крест, остригла волосы, поступила на службу, повела знакомство с молодёжью, стремившейся, как она сама, к образованию.
(Брюсова И.М. «Материалы к биографии Валерия Брюсова» // Брюсов В.Я. «Избранные стихи». «Academia», М.; Л., 1933 г., стр. 119)
(стр. 23)
 

     Мать моя познакомилась с отцом уже немолодой, лет 23-24-х. Конечно, отец начал «развивать» её. Поженились они в 1872 году. <…> 1-го декабря 1873 года родился я. Имя дали мне нарочно необычное – Валерий.
(Брюсов В.Я. «Из моей жизни. Моя юность. Памяти». «Издательство М. и С. Сабашниковых», М., 1927 г., стр. 12)
(стр. 23)


    Я был первым ребенком и появился на свет, когда ещё отец и мама переживали сильнейшее влияние идей своего времени. Естественно, они с жаром предались моему воспитанию и притом на самых рациональных основах.
     Начали с того, что меня не пеленали вовсе. Я мог барахтаться сколько угодно и наперекор старорусскому убеждению нисколько не вышел искривлённым. Кормила меня мать сама, конечно, по часам. Игрушки у меня были только разумные – фребелевские. У меня не было ни одной няньки, к которой я привязался бы; нянек сменялось несколько и ни одной из них не помню я даже по имени. Под влиянием своих убеждений родители мои очень низко ставили фантазию и даже все искусства, всё художественное. Им хотелось избрать своим кумиром Пользу. Потому мне никогда не читали и не рассказывали сказок. Я привык к сказкам относиться с презрением. Впервые прочёл я сказки лет 8-9-ти: тогда как читать научился я 3-х лет от роду, а полюбил слушать чтение ещё раньше. Замечу ещё, что в детстве я совсем не знал истории, не хотел упорно читать исторических рассказов и с самыми великими событиями прошлого ознакомился лишь в гимназии, где они произвели на меня неотразимое впечатление.
(Брюсов В.Я. «Из моей жизни. Моя юность. Памяти». «Издательство М. и С. Сабашниковых», М., 1927 г., стр. 13)
(стр. 24)


     С младенчества я видел вокруг себя книги (отец составил себе довольно хорошую библиотеку) и слышал разговоры об «умных вещах»… От сказок, от всякой «чертовщины» меня усердно оберегали. Зато об идеях Дарвина и о принципах материализма я узнал раньше, чем научился умножению. Нечего и говорить, что о религии в нашем доме и помину не было: вера в Бога мне казалась таким же предрассудком, как и вера в домовых и русалок. <…>
     В детстве я не читал ни Толстого, ни Тургенева, ни даже Пушкина; из всех поэтов у нас в доме было сделано исключение только для Некрасова, и мальчиком большинство его стихов я знал наизусть.
(Брюсов В.Я. «Автобиография» // «Русская литература XX века. 1890-1910». «Мир», М., 1914 г., стр. 102-103)
(стр. 25)


     По приезде из Крыма меня начали учить более систематически. До сих пор я писал лишь печатными буквами, теперь меня учили скорописи. Читал я рассказы, премированные Фребелевским обществом: «Красный фонарь», «Ласточкино гнездо», «Подпасок», – они мне нравились, хотя и не увлекали. Гораздо большее впечатление произвела на меня подаренная мне отцом книга Г. Тиссандье «Мученики науки». Ею я зачитывался. Я выучивал биографии великих людей наизусть. Тогда также интересовался я биографиями, помещёнными в журнале «Игрушечка», который мне выписывали. С этого времени в своих играх я стал воображать себя то путешественником в неизведанных странах, то великим изобретателем. Очень любил я изображать летательный снаряд. Строил его из книг и деревяшек и летал с ним по комнатам. Столы и комоды были горы, а пол – море, где я часто терпел крушения, попадал на необитаемый остров – ковёр, жил по-робинзоновски и т.д. С этого же времени я стал мечтать о своей будущности как о будущем великого человека, и меня стало прельщать всё неопределенное, что есть в гибком слове «Слава».   
     Мне было лет шесть, когда мне взяли гувернантку. Она начала учить меня французскому языку. <…> Ученье моё продолжалось довольно безалаберно. Различные гувернантки, сменявшиеся довольно часто, учили меня всё одному и тому же: тому немногому, что сами знали. Я лепетал по­французски, проходил параграфы по Кейзеру и решал задачи из Малинина и Буренина (Евтушевского я презирал). Гораздо большему учился я из книг. Кроме романов об индейцах и приключениях, я читал немало другого: путешествия (особенно в полярные страны), книги по естествознанию. Очень меня утешали научные развлечения Гастона Тиссандье и чья-то «Физика без приборов». Почти все опыты, указанные там, я проделывал сам лично <…>
     1880 год был первый, который я стал знать по цифре. В этом же году или в следующем я начал читать газету. То были афиши и объявления, позднее переименованные в «Вестник литературный, политический, научный и художественный с афишами». За те годы помещено в нём несколько моих задач за подписью Валерий Брюсов. Впрочем, сознаться по правде, их очень существенно исправлял отец <…>
     Около этого времени, кроме книжек для детей, я стал читать «книги для юношества», потому что отец мой вывел откуда-то правило, что в сущности дети и взрослые должны читать одно и то же. Мы были записаны в хорошей библиотеке, и выбор книг для меня был очень велик. Я нашёл Жюль Верна <…> Я впитывал в себя его романы. Некоторые страницы производили на меня неотразимейшее действие. <…> Чтение Жюль Верна сопровождалось тем, что ночью у меня начинался бред, я вскакивал и кричал. Я начал страшно бояться темноты. <…>
     Ночные припадки стали, наконец, повторяться так часто, что мама запретила мне читать страшные рассказы. Я должен был брать из библиотеки «Родник», «Детское чтение», «Детский отдых» … «Игрушечку» мы продолжали получать. Каким пресным казалось мне это чтение после романов Жюль Верна!.. Понемногу, однако, мне удалось нарушить запрет, чтение страшных вещей возобновилось. Я нашёл ещё Майн Рида, Купера, Г. Эмара. После новых припадков следовало новое запрещение, но опять ненадолго. <…>
     Под влиянием Эмара, Купера и Майн Рида я затеял игру «в индейцы». Игра эта не прекращалась, следующий раз мы начинали её с того момента, где остановились в предыдущий. Коля <младший брат> и Тонька <двоюродный брат> участвовали всегда под своими личными именами, я же принимал всевозможные личины: то был вождём индейцев, то каким-нибудь охотником-следопытом, то даже ягуаром или змеёй; изредка являлся под своим личным именем – Вали, который ездит где-то на своём пароходе «Свобода». Иногда играли мы сами, лично, иногда брали деревяшки; две из них изображали Колю и Тоньку, остальные всех действующих лиц, лошадей, зверей, причём в игре постоянно являлись одни и те же лица, понемногу лишь прибавлялись новые, и все они сохраняли резко очерченные черты характера… Сюжет событий, конечно, выдумывал я и запутывал его, насколько мог. Коля и Тонька больше приходили слушать молча, что я рассказываю, изредка подавая реплики, и то именно такие, какие желал я. <…> Я живо представлял себе и прерии и моря, чуть ли не в самом деле воображал себя дикарём Тса-Ут-Вэ или медведем-гризли.
(Брюсов В.Я. «Из моей жизни. Моя юность. Памяти». «Издательство М. и С. Сабашниковых», М., 1927 г., стр. 16-20)
(стр. 27-29)


