Мои друзья, мои товарищи
— Читал, — отвечаю я.
—Ну и как?
— Да никак! Понимаешь, я что читаю, что не читаю…
— Но это же классика! — не унимается Захар.
—Ну и что. Но я ничего в ней не понимаю.
— Вот ты, — говорю я ему, — понимаешь?
— Я? понимаю. И Гоголя, и Толстого, и Достоевского…а как же! это же основа.
— А я вот не понимаю, —отвечаю я Захару. — А если читаю, то ни хрена потом ничего не помню.
— Нет, — перебивает меня Захар, — ты все же почитай повнимательней, такой язык только у них.
И сломленный его настойчивостью я соглашаюсь:
— Хорошо, почитаю, — и перевожу разговор в другое русло.
Я начинаю говорить о собаках, о том, что с ними, как всегда, волынка, и он втягивается…
Дело в том, что у Захара тоже есть овчарка, и он с ней изрядно мучится. Он не может все ее никак повязать, вернее вяжет, а она, сволочь, как он говорит, не вяжется. Я советую Захару все новых кобелей, но это ни к чему не приводит.
— Значит, не судьба, —говорю я ему.
— Да, — соглашается он, и мы переводим разговор вновь на литературу.
О литературе мы можем говорить часами, и, если бы не спаренный телефон в моей деревне, оно бы так и получилось. А пока в самый разгар дискуссии телефон то и дело обрывает хозяйка, и мы прерываем с Захаром наш диалог.
С Захаром мы познакомились на выставке. Он внимательно наблюдал за рингом, и я поначалу думал, что он именитый заводчик. Или что-то вроде этого. Но Захар оказался дилетантом. Потом выяснилось, что у него есть сука, и он с ней возится, как с ребенком. Суку, конечно же, я посмотрел. Захар как-то привозил ее. Но особой породы я в ней так и не увидел. Да, собственно, и он это прекрасно понимал. Но обычная любовь к своему чаду все же сильней.
— Порода — не порода, — говорю я Захару, — все это ерунда, — и он соглашается.
На собак мы с Захаром смотрим философски. Нам больше нравится писать, сама причастность к литературе, к этому цеху отшельников и чудаков.
Захару почему-то очень хочется, чтобы я это дело не бросал, и постоянно подкидывает мне всякие темы. Я, конечно, понимаю его, ведь он можно сказать литератор на все сто, и ему сидеть днями за столом само собой разумеется. Но как быть мне? У меня помимо этой литературы куча собак! Их же надо кормить! Потом эти тапки. Как мне объяснить Захару, что тапки мне надо продавать. «Впаривать» кому ни попадя. Что я живу в большом и дорогом доме и его надо как-то обслуживать.
— Какая хрен литература, — возражаю по телефону, — у меня просто-напросто для нее нет сил… — Но Захар неумолим. Он считает, что литература — это главное, а собаки — так… И тапки мои — так… И дом мой не рухнет, если я часок другой сяду и попишу. Но как мне объяснить ему, что просто так сесть и пописать — ничего не получится…
—Чтобы писать, — объясняю я ему, — нужно, чтобы выходило что-то из самого нутра, чтобы руки сами тянулись к клавиатуре… — Но Захар-хитрец. Он все это прекрасно понимает… И когда я так распаляюсь, то ласково, как ребенка, начинает меня успокаивать. И я действительно успокаиваюсь. Я начинаю обещать ему, что непременно сяду и попишу. Попишу просто для него. И обязательно пошлю ему факсом написанное. Захар довольно смеется и просит меня, чтобы я это сделал немедленно. Я, конечно, как всегда, даю ему обещание и кладу трубку. Я долго смотрю на компьютер, как бы раздумывая над просьбой Захара, но писать мне что-то не хочется.
«Время кормить собак», — думаю я и иду на кухню. Я накладываю в миски горячую кашу и несу ее к кормушкам.
«Все же собаки интереснее», —заключаю я и смотрю, как они жадно и аппетитно причмокивают.
1
Есть у меня знакомые Нина и Витя. Правда, Витю все мы называем Виктором Михалычем, потому что он хотя и Витя, но внешне очень похож на Виктора Михалыча. Поэтому здесь и всегда я его буду называть просто Виктором Михалычем. Когда приезжают ко мне Нина и Виктор Михалыч, то я им всегда радуюсь. Отвечаю взаимностью на их милые слова обо мне. И почти всегда их приглашаю в сауну.
Конечно, сауна для таких талантливых и неординарных людей — тьфу! Но мне некуда их больше пригласить. У меня нет здесь ни театров, ни других творческих учреждений, поэтому я всегда их приглашаю только в сауну, потому что она у меня есть.
В сауну Нина идет неохотно, то есть идет, но так, чтобы там быть одной, или одним. То есть с женщинами. На что я всегда удивляюсь: я же не для того ее туда приглашал, чтобы она, или они, были там одни. Если б знал, то и не приглашал бы. Ну а коль пригласил, то обязан терпеть. И Виктор Михалыч, видно, тоже терпит. Поэтому мы, когда остаемся с ним наедине, — всегда пьем водку и говорим о литературе.
До нас из сауны доносятся женский, или женские голоса, и мы, чтобы отвлечься, предлагаем друг другу еще раз выпить и продолжать говорить о литературе.
Когда же Нина, или кто-либо с ней выходят из сауны, мы всегда говорим им «с легким паром» и предлагаем к нам присоединиться. Нина, или кто-либо с ней, принимают предложение, и вот мы уже за столом....
Потом Нина, и кто-либо с ней, уговаривают и нас с Виктором Михалычем сходить в сауну, но мы отказываемся. Нина и кто-либо с ней, настаивают: говорят какая хорошая эта сауна, но мы все равно отказываемся. Что-то нас туда уже не тянет. И мы, уже все вместе, продолжаем пить водку и говорить о литературе.
Потом мы читаем стихи и говорим друг другу хорошие и теплые слова. Мы уже в своем амплуа и доходим до главного, за чем, собственно, и собрались. Мы говорим, что мы самые-самые... лучшие- лучшие... великие литераторы современности...
2
Андрей
Андрей тоже ко мне в гости приезжает. Он прирожденный бунтарь, активист… И у него грандиозные планы. Думаю, хочет сделать еще одну революцию. И мне кажется, даже его за эти помыслы ЧК какая-нибудь ищет. Скрывается он у меня, думаю. Уже сделал что-нибудь подобное и скрывается. А у меня прикидывается простым рабочим. Берет молоток с утра и стучит. Хитрюга, так я и поверил, что он работает, — для вида стучит. Ну и я для вида плачу ему. Я же понимаю, что он очень важный где-то человек; понимаю, что его очень ценят товарищи по партии; возможно, даже направили ко мне. Поэтому и я делаю вид, что Андрей — это рабочий. А не товарищ Андрей, как где-то его там называют, поэтому и обращаюсь с ним запросто, как с парнем по имени Андрей. И плачу ему соответственно, как рабочему, а не как товарищу Андрею. Тому бы я платил в два раза больше, да и то, думаю, — он бы мне скорее платил, чем я ему, а еще думаю: никто бы друг другу не платил — я бы вступил в его организацию, и стали мы бы с ним соратниками. Но товарищ Андрей почему-то меня в нее не приглашает…
И все же, нет-нет, а я жду момента, когда это случится: вспомнит он, как я его славно покрывал: скромно платил ему в тяжелые в его минуты — и пригласит: «Да здравствует революция!» — И мы обнимемся по-братски и пойдем вместе вперед! навстречу нашей победе! Я верю в тебя товарищ Андрей! Искренне!
3
Я уже решил для себя что, Андрей для меня навсегда — товарищ! И я буду называть его всегда так. Но для дела, для конспирации, нужно его называть более фамильярно — Андреем и все.
Ну так вот, товарищ Андрей, или просто Андрей, стал совсем другим человеком, то есть более уверенным и активным, чем был. Понимаю, что по приезде он был совсем другим. Понимаю, что большие дела не делаются за просто так. Что надо скрываться, переживать за себя и свою организацию. Что все это отражается на здоровье, что хочешь—не хочешь, а раз направили тебя стучать молотком — надо стучать.
Но вот товарища Андрея стали направлять и в другие места. Все чаще и чаще он куда-то уезжает и подолгу отсутствует. Понимаю: ему, возможно, надоела деревня, а возможно, надоело стучать молотком, и он решил развеяться, отдохнуть... Но я думаю, что он не способен на такое малодушие — наплевать на дела партии и отдохнуть. Я считаю, что им получено новое, не менее сложное задание, и возможно, его надо реализовывать не в какой-ни будь затхлой деревеньке, как моя, а в городе, где есть все условия для его работы, где много разного пролетариата, решительного и беспощадного, без которого и борьба не борьба и революция не революция. И он это прекрасно понимает.
И я это понимаю. Понимаю, почему он мне многое не договаривает, о своем городе, например, о своей конспиративной квартирке, и о своих многочисленных соратниках…
Но я догадываюсь, что все это есть: и маевки, и квартирка, и соратники и соратницы. Догадываюсь и молчу. И думаю, что собирает он их далеко за полночь, и обсуждает с ними актуальные вопросы революции. И что вопросы эти трудны и непонятны, и за один вечер, или маевку их, бывает, и не усвоить. Догадываюсь, что не усваивают эти вопросы по большей части его соратницы, что нет-нет, да и найдется одна из них, которой эти вопросы обязательно нужно объяснять еще и еще раз. Догадываюсь, что оставляет товарищ Андрей такую соратницу на часок другой и объясняет он ей эти вопросы и объясняет... Но бывает, думаю такое, что день объясняет он эти вопросы, второй, третий… и в конце-то концов не выдерживает… и советует соратнице вступить в другую какую ни будь организацию. И то ли от разочарования, то ли — время пришло — покидает свой славный город тайно и осмотрительно.
Но я думаю, революция — революцией, а осторожность — осторожностью, тем более, — не известно в ту ли пойдет организацию его соратница или в другую...
Поэтому, когда приезжает товарищ Андрей ко мне, он еще долго пребывает настороже: не сделал ли чего лишнего там, в городе, не очень ли настойчиво советовал соратнице вступить в другую организацию... Но все равно, вижу я, все же доволен он проделанной работой. И предвкушает все новые и новые маевки.
И я думаю, что встречи эти состоятся вновь, в этом славном городе, где уже давно бродят революционные массы и искрятся сердца трудовых людей, где обуян пролетариат все новыми и новыми победами, где еще чуть-чуть и из искр вновь возгорится пламя. И оно будет сжигать на своем пути все отжившее, все непригодное для новой и счастливой жизни...
Я часто наблюдаю за товарищем Андреем и вижу, как ему хочется порой выговорится, поделится своей радостью за предстоящие события и как он подходит ко мне с этим издалека. И я чувствую: вот он решающий момент в моей жизни, вот наконец-то он раскроется передо мною и пригласит меня в свою организацию. Пригласит быть с ним всегда рядом, быть его верным помощником, но в последний момент просто Андрей осекается и продолжает стучать молотком.
Он снова принимает этот суровый облик рабочего. И я понимаю: то, чего я ждал — не произойдет.
Видимо, еще не пришло время. Основные бои еще впереди. Видимо, многому надо научиться, например, ждать и ждать, и я подхожу к просто Андрею и говорю ему жуткие и обидные слова о его работе, о нем самом, о его молотке...
И он не обижается. Он понимает, то, что я делаю — это первый мой шаг в его организацию и стучит молотком в два раза чаще.
Я смотрю на него, как уже на товарища Андрея, и восхищаюсь его выдержкой как никогда: стучи, товарищ Андрей, стучи!..
4
Недавно ко мне приезжала в гости Надя. С Надей приезжали Света и Ира. Их привез товарищ Андрей, или просто Андрей. И, вероятно, они уже состоят в его организации.
Товарищ Андрей наверняка рассказал им обо мне что-то хорошее. Вот они и решили посмотреть, такой ли я, как он обо мне рассказывал, или другой. И я старался себя показывать только с хорошей стороны. И гости это оценили...
Мы быстро приготовили много еды, и я выставил на стол водку. Потом мы пошли в сауну и начали там отдыхать. Особенно, хорошо начала отдыхать Надя: она прыгала и прыгала в небольшой бассейн и вновь заходила в сауну.
Света рассказала мне по секрету, что у Нади очень трудная работа, и что она очень устает. Она добавила также: что Надя — не как мы все:
—Она, — Света произнесла это шепотом, — ясновидящая. И в отличие от нас, Надя видит всегда все ясно. А не пасмурно. Над ней всегда чистое и голубое небо. — И Надя ясно дала нам это всем понять.
Потом, когда Наде надоело прыгать, она рассказала интересную историю о себе. Раньше, когда она была еще совсем маленькой, у нее жутко болели глаза, и ей делали операцию за операцией... Но безуспешно. Глаза также болели, а родители истратили на лечение кучу денег. И тогда кто-то посоветовал Наде съездить в Космос и попробовать сделать еще одну операцию там.
Надя поначалу сомневалась, она уже устала от этих операций, но родителям Нади эта идея понравилась, и они решили еще раз рискнуть. Тем более что операция в Космосе, по слухам, стоила не дорого. Куда дешевле, чем в наших Центрах. И Надя согласилась. Родители Нади купили тотчас билет в этот Космос и отправили ее туда одну.
Правда, они все же попросили стюардессу присмотреть за девочкой и в пункте назначения, в этом Космосе, указать ей дорогу в клинику.
Операция оказалась удачной. И Надя вернулась вполне здоровой. Мало того! Надя стала видеть еще лучше, чем до своей болезни, когда глаза ее еще не болели. А главное — яснее. Родители не могли нарадоваться на Надю и отправили в Космос полное слов благодарности письмо.
Надя закончила свой рассказ, и мы еще минуту другую молчали. Потом Света сказала, что, наверное, Космос — это такая же Америка и там все намного лучше, в том числе и врачи.
—Я не знаю, что там за врачи, — сказала Ира, — но что у нас они дерут безбожно, я в этом убедилась на себе — и начала рассказывать, как она лечила зуб...