     Мне взяли учителя-студента. <…> Учился я у него скверно, т.е. вовсе не готовил уроков. <…> В результате в два года нашего занятия я далеко не прошёл курса 1-го класса гимназии, и, если выдержал экзамен, то лишь потому, что Ф.И. Крейман готов был принять кого угодно.
(Брюсов В.Я. «Из моей жизни. Моя юность. Памяти». «Издательство М. и С. Сабашниковых», М., 1927 г., стр. 26)
(стр. 31)


    Гимназия Креймана – первая частная гимназия в Москве, основанная в 1858 г. педагогом Францем Ивановичем Крейманом; право именовать основанную им школу частной классической гимназией он получил в 1865 г. Для преподавания Крейманом были приглашены лучшие по тому времени силы. Первоначально плата за учение в гимназии была 200 рублей в год, а к 1871 г. увеличена до 400 рублей (без пансиона). В гимназии обучались дети состоятельных родителей. По выражения составителя юбилейного отчёта гимназии, одна половина воспитанников «принадлежала к дворянству, другая к другим сословиям, более или менее обеспеченным материально». Гимназия с 1871 г. помещалась на Петровке, в дома Самариной, построенном в 1812 г., с просторными, высокими и светлыми залами.
(«Двадцатипятилетие Московской частной гимназии Ф.И. Креймана». М., 1884 г., стр. 7)
(стр. 31-32)

 
     Меня отдали в частную гимназию Ф. Креймана во второй класс. То была большая ошибка. Надо отдавать или в старшие классы, где сумеют отнестись к новичку, или в первый класс, где все новички. Во втором же классе ученики образуют из себя общество, уже обжились и встречают новичков очень недружелюбно. К тому же я был не приспособлен к мужскому обществу, где ещё оставался красной девицей, не умея ни драться, ни ругаться. <…> Прежде всего я был одинок. Первые большие рекреации, проведённые на дворе, были для меня мучением. Все играли, все бегали, я стоял в стороне, и со мной не разговаривал никто. <…>
    Товарищи скоро поняли, что я драться не умею, и стали меня преследовать. Сначала меня только дразнили, что я «Брюс», что я купец, – «купец второй гильдии» <…>, потом перешли к толчкам, наконец, к побоям. Завелась мода бить меня каждый раз, когда шли в класс. Меня били иногда шесть раз в день и при этом не раз валили на пол. Я негодовал, возражал, но не умел защититься. Дома, конечно, не рассказывал об этом. Кажется, уверял, что у меня много товарищей, что я очень хорошо сошёлся с товарищами. Гордость. <…> 
     Среди наших учителей, конечно, было немало чудаков и оригиналов, но бесполезно прибавлять их портреты ко многим подобным. <…> Я хочу помянуть <…> только одно имя. Это – Виппер. Милый, добрый старик, учивший нас географии. Он приносил нам картинки, читал книжки, читал свои стихи. Мы все – кроме самых отпетых – любили его, мы все у него учились и знали. Знали и Лхассу, и сколько футов в горе св. Илии, и какой климат на Новой Зеландии. Я никогда не знал бы географии, но изо всей гимназической мудрости она одна цела в моей памяти. Милый, добрый, старик!
(Брюсов В.Я. «Из моей жизни. Моя юность. Памяти». «Издательство М. и С. Сабашниковых», М., 1927 г., стр. 27-32) 
(стр. 32)


     Среди полюбивших меня учителей был Александров, учитель чистописания и рисования, старый характерный педант. <…> Помню, как говаривал мне Александров своим сухим размеренным тоном: – Учитесь рисовать. У вас есть талант. Кроме того, у вас есть то, что необходимо во всяком деле, – терпение.   
     Одно время я увлекался мечтами о будущем художника. Летом брал уроки у какой-то девицы, рисовал носы и голову. Но скоро всё это заглохло. <…>
     К концу года я стал сходиться с некоторыми товарищами вот на какой почве: я стал рассказывать прочитанные романы, сначала одному К., потом стали подходить другие. В конце концов, около меня во время рекреаций образовывался целый кружок, и я рассказывал всё, что успел прочесть и чего они ещё не знали, – иные романы Ж. Верна, Майн Рида, потом Понсон дю Террайля, Дюма, Габорио… Позднее я стал даже готовиться к этим рассказам усерднее, чем к урокам. Рассказы мои имели громкий успех. Приходили слушать и из старших классов. <…>
     Еще первый год моей гимназической жизни был ознаменован тем, что я узнал до тех пор остававшиеся мне сокровенными тайны половой жизни. С тех пор мои мечты всё чаще начали принимать сладострастный характер. <…>
     Второй год гимназического курса принёс мне немало нового. Во-первых, я ознакомился с историей. Я <…> прежде не знал её и не читал даже исторических романов. <…> У нас в гимназии учил истории П. Мельгунов, человек безалаберный, пьяница, но талантливый. Он своими рассказами о Востоке и Греции увлёк меня. Ни одна наука не произвела на меня такого впечатления, как внезапно открывшийся мне мир прошлого. Это впечатление имело значение для всей моей жизни. <…>
     Я и во второй год учения мало сходился с товарищами. Однако, они откуда-то прослышали, что я пишу. В это время Вл. Станюкович, мой одноклассник, задумал издавать рукописный журнал «Начало». Он позвал участвовать и меня. Этим началась моя дружба с Станюковичем, продолжавшаяся много лет. <…>
     До того времени я писал немало, но случайно, не задаваясь мыслью, зачем это. Появление журнала «Начало» как-то сразу подтолкнуло меня. Я вдруг понял, что я прежде всего литератор. Я стал писать без конца, стихи, рассказы, статьи. Содержание преимущественно касалось всё ещё индейских приключений, с которыми я не расстался. Теории стихосложения мы ещё не знали совсем, и если выдерживали размер, то только чутьём. Впрочем, в длинных произведениях нам случалось сбиваться, особенно в числе стоп. Станюкович гораздо более бойко, чем я, владел стихом. Потом Станюкович разузнал откуда-то о размерах и разъяснил мне. Между прочим, я сразу затеял громадные работы – стал писать поэму «Корсар», трагедию в стихах «Миньона», начал длинный роман «Куберто».
     Вместе с тем, знакомство со Станюковичем побудило меня обратиться к русской литературе, которую я почти совсем не знал. Я купил себе Пушкина, Лермонтова и Надсона и зачитывался ими, особенно Надсоном. Журнал «Начало» одно время заинтересовал весь класс. В журнале сотрудничали многие, его усердно переписывали, потом интерес ослаб. Журнал продержался до Рождества. После Рождества Станюкович отказался. Я продолжал его один, но был его единственным сотрудником и единственным читателем. (Ещё раньше, до поступления в гимназию, издавал я сам для себя рукописный журнал «Природа» и «Дальние страны»).
(Брюсов В.Я. «Из моей жизни. Моя юность. Памяти». «Издательство М. и С. Сабашниковых», М., 1927 г., стр. 30-35)
(стр. 33-35)


     У Брюсова оказалось много материала для «Начала». Это были замыслы и наброски повестей, полные приключений и тайн. Я сам был начинён Купером, Эмаром, Майн Ридом и Жюль Верном, но знания Брюсова в этой литературе значительно превосходили мои. К тому же, я совершенно не знал Э. По, которого Брюсов читал и любил уже в это время. Ещё больше удивила меня его память, позволявшая ему рассказывать прочитанные вещи почти дословно.
     Мы уселись поближе друг к другу на одной парте и без умолку, поскольку нам не мешали учителя, делились добытыми знаниями. Так, помню, Брюсов подробно рассказал мне конец капитана Немо («Таинственный остров», который я не мог достать). Помню, что взамен рассказанного мною «Героя нашего времени» Лермонтова Брюсов, не одобривший романа, рассказал мне «Золотого жука» Э. По. Эта потребность делиться друг с другом о прочитанном (а читали мы запоем) продолжалась всё время нашего совместного пребывания в гимназии. <…>
    Всё, что я читал, подробно рассказывалось Брюсову и обсуждалось. Он осуждал многих из моих любимцев, в частности Лермонтова и А. Толстого. Его интересовали произведения со сложной интригой и сильными характерами, Дюма и Понсон дю Террайль были в то время его любимцами. Мы горячо спорили, но оставались на своих позициях. В этом учебном году 1886 стал заметен сдвиг во вкусах Брюсова. Мы читали уже в классе Корнелия Непота, начали греческий язык и постепенно проникались классическими образами. На чье воображение не действовал тогда в юности Александр Македонский? Увлечения им не избежал и Брюсов. В одном из номеров «Начала» появилась небольшая поэма его, посвященная этому герою.
    Помню, с какой болью я выслушал осуждение Брюсовым «Севастопольских рассказов» Л. Толстого: – Где же тут герои? Разве герои таковы? <…> Но не об одной только литературе шли наши беседы. Брюсов, уходивший каждый день в 3 часа домой, живший на воле, в семье, был для меня средством общения с внешним миром, и, запертый в белом кубе Самаринского дома, я с жадностью расспрашивал его обо всём. Как-то зашла речь о мироздании, и Брюсов последовательно в течение нескольких дней рассказывал мне теории Канта-Лапласа и Дарвина. 
     Мне, воспитанному матерью в духе правовернейшего православия, мне, чувствовавшему надо всем миром и собою простёртую длань Вседержителя; мне – такому одинокому, забытому, ищущему опоры – мне признать, что нет Бога?.. Я спорил, я защищал своего Бога от этих холодных выкладок науки, но логика этого черноглазого скуластого мальчика была сокрушительно сильна. Он горячился, быть может и в его детской душе жил ужас, что нет огромного тёплого Бога. Тише и нерешительней были мои возражения… И вот свершилось! Скатилась великолепная порфира; рухнул гигант, рассыпался пеплом.
(Станюкович В.К. «Воспоминания о В.Я. Брюсове <Письма В.Я. Брюсова к Станюковичу>» // Валерий Брюсов. «Литературное наследство», том 85, М., 1976 г., стр. 718-720)
(стр. 35-36)