Товарищу Андрею было все это неинтересно, и он предложил сесть за стол и выпить. Я поддержал товарища Андрея, и мы стали усаживаться.
За столом беседа о Космосе продолжилась, и Надя рассказала о нем еще много интересного… Потом и я сказал Наде, что не отказался бы съездить в этот Космос и полечить там глаза.
—И я бы не отказалась, — добавила Света.
— И я, —сказала Ира.
А товарищ Андрей, на что уж занятой человек, и то высказал сожаление, чем-чем, а глазами-то он здоров. Но я тотчас же спросил Надю, а нельзя ли в этот Космос съездить просто так, обычным туристом, и посмотреть на этот заманчивый и далекий край.
На что Надя ответила, что все можно запросто устроить, организовать... Здесь, конечно, запросились и Света, и Ира, а товарищ Андрей сказал, что и он мог бы отпросится у руководства, но не надолго, и взять с собой побольше революционной литературы, на что Надя сказала, что ее там достаточно и что там, в этом Космосе, выдадут всем все необходимое. Мы все повеселели и стали пить водку. Нам уже казалось, что мы там, в этом Космосе, и ходим по его проспектам и улицам. И тотчас же начали задавать Наде все новые и новые вопросы...
Например, товарищ Андрей поинтересовался: можно ли в Космосе найти какую-нибудь конспиративную квартирку, и как там насчет маевок? На что Надя его успокоила и сказала, что квартиры в Космосе намного дешевле, чем у нас, даже есть много не занятых и без дела пустующих. Товарищ Андрей улыбнулся и предложил снова за это выпить.
Потом кто-то спросил Надю: как там насчет продуктов, нужно ли их брать с собой, а если нужно, то сколько? И здесь Надя успокоила нас, она сказала, что продукты там не нужны, и что если мы здесь их употребляем, чтобы получить энергию, то там, в этом Космосе, ее хоть отбавляй!
—Вроде как грибов в лесу, — сказала Надя, — собирай и собирай! — Все сразу же за хлопали в ладоши, а я всем рассказал, как я люблю собирать...
— В детстве, — начал рассказывать я, — я много собирал различных бутылочек и на вырученные деньги покупал себе сладости.
— И я собирал, — перебил меня товарищ Андрей.
—И я, и я, — сказали в один голос Света и Ира.
— Но я, — сказал я убедительно, — собираю эти бутылочки и сейчас, а вы?
Все сразу замолчали и стали на меня настороженно смотреть.
—Так вот, продолжил я, — тогда, в этом детстве, я делал глупость: я покупал не то, что нужно, теперь, когда я собираю эти бутылочки, я уже покупаю то, что нужно. Я покупаю пиво или водку. А тогда был просто недотепой, я не знал, что такое пиво и что такое водка. Это я теперь знаю. А раньше не знал. И знаю, чем они отличаются между собою. Даже знаю какое пиво — говно, а какое пить надо. Какая водка тоже — говно, а какую надо взять больше. Пока она есть. Почему-то, когда возвращаешься в этот ларек, чтобы взять ее еще, то ее уже обычно не бывает. Поэтому хорошую водку я беру в два раза больше, а то и в три. И я всегда так делаю. И она у меня всегда есть. И пью я ее всегда. И все пьют! и ты Надя, и ты, Света, и даже ты, товарищ Андрей после удачной маевки тоже, думаю, себе позволяешь…
Все неприятно поморщились, а товарищ Андрей даже многозначительно хмыкнул. Но я уже говорил и говорил... говорил, что не пить сейчас водку просто не стильно, что это не в ногу со временем, что и пиво не пить тоже не стильно и тоже не в ногу со временем, что вот стоит на столе хорошая водка, и пить нам ее трепетно и приятно, и пить ее можно сколько хочешь, что этих бутылочек я насобираю еще и еще. Пусть Надя и Света не беспокоятся, а с ними и Ира, и товарищ Андрей ... что мне для таких людей ничего не жалко, особенно для Нади, и в следующий раз я выставлю на стол этой водки ведро!
На что все оживились, и Надя поддержала мой разговор и сказала, что сама привезет из Космоса ведро этой водки, что там она гораздо дешевле, чем здесь, и всегда есть. Надя также сказала, что нет необходимости брать водку в запас в этом Космосе. Потому что чем больше ее в этих ларьках берешь, тем больше ее там становится.
Я, конечно, постарался Наде возразить: сказал, что так не бывает. И Света сказала: что так не бывает. И Ира с товарищем Андреем явно не поверили Наде. На что Надя нам всем как отрезала:
— В Космосе, — сказала Надя, — бывает в с е!
И я сразу понял: где бы я ни находился, и чтобы я не делал, меня всегда подспудно тянуло туда, в этот Космос, и я еще раз попросил Надю взять меня обязательно с собой...
И меня сказала Света
—И нас, нас... —зачастили Ира и товарищ Андрей.
И Надя многообещающе кивнула.
Далее мы все вместе начали обсуждать, что необходимо бы с собой взять в этот Космос, чтобы увезти больше водки, и я сказал, что для этого дела подойдет обычная авоська, но Света предложила взять всем по рюкзаку, с которыми ходят в дальние походы и которые очень вместительные. Но где взять столько рюкзаков?
И тут выручил товарищ Андрей: он сказал, что возьмет это дело на себя, и мы успокоились. Мы стали дальше рассуждать про водку и пообещали Наде обязательно ее попробовать лучше ли она нашей, кристалловской, и соответствует ли цене? И, возможно, Надя зря ее здесь расхваливает. Или, наоборот, окажется так, что Надина водка — это настоящая водка, и видеть мы с нее будем потом также ясно, как и Надя. Хотя, кто-то подметил, что с кристалловской мы видим всегда пасмурно, несмотря на то что она хорошая.
Все с этим согласились. И я предложил снова всем выпить.
Надя сказала, что так много пьет только в Космосе, и что сейчас у нее нет абсолютно никаких мыслей. И я сказал, что у меня нет абсолютно никаких мыслей.
— И я, и я, — сказали Света и Ира, а товарищ Андрей сказал, что мысли у него всегда только о революции, но сейчас и они отошли на второй план, и что считай, их, этих мыслей, тоже нет, а то, что есть, — это не мысли, это ерунда, безделица.
Мы все растерялись. И я сказал товарищу Андрею следующее:
—Знаешь, сказал я ему, — если Космос ты считаешь безделицей, то твоя революция, по сравнению с ним, — тоже говно!
Тут товарищ Андрей побледнел: его взгляд стал скользить по пустым бутылочкам и, казалось, что он вот-вот поднимет одну из них...
Но Надя тотчас успокоила товарища Андрея и сказала, что Космос — это сама революция и есть, и что, то завтра, которое ожидает товарищ Андрей со своими соратниками, как раз и придет оттуда.
Товарищ Андрей задумался и сказал, что, собственно, не против того, что завтра придет именно из этого Космоса, тем более там недорогая водка, а также сказал, что и пролетариат, если узнает, что в Космосе недорогая водка, не будет против, что бы завтра пришло именно оттуда и предложил за это всем еще раз выпить стоя и спеть «Интернационал».
Многих это застало врасплох, и мы постарались объяснить товарищу Андрею, что забыли кое-какие слова в этой песне. Мы очень просили его не обижаться и сказали, что в следующий раз мы обязательно его поддержим. Но товарищ Андрей все же обиделся и раздраженно буркнул, что это не песня и исполнил «Интернационал» один.
Всем понравился голос товарища Андрея, и я предложил ему спеть что-нибудь другое. Но Ира тотчас затянула «Взвейтесь кострами...», и мы в один голос подхватили этот полюбившийся всем с детства мотив...
Потом мы решили вновь выпить, но водки почему-то не оказалось. Мы заскучали, продолжать петь на сухую нам не хотелось, и я перенес разговор вновь на Космос. Я высказал мысль, что хорошо бы ездить в этот Космос почаще и не за какой-то там революцией и энергией, а за водкой и только за водкой.
—Особенно, когда она кончается, — съехидничал товарищ Андрей. И я съехидничал товарищу Андрею, сказав, что он прав, как всегда, и обратился к Наде. Я спросил ее, не забыла ли она о своем обещании взять нас с собой в Космос, и добавил, что мы готовы отправиться туда хоть сейчас.
Надя кивнула и всех успокоила. Она сказала, что обязательно возьмет всех с собой в этот Космос, и что мы ей очень понравились, но не сейчас, и стала странно вдруг смотреть в одну точку. При этом она водила перед собой руками, то поднимая их, то опуская... Она уже была, вероятно, там, в этом Космосе, среди недорогих ларьков, и нам оставалось только надеяться, что Надя не забудет сделать то, чего обещала: «Надя! — хотелось нам всем шепнуть ей на ухо, — возвращайся скорее. Мы тебя очень и очень ждем».
5
Василий имеет дом на Селигере. Он живет там всегда. То есть, не всегда, потому что он раньше жил в какой-то Сибири, и лишь потом, когда ему стало там холодно и одиноко, стал жить в Ленинграде, и уже после Ленинграда, когда ему также там стало холодно и одиноко, он стал жить на Селигере.
Василий говорит, что на Селигере ему не так холодно и одиноко. К тому же, на Селигере всегда много симпатичных девушек и молодых людей... И вообще — хорошо и все. И не нужно много слов. И я его понимаю: на Селигере действительно хорошо. Особенно, когда есть свой дом, и когда есть компания молодых людей.
И когда я к нему приезжаю, я всегда говорю ему: какой же у тебя, Василий, хороший дом — теплый и вместительный, и хорошо, что он у тебя именно здесь, а не в какой ни будь там холодной Сибири или не менее холодном Ленинграде. И называю Василия совсем местным жителем.
Но Василий почему-то на это обижается. Он считает: что хоть он и местный, но далеко не такой, ибо не пьет столько водки, как местные и не устраивает после нее кулачные бои... живет, как говорит он: сам по себе, без всяких с ними, местными, «завязок»; что они, — это одно, а он — другое...
. Василий так переживает, когда я ему говорю, что он местный, что мне его всегда жалко. Но после того, как он мне все разложит по полочкам — почему все же он не местный — я начинаю ему верить:
«Да Василий, ты действительно не местный», — и он успокаивается. Поэтому, я все реже и реже затрагиваю эту тему и говорю с ним чаще о природе, о девушках, о том, как хороши они на Селигере… и Василий меня поддерживает: то есть мой разговор о них, и даже кое в чем меня поправляет: «кроме девушек, на Селигере много чего еще есть хорошего, но все равно, девушки — это главное».
Когда он так говорит, то уводит всегда взгляд на простор озера и подолгу его задерживает... Василий как бы затихает, и я, видя, как он с каждой минутой цепенеет и смотрит заворожено в даль, более не решаюсь его отвлекать — тихо, почти на носочках, ухожу от него, оставляя один на один с озером.
Потом уже, на следующий день, когда я его встречаю в магазине нашего поселка, или на улице, он всегда меня спрашивает: куда я вчера подевался, что беседа наша только-только начиналась, что могли бы очень и очень хорошо посидеть... Но я то знаю: когда мой друг говорит о Селигере и девушках, то смотреть в даль озера он может часами — смотреть и не замечать ничего вокруг!
Поэтому, я всегда говорю Василию, что якобы это он куда-то подевался: пошел и потерялся... на что он смущенно всегда кивает и спешит распрощаться.
Вот какие люди живут на Селигере. Думаю, что им там совсем не холодно и одиноко, как в далекой Сибири или не менее далеком Ленинграде. А наоборот — очень даже тепло.
Душевно даже очень. Трепетно...
6
Но я не сказал самого главного, в чем, собственно, и состоит весь Василий, я не сказал о его бане. А баня у Василия отменная! Она находится у него на даче. Хотя какая дача может быть в деревне. Но все равно Василий считает, что у него баня на даче. Но я всегда говорю Василию:
—Ты как хочешь, приятель, а я все равно считаю, что баня твоя не на даче.
—А где же? — спрашивает Василий.
— В лесу, — отвечаю я. Потом я привожу кучу доводов: почему дачу Василия я называю лесом. — Во-первых, я говорю ему, вокруг твоей дачи нет никаких заборов, во-вторых, эта дача или баня, находится на берегу, в-третьих, дача есть дача, но у тебя ее нет, а есть только баня и причал... и озеро… — И Василий перестает спорить. Ему, видимо, надоело все это, и он поворачивается и уходит.
Так вот, мы выше упомянули, что баня и Василий — это одно и тоже. И когда я встречаю Василия, то он всегда меня в нее приглашает. Он не спрашивает меня: как себя чувствую, какое у меня сегодня настроение, и хочу ли я в эту баню. Василий почему-то уверен, что я всегда хочу в нее, в эту баню, он думает, что я очень переживаю, когда не попадаю к нему в баню, а может даже и хуже — не сплю ночами... И поэтому прежде, чем мне что-либо сказать, он приглашает меня в свою баню. И я, конечно, принимаю его приглашение. И, конечно же, иду к нему, в эту баню. Но когда я туда прихожу, она почему-то всегда бывает занята и там всегда много веселых и шумных гостей.
Я в таких случаях усаживаюсь поудобнее под каким-нибудь кустиком и начинаю ждать. Я смотрю, как народ то выскакивает из бани, то вновь в нее забегает, и мне уже становится интересно. Василий в таких случаях всегда меня подбадривает: говорит, что для такой бани народ это не страшно, пара хватает на всех... что баня после всех это еще лучше, с чем я с трудом, но соглашаюсь. И пока я сижу под кустиком, мне почему-то становится всегда грустно и особенно при бегающих к причалу девушках. Но грусти моей нет предела, когда вслед за девушками бегут к причалу и молодые люди, а за ними — Василий.
И вот когда они там, все вместе, визжат и бултыхаются, то я начинаю уже грустить не на шутку. Я. открываю авоську и достаю бутылочку вина. Я долго прикидываю: когда же лучше ее начать? И решение, как правило, бывает всегда одно. Я откупориваю бутылку и делаю из нее глоток за глотком.
Грусть моя в таких случаях становится все меньше и меньше. Я бы сказал: даже переходит в некую радостью, радость за себя, за эту баню, за этих молодых людей и девушек и, конечно же, за Василия.