     Дед А.Я. Бакулин первоначально любил меня, посвятил мне одну сказку и длинное стихотворение «Волки». Позже он интересовался моими литературными опытами и отстранился от меня окончательно лишь после появления 1 первого выпуска «Русских символистов» в 1894 г. <…>
    Когда мальчиком я начал писать стихи, и об этом узналось, дед обратил на меня внимание. Сперва начал снисходительно разговаривать со мной, потом поучать меня технике стихотворства, рассказывать мне о своих литературных знакомствах, наконец, – читать мне свои произведения (в громадном большинстве, конечно, не дождавшиеся печатаного издания). Тогда мне было лет 10-12; деду «шёл седьмой десяток». Слушать его стихи мне было довольно скучно (сказать правду, они были и достаточно бледны), но рассказы были увлекательны. Передо мной сидел живой современник Пушкина, говоривший мне о Пушкине. Тогда, в 80-х годах, я ещё не вполне мог оценить весь интерес этих воспоминаний, хотя и слушал их с живым любопытством, но позже, когда я самостоятельно «пришёл к Пушкину», каждая черта в них стала для меня маленьким откровением. <…> 
     Любимейшим рассказом деда было, как он видел Пушкина. Да, этот поэт-неудачник, этот старик, поучавший меня в детстве, видел Пушкина, видел «собственными глазами». Правда, не был знаком с великим поэтом, даже не разговаривал с ним, но всё же видел, смотрел на него. И мне, глядя на деда, казалось, что до Пушкина вовсе не так далеко, что это не «история» только, но и что-то от современности, от сегодня. Дед, в 30-х годах, бывал по делам в Петербурге, когда там жил Пушкин; и вот, с одним из друзей, таким же «писателем-самоучкой», дед сговорился идти смотреть Пушкина. Пошли к книжной лавке Смирдина, дежурили день, другой, наконец, добились, дождались: Пушкин пришёл. Приятели вслед за ним вошли в лавку. К Пушкину уже подошло двое знакомых – кто, ни дед, ни его приятель не знали. Прислонясь к прилавку, Пушкин (кстати: так его рисуют, – что это, обычная поза? совпадение? реминисценция виденной картинки?) лениво отвечал на вопросы. Дед вынес впечатление, что Пушкину разговор был неприятен. Потом вдруг, именно вдруг, Пушкин засмеялся, резко повернулся, сказал что-то приказчику за прилавком, слегка поклонился и ушёл, – ушёл быстрыми, уверенными шагами.   
     И всё. Это весь рассказ деда, хотя он растягивал его иногда на целый час. Я расспрашивал: «Ну, каков он был, красив? интересен?», но на вопросы дед отвечал уже только готовыми клише скорее из книг, чем из личных воспоминаний: – «Арап, настоящий арап; толстые губы; зубы так и засверкали, когда засмеялся». – «И вы не слыхали ничего из его разговора?» – добивался я. – «Где там! Мы стояли в уголке, дышать не смели, не только что подойти. Когда он ушёл, мы поскорее купили какую-то книжку и опрометью домой – разговаривать об нём». Что всё это истина, что дед, действительно, видел Пушкина, я не могу сомневаться; рассказывал он с восторгом и умиленьем, да вообще ни хвастать, ни выдумывать небывалое не любил. При всём том, конечно, в рассказе не было ничего, чего не было бы известно по другим источникам. И всё-таки рассказ на меня, даже на мальчика, производил сильнейшее впечатление. «Он видел Пушкина». <…> 
     Страсть же моя к литературе всё возрастала. Беспрестанно начинал я новые произведения. Я писал стихи, так много, что скоро исписал всю толстую тетрадь Poesie, подаренную мне. Я перепробовал все формы – сонеты, терцины, октавы, триолеты, рондо, все размеры. Я писал драмы, рассказы, романы… Каждый день увлекал меня всё дальше. На пути в гимназию я обдумывал новые произведения, вечером, вместо того, чтобы учить уроки, я писал. Я не делал переводов, но тщательно переписывал свои оконченные произведения. У меня набирались громадные пакеты исписанной бумаги. <…> 
     В 1885 г. отец стал посещать скачки и брал с собой меня. Сначала отец довольствовался игрой (верней, проигрышем) в тотализатор, но позднее завёл себе собственную лошадь, сначала одну, потом – целую конюшню. Я жадно пристрастился к скачкам, мне нравилась эта борьба лошадей и жокеев за первенство, борьба конюшен за выигрыш. Я следил день за днём за тем, кто кого опережает в числе первого приза и в сумме выигранных денег. Я знал не только всех лошадей, но и производителей, вплоть до выводных родоначальников, знал всех жокеев, зачитывался отчётами скачек прежних годов <…> Я в стихах излагал отчёты скачек. <…>
     В 3-м классе я ещё кое-как учился, хотя и плохо. Перешёл с переэкзаменовкой из греческого языка. (За extemporalia я никогда не получал больше 2 с минусом.) < В IV кл., – по совету Клеймана, – Брюсов был оставлен на второй год.>
    Я вполне предался своей страсти к литературе. Ещё предавался я страсти создавать воображаемую историю. Я рисовал воображаемый материк с полуостровами, островами, морями и заливами, горами, плоскогорьями; на этом материке я расселял племена; они постепенно цивилизовались, приходили в столкновение друг с другом; возникали государства, они вели между собой войны, побеждали одно другое; в покорённых областях вспыхивали восстания… Я воображал великих людей отдельных стран, обдумывал их биографии <…> Сначала всё это оставалось в моей памяти, потом я стал это записывать в особую тетрадку… Ещё позднее я начертил самый материк на моей школьной пульте и во время урока мог продолжать свои фантазирования. Товарищи смеялись надо мной, что я исчертил свой стол и все часы бессмысленно смотрю на него; учителя бранили меня, потому что я не слышал происходящего в классе. А я был счастлив, потому что ушёл в мир фантазии. <…>
     Большое влияние имел ещё на меня Цезарь, которого мы начали читать в IV классе. <…> Я зачитывался Цезарем и по-латыни и в русских переводах, писал в подражание ему описание войн на моем воображаемом материке, писал повесть из времен Галльской войны под заглавием «Два центуриона» и большую статью о Цезаре под названием «Похитители Власти». <…>
     С раннего детства соблазняли меня сладострастные мечтания. Чтение французских романов от Дюма-отца и сына до Монтепена и Террайля дало им обширную пищу. Я стал мечтать об одном – о близости с женщиной. Это стало моей idee fixe. Это стало моим единственным желанием. <…>
    Само собой разумеется, что я уже влюблялся. <…> Странно смешивалось ребячество с юношеством! <…> Моё сердце алкало любить. Хотя по убеждениям я был материалист, упивался «Философией Любви» Шопенгауэра и вполне ценил Писарева. <…>
     В пятом классе я приобрёл даже некоторое значение среди учеников, хотя ещё очень многие продолжали смотреть на меня как на чудака. Но все стали взрослее и не могли не замечать превосходства моего в знаниях. Я знал многое, о чём другие смутно слыхали: я прочёл немало книг по астрономии, которой одно время увлекался, читал Бокля, читал Курциуса историю Греции, Гервинуса о Шекспире, Лессинга «Гамбургская драматургия». Я назвал эти только имена, потому что, кроме того, я по-прежнему читал бесчисленное число всякого хлама. Например, я считал своим долгом прочитывать от доски до доски (с политическим и внутренним обозрением) все русские журналы, которые по традиции мы брали из библиотеки, в которой были записаны больше 20 лет подряд. Суждения мои при всём юношеском легкомыслии были всё же более зрелыми, чем у большинства моих товарищей. Они начинали это понимать. <…>
     Каковы были мои взгляды того времени? Воспитание заложило во мне прочные основы материализма. Писарев, а за ним Конт и Спенсер, представляемые смутно, казались мне основами знаний. Писаревым я зачитывался. Не мог я у него помириться лишь с одним – с отрицанием Пушкина, которого любил всё более и более. Но над Фетом, хотя и скрепя сердце, смеялся.
    Под влиянием тех же идей я был крайним республиканцем и на своих учебных книжках (кстати сказать, всегда изорванных) писал сверху стихи из студенческой песни, понимаемой мною буквально: Vivat et respublica!
     Соответственно этому, я считал долгом презирать всякое начальство, от городового до директора гимназии. Мне было 14-15 лет.
     Я писал по-прежнему очень много. Статьи-компиляции по «Азбуке социальных наук» Флеровского*, рассказы, повести etc. Очень много стихов. Я презирал чувство и чувства, считал себя опытным, изжившим, хладнокровным. <…>
     В начале 1889 года, когда я был в V кл., появилось моё первое произведение в печати. Увы! это была спортивная статья о тотализаторе, о котором тогда много толковали**. Напечатана она в «Русском спорте». Я послал её в редакцию, конечно, incognito, под какой-то вымышленной фамилией, ибо фамилия Брюсовых была очень известна в спортивных кружках. Напечатание её я торжествовал, как победу. <…>
     В гимназии я возобновил издание журнала; впрочем, на этот раз это была газета «Листок V класса». Редактором и почти единственным составителем её был я. Конечно, я проводил там свои излюбленные идеи и в первом же № поместил статью «Народ и свобода». Потом начал ожесточенно нападать на порядки гимназии, обличал надзирателя в глупых шутках, учителей в несправедливостях… Да мало ли какие обличения можно было набрать. Газету читали охотно. Понемногу появились у меня и сотрудники. <…>
     Само собой разумеется, что всё это не оставалось тайной для гимназического начальства. <…> Ф.И. Крейман давно меня недолюбливал, обо мне думал, что я чума, губящая всё, к чему прикоснусь. <…> В конце концов, Франц Иванович отнял мою газету у одного из её читателей <…> Франц Иванович призвал меня к себе в кабинет, ходил большими шагами по комнате и упрекал меня жестоко.
     – Что это такое! Это против наставников! Это против нравов!
    Я отвечал ему твёрдо, т.е., вернее сказать, нагло. Я привык наглостью скрывать врождённую робость. Надо, впрочем, сказать, что я рисковал немногим. Дома уже решено было, что я перейду в другую гимназию. Это была одна из мимолетных причуд моего отца, но я с радостью за неё ухватился: мне хотелось перемены, хотелось бы прийти туда, где за мной не было бы прошлого. <…> До Рождества 1889 г. я перестал ходить к Крейману.

     * «Азбука социальных наук» Флеровского (псевдоним революционера В.В. Берви), изданная в 1871 году, была конфискована. Для революционеров 70-х годов «Азбука» была настольной книгой.
     ** В журнале «Русский спорт» (1889. № 37) напечатана статья Валерия Брюсова «Несколько слов о тотализаторе», написанная в защиту тотализатора, в связи с поднятым в то время газетным вопросом – «возможно ли допускать тотализатор, разоряющий низшие слои общества?»
(Брюсов В.Я. «Из моей жизни. Моя юность. Памяти». «Издательство М. и С. Сабашниковых», М., 1927 г., стр. 12, 36- 43, 47, 50-54, 90-93)
(стр. 36-40)


     Квартира Брюсовых имела много комнат и закоулков в двух этажах, верхний («мезонин») выходил во двор. Убранство её было более чем скромным: венские стулья, простые железные кровати. Богатства и зажиточности в ней не чувствовалось; ничего показного. Неизменное купеческое «зальце», с фонариком, отделённым аркой, могло похвастаться только пианино, которое всегда было занято сёстрами*, игравшими «упражнения», да старыми фикусами. Мебель была недорогая, рыночная, расставлена была кое-как, и вся квартира производила впечатление неубранной; очевидно, хозяйка мало этим интересовалась.
     В первый год моего домашнего знакомства дети-Брюсовы жили в традиционном «мезонине» («наверху»); тёмная лестница вела в него из передней. Брюсов жил с братом, несколько моложе его, интересным мальчиком, погибшим в том же году**. Там предавались мы чтению, обсуждению планов наших будущих творений и спорам. <…>
     Всё, что мы делали, делали серьёзно. Играм и шуткам не было места в нашей дружбе. Мы не смеялись – и этот сосредоточенно-серьёзный тон прошёл сквозь все годы наших дружеских взаимоотношений. Да Брюсов и не умел смеяться – не умел чисто физически. Улыбка его была неумела и не красила, а искажала его лицо. А когда его заражала волна смеха, он мучительно тряс головой, зубы оскаливались. Охватив руками колено, он раскачивался, захлёбывался, словно задыхался. Не было перехода к спокойствию: мучительный пароксизм смеха покидал его, лицо мгновенно становилось серьёзным.