Но девушки все выбегают и выбегают... а за ними и молодые люди. Выбегает и Василий… Он, конечно же, замечает, что я немного не в себе: грущу, или чему-то странно радуюсь, и как бы старается успокоить меня и вселить надежду.
Он говорит, что все это скоро кончится, и я обязательно попаду в его баню. Я как бы поддакиваю Василию, говорю ему, чтобы он не беспокоился…. Но в душе что-то мне уже не верится, что я попаду туда, куда пришел.
И действительно, когда все заканчивается — беготня, молодые люди и девушки —то идти в эту баню мне уже почему-то не хочется. Она мне кажется уже холодной Сибирью, или же не менее холодным Ленинградом, от которых когда-то уехал Василий, и я устраиваюсь на ночь, где придется. Сквозь сон я почти всегда слышу голоса молодых людей и понимаю, что основная часть бани только начинается… Слышу также голос Василия, который нет-нет да и вставит веское слово о Селигере, о своей бане, о девушках...
Утром же, когда еще тлеет кострище, и вокруг сонно и безлюдно, я спешу быстрее уйти и по дороге обычно о чем-то размышляю. Я думаю о бане, о молодых людях, о девушках и, конечно, о Василии...
Когда на следующий день я встречаю его, то он меня вновь спрашивает: куда я вчера подевался, что так не поступают, что коль пришел человек в баню, то должен ее обязательно дождаться, что такого подходящего случая может и не быть... Но потом, как бы остыв, все равно снова меня приглашает в свою баню.
И я, словно бы это бесплатный круиз, вновь соглашаюсь. Я говорю ему, что обязательно еще раз приду в эту его баню, и обязательно, что бы мне этого ни стоило, дождусь ее. А если мне повезет, также буду бегать за девушками и бултыхаться в озере. А после этого мы все вместе усядемся за стол, и я скажу о Василии хорошие и теплые слова:
—Какая же у тебя хорошая баня! — скажу я ему, — и какой же ты сам Василий хороший и отзывчивый человек. — И предложу всем за это выпить! И все меня, думаю, поддержат. И расцелуют все дружно Василия! И крикнем мы все вместе «ура!». И клич этот разнесется по всему Селигеру. Тихому-тихому, ночному-ночному, красивейшему озеру из озер!
7
Есть у меня еще знакомые Гена и Люба. Гену бы тоже уместнее называть по имени и отчеству. Но мы его зовем — Гена. И Любу мы зовем Любой, потому что она Люба.
Так вот, в отличие от Нины и Виктора Михалыча, они не ездят ко мне в гости, а скорее я к ним езжу.
Когда я приезжаю, они всегда рады меня видеть и накрывают тотчас же на стол. Я говорю им, что я только на минуточку, что у меня где-то есть важные дела, но они, этот Гена и Люба, не хотят ничего слушать. И вот я уже сижу на кухне и пью с ними портвейн. Так уж выходит почему--то, что у Гены я пью всегда только этот напиток. И Гена его пьет. И Люба.
Мне всегда хотелось задать нескромный вопрос Гене: почему он всегда пьет этот портвейн. Может, думаю, у него не хватает денег на водку, может, просто — Гена их копит, но желание выпить, особенно с таким человеком, как я, сильнее этого накопительства — и Гена идет на компромисс: он покупает именно портвейн... А может, здесь гораздо все сложнее...И я пью с друзьями портвейн и думаю: что так все и надо —пить этот портвейн и не о чем не думать. Поэтому время от времени я говорю Гене: какой же хороший напиток — портвейн, и предлагаю всем за это еще раз выпить. И мы наливаем портвейн в стопки и опустошаем их. Портвейн растекается по стенкам желудка и обжигает его... потом мы принимаемся за закуску и пытаемся каламбурить...
Но вот Гена говорит все чаще и чаще и наконец завораживает аудиторию…
— Люба, ты слышишь? — говорю я ей, и она снисходительно улыбается. — Ей приятно, когда так говорит Гена, и я думаю, приятней вдвойне, когда это замечает кто--то другой. Поэтому я выпиваю последнюю стопку и направляюсь в прихожею.
Я оставляю супругов в разгар нашего праздника с недопитой бутылкой портвейна, и думаю, что внес в дом некоторое воодушевление.
Гена предлагает мне еще выпить "на дорожку" и советует не забывать старых друзей... Я киваю и ухожу.
По дороге я прокручиваю в мыслях нашу встречу и мне почему-то становится все ясно: загадка с портвейном уже решена, и я на радостях подхожу к ларьку и покупаю бутылочку портвейна. Точь - в- точь такую же, какая стояла на столе у Гены.
И вот я держу ее в руках, и трепет растекается по всему моему телу. — Я понял тебя, Гена, понял…
8
Недавно ко мне наконец-то пожаловали Гена и Люба. Гена уже как-то был у меня, а вот Люба приехала впервые. И я думаю, что если бы я ее не увез со своей же выставки, то не приехала бы никогда! Но я все же ее увез. Я ей сказал:
— Люба, хватит тебе здесь выставляться, поедем ко мне. — И Люба согласилась. Ей, видимо, действительно, надоело выставляться, и она, очевидно, себе в этом призналась.…
С Любой приехал и Гена. А с ним еще человек восемь, или десять… Когда Люба вошла в дом, то она все охала и ахала, и говорила: какой же у меня красивый дом. Она даже изъявила желание отобразить его в своих полотнах, но я промолчал. Люба успокоилась. И тотчас же сказала, как бы подзуживая меня, что дом напротив намного интереснее моего, и что она, пожалуй, отобразит лучше его.
Но я дал понять Любе, что дом напротив — это необычный дом, и что его лучше не отображать, то есть не засвечивать, и что там собираются весьма сомнительные люди. Потом я высказал предположение, что дом напротив больше похож на «малину», чем на дом, и если уж на то пошло, добавил я, то лучше уж отобразить все же мой дом. И Люба задумалась. Она действительно была напугана услышанным и сказала, что подумает… Но я не успокоился. Я взял Любу за руку и потащил ее во двор. Я ходил с ней вокруг дома и показывал, какой он у меня все же замечательный, как он вписывается в ландшафт, как он смотрится с торца и какой у него великолепный парадный вход. Люба все кивала мне головой и во всем со мной соглашалась. Она все время старалась освободить свою руку от моей, но я все сильнее и сильнее сжимал ее. Наконец, она одним рывком освободила ее и очень внимательно посмотрела на меня. Она, видимо, не понимала, что со мною происходит. Но я не обращал уже на нее никакого внимания. Я просил ее уже запечатлеть мой дом в обязательном порядке, я даже встал на колени и протянул к ней руки. Руки мои дрожали, а речь была сбивчива. Но, несмотря на это, я произнес следующее:
— Люба, сказал я ей, — если ты не сделаешь то, чего я так тебя прошу, я труп. — Люба посмотрела на меня пронизывающим взглядом и как бы не спешила с ответом. Было видно, что у нее созревало непростое решение, и некая раздвоенность, неожиданность происходящего, мешала ей его принять. Я еще раз посмотрел на Любу умоляюще, и она поддалась.
—Ладно, — сказала она, — но только обещай мне оставить полную художественную свободу.
— Да, да, —быстро произнес я и поднялся с колен. Я все еще боялся, что Люба откажется от своих слов, скажет обратное, и дом мой так и останется не запечатленный. Но Люба обняла мою голову и крепко-крепко, по-матерински, прижала к себе.
— Ну успокойся же ты, — повторяла она, и от ее слов действительно становилось спокойнее. Потом она взяла меня за руку и повела в дом. Там нас недружелюбно встретил Гена, а остальные с возгласом ура быстро налили нам штрафные.
Мы тотчас же опустошили свои стопки и присоединились к беседе. Меня все еще трясло, и я попросил, чтобы мне налили еще. Все согласились, и я сказал какой-то путанный и непонятный тост. Потом, немного успокоившись, я стал вникать, о чем все же говорили. И понял, что говорят вновь о моем доме. Я, конечно, был польщен, и в душе-то понимал, что речь в конце-то концов идет обо мне, всем нравился я. Все то, что меня окружает. Вернее, мой мир. И я попросил не останавливаться…
Постепенно народ стал разбредаться, кто пошел смотреть комнаты, кто-то вышел на воздух, и за столом со мною остались только Гена и Люба. Мы еще выпили и стали вспоминать старые времена. Я заметил, что тогда было прекрасное время, и мы также часто собирались за одним столом.
— Ничего не изменилось, — тоже заметил Гена.
— Да -ничего…— ответил я, и мы налили еще водки.
Вдалеке, где-то в глубине двора, резвилась молодежь, и их голоса напомнили нам о нашей молодости… Я поднял бокал и поблагодарил Гену и Любу за визит. Я сказал, что поднимаю его за дружбу, и что мне здесь ее так не хватает. Но с друзьями мне легче. Потом я выпил, и Гена и Люба последовали за мной. Их, видимо, тронула моя надломленность, и они постарались меня подбодрить. Они говорили, что скучать в таком доме — грех. Что надо просто завести женщину, что по настоящему-то жить я не умею, что жизнь совсем в другом…до чего я еще, видимо, не дорос … Потом Люба обняла Гену и поцеловала его.
—Вот так надо, — сказала Люба и поцеловала Гену еще раз. На что Гена поспешил меня защитить.
—Люба! — сказал он, —не надо так сразу…ведь в жизни бывает все.
— Все не все, — отпарировала Люба, — но раскисать — последнее дело. — Потом она все же соизволила меня спросить: — Почему с тобой нет женщины? — и я не нашел слов, чтобы ей ответить. Я думал, что тема эта исчезнет сама по себе, но Люба все продолжала и продолжала…
— Это не порядок, да так не должно быть...— распалялась она, а я все молчал и молчал…— Ведь женщину бог создал для мужчины, а мужчину—для женщины … это сама природа…. а ты?
— А что я? — попытался я как-то встрять в этот поток, но Люба этого сделать не позволила:
— Я тебе скажу как женщина, — разоткровенничалась она, — нас нужно иметь, а ты — не имеешь. Ты, очевидно, трус, не решаешься иногда подойти к той, которая понравилась… А почему? надо просто поменьше копаться, а иногда даже, закрыть глаза и подойти к первой встречной…
—Ну хорошо, —остановил я Любу, — ну подойду, а дальше, что дальше? — Все еще пытался я ей противостоять.
—Что? — выпалила Люба, — он еще спрашивает «ЧТО», да просто: взять ее за руку, а потом что-то сказать приятное, нежное, и все будет в порядке, — И Люба посмотрела на меня, как на ребенка.
Да-да! Именно так смотрят на ребенка, чтобы порой убедиться, понял ли он сказанное. И я не обманул ее ожидания.
— Знаешь, — сказал я ей, — а ведь ты во многом права. — И Люба улыбнулась. — Хотя, — заметил я, — здесь не так все просто. Это может у тебя, Люба, так: подошел и взял, а у меня сложнее, и по поводу женщин ты немного заблуждается. Все-таки, — признался я ей. — У меня иногда они все же бывают, и я не совсем такой, как ты меня здесь выставляешь.
—Ну-ка! Какой же ты? — выпалила Люба и посмотрела на меня с недоверием.
— А такой…— И я начал что-то говорить о психологии мужчины, о тонкостях в этих делах…я говорил пространно и долго, из чего видно было, что Любу мои слова абсолютно не убедили… Видно было и то, что у нее уже сложилось обо мне свое, особое, мнение и, видимо, сложилось уже давно, сложилось и не без участия Гены и семейного обсуждения, и то, что Люба его обнародовала только сегодня в такой откровенной форме , лишь подтверждает, что это действительно так. А между тем, я уже рассказывал о своих женщинах, что их у меня больше, чем они думают, что я отношусь к личной жизни совсем по-иному, чем они, что нахожу удовольствия больше в развлечениях, чем в скучном отбывании друг при друге.
— А если говорить честно, — заключил я, — то я и есть самый настоящий развратник! Даже скажу больше. Я, Люба, почти Чикатило! Да-да, не удивляйся, самый настоящий Чикатило! — Отчего Люба и Гена переглянулись. Они как бы старались понять, шучу ли я? Ведь то, что я только что произнес, не лезет ни в какие рамки, но я все продолжал и продолжал, теперь уже я, а не Люба, наслаждался своим красноречием и приводил все новые и новые аргументы в подтверждении своих страшных слов.
Речь шла уже о доме, и я в двух словах обрисовал им то, что здесь происходит… Я дал им понять, что дом мой — не совсем дом, это скорее притон, рассадник… и я провожу в нем время так, как мне заблагорассудится… Я постарался, было, более подробно обо всем этом рассказать …но Гена категорически прервал меня:
—Хватит! — отрезал он. И Люба тотчас же его поддержала:
— Да, хватит! — Тоже сказала она! И я осекся. — Прекрати, что ты несешь? — начала морализировать Люба: — Ты отдаешь ли себе отчет…— И я опустил глаза. Люба так произнесла эти слова, что еще одно слово из моих уст и я был бы ею атакован. Любины руки дрожали, а лицо, казалось, вот-вот займется пламенем…
—Люба! — пришел на помощь ей Гена, —успокойся, Люба! Все, что ты говоришь, — бесполезно, — и Гена стал подниматься из-за стола.
— Нет, ты слышишь, что он нам здесь несет, —не унималась Люба и стала тоже подниматься из-за стола.
Предчувствуя беду, Гена обхватил Любу за плечи и постарался усадить ее на место. Люба нехотя, но повиновалась, хотя негодование все еще исходило и исходило от ее лица.
Глядя на это, я не понимал, отчего Люба так разнервничалась, что так возмутило ее, ведь мы взрослые люди…а, может, подумал я, она думает, что я ее и Гену обманываю, дурачу, и это мне доставляет удовольствие … и я почти шепотом произнес:
— Люба! Ведь то, что я только что сказал, — это, действительно, так. — И с надеждой посмотрел ей в глаза. Я как бы упрашивал ее, чтобы она мне наконец-то поверила. Но Люба не произнесла ни слова… И Гена не произнес ни слова. Они, вероятно, не знали, что им делать, как со мной быть, и вообще кто я?