     * Все три сестры поэта – Надежда, Лидия и Евгения учились музыке.
     ** Николай Брюсов умер весной 1887 года от воспаления мозга.
(Станюкович В.К. «Воспоминания о В.Я. Брюсове <Письма В.Я. Брюсова к Станюковичу>» // Валерий Брюсов. «Литературное наследство», том 85, М., 1976 г., стр. 723, 724)
(стр. 42-43)


     Начал я готовиться к VI классу в гимназию Поливанова. «Взяли» мне опять студента <…> Мы скоро сошлись по-товарищески <…> После тисков гимназической жизни я вдруг почувствовал себя свободным. Понятно, что для студента я вовсе ничего не учил, понятно, что он ничего с меня не требовал. Вдруг целый день стал у меня свободным. <…> В те самые дни, когда у меня нашлось свободное время, отыскались мне и товарищи, которыми я всегда был беден. Как-то на улице встретил я Э-да и К-го*, учившихся прежде у Креймана, но уже давно вышедших. Мы заговорили; я позвал их к себе; они пришли; потом я был у них, и очень скоро завязалась такая дружба, что редкий день проходил у нас без встречи. Мы стали неразлучны, особенно я с Э-дом; я проводил у него целые дни, я полюбил его, как имел обыкновение. То был мой новый друг, после того как со Станюковичем мы разошлись. У нас нашлось общее. Во-первых, – шахматы; все мы были страстные шахматисты. Я играл хуже их, ибо мало упражнялся, но предавался игре со страстью. Играли мы на деньги, и я обычно проигрывал. Во-вторых, – карты. Я ещё с детства умел играть во все игры: в рамс, в стукалку, в преферанс; еще с 10-11 лет, мальчиком, одно время страстно предавался я игре в банчок <…> Преферанс любили мои родители и брали меня третьим или четвёртым партнёром. Тот год, когда я остался на второй год в IV классе, я играл целыми днями. За это время выучился я играть в винт и предавался ему ещё с большей страстностью. У Э-да и К-го было немало знакомых, и мы часто устраивали картёжные ночи, расставляли столы до утра, переживая все страсти игры, потому что многие проигрывали всё, что имели в кошельке, может быть, своё содержание за несколько месяцев, а то и чужие деньги… Я смею утверждать, что не все из нас избегали в игре непозволительных приёмов… Все мы понемногу становились бульварными завсегдатаям. <…> Одно обстоятельство скоро особенно связало меня с Э-дом. На бульваре же мы познакомились с двумя сёстрами, скажем, Викторовыми**, – Анной и Леной. Старшей было лет 17, младшей – 15 <…> В дни, когда мы познакомились с барышнями Викторовыми, они были ещё девочки, наивные и стыдливые. <…>   
     Мы влюбились, но это было неверно. Дружественно поделили мы сестёр; Э-д избрал более зрелую, более чувственную Анну, мой выбор остановился на Лене, бледной девочке, с тонкими чертами лица, ещё чуждой всякого страстного чувства <…>
     Любил ли я Лену? Я должен ответить нет. Попытаюсь истолковать свою психологию, думы мальчика, воспитанного на французских романах… Я хотел обольстить её. Моей заветной мечтой было обольстить девушку. Во всех читанных мною романах это изображалось как нечто трагическое. Я хотел быть трагическим лицом. Мне хотелось быть героем романа – вот самое точное определение моих желаний. <…>
     И вот 15-летний мальчик забрал себе в голову глупую мысль, что он может обольстить девушку, правда очень молоденькую, но очень опытную. Это воображал 15-летний мальчик, сам робкий и стыдливый, не смевший прикоснуться к руке своей избранницы, поцеловать даже кончики её пальцев. Ах! Жалкая мечта, навеянная французскими романами!
     Я всегда знал (немного, должно быть, я романист по природе), как поступают в таком-то положении люди. И я поступал именно так, как должен поступать, если бы был влюблён. Я даже вполне убеждён был, что люблю, убеждён внешней стороной души, тогда как в тайной её глубине я знал, что мне, в сущности, ничто эта Лена и всё её существование. Я писал стихи к ней, бледные и тягучие, – такая же отражённая поэзия, как отражением было и моё чувство. <…> 
     Как же думал я о моих литературных занятиях? О, я хранил их. Я писал по-прежнему, может быть, немного меньше, но с прежней страстью. Шатаясь по кофейням, проводя ночи за картами, воображая себя влюблённым в Леночку Викторову, я твёрдо знал, именно знал, что это не навсегда. Любимой моей пьесой была в это время «Генрих VI» Шекспира. Я сравнивал себя с принцем Гарри в обществе Фальстафа и других собеседников. Я ждал жадно дня, когда получу право – в венце – повторить его слова: «Я не знаю тебя, старик… Займись молитвами; белые волосы не идут к шуту и забавнику! Мне долго снился такой же человек, также распухший от распутства, такой же старый и бесчинный, я проснулся и гнушаюсь моим сном»…

     * С Н.А. Эйхенвальдом и В.Э. Краевским Брюсов учился со 2-го по 5-й класс в гимназии Креймана.
     ** Викторовы – вымышленная фамилия сестёр Марии и Елизаветы Фёдоровых.
(Брюсов В.Я. «Из моей жизни. Моя юность. Памяти». «Издательство М. и С. Сабашниковых», М., 1927 г., стр. 54-57, 72)
(стр. 43-45)


     Осенью 1890 года я держал экзамены в VI класс, в гимназию Поливанова. Всё сошло добропорядочно. По русскому языку предложил мне Л.И. Поливанов изложить «Капитанскую дочку» Пушкина. Я, по своему обыкновению, начал издалека, сравнивая Пушкина и Лермонтова, как прозаиков и как стихотворцев, а в самом изложении всё старался изобличить Пушкина в разных недостатках. Поливанов очень строго расспрашивал меня, кого я начитался. Я не посмел назвать Писарева и сказал, что Добролюбова.
     – Ну, так я и вижу, что Добролюбова! – воскликнул Поливанов.
(Брюсов В.Я. «Из моей жизни. Моя юность. Памяти». «Издательство М. и С. Сабашниковых», М., 1927 г., стр. 67)
(стр. 46)