Видя их замешательство, я поспешил рассказать им о моих вечеринках, как я здесь их устраиваю… о том, о чем я никогда и ни с кем не говорил. Я рассказал им и о Тверской —этом бурном Клондайке впечатлений. И о том, что жизнь столицы –это совсем другая, необычная жизнь, и здесь свои приоритеты.
— Здесь, — старался убедить я их, — все по-иному, чем у нас в городе, — и я привел в пример несколько наблюдений…
Я стал замечать, что лед между нами начал таять, и на какое –то время в глазах моих гостей появился ко мне интерес; казалось бы, пропасть непонимания, что оказалась, между нами, вот-вот будет преодолена, супруги вновь внимательно слушали меня, и я, видя это, все приводил и приводил новые пикантности.
Но Любе, видимо, все это уже достаточно надоело, и она, наконец-таки, поднялась. На этот раз я не стал удерживать Люб, и полностью обратился уже к Гене. Я думал, что как мужчина мужчине многое из моего рассказа им будет принято. Но и Гена, также, как и Люба, поспешил покинуть меня, и его взгляд мне говорил о том, что он, этот Гена, несмотря ни на что, меня так и не понял…
«И Люба, — подумал я, — несмотря ни на что, меня тоже так и не поняла, — и я остался один». Я сидел и думал, о сегодняшнем вечере, моих друзьях, об этом странном разговоре и не понимал, что, собственно, произошло, чем я так обидел своих гостей, чем раздосадовал, что такого я им сказал непростительного, раз они решили таким образом покинуть меня. Ведь я поделился с ними самым-самым, а они? Почему они не смогли все же понять меня, войти в мое положение, почему? Я сидел и смотрел в одну точку, а за окном завывали собаки. Возможно, они жалели меня, а возможно, им стало также одиноко, как и мне… Я распахнул окно и вдохнул свежий воздух. Осеннее небо давило своим леденящим мраком, и сквозь него нет-нет да и высвечивались небольшие созвездия.
«Где-то должно быть там, — подумал я, — есть другая, ничем не омраченная жизнь». Собаки продолжали завывать, а ветер, нет-нет да и срывал с деревьев последние заиндевелые листья. «Да, где-то там, —подумал я еще и вздохнул…».
9
Сережа — совсем другой человек. Он ничего не желает мне ничего плохого... Сережа не хочет также участвовать ни в каких революциях. А хочет Сережа одного: занять у меня кучу денег и уехать в Америку. Там, я думаю, он будет пить на мои деньги Кока-Колу и есть жирные сэндвичи. А когда он наестся до отвала и у него закончатся мои деньги, то он еще раз займет кучу денег, но уже не у меня, а у нового американского друга, с которым он наверняка, познакомиться в каком- ни будь кафе, или баре.
И я думаю, что новый американский друг не откажет Сереже, так он, несмотря на то что всегда занимает деньги, все же милый на вид парень и имеет на Селигере дом.
Когда Сережа занимает деньги, то он всегда говорит, какой у него хороший дом, и какой красивый залив у него рядом с домом... Он так всегда об этом говорит, что каждый хочет помочь ему и дает ему деньги. Но со мной этот номер не пройдет! Когда Сережа в очередной раз попросит у меня деньги, я все ему выскажу: и про эту Америку, и про нового американского друга, и про дом, который на Селигере...
Но Сережа, думаю, очень от этого расстроится и снова попросит у меня денег, но на этот раз — в два раза больше.
Поэтому я, пожалуй, прикинусь простачком и не скажу ему про эту Америку, и его нового американского друга: «Слушай, — скажу я ему, — считай, что я ни о чем и не знаю…». — И мы обнимемся с ним, как старые приятели, и я от волнения дам, вероятно, ему вновь деньги. — скорее в знак нашей дружбы, чем в долг. И Сережа понимающе улыбнется.
10
Наконец-то меня пригласил на Селигер Сережа.
— Знаешь, — сказал он однажды, — мне очень хочется с тобой съездить на Селигер.
—Ну что ж, — ответил я, — раз ты так хочешь, я готов. — И мы наметили сроки.
Потом уже, в дороге, Сережа посвятил меня в свои планы:
— Дружище! Мы едем туда не просто так бездельничать или, как ты это называешь, отдохнуть… мы, — стал чеканить слова Сережа, — едем на рыбалку».
— Но я же не умею этого делать, Сережа, — возразил я ему.
— Это неважно, — ответил он, — зато это делать умею я, — и весело похлопал меня по плечу.
Дорога была длинной, и я еще много раз обращал свои мысли на Сережины слова.
В итоге все так и получилось. Сережа действительно ловил рыбу один, а я верно и трепетно ждал его на берегу.
«Конечно, ждать на берегу дело не легкое, когда у Сережи то и дело поклевки, но кто-то же должен оставаться, — успокаивал я себя, — кто-то же должен ждать…» — поэтому я и сидел, и ждал, и, естественно, волновался: наловит ли мой друг рыбу? не будет ли большой волны или дождя? И нервно ходил по берегу.
Я заглядывал на облака, прислушивался к ветру, гадал на ромашке. Проходили минуты, часы, а я все ждал и ждал.
Но вот, наконец, я слышу знакомый гул мотора, и на берег выходит он, мой Сережа.
Я иду ему навстречу и улыбаюсь: я рад, что он вернулся, и стараюсь ему угодить. Я подхватываю у него весла и несу их к дому. Сережа, конечно, важничает: потряхивает садком и весело рассказывает о рыбалке.
Я слушаю его с интересом, представляю себя в его лодке и радуюсь удачной засечке. На крючке трепыхается рыба, и я судорожно нащупываю сачок. В конце-то концов мне это удается, и я вытаскиваю жирного леща. Я так явно все это представляю, что уже и не слушаю, что говорит мне Сережа, а еще и еще раз переживаю этот момент… Но вот Сережа останавливается, снимает с себя бушлат и садится на скамейку.
Я понимаю, что моей мысленной рыбалке приходит конец, ставлю весла и ухожу. Я хорошо знаю, что Сережа не любит, когда встреча затягивается, и всегда мне ясно об этом дает понять. Он недовольно хмыкает, говорит все больше слов об усталости и закрывает глаза.
Я понимаю, что мой друг начал отдыхать и мне пора уйти. Я поднимаюсь на веранду и продолжаю за ним наблюдать. Время от времени он открывает глаза и смотрит по сторонам, в конце-то концов направляется в дом. Перед тем он заходит в столовую и наливает себе водки. Какое-то время Сережа сидит неподвижно, но потом все-таки поднимается и уходит.
Он проснется только к зорьке. И я увижу его только завтра. ближе к обеду. Утром он возьмет удочки и отправится на свой фарватер, а я вновь буду ждать его, как я это делаю каждый день. И все же я надеюсь, что когда-нибудь, когда не будет этих серых облаков, этого неожиданного ветра и этих ромашек, Сережа усадит меня в свою лодку и умчит далеко-далеко, на свой удачливый фарватер. К своим лещам.
—Знаешь, — скажет он откровенно, — все же мне хочется, чтобы ты посмотрел, как я справляюсь с этими лещами. — И я зажмурюсь от предвкушения удовольствия… и скажу ему:
—Большое-большое спасибо! Сережа! Мне так давно этого хотелось, что ты даже не представляешь… — и, прижимаясь все теснее к корме, я замру в ожидании необыкновенного…
11
Федя и Соня
Федя и Соня познакомились друг с другом в Сочи, в этом теплом и заманчивом городе, во время отдыха. Федя прилетел из Воркуты, а Соне купил путевку ее бывший муж. Муж у Сони был банкиром, и он всегда ей дарил дорогие подарки: то ли тойоты, то ли ягуары, точно не помню, но то, что Соня их принимала, помню точно.
Так вот, в один прекрасный день Соне надоело принимать в качестве подарков эти внедорожники, и она сказала: «Хватит». Если этот банкир не купит ей обычную путевку в Сочи, то она от него уйдет. Еще Соня добавила, что ей надоели до чертиков эти Анталии и Кипры, и что она хочет отдохнуть как настоящая русская женщина в обычных «Сочах», и непременно одна!
Муж Сони, конечно, удивился ее новой выходке, но вникать в капризы Сони ему всегда было недосуг, и он согласился. Он купил жене недорогую путевку в трехзвездочный на самом берегу моря и вновь занялся своим бизнесом.
Федя же достал путевку сам, в каком-то профсоюзе, по каким-то льготам, и приехал в этот южный город по зову сердца. Дело в том, что побывать в Сочи Феде хотелось с детства, и когда по телевизору он видел цветущие акации сочинского ботанического и роскошные яхты, то Федю всегда почему-то трясло: он вскакивал с места и долго ходил по комнате из угла в угол. Иногда он поглядывал в окно, но за окном было почти всегда снежно и вьюжно, а если и не было снежно и вьюжно, то все равно, как снежно и вьюжно. Федя так нервничал, когда по телевизору показывали эти красоты, что всегда выключал его: он считал, что операторы, или кто там еще... издеваются над ним, Федей, и что ему специально показывают эти акации и яхты, чтобы вывести его из себя. И Федя дал себе слово, что он обязательно когда-нибудь приедет в эти Сочи и будет ходить мимо этих акаций и кататься на белых яхтах… А еще Федя очень хотел быть среди сочинских девушек, которые почему-то подолгу валялись на раскаленной гальке, и уже тайно представлял себе, как он с ними заводит знакомства…
В принципе, девушек и в Воркуте было не мало, но Феде они как-то не «приходились». Они все равно были не те, незагорелые и неаппетитные, не такие, каких он мельком разглядывал с экрана своего «горизонта». Девушки в Воркуте, по его представлению, были совсем другие, девушки как девушки. И на уме у них всегда одно, но в городе Сочи все же они были лучше.
Федя много работал, отбивал уголь своим увесистым молотком, изо дня в день спускаясь в эту душную шахту, и считал дни, когда же он наконец-таки поедет в эти Сочи. Зарплата у Феди была хотя и не малая, но для поездки в такой красивый и дорогой город ее все же не хватало. Вернее, ее бы хватило на дорогу, на сносную жизнь в каком-нибудь частном секторе, но Федю это почему-то не устраивало. Федя решил, что он живет один раз и жить ему подобает, как и положено. Чем он хуже других, тех, кто бросает деньги налево и направо, которые устраиваются всегда комфортно и не думают совсем, сколько все это стоит? Поэтому Федя и не торопился, а работал и работал.
Но вот повезло! Профсоюз выделил ему, как передовику, двухнедельную путевку именно туда, куда Федя и хотел, и он оказался там. Федя поселился в каком-то пансионате в странной многоэтажке и тотчас же отправился к морю.
Море он также обожал, как и акации, яхты и загорелых девушек. Поэтому сразу же по приезде сделал дальний заплыв и еще долго бултыхался в соленой и непривычной для себя воде. Целыми днями он проводил на пляже и между заплывами нет-нет да и посматривал на девушек. Девушки лежали на гальке чуть ли не голышом и чуть ли не дымились от знойного южного солнца.
Однажды Федя все же подошел к одной из них и соизволил сказать ей: «Добрый день!», но девушка не шелохнулась. Тогда Федя сказал что-то о море, о солнце, которого в его городе мало и почувствовал, что у девушки проявился к нему интерес. От радости Федя оживился и сам не заметил, как стал рассказывать о своей Воркуте, о том, как там холодно и как ему работается в своей душной шахте. Федя действительно рассказывал так увлеченно, что Соня всецело была поглощена его рассказом и удивленно рассматривала. По ней было видно что то, о чем незнакомец ей рассказывал, было ей далеко. И она, видимо, никогда не слышала о таком городе, как Воркута. Не слышала и о его шахтерах, и какой у них тяжелый и неблагодарный труд. Не слышала девушка и о стачках, которые иногда устраивали на своих шахтах рабочие, и думала, что Федя, этот неизвестно откуда взявшийся говорун, все выдумывает. Она подумала даже о том, что он специально это делает, чтобы познакомиться с ней. Это действительно очень оригинально, а не как это делали до него все молодые люди. Они, эти пижоны, сразу хотели затащить ее в постель, приглашая после первых же минут знакомства в ближайший бар или просто зазывали в гости. Но для девушки, а Соня хотя и была замужем, но была довольно-таки молодой и привлекательной, это было все равно что постель. И она отказывала. И приехала она просто отдохнуть от Москвы, от своего мужа, который все время думает о своем банке, от суетной и бестолковой столичной жизни. «А здесь еще и этот, шахтер, — думала Соня, — но все равно что-то в этом парне все же есть», — и рассматривала собеседника с любопытством.
А Федя уже рассказывал о своей семье, о том, что родители его любят Север, что приехали они туда не из-за больших окладов, а по зову сердца. Что папа его был геологом, а мама все время искала каких-то редких насекомых, и что он тоже полюбил этот ветреный и неухоженный край. И никогда бы не уехал из своей Воркуты, если бы не знал, что есть такой чудесный и теплый город Сочи. В принципе, ничего такого Федя не сделал, чтобы вызвать симпатию к себе, он просто рассказывал о своем городе, о своих родителях, но почему-то та искренность или простодушие, с какими незнакомец вел этот рассказ, подкупили девушку, и она почувствовала, что Федя ей нравится.
Потом они встретились еще и еще раз и под конец своего отдыха стали неразлучны. Девушка, а теперь Соня, как она представилась Феде, не на шутку привязалась к своему новому другу и в один прекрасный вечер перебралась к нему. Они уже жили чуть ли не одной семьей. И рассказы о Воркуте были все живописнее и живописнее.
Соня тоже рассказала Феде немного о себе. Но очень скупо, чувствовалось, что говорить ей было особо и не о чем, а Анталия и Кипр оставили лишь смутное о себе представление. Потом Соня соизволила рассказать о своем муже, и Федя это пропустил мимо ушей. Соня еще раз упомянула о муже, что он у нее банкир и постоянно дарит ей эти непрактичные и дорогие внедорожники, но и на этот раз Федя абсолютно не отреагировал ни на слово «банкир», ни на слово «внедорожники». Он просто не знал, что это такое. Вот шахта – это да! Это он знал, а банкир было для него что-то далекое и непонятное. И Соня перестала об этом говорить.
Они ходили на пляж и долго лежали на песке и молчали. А когда было невыносимо лежать от знойного палящего южного солнца, то, как по команде, вскакивали и бежали к воде. Они бросались неистово в волны и уплывали от берега прочь. Там, среди волн, далеко-далеко за буйками, они крепко прижимались друг к другу и, стараясь удержать свои тела на плаву, целовались. Федя обожал целоваться именно среди волн, когда вокруг не было ни посторонних, ни этого гомона людского окружения, а под ногами была одна только глубина. Любила, вернее полюбила, среди волн целоваться и Соня. И она говорила Феде, что ничего подобного она никогда не испытывала.
Но отдых закончился, Федя и Соня расстались и жили долго врозь. Федя у себя в Воркуте, а Соня вернулась к своему банкиру. Но тоска по Феде не давала ей покоя, и она садилась и писала ему письмо за письмом. Она писала, что очень привязалась к нему, к этому большому и наивному ребенку, что таких как он, ее Федя, больше нет, и что хотя у него есть только его молоток, которым он мастерски орудует, она, Соня, все равно его любит и ждет не дождется.
Федя тоже писал Соне. Писал, как очень тоскует без нее, как ему сняться ночами их дальние заплывы за буйки, и о том, что он ее тоже любит и, вероятно, полюбить больше никого не сможет. Он писал Соне, что она – его судьба, и прилагал к своим письмам всевозможные лирические отступления….
Лирическими отступлениями были стихи, которые нет-нет да и сочинял Федя, а после встречи с Соней писать стал с завидной регулярностью. Соня, хотя и многое не понимала в его стихах, но чувствовала, что они у него особенные: была в них подкупающая интонация и необычные образы, и Соня была Федей горда.
В конце-то концов, Федя переехал в Москву и стал жить с Соней, а банкир с головой ушел в свой банк. Он даже и не заметил, что Соня от него ушла. В душе он как бы даже порадовался тому, что не придется более выполнять непонятные прихоти жены, как например, этот случай с путевкой… И вообще, он был не романтиком, ему бы никогда бы в голову не пришло целоваться среди волн за этими буйками. Его интересовали дела более практичные: кредиты, всевозможные авизо и сальдо… В общем, Соня ушла.
С Федей я познакомился на Селигере — он привез туда школьников, то ли отдохнуть, то ли спрятаться от шахтерских волнений, а может, и то, и другое. Федя, видимо, был на хорошем счету у профкома: передовик, улыбчивый и располагающий к себе парень, он выделялся среди многих и не чурался общественной работы. А здесь подвернулся бартер – турбаза «Селигер» задолжала за уголь. Долг решено было погасить путевками. Федя приводил детей на озеро, на близлежащий от турбазы пляж. Дети резвились и то и дело забегали в холодную воду. Он бегал за ними и давал каждому приличный подзатыльник. В ответ дети бурчали, но было видно, на Федю не обижались, нехотя подчинялись и отходили от воды.
Однажды мы разговорились с Федей и после этого стали кивать друг другу при встрече. Потом он приехал на Селигер и на следующий год, и мы стали с ним ближе.
В Москве же, когда Федя поселился на Коровинском с Соней, он устроился сразу же на работу в какой-то сервис, а Соня еще долго встречала и провожала его, как ребенка. Соне такая забота приносила большое удовольствие, и она часами, оставаясь дома одна, думала, чем, чем бы еще удивить своего Федю и, найдя необычный рецепт торта или сделав перестановку в квартире, ждала его с нетерпением. Феде было приятно такое внимание. И он, приходя усталый и голодный после рабочего дня, чмокнув ее в прихожей, готовился к очередному сюрпризу.
Но такая райская по нынешним временам жизнь стала омрачаться некоторой нехваткой средств. Несмотря на то, что денег от проданного лимузина было предостаточно, как это не хотелось Соне, а ей все же пришлось устроиться на работу, и она вновь стала бухгалтером.
Раньше, когда она еще не была замужем, она работала тем же бухгалтером и вела скромную и незатейливую жизнь. Она много училась: изучала компьютер, ходила на какие-то курсы… Но вот вышла замуж за человека состоятельного, и все пошло по-другому – уволилась с работы, засела дома и обрела покой и достаток.
Муж был намного старше Сони и отчасти не понимал томления ее души. Соня постоянно его куда-то звала, увлекала, но мужу Сони все эти мероприятия казались пустой тратой драгоценного времени. Он был другим. Скроен чистой практикой и конкуренцией, он являл собой облик настоящего дельца, профессионала и отметал все лишнее. Правда, прихоти Сони он все же выполнял, по-своему ее баловал, и когда брак их распался, как ни смотрел он на вещи философски, все равно ему не хватало этого ребенка. Этого возмутителя спокойствия. И он нет-нет да и грустил…
Соня же, наоборот, полностью отдалась своей новой жизни и нагрузка по дому, работа, да и еще любовь к Феде не давала ей и минуты вспоминать прошлое. Но вскоре счастливой ее жизни пришел конец. У Феди начались неприятности – что-то не заладилось с сервисом, и он начал менять одно место работы за другим. Потом пришлось обменять квартиру и поселиться в недорогой хрущевке. Случайных Фединых заработков явно не хватало, и Соне пришлось во многом себе отказывать. Она уже не искала причудливые рецепты, а полностью сосредоточилась на экономии семейных средств – стала чаще посещать оптовые рынки и радовалась, как ребенок, когда ей удавалось сэкономить приличную сумму денег на удачной покупке. Соня становилась настоящей хозяйкой, а те бытовые трудности, которые все чаще и чаще выпадали на ее голову, только ее закаляли.
Федя видел, что своей неспособностью адаптироваться в столице, – наконец-таки найти приличную и высокооплачиваемую работу – он приносит Соне некоторую тревогу, как бы взваливает на ее плечи весь материальный груз, заставляет ее таскаться по этим рынкам и экономить на всем. Но как-либо изменить положение он не мог. Так уж получалось, что Федя, этот трудяга, здесь в таком большом и красивом городе, как Москва, словно выпадал из общего ряда бизнесменов и дельцов.
Именно в Москве ему почему-то ничего не удавалось – ни найти работу, ни друзей, ни тем более цепко ухватить это своими натруженными руками. Ухватить и держать, держать, пока не появится убежденность, что это все уже с тобой, с тобой надолго, словно бы уже въелось в тебя, и как это часто бывает, коль выходит, то обязательно с мясом, кровотечением, болью…
Но ничего похожего с Федей не происходило. Он менял работу за работой, а Соня, его терпеливая и мудрая Соня, каждый раз при этом вдохновляла его на новое усилие. Но вот в конце-то концов он устроился снабженцем в преуспевающую фирму и мало-помалу дела его стали поправляться. Федя стал приносить домой деньги и Соня, эта терпеливая и неустанная Соня, наконец-таки вздохнула с облегчением.
Супруги уже думали о своей жилплощади и регулярно откладывали часть средств на книжку. Жизнь Сони и Феди приобрела стабильность, при которой человек позволяет себе некоторую вольность: или попутешествовать, или навестить раз-другой знакомых за городом. Видимо, жизнь Феде в столице вскоре наскучила, и он набрал мой номер телефона:
— Хорошо, —ответил я, —приезжай!
Федя приехал один, без Сони. И мы поговорили о том, о сем... Утром я проводил Федю до калитки. Прощаясь, он пообещал привезти ко мне и Соню, познакомить, и я сказал, что буду ждать с нетерпением: «Интересно, какая она, эта Соня?» — думал я. И проводил взглядом Федю.
Эта история еще долго не выходила у меня из головы: «Ну, что ж, посмотрим... Соня так Соня...».
Когда же Федя приехал с Соней, то она мне понравилась. Именно такой я ее себе и представлял: волевой, энергичной, молодой. Она сразу обратила на себя внимание живым и лукавым взглядом и повела себя довольно-таки непринужденно, чувствовалось, что общаться ей приходилось в кругах отнюдь не простых, а бывшее замужество и поступок с Федей давали ей ту уверенность в себе, которая отличает людей определенного круга от других… В общем, Соня представилась мне довольно-таки столичной молодой девушкой, которая в курсе всей московской жизни, ее приоритетов, правил и вкусов, что напротив отличало Федю от нее довольно-таки разительно.
— Котик, — называла она своего Федю, и эта снисходительно ласковая вольность по отношению к нему говорила мне о многом…
Соне у меня понравилось, и супруги стали приезжать чаще. Порой они оставались до утра, где я выделял им одну из дальних комнат на втором, и, судя по их обычно позднему появлению в столовой, я всегда предполагал, что они хорошо отдохнули.
Федя и Соня зачастили. И мы стали друзьями. Провожая их по утрам до калитки, мне всегда почему-то вспоминались эти буйки. Их история... И, перебирая в памяти свои страницы жизни, я все искал эти буйки: были ли они у меня? Буйков не было.
12
— Почему ты ничего не делаешь? — упрекнул меня Сережа.
Я опустил глаза. Мне было неловко за то, что он обнаружил мое желание немного передохнуть — побездельничать, поэтому я возразил ему, пустился в длинные и пространные рассуждения.
— Как все же это приятно, — начал было я, — повалять порой дурака…
Но Сережа меня прервал, начал говорить и говорить очень обидное для меня и, как это ни странно, правильное, а под конец вынес вердикт:
— Раз ты ничего не делаешь, — сказал он с суровой интонацией в голосе, — то все буду делать я. Слышишь? Я! — повторил он.
И тотчас принялся за работу. Он даже не попросил Федю и Соню помочь ему.
Федя и Соня, как и я, сидели без дела у своих рюкзаков и явно не спешили обустраиваться. Было видно, что они заняты друг другом и, если бы не наш диалог с Сережей, который их явно насторожил, ворковали бы и ворковали себе, как голубки, а теперь… Теперь же они засуетились, будто услышали упрек строгого начальника, и начали устанавливать свою палатку.
Тем временем Сережа уже вовсю действовал. Он с необычайной ловкостью развязал рюкзаки, лежащие у его ног, и вытащил из них вещи. Некоторое время он стоял и смотрел перед собой на посуду, снасти, продукты… — казалось, принимал какое-то важное, только ему подвластное, решение. Вероятно, что следует сделать в первую очередь, а что — во вторую. Но потом, видимо, неожиданно для себя решил заняться совсем другим. Он начал осматривать окрестность, выискивая сухие и высокие деревья, и, не найдя, очевидно, ничего подходящего, решительно направился к коряжнику.
Коряжник был разбросан по всему берегу и в разных местах выдавал себя среди зелени и колючек серыми, торчащими в разные стороны, щупальцами. Как раз по ним и пришлись первые удары его топорика, который отскакивал от них в силу их сухости, как мячик. Но упорство, даже некая одержимость, с какой он принялся за работу, помогали ему валить куст за кустом.
Пока я наблюдал за Сережей, Федя и Соня, натянув палатку, вновь слонялись без дела. Соня затягивалась сигаретами одной за другой. А Федя, ее верный страж и воздыхатель, все время находился рядом. Он постоянно следовал за ней и, когда бы я не взглянул в его сторону, обязательно обнаруживал поблизости и ее.
Вот Федя принялся распутывать сетки и время от времени рылся в рюкзаке в поисках какой-нибудь мелочевки. Рядом с ним сидела и курила Соня, поглядывая в нашу сторону с усмешкой… Временами, отвлекаясь от своего дела, Федя шел к берегу небольшого озерца, у которого мы остановились, и начинал бросать в него небольшие камешки.
— Смотри, — обратился он ко мне, не в силах удержаться от радости удачного броска.
Я переводил свой взгляд с Сережи на Федю: он был увлечен как ребенок: камешки эти отскакивали от воды и, понемногу теряя траекторию, исчезали в ней.
— Да. Хорошо, — ответил я, но с интонацией довольно-таки неуверенной, скорее, безразличной.
Меня же больше интересовало другое, и я вновь смотрел в сторону Сережи. Мне почему-то импонировала его хватка, это неуемное стремление все расставить по своим местам. Даже здесь, на отдыхе, когда так хочется послать все заботы куда подальше, поваляться часок-другой в тесном спальнике и ни о чем не думать, он все равно не мог ни на минуту расслабиться. Странное дело, но он находил занятие за занятием. Вот и теперь он достаточно долго возился с этим коряжником, не давая покоя ни себе ни людям.
Вскоре запылал костер. Сережа разжег его один, казалось, мы все для него уже не существовали. Я хотел было напомнить ему о себе: попытался чем-то помочь, что-то принести, обратить на себя внимание. Но он не повел и бровью. Всем своим видом Сережа показывал, что ему в этом деле никто не нужен, что он будет четко придерживаться своих, ранее сказанных слов, и мне от этого стало немного не по себе.
Возможно, это был стыд или какая-то смесь страдания и никчемности, возможно, что-то другое. Тем не менее настроение мое было надолго подавленным, и я не находил себе места. Не знаю, так ли ощущали себя Федя и Соня, но, судя по их беспечным лицам, выражающим одно лишь нетерпение, в этом я был одинок.
Вскоре была начищена картошка и поставлен на костер котелок, а еще через несколько минут — натянута палатка.
Палатка эта была торговой, трехсторонней, и Сереже все же удалось ее установить в одиночку. Правда, порывистый и по-осеннему холодный ветер все время задувал в нее едкий, вышибающий слезу, дым от кострища. Несмотря на это, она все же создавала не весть какое, но укрытие.
Что же касается ветра, то он вольно гулял по степи с первого дня нашего приезда. У меня было такое чувство, что здесь он никогда не утихает, за исключением длительных осенних ночей, да и то, нет-нет и всколыхнет собою окрестность, как бы напоминая о себе нежданным резким порывом и, словно озоруя, вновь поутихнет или исчезнет совсем. Затем ненадолго и в самый неожиданный момент, когда все вокруг объято тишиной и покоем, вновь покажет свой строптивый характер.