     Классическая гимназия Л.И. Поливанова, учреждённая то время, когда ещё само правительство колебалось в выборе системы гимназического курса, с самого основания выработала своеобразный характер школы, где изучение древних языков и авторов приведено было в согласие с изучением языка и словесности русской. В этом направлении составлены и учебники и пособия по родному языку Л.И. Поливанова, назначаемые им для гимназического курса <…>
     Литературная деятельность Л.И. Поливанова представляет: ряд учебных руководств и пособий по русскому языку и словесности; педагогические статьи; сочинения по русской литературе; «Жуковский и его произведения» – издано под псевдонимом Загарина. «Сочинения А.С. Пушкина» в пяти томах с подробными объяснениями их, сводом критики и многочисленными примечаниями; ряд статей о Пушкине и др.
(«Памяти Л.И. Поливанова. К 10-летию его кончины». М., 1909 г., стр. 1-5)
(стр. 46-47)


     Кто из нас не помнит, с какой любовью и пониманием Лев Иванович, может быть в сотый раз в жизни, но всё с той же свежестью чувства, читал перед нами стихи Пушкина? Кто не помнит, как он радовался хорошей и осмысленной передаче произведений наших классиков учениками и ценил такие ответы? Кто не помнит той горячности и страстности, с какими вообще он относился к своему главному излюбленному предмету – русской литературе? Потому-то русская словесность и вообще русский язык проходились в нашей гимназии так, как нигде.
(Некролог Л.Л. Толстого // «Русские ведомости». 1899 г. 23 февр. № 54).
(стр. 47)


     Учился я хорошо и прилежно, за латинские и греческие extemporalia получал 4 да 5. По математике я решительно был первым. Всё время, пока я был в гимназии, я со страстью предавался этой науке, ознакомился там с высшим анализом и всегда мечтал идти на математический факультет.
     В 1891 г. в издаваемом Гиляровским «Листке Спорта» напечатана моя статейка «Немного математики» – полуспортивная, полуматематическая*. Здесь я должен сознаться в маленькой мистификации, прошедшей тогда незамеченной. Я сам написал возражение на свою статью и послал её в «Русский спорт». Возражение было напечатано. Я хотел писать контрвозражение в «Листке Спорта», но Гиляровский объявил мне, что он в принципе «против полемики».

     * В газете «Листок объявлений и спорта» (1891. 28 февр. № 13) напечатана без подписи статья «Немного математики». Автор статьи при помощи математических формул выражает усталость, резвость и потерю сил скаковой лошади. Возражение на статью за подписью И.А. – «Законы спорта» – напечатано в «Русском спорте» (1891. 16 марта).
(Брюсов В.Я. «Из моей жизни. Моя юность. Памяти». «Издательство М. и С. Сабашниковых», М., 1927 г., стр. 51, 68)
(стр. 48)
 

     Как это похоже на него! И эта математическая формула, и эта любовь к спору, и журнальным дуэлям, и это упрямство в темах, это уменье сосредоточить свою мысль на пустяке, как на серьёзном, и это вечное желание быть в центре внимания, эта способность заставлять говорить о себе, это беспокойная жажда шума вокруг.
(Пильский П.М. «Валерий Брюсов» // «Мансарда», Рига, 1931 г., № 5,6, стр. 27, 28)
(стр. 48)


     Поступив в гимназию Поливанова, я скоро увидал, что мне не хватает знакомства с русскими романами. Дух, господствовавший в гимназии, делал то, что их знали все. Я – с претензией на умственное превосходство – должен был скрывать своё незнание. Я бросился поспешно ознакамливаться со всеми нашими романами. Я читал быстро, по несколько романов в неделю, так сказать, «начерно», чтобы только ознакомиться с сюжетами и именами действующих лиц. В том году я прочёл всего Тургенева, Л. Толстого, Достоевского, Писемского, Лескова, Островского, Гончарова, которых в будущем мне пришлось перечитать всех снова, и истинное влияние некоторых из них – особенно Достоевского –относится уже к тому, вторичному чтению, много лет спустя, на Кавказе. <…>
     Влияния разных поэтов сменялись надо мной. Первым юношеским увлечением был Надсон. <…> Я читал и Пушкина, но он был ещё слишком велик для меня. Я относился к нему слишком поверхностно. Вторым моим кумиром суждено было сделаться Лермонтову. Его мятежная поэзия была всегда любимицей юности. Меня поражала странная сжатость Лермонтова. <…>
     Мой восторг перед Лермонтовым опять-таки был неумерен. И его я выучил наизусть и твердил «Демона» по целым дням. Я начал даже писать большое сочинение о типах Демона в литературе, но, конечно, не совладал с ними, зато прочёл для него много разных книг, бывших в нашей библиотеке, в заглавии которых как-нибудь упоминалось «демон». В подражание «Демону» написал я очень длинную поэму «Король», которую переделывал много раз. <…> Размером «Мцыри» я написал поэму «Земля» <…> Мелких стихов, в которых отразился Лермонтов, и не счесть. <…> Среди других поэтов особенно выделял я графа А. Толстого. Одно лето я увлёкся Гейне.
(Брюсов В.Я. «Из моей жизни. Моя юность. Памяти». «Издательство М. и С. Сабашниковых», М., 1927 г., стр. 73)
(стр. 49-50)


     После юбилейного 1887 года сочинения Пушкина были в моей личной библиотеке, но действительно понял его и действительно принял его в душу я не ранее, как в 1890 году. В этом тоже сказалось влияние самого Поливанова, который как известно, был прекрасный знаток Пушкина и умел раскрывать перед своими учениками всю красоту и всю глубину его созданий.
(Брюсов В.Я. «Автобиография» // «Русская литература XX века. 1890-1910». «Мир», М., 1914 г., стр. 107)
(стр. 50)