В котелке во всю кипел суп, а Сережа все что-то делал и делал. Он уже колдовал у стола: что-то резал, раскладывал и накрывал.
— Прошу! — вскоре произнес он, в первый раз бросив взгляд в нашу сторону.
Мы переглянулись, думая, что нам эти слова послышались.
«Неужели», — подумал каждый из нас, и после недолгой паузы мы направились к столу.
— А теперь можно и по чуть-чуть, — предложил Сережа и нетерпеливо потер руки.
— Почему же по чуть-чуть? — возразила Соня и поспешно начала рыться в своем рюкзаке.
Сумки и рюкзаки с продуктами лежали рядом и принесены были тем же Сережей. Он отделил все наши, лежавшие вперемешку с вещами, продукты от всего остального. Соня рылась в них в надежде отыскать что-то такое, что было тщательно и далеко ею спрятано.
— Вот, за труды, — сказала она и протянула литровую бутылку водки Сереже.
— Не откажусь, — ловко перехватил он емкость из ее рук.
Водка соблазнительно булькала в кружки, и мы, томясь от нетерпения, наконец-то потянули к ним руки.
— За отдых! — произнес преобразившийся Сережа: он был более внимателен к нам, делая вид, что все, что произошло ранее, не имеет сейчас никакого значения.
— За него… — поддержала его Соня и, опередив всех, первой поднесла кружку к губам.
Остальные последовали за ней.
Через десять минут мы, уже сытые и разогретые спиртным, начали понемногу шутить.
— А ты бывалый, — Соня сделала комплимент Сереже.
Польщенный приятным замечанием, он наконец улыбнулся. Я тоже постарался немного польстить ему, высказав, как он умело и быстро устроил и этот стол, и ужин. Однако Сережа отреагировал на мои слова сдержанно. Чувствовалось, что натянутость отношений между нами сохранилась, и я, не дождавшись от него слов, умолк и отвел взгляд.
Неожиданно для всех он все же начал оттаивать: слово за слово рассказал о себе, и мы старались ему не мешать.
Из его рассказа мы узнали, что его отец — инструктор по туризму и что именно он, а не кто-либо, привил ему с малых лет страсть к байдарке и рюкзаку. И что, еще будучи подростком, он сам водил туристские группы по рекам и озерам Верхневолжья.
Увлеченные его рассказом, мы сидели и не отводили от него взглядов. Время от времени он делал паузы, и тогда в кружки вновь наливалась водка и произносились такие же короткие и странные тосты.
Постепенно тела наши налились тяжестью и стали неподатливыми, вследствие чего очередную инициативу Сережи выпить мы приняли без энтузиазма. Спешить с очередной дозой спиртного нам не хотелось, тем более что впереди была длинная и холодная ночь, но возразить мы так ему и не смогли.
— Давай! — неожиданно для себя поддержал его я и налил себе в кружку водки.
За мной тотчас последовали Соня и Федя. Мы в очередной раз выпили.
— Ну, мужики, хорошо ведь… — прорвало на эмоции Сережу, и он вновь потянулся к бутылке.
—Отлично! — проявил солидарность с ним Федя и хотел было вновь выпить.
Но Сережа уже успел вылить остатки водки в свою кружку и на попытку приятеля присоединиться к нему лишь засмеялся:
— Кто не успел, тот опоздал… — Федя улыбнулся.
— Ну что с тобой поделаешь… — произнес он незлобно и в свойственной ему манере развел руками.
И действительно, Федя, как и я, снисходительно относился к чудачествам Сережи. Было видно, что Сережины шутки Федю не задевают.
Какое-то время все молчали, но вскоре тишину нарушил Сережа, произнеся длинную словесную тираду, состоящую из потока непонятных нам слов. Возможно, эти слова и были вполне доходчивыми, ясными и мудрыми, но нам они показались чересчур сбивчивыми и путаными, и мы с нетерпением ждали, когда все это закончится.
Постепенно мы стали расходиться.
Я пошел прогуляться к Волге, а Федя и Соня удалились к своей палатке. За столом остался один Сережа. Чувствовалось, что покидать его ему не хотелось.
Я ходил по высокому берегу и слушал, как внизу плескалась вода. Спустился и пошел вдоль Волги, переваривая в душе первые и еще непонятные мне ощущения от вечера. Когда возвратился в лагерь, была уже глубокая ночь.
Утром Сережа подошел ко мне и сказал:
— Ты видел, как я вчера работал?
Я кивнул.
— Если хочешь, мы будем делать все это вместе.
Я попробовал отшутиться.
— Сережа, — сказал я ему, — у меня наверняка ничего не получится.
Но мой собеседник вполне серьезно стал меня убеждать, что это не так, что один или два таких вот похода — и все будет в порядке, на что я в недоумении еще раз кивнул. Мне было жаль его разочаровывать, и я полностью ему подчинился.
— Молодец, — похлопал он меня по плечу. — Мы примемся за дело, не откладывая ни на минуту, — и, взяв в руки топор, направился вновь к коряжнику.
Несмотря на мое согласие к нему присоединиться, он колол и пилил его снова один. Я вновь стоял в стороне, хотя все время порывался оказать ему помощь. «Дай я», — говорил я ему, когда видел, что его удары становились все реже и реже. Но Сережа не отступал, казалось, что тот или иной ствол, который ему не поддавался, только лишь раззадоривал его, и после небольшой передышки он бросался на него с большим упорством, чем ранее. Наконец сук все же издавал треск и поддавался.
Все повторилось.
Через час Сережа уже сидел за столом и вновь пил водку.
— Присоединиться не хотите? — как бы приглашал он всех к празднику.
Но мы все дружно стали открещиваться. Пить нам уже не хотелось, после вчерашнего ужина было еще немного не по себе, то и дело мутило, и одно упоминание о выпивке заставляло нас передергиваться.
— Давай уж один, — сказал Федя.
Сережа отвел от нас взгляд и, несмотря на наш отказ, все же налил себе водки.
— Хорошо! — сказал он, с трудом встал из-за стола и пошатываясь неожиданно для нас направился к стоящему в сторонке Фольксвагену.
— Обожаю, — подойдя к машине, произнес Сережа и полез в салон.
Вскоре Фольксваген зарычал и рванулся с места.
— Далеко не уедет! — успокоил всех Федя.
Мы смотрели на удаляющийся от нас микроавтобус.
— Ну что ж, теперь можно и позавтракать, — предложила Соня, и мы с Федей согласились.
Сережа вернулся нескоро, часа два он бороздил степь в разных направлениях. Мы находились на острове и это успокаивало — ничего непредвиденного не случится.
Но вот мы услышали рев мотора, и я окончательно успокоился.
— Ну, чего тут у вас… — как будто и не было странной поездки, подошел к нам Сережа.
Не дожидаясь ответа, он стал подкладывать поленца в костер. Все это он делал молча и, казалось, уже навсегда забыл о моем существовании, о существовании Сони и, возможно, Феди.
Сережа налил себе водки и вновь выпил, после чего недоверчиво посмотрел на меня. Моя внешность, очевидно, показалась ему омерзительной, и он отвел взгляд в сторону. Я стоял и смотрел на него в полном недоумении: что могло с ним приключиться, почему он так изменился тут, среди этих степей, почему у него такой тяжелый и недобрый взгляд?
Я стоял и ждал от него ответа, но Сережа, когда-то добрый и веселый Сережа, каким я его знал, почему-то молчал. Его взгляд был направлен куда-то в сторону, и я чувствовал себя совершенно лишним и озадаченным.
Но вот наконец он заговорил:
— Знаешь, — сказал он, – у меня что-то сегодня не получается, ну, сам знаешь… — и опять посмотрел в сторону. — Я думаю, — помедлил он немного с ответом, — все будет завтра.
— Завтра так завтра, — согласился я и постарался скрыть свои чувства.
В действительности же мне было все равно. Похожие на бред, его реплики не вызывали во мне ни чувства досады, ни чувства отторжения, ко всему я относился сдержанно, словно в кинематографе просматривал интересную киноленту кадр за кадром.
Сережа, пошатываясь, направился в палатку, а я стоял и смотрел ему вслед. «Почему, почему со мной всегда так? Почему у меня не все как у людей?» — задавал я себе вопрос за вопросом. Но ответа не находил. Я был не на шутку расстроен и, чтобы не обратить на себя внимание Феди и Сони, направился в густой шиповник.
Я стоял и обдумывал ситуацию, как вдруг ко мне неожиданно подошли Федя и Соня.
— Ты чего? — спросили они меня и, как бы понимая причину, постарались меня успокоить.
— Да разве стоит из-за этого... — начала Соня. — Тьфу! Пустяки! Ты думаешь, нам все это приятно? Нет, конечно! Но мы же не расстраиваемся. Мы смотрим на это проще. Раз он инструктор, ну и пусть… командует себе здесь… — Соня потрепала меня за плечи. — Так что не дури, слышишь? Плюнь на все и настройся на отдых.
— Действительно, из-за ерунды какой-то… — нашел для меня слова и Федя.
Как ни странно, но их слова на меня подействовали, и я стал немного успокаиваться. Больше того, такая поддержка заставила меня даже улыбнуться.
— А давайте попробуем прожить без этого Сережи хотя бы денек? —скоропалительно сказал я.
Соня и Федя переглянулись.
— Обязательно, — твердо сказала Соня и, подхватила меня под руку.
Мы подошли к столу, и я предложил, пока мы одни, это дело отметить. Предложение было принято на ура, и мы выпили немного водки.
— Вот так, а то все Сережа и Сережа, — сказала Соня, — давайте тоже уметь жить, — и посмотрела с укоризной на Федю.
— А мы что, не живем?
— Живем, Федя, живем! — успокоила его Соня и хитро мне подмигнула.
Затем мы пошли на берег Волги. Великая река находилась в ста шагах от лагеря, и нам пришлось пробираться к ней через длинные заросли шиповника и колючек.
Выйдя на берег, мы на минуту замерли. К нам приближался большой, весь светящийся от гирлянд, пароход. Он шел со стороны Волгограда, и его огоньки в ранний сентябрьский день как бы украшали и Волгу, и берег, и небо. Украшали все, все, все… Все предшествующие неприятности отошли на задний план. Какое-то время мы восторженно смотрели на красоту великой реки и думали каждый о своем. Вдруг Соня неожиданно засмеялась и побежала от нас по сырому прибрежному песку. Она добежала до первой ивы и ловко сняла с себя платье, оставшись в трусиках и лифчике. Ее загорелое тело было необыкновенно привлекательным, и мы с Федей невольно переглянулись. Между тем Соня подобрала волосы и пошла к воде. Какое-то время она медлила, как бы раздумывала, броситься ей в эту пучину или нет. Видимо, преодолев в себе нерешительность, она вошла в воду. Соня удалялась все дальше и дальше от берега по пляжному мелководью и почти совсем исчезла из виду, барахтаясь в волнах, как ребенок.
— Счастливый ты, — позавидовал я Феде, глядя на ее чудачества, — у тебя есть Соня, а у меня… — мое настроение все еще было переменчивым, и я вновь загрустил.
— Да успокойся же ты наконец, — заметил мою задумчивость Федя, видимо, ему было неловко за свою устроенность, и он вновь попытался меня подбодрить, — все у тебя будет хорошо, вот увидишь! Встретишь когда-нибудь красивую девушку, женишься, наладишь свою жизнь…
— Да нет же, — старался я разуверить его. — Ты, Федя, во многом ошибаешься, — и я начал ему доказывать обратное. — Понимаешь, есть люди, у которых все происходит в жизни как по маслу, все почему-то получается с самого рождения. Они словно рождены для удачи… для праздника, для семьи, для любви. К таким, например, относишься и ты, Федя, и, очевидно, Соня. Тот же Сережа, несмотря на его странности, тоже, я думаю, не лишен этого дара — получать от жизни удовольствие. А я? Что я? Федя, ты прекрасно понимаешь, почему у меня все не складывается ни с личной жизнью, ни с людьми, ни с чем-либо другим… Все как-то натружено, со скрипом, будто все так и задумано еще при рождении.
— Ну это ты зря, — ответил Федя. — Ты такой же, как и мы. Кое в чем мы с Соней тебе завидуем. Ты ей даже, я замечаю, нравишься. Если сказать прямо, то я немножко того… ревную, что ли.
— Да какой там «ревную», Федя… Соня для меня, скорее друг, а не женщина, и я ее от тебя не отделяю…
Мы так увлеклись нашим разговором, что и не заметили, как к нам подбежала Соня.
— Вот, вот вам! — плеснула она на нас принесенной в ладонях волжской водой и, радостно визжа от своей выходки, отпрыгнула тотчас в сторону.
Застигнутые врасплох, Федя и я хотели было увернуться, но капли воды уже пропитали наши футболки.
— Ах, так?! — пребывая в нерешительности, воскликнул Федя и, как бы приняв решение, пустился за Соней.
Я смотрел на эту счастливую парочку, увлекшуюся своими играми, и думал о том, что по настоящему-то наедине с собою только я один. Вот, казалось бы, совсем еще недавно Федя и Соня сопереживали мне, утешали меня в этом шиповнике… А теперь? Теперь они уже и не помнят, что было несколько минут назад, бегают, смеются, как дети, а я как был один, так и остаюсь.
Я стоял и смотрел на удаляющихся все дальше влюбленных, на их беготню друг за другом. Невольно обратил свой взгляд на Волгу и задумался: «Да, красиво здесь. Широко. Сколько вокруг земли, воды! А я все переживаю о себе, о том, что у меня что-то не получается, не выходит так, как у других… А может, и не надо как у других? Может, все же лучше, как оно есть? И надо поменьше переживать по этому поводу, а наслаждаться отдыхом, природой, Волгой. Вон какая она! Сколько в ней силы, величия, сколько неуемного норова! И как все же хорошо, что мы сюда приехали! Увидали ее воочию, бегаем вот по ее берегам, купаемся в водах ее, ловим ее окуней и жерехов, в общем, наслаждаемся ею. Ах, Волга-Волга! Хорошо-то как! Вольготно-то как! Чернота-то какая! Немыслимая...».
13
С некоторых пор ко мне приезжает Палыч.