     Понемногу я стал различать главнейшие лица в нашей русской поэзии. Два имени стали мне особенно дороги: Фофанов и Мережковский. Они понемногу вытеснили моих прежних любимцев. Я совсем забросил Надсона, не перечитывал ни Лермонтова, ни А. Толстого. Я собирал, где мог, рассеянные по сборникам и журналам стихи Фофанова, я зачитывался «Верой» Мережковского. Появление «Символов» было некоторым событием в моей жизни. Эта книга сделалась моей настольной книгой. <…>
     Между тем в литературе прошёл слух о французских символистах. Я читал о Верлене у Мережковского же («О причинах упадка»), потом ещё в мелких статьях. Наконец, появилось «Entartung» Нордау, а у нас статья З. Венгеровой в «Вестнике Европы». Я пошёл в книжный магазин и купил себе Верлена, Малларме, А. Рембо и несколько драм Метерлинка. То было целое откровение для меня.
(Брюсов В.Я. «Из моей жизни. Моя юность. Памяти». «Издательство М. и С. Сабашниковых», М., 1927 г., стр. 76)
(стр. 50)


     Влияние Пушкина и влияние «старших» символистов причудливо сочетались во мне, и я то искал классические строгости Пушкинского стиха, то мечтал о той новой свободе, какую обрели для поэзии новые французские поэты. В моих стихах того времени (не напечатанных) эти влияния перекрещиваются самым неожиданным образом.
(Брюсов В.Я. «Автобиография» // «Русская литература XX века. 1890-1910». «Мир», М., 1914 г., стр. 107)
(стр. 52)


     Валерий Брюсов, ученик гимназии Поливанова, литературный революционер всего класса, вечный оппонент своего директора. Не курьёз ли – в гимназии литературного ортодокса, в гимназии «знаменитого Льва Поливанова» – вдруг вырастает Валерий Брюсов. «Декадент!» «Символист!» «Безумец!» 
     Но и там, в гимназии, он всё-таки на лучшем счету. Если не первый, то из первых. Брюсов везде должен быть первым! Его упорная настойчивость, его воля, его неуклонность, его трудолюбие, его сдержанность, его внутренняя страстность, эта рассудочность, и особенно, его расчётливость, его уменье всё взвесить и вымерить, этот драгоценный талант, подаренный ему вместе с молоком матери, с кровью отцов, эти навыки предков-купцов, – о, какую огромную и верную, какую незаменимую услугу окажут они этому холодному безумцу, этому размеренному новатору, этому дисциплинированному мэтру!
(Пильский П.М. «Валерий Брюсов» // «Мансарда», Рига, 1931 г., № 5,6, стр. 24)
(стр. 56-57)


     Я кончил гимназию в 1893 году и, после некоторого колебания, поступил всё же на филологический факультет классическое отделение.
(Брюсов В.Я. «Автобиография» // «Русская литература XX века. 1890-1910». «Мир», М., 1914 г., стр. 107)
(стр. 57)

 
     В 1895 г. <Брюсов> перешёл на историческое отделение. <…> На странице одной из черновых статей «О символизме» сохранилась любопытная диаграмма – четырьмя графами изобразил Брюсов четыре периода своей жизни: «до гимназии», «у Креймана», «у Поливанова», «университет»; в центре по трём графам, кроме «до гимназии», всевозможными кривыми обрисована большая площадь, по ней написано – «поэзия»; в графе «до гимназии» «поэзия» занимает сравнительно очень маленькую площадь; слева от большой «поэзии» – облакообразные фигуры «любовь», «любовь»; на одном из облаков – «Леля»; в графе «до гимназии» и «у Креймана» – площадь, ограниченная кривыми, подобие двух эвалют эллипса – «рисование». Полагаю, – пишет И.М. Брюсова, – что если бы пришлось составить диаграмму на всю последующую жизнь поэта, то «поэзия» и «любовь» заняли бы немалую площадь в ней.
(Брюсова И.М. «Материалы к биографии Валерия Брюсова» // Брюсов В.Я. «Избранные стихи». «Academia», М.; Л., 1933 г., стр. 124)
(стр. 57)


     1894. Июнь, 19.
     Минувшая неделя была очень ценна для моей поэзии. В субботу явился ко мне маленький гимназист, оказавшийся петербургским символистом Александром Добролюбовым. Он поразил меня гениальной теорией литературных школ, переменяющей все взгляды на эволюцию всемирной литературы, и выгрузил целую тетрадь странных стихов. С ним была и тетрадь прекрасных стихов его товарища – Вл. Гиппиуса. Просидел у меня Добролюбов субботу до позднего вечера, обедал etc. Я был пленён. Рассмотрев после его стихи с Лангом, я нашёл их слабыми. Но в понедельник опять был Добролюбов, на этот раз с Гиппиусом, и я опять был прельщён. Добролюбов был у меня ещё раз, выделывал всякие странности, пил опиум, вообще был архисимволистом.
     Мои стихи он подверг талантливой критике и открыл мне много нового в поэзии. Казалось, всё шло на лад: Добролюбов писал статью, их стихи должны были войти во II-й выпуск, но вот два новых символиста взялись просмотреть другие стихи, подготовленные для II-го выпуска. В результате они выкинули больше половины, а остальные переделали до неузнаваемости. В субботу они явились с этим ко мне. Мы не сошлись и поссорились. Союз распался. Жаль! Они люди талантливые.
 
     1894. Июнь, 20.
     Собственно говоря, Добролюбов был прав в своей критике. Теперь я дни и ночи переделываю стихи. Странно – я вовсе не сумел очаровать Добролюбова, сознаю притом, что он не выше меня, всё же чувствую к нему симпатию.
     Имеющие уши да слышат.
(Брюсов В.Я. «Дневники». «Издательство М. и С. Сабашниковых», М., 1927 г., стр. 17, 18)
(стр. 64)


     У Валерия с отцом всегда были прекрасные отношения. Ещё когда выходили первые сборники «Русские символисты» и на авторов этих сборников посыпался дождь неумеренно резкой критики, пародий и насмешек, отец был крайне возмущён этим и писал не менее резкие письма в ответ этим критикам, в частности Владимиру Соловьеву. Эти хорошие отношения сохранялись между ними до самой смерти отца в 1908 году.
(Брюсов А.Я. «Воспоминания о брате» // «Брюсовские чтения 1962 года», Ереван, 1963 г., стр. 295)
(67)


Рецензии