Палыч — мой давнишний приятель. И я его приятель. И нам очень приятно находиться с друг другом. Но Палыч очень неуравновешенный человек, и я стараюсь ему не досаждать.
Я знаю, что под левым плечом он носит всегда своего «Макарова» и чуть что — мне крышка! Но я определил, что он — все же мне приятель, а значит шансы на то, что он не допустит такое развитие событий — есть.
Я, конечно, это ценю и — когда он гостит у меня — покупаю в знак благодарности ему бутылочку вина. По вечерам, когда мы садимся ужинать, я приятно удивляю его… Я достаю эту бутылочку и вижу по его глазам, что он никогда-никогда не позволит себе использовать «Макарова» в наших отношениях, наоборот, такие глаза могут только защитить своего друга, и я успокаиваюсь.
За столом Палыч много рассказывает о себе и криминальном мире, и я его с интересом слушаю. Он говорит о разборках, о том, как в детстве был таким же шалопаем, как и вся нынешняя молодежь, а позже — и сам ходил по лезвию ножа и, только встретив подругу, надолго залег на дно.
Палыч всегда об этом говорит таким специфическим языком, что, глядя на него, я нет-нет и думаю, что он, этот Палыч, и есть самый настоящий авторитет, а не за кого он здесь себя выдает, и ко мне приезжает только отдыхать от разборок.
«Палыч, — тебя послушать, то ты и есть настоящий мафиози», — но мой гость на это мотает головой.
«Нет, это Чейз мафиози, — и показывает в сторону собаки. — Такому лучше не попадаться, — и хитро посматривает на меня…". Чейз — внушительная овчарка. И Палыч, думаю, с некоторых пор прикидывается дрессировщиком. Я думаю, что ему очень удобно скрывать за этой ширмой свое истинное лицо. Свое прошлое и настоящее, а возможно, и будущее. Но Палыч настолько увлечен своим хобби, что порой месяцами не одевает портупею. Я думаю, что на него даже обижаются его подельники, те, кто с ним был всегда рядом, а потом остался в тени. Я даже думаю, что за это они точат зуб на него, и стараюсь его предостеречь:
— может нельзя так резко…как-то надо помягче. — На что Палыч только улыбается. Потом он бросает взгляд на Чейза. А тот — на Палыча. И они друг друга понимают!
В такие минуты и я понимаю: мой приятель мне что-то не договаривает, что-то скрывает, и я стараюсь более эту тему не затрагивать.
Мы продолжаем пить вино, и Палыч уже рассказывает о собаке. О том, как хорошо ему с Чейзом, и как он ему помогает.
Чейз в таких случаях внимательно слушает хозяина, и когда хозяин по обыкновению начинает завираться, то он останавливает его: начинает подкашливать, и Палыч понимает, что зашел слишком далеко… Он тотчас же поправляется и начинает говорить совсем уже другое, и я понимающе слушаю: надо же, думаю я, сколько этот человек испытал, и стараюсь не перебивать рассказчика.
В конце-то концов мы расходимся по комнатам. Я провожаю гостя взглядом и все время думаю о его бесстрашии. После таких бесед мне почему-то всегда снится Палыч, стреляющий из своего «Макарова», и я почти всегда от этого просыпаюсь… Я всю ночь ворочаюсь и до утра не смыкаю глаз. В это время я думаю, что мои сон и явь — одно и то же.
Утром Палыч встречает меня всегда в приподнятом настроении. «Что бы это должно значить?» — гадаю я и предлагаю ему кофе.
Мы сидим и пьем кофе, и Палыч мне кажется очень добрым и порядочным человеком. Я забываю про ночные кошмары и в очередной раз испытываю к Палычу нежность.
14
Я, было, упустил о собаках… А они у меня есть! Или я у них. Неважно.
Есть Марк, и есть Ксюша. Есть Ксюшины детки: это красавчик Роки, стерва Рада и подлиза Марта.
Все они живут у меня в доме. То есть не в доме, а на участке. Даже не на участке, а в специальных вольерах. Но иногда, все же, и на участке, и в доме... В общем, живут везде. И я с ними живу. И они со мною живут. И вместе мы все живем как одна семья.
На ночь я выпускаю собак побегать, и они это с удовольствием делают.
Утром же, Марк стучится ко мне первым, он скребет своей лапой дверь и требует к себе внимание.
Марк скребется до тех пор, пока я не встану и не открою ему. Он очень упрямый и нахальный, этот Марк. Он всегда добивается своего и я, хочешь-не хочешь, открываю ему и даю что-нибудь на язычок. Марк довольно чмокает и смотрит на меня «по-отечески»: «Вот видишь, —как бы говорит он, — я снова настоял на своем, — и водит в поисках добавки носом...».
Потом прибегает Ксюша, а за ней и остальные. Они тоже водят носом, чувствуя, что пропустили что-то значительное и лезут своими мордами в карманы. Я отмахиваюсь от них, как могу, и высыпаю им из карманов последнее...
Собаки расправляются с лакомством и тянут ко мне свои морды. Они хотят дотянуться до моего лица и лизнуть его. Это, видимо, доставляет им удовольствие, и я их понимаю.
Я понимаю, что лизнуть мое лицо хотел бы каждый, видно, оно у меня такое, что не лизнуть его, кому бы то ни было, невозможно, оно что-то, видимо, источает, возможно, особую красоту, или особое обаяние, неважно что! Поэтому, каждый норовит лизнуть его, и собаки в этом деле — не исключение.
Я, конечно, отвожу ото всех свое лицо и от собак тоже. Я всегда говорю при этом:
— Ну-ну, успокойтесь же вы... — и стараюсь больше свое лицо не показывать. Вернее, показывать, но не с той, хорошей стороны, а совсем с другой, и собаки успокаиваются: им не приятно мое лицо с другой стороны: они испуганно переглядываются и убегают.
И я вдогонку им кричу что-то оскорбительное и невнятное и потряхиваю плетью.
Собаки испугано оглядываются и прибавляют...
Я тотчас же меняю свое лицо, теперь оно у меня такое, как было раньше, и захожу в дом. Теперь можно и позавтракать.
За завтраком я много думаю о своем лице, почему оно не дает никому покоя? И собакам тоже. Почему мои собаки так любят его лизать? Почему они тянутся к нему и тянутся? Пусть, думаю, они тянутся к кому-нибудь другому. И я буду тогда более независим.
И собаки будут тогда более независимы. Они будут как бы уже сами по себе. И я буду уже как бы сам по себе. Мы уже друг другу не будем ничем обязаны. Я, например, считаю, что им больше обязан кто-нибудь другой, чем я. Вот пусть они с ним и разбираются. И они с удовольствием это делают...
Потом уже я их ругаю: говорю, что они совсем не так разобрались, что надо сначала подумать: с кем разбираться, спросить... Но собаки есть собаки.
Особенно Ксюша, она только ухмыляется и отводит свои бельма в сторону, ей что говори, что не говори, она просто рождена для всяких разборок, для стрелок и прочее... Она у меня среди всех главная. И если перевести на наш, родной язык, то она пахан, а остальные шестерки, что она скажет, то они и сделают. Она даже мутузит остальных, как самый настоящий пахан. Даже Марк, этот благородный кобель, во всем подчиняется ей. Не хочет иметь с ней дело, не говоря уже об остальных.
Поэтому Ксюше на язычок я даю больше всех. Да и отношусь к ней не как к остальным, а по-иному.
Например, я пускаю ее чаще в дом, а остальных — нет, даже позволяю иногда поваляться у себя в ногах, что я не делаю ни с Марком, ни с другими. Даже сейчас, когда я пишу эти строки, Ксюша лежит рядом и прикидывается спящей, но я-то знаю, что одним глазом она все равно смотрит на меня, не написал ли я чего лишнего... так ли отозвался о ее подопечных... в общем, она к о н т р о л и р у е т, потому что она п а х а н. И, зная обычаи этой среды, я действительно стараюсь говорить поменьше, а если и говорю, то не так, как хотелось бы, во весь голос, и пахана Ксюшу это вполне устраивает.
И меня это тоже устраивает. И всех это устраивает. Потому что разборки есть разборки. Эти Стрелки и Белки всем достаточно надоели. Этот лай, визг, когти веером тоже всем достаточно надоели. И я думаю, что Ксюша когда-нибудь все же образумится. И будет говорить со всеми не языком разборок, а нормальным, я бы даже сказал, человеческим языком. Придет на очередную стрелку и скажет: «Ребята! кончайте базар! Давайте лучше поцелуемся». И обнимет всех. И расцелует всех. Ласково-ласково, как настоящая женщина: «Люблю, —скажет, — я вас нечесаных... Очень!».
15 .
Я очень много писал о своем доме, но я не написал главное! Как я его охраняю, как мне удается сохранить в нем свое имущество, в конце-то концов, свою безопасность. И только благодаря моей бдительности я еще как-то существую…
Однажды ко мне приходили сомнительные типы, они якобы хотели подзаработать, и, по их словам, даже смогли бы работать за так — чисто символическую плату, но я сразу же распознал в них воришек и сказал им: « Это очень сомнительно, что вы в наше время хотите работать за так, это один Игорь, мой помощник, у меня работает за так, и то не потому, что он не хочет получить больше, а потому, что у меня просто нет денег, что я еле свожу концы с концами, и он это прекрасно понимает. А вы?.. От кого вы узнали, что у меня нет денег? Я же вас в первый раз вижу, и вы меня, думаю, в первый… здесь что-то не так» — и я закрыл перед ними калитку.
И таких просителей бывает на дню по десятку. Они все что-то просят и просят, а я все закрываю и закрываю злосчастную калитку. Я же понимаю, что все это идет из определенного центра, и там, в этом центре, есть обо мне все данные: и какой у меня дом, и какие у меня собаки, и как мы здесь с друзьями проводим время. Есть, возможно, и еще кое-что, но я об этом говорить не хочу. Вернее, очень бы хотел… Но мне почему-то все больше и больше хочется по сегодняшней жизни молчать, набрать в рот воды и молчать. Получается, что я не живу в этом доме, а только его охраняю. Или охраняю гораздо больше, чем живу, я, право, уже запутался, у меня уже едет крыша от всех этих дел, а ведь я когда-то предчувствовал, что все так и будет.
Дело в том, что когда я приехал в этот дом, то мне стало не по себе: «Как же я буду со всем этим справляться? Ведь это все стоит денег, а повсюду столько сомнительных типов». Я тогда, помню, очень испугался. Больше испугался, чем был рад этому дому, и если честно, то баланс этот остается и до сих пор. Но я собрал волю в кулак, и сказал себе: «Дорогой! если судьба преподнесла тебе такой красивый дом, то ничего не поделаешь, надо принять этот подарок, как бы тебе не хотелось отказаться». И вот видите, я достойно его принял.
Теперь я его охраняю, и утром, и вечером. Ночью и днем. Практически я не живу в нем, а живут только мои друзья. А я берегу их покой: хожу вдоль забора и постоянно отпугиваю зевак. Я уже не отворяю калитку по звонку, а издаю лишь дикие звуки; и слышу, как эти просители тотчас же разбегаются. А тех, кто все же остался и продолжает еще топтаться, настаивая на своем, я пугаю собаками: «Ну-ка, вперед!» — и они с радостью исполняют задание...
Вот так и проходит моя жизнь и я, и мои собаки уже от этого очень устали. Они, конечно, устали и от другого. Им уже прилично надоело лаять и брызгать от ярости слюной просто так; им хочется уже настоящего дела: в кого-то вцепиться и кромсать... Они уже остервенели от моей лжи, когда я даю им эту неопределенную команду «вперед!», но при этом не открываю калитку. Они думают, что я издеваюсь, обманываю их доверчивые сердца. И когда-то они обратят свои взоры уже на меня. И не как на хозяина, а совсем уже по другому поводу: «Что ты нас здесь дурачишь?» — и сделают то, что им всегда так хотелось…
Я это предчувствую. Предчувствую, но поделать с этим ничего не могу. Ведь в калитку то и дело стучатся, то и дело что-то просят.
Что же касается ночи, то и ночью я настороже: тщательно закрываю все двери и открываю вольеры. И только после того, как я включу все прожекторы и проверю все запоры, только после этого я иду укладываться на покой. Но и перед тем, как все же лечь: укрыться теплым одеялом и предаться безмятежным снам, я проверяю: на месте ли мой топорик? Мой увесистый талисман по этой жизни, хранитель и защитник моей души.
Так вот, я всегда тяну руку к этому металлическому предмету и замираю: на месте ли он? Не взял ли его кто из моих друзей? и только после того, как моя рука обнаруживает что-то увесистое... я позволяю себе успокоиться.
Мне часто задают вопросы: по какому поводу такой опасный предмет в доме? Как он попал в мою спальню?..
Я всегда в таких случаях говорю все, как есть:
— Это припасено на случай прихода нежданного гостя, какого-нибудь негодяя, которых в округе — пруд пруди, — и описываю во всех подробностях будущую схватку.
— Не может такого быть! — удивляются друзья, и я добавляю в свой рассказ еще больше пикантностей...
16
Есть у меня друг Боря. Боря по специальности психиатр и, в отличии от других, я ему доверяю.
Я говорю часто с ним о Феде и Соне, о товарище Андрее, говорю с ним и о Сереже, но Боря всегда мне советует только одно: что со всеми надо распрощаться и идет спать. Когда, уже засыпающему Боре, я говорю, что это неправильно, что так с друзьями не поступают, то он сквозь сон повторяет мне свои слова о них и снова засыпает.
Я чувствую, что мой друг мне что--то недоговаривает, что-то скрывает — знает о моих друзьях такое, что оправдывает его намерения относительно их, и я жду, когда он проснется.
Я почти не сплю всю ночь и то и дело гадаю, что скажет утром Боря? что он имел в виду, когда так говорил о моих друзьях, и что стоит за словом «распрощаться».
Но утром Боря всегда спешит, у него почти нет времени для разговора: второпях выпивает свой кофе и направляется на автобусную остановку.
Я всегда провожаю Борю добрым взглядом, и думаю вослед ему: «Да! Он единственный, пожалуй, человек, с кем мне действительно спокойно. В следующий раз он мне обязательно откроет на все глаза и, возможно, убедит меня сделать этот шаг как можно быстрее».
А пока я встречаю своих друзей и добродушно им пожимаю руки. Я же не глупый человек и понимаю, что все это — до поры до времени. И с каждым новым их визитом, я вспоминаю почему-то слова друга.
Но я не психиатр! а мягкий и сентиментальный человек, поэтому я так и буду вечно ждать, когда мне сделают неприятности Федя с Соней, пригласит ли товарищ Андрей участвовать в революции, убежит ли с моими деньгами в Америку Сережа?
Я вечно буду трястись и боятся! И спрашивать у Бори: что мне делать? Поэтому я попрошу именно его со всем этим разобраться и уехать со мною в Америку. Там мы будем, как и Сережа, есть жирные сэндвичи и пить Кока-Колу. Иногда вспоминать о моих друзьях, и как мы их провели вокруг пальца. Боря, по- настоящему там выспится и обязательно мне скажет: почему он так поступил... Возможно, я тогда пойму его и куплю ему, в знак благодарности, большой-большой сэндвич. — Знаешь, скажу я ему, этот громадный сэндвич я купил именно для тебя. И Боря обнимет меня как брата и обязательно расцелует. И я уже представляю, как он торопливо запихивает мой сэндвич себе в рот и закатывает от удовольствия глаза... «Ешь, Боря, ешь,» — и попрошу его оставить кусочек и для друга.
17
Мой рассказ о друзьях и приятелях был бы не полным, если я не расскажу вам о тараканах. Дело в том, что тараканов я тоже считаю своими друзьями, или приятелями. Но лучше все же друзьями!
Во-первых, мне без них не так скучно, во-вторых, они не делают мне ничего плохого, а в-третьих, они прекрасно размножаются, что вызывает у меня неподдельную радость, ведь друзей становится все больше и больше, и я ощущаю себя счастливым. Правда, я прихлопну порой одного-двух тараканов тапком, но это ни коим образом не ведет за собой ни к каким последствиям: ни к падению рождаемости, ни к упадку духа в их гнездах. Тараканы только посмеиваются надо мной, в душе-то они понимают, что хлопаю я их не оттого, что я, дескать, злой и нехороший, а просто попались под руку, что хотя мы и дружим, но лучше мне под эту руку не попадаться, и два или один таракан, выбывший из их рядов, — это тьфу! обычный процент смертности при высокой рождаемости! И вообще я думаю, что хлопаю я самых старых и больных тараканов, тем самым, являясь как бы санитаром, этаким своим в доску ветеринаром. И это, думаю, тараканы радушно одобряют.
В принципе, еще недавно у меня не было таких преданных друзей, да и откуда было им взяться, когда дом только что построили. Неоткуда! И я бы никогда не догадался привезти их с собой. Чтобы не было мне так скучно и было бы кого хлопать. Но случай помог. Тараканы появились благодаря тем же друзьям. Они ездили и ездили ко мне. Поначалу и я всем показывал какой у меня хороший дом. Думаю, что мои друзья и привезли ко мне друзей тараканов в каких-нибудь баночках: «Вот! чтобы тебе не было так скучно в этом просторном доме», — и выпустили тараканов на волю.
Воля — это мой дом! Он действительно очень большой и красивый и думаю, что тараканам он тотчас же понравился. И всем, кто ко мне приезжает, — тоже нравится. Особенно когда я сижу на кухне и говорю о своем доме, и, особенно, когда в этот момент ползет мой старый и закадычный друг. Я бью этого таракана тапком и продолжаю рассказ. Друзья, конечно, очень жалеют этого таракана, они отмечают, какой же это был красивый таракан! какие же, говорят они, у него были красивые усы! и окрас был у него явно декоративный, с чем я охотно соглашаюсь. И добавляю всем по секрету: что это был самый верный, самый любимый мой таракан, и если бы он понимал, что я занят, что представляю дом с лучшей стороны, то остался бы жив.
Гости меня понимают и дружно кивают мне головой. Они и не ожидали другого ответа, и мы вновь говорим о моем доме. Но друзья мои все время стараются говорить о тараканах, и я вижу, что они им нравятся!
Но это происходит не всегда. Например, товарищ Андрей, или просто Андрей, очень негодует, когда таракан прыгает ему в тарелку с супом. Он очень возмущается и чуть ли не топает ногами:
«Опять, — уже кричит он, — эти мне тараканы! Да до каких же пор они будут мне прыгать в суп! Да что это такое!..». — Потом он бросает ложку и встает из-за стола…Тут я, конечно, успокаиваю его: говорю ему, что тараканы есть в каждом приличном доме — особенно, если дом хлебосольный и в нем есть чем поживиться. И это хорошо. И прыгают они все жене со зла, а от чувства благодарности, так они демонстрируют свою любовь и привязанность…И возможно, по неразумению и думают, что суп — это и есть у нас самое важное место, тем более ты его так лихо уплетаешь. И прыгают поэтому туда. И если бы они думали по-другому, то прыгали бы куда-нибудь еще, например, в ухо, или за шиворот…
Наконец, мои доводы моего гостя убеждают, и он снова принимается за суп….
В отличие от товарища Андрея, совсем по-другому ведет себя Боря. Когда же тараканы прыгают в тарелку к Боре, то тот, в отличие от товарища Андрея, не возмущается, а говорит следующее:
—Какой же у тебя замечательный суп! — и просит добавки. Добавку он быстро съедает и делает при этом мне несколько замечаний: говорит, что я схитрил: первая тарелка супа была вкуснее второй, что вторую порцию я, наверняка, налил из другой кастрюли, что это был, видимо, вчерашний или позавчерашний суп, и что его в этом деле не проведешь… Но потом все равно говорит мне «большое спасибо» и идет спать.
Я всегда выслушиваю в таких случаях Борю и все не решаюсь ему сказать об этой второй порции и о таракане. Мне хочется сказать ему, что он ошибается, что вторая порция супа показалась ему менее вкусной только из-за этого таракана. Что суп без таракана — это не суп, — с тараканом он гораздо вкуснее, и только потому Боря не догадался об этом, что просто-напросто не разглядел этого таракана в своей тарелке.
Есть пищу, — хочется всегда сказать мне Боре, — и суп, в частности, надо помедленней, не торопясь. Я не отнимаю у гостей супа, его у меня предостаточно, особенно этих тараканов…». — И когда я выстраиваю у себя в голове весь этот порядок мыслей, то Боря уже спит, и я оставляю все как есть.
Когда же приезжают ко мне Соня с Федей, то они, в отличие от Бори и товарища Андрея, ничего у меня не просят, а идут сразу в «дальнюю». Там они до утра вновь шушукаются, очевидно, желая сделать что-то недоброе и только под утро наконец-то выходят. Мои тараканы очень догадливы: тотчас же сбегаются к «дальней» и атакуют гостей своими усищами. Те спешат к выходу. У выхода они постоянно почесываются и сквернословят… Но тараканы и там, в прихожей, не дают им покоя… Я, конечно, останавливаю этих вояк и говорю им, что месиво в своем доме я не потерплю! Тараканы ерепенятся, водят усищами и брызжут слюной… Но слова «через мой труп» их тотчас же урезонивают.
Они расходятся по своим местам, а Федя и Соня с изумлением смотрят на все это и еще долго пребывают в безмолвии… Они смотрят то на меня, то на тараканов, уползающих в свои дыры, и как бы не верят происходящему. Я понимаю моих гостей, то, что произошло может лишить речи каждого, и я бравирую! Я говорю следующее: что такие тараканы как у меня — редкость, что это особые, отобранные, как на службу в десантные войска, и что они оставляют за пять минут, словно пираньи, один только скелет человека, только дай команду… Да и без команды они сами могут распознать, с какими намерениями пришел человек … И я пристально смотрю на гостей… Они всегда почему-то отводят свои взгляды в сторону и спешат распрощаться. И уже вдогонку, открыв окно, я позволяю себе немного посмеяться.
— Привет от тараканов! — кричу я и вижу, как гости ускоряют свои шаги. И я их понимаю. Они пережили ужасное…
Потом я закрываю окно, и возвращаюсь к своим тараканам. Я прихожу на кухню и говорю им «большое спасибо», что мы —одна семья, нам надо всегда держаться вместе. — Тараканы в ответ дружно водят усищами и начинают резвиться. Они водят хороводы и поют бравурные песни.
Я смотрю на них с неподдельной любовью, а некоторым из них даже позволяю по себе поползать. Я всегда чувствую в этот момент, как хорошо мне с этими стервецами, как не скучно с ними в этом большом и просторном доме, и как забавляют они меня, когда нет-нет да и трещат под тапком, выручают, когда в дом приходит беда…И что они — истинные друзья и постоянно со мною, а другие — были и нет! И чтобы им доказать свою любовь, я насыпаю на тарелочку немного крошек и ставлю ее у ног. Так я с ними шучу. И тараканы не обижаются, они же понимают: то, что я делаю, — это от чистого сердца и направляются к тарелочке. Я резко опускаю тапок на самую гущу моих друзей и… захожусь неуемным смехом. Уцелевшие тараканы улавливают мое настроение, и мы сливаемся в дружном потоке…
18
Есть у меня еще и Павел! Он мне не друг и даже не приятель, — Павел мне сын. И все время болтается у меня под ногами. От этого у меня всегда большие неприятности. И я постоянно ему об этом говорю. «Да какой же ты сын? — если у меня от тебя неприятности...». Но мои слова ему— как об стенку... Он только ходит из угла в угол и мотает головой. Он слушает музыку. А когда Павел слушает музыку, то для него ничего не существует. И слова мои, считай, на ветер — он, видите ли, занят. Поэтому все, что я говорю ему, к нему не относится, это скорее относится ко мне, и я все принимаю обратно: и слова, и музыку, и это мотание головой, и его отрешенный взгляд...
И тогда я бью кулаком по чему придется. Только тогда Павел отвлекается. Он не переносит постороннего шума: «Это, — говорит он, — не музыка», — и просит, чтобы я не встревал. Я бью еще раз кулаком по чему придется и Павел в конце-то концов понимает, что музыки ему сегодня «не видать», собирается и уходит.
Я остаюсь в доме один, но что-либо уже делать не могу. Я долго размышляю о Павле и задаюсь себе некоторыми вопросами: почему? Почему он такой, почему ему, кроме этой музыки, ни до чего нет дела, и почему он так нервничает, когда я бью кулаком по чему придется: «это — говорю я себе — не повод, чтоб уходить. А он, видите ли, уходит. Это и я могу так уйти — и что дальше? Дом будет совсем без присмотра — заходи кто хочет... нет! думаю, так дело не пойдет — в следующий раз я обязательно ему скажу, что он не прав, может, и я не прав, когда бью кулаком по чему придется, но он тоже — хорош!.. ушел и все. А как же я? Что делать мне? С кем мне общаться? Правда, есть еще друзья-тараканы, но они, когда я бью кулаком по чему придется, вряд ли покажутся на глаза; и в ближайшие два дня будут сидеть у себя в гнездах. Есть еще товарищ Андрей, но и он приезжает только когда необходимо его партии, его делу. Так с кем же тогда? С Борей? Но Боря психиатр, и его больше интересует не друзья, а пациенты, и приезжает он ко мне по большей части, чтобы выспаться; остается еще Сережа и Федя с Соней, но Сереже я дал недавно взаймы и в ближайшие месяцы он ко мне не покажется, что же касается Феди и Сони, то и они всегда спешат—или из-за этих тараканов, или из-за того ,что им здесь у меня не нравится, а может — не нравлюсь я. Поэтому что с ними, что без них — разницы никакой!». И я возвращаю свои мысли к Павлу.
Я вспоминаю его детство, и как я ездил и покупал ему игрушки. И как он с удовольствием их принимал, и как прижимал их к себе... а теперь?.. Вот она благодарность, если бы я знал, что так будет, что он будет уходить, когда я буду стучать кулаком по чему придется, то я бы не ехал бы и не спешил дарить ему эти игрушки, и на эти деньги лучше бы выпил пива, или чего покрепче. И пил бы, и пил бы... ибо я всегда покупал ему только дорогие игрушки, и очень при этом гордился, что это я ему покупаю, а не мама или дедушка: «На, —говорил я всегда Павлу, — это тебе от меня, играй и помни об этом».
Но Павел, видимо, все позабыл.
И меня предупреждали, что у таких, как он, плохая память, что им покупай, что не покупай — все едино. И теперь я в этом убедился. Теперь я жалею обо всем. Что я делал хорошего этому Павлу. Об этих игрушках, что покупал ему вместо пива, о поездках на природу, когда я вместо того, чтобы съездить куда-нибудь отдохнуть одному, брал его с собой. Он тогда был еще совсем маленьким и был ужасным плаксой, и я всегда в этих поездках мучился с ним. Его мама была, конечно, очень довольна, что на время освободилась от Павла, она тотчас брала в профкоме путевку и уезжала в какие-нибудь Гагры. И когда я оставался с Павлом, то чувствовал, что здесь что-то не то, что мама специально попросила меня взять его на природу, что она, видимо, как и я сейчас, устала стучать кулаком по чему придется, что ей уже было тогда все ясно, насчет этого Павла: и о его музыке, и о его других привязанностях, например, этого Бивиса и Баттхеда. Она знала, и мне, конечно, ничего не сказала. И если бы я это все знал, то бы не пригласил его пожить со мной: «Знаешь, — сказал бы я ему, — ты я слышал, любишь Бивиса и Баттхеда, а также эту непонятную мне музыку, поэтому я никак не могу с тобой жить. Дело в том, — объяснил бы я ему, — что как раз этих-то засранцев я и не люблю. Поэтому я не могу жить с тобой под одной крышей».
И он бы все понял. И остался бы у своей мамы, и я думаю, что он бы не позволял бы ей ездить во всякие Гагры, или — Ялты, а сказал бы ей как настоящий мужчина: «Сиди дома и воспитывай меня». И она поняла бы его. И обняла бы его как самая настоящая мама, и поцеловала бы, как самая настоящая мама, и сказала бы ему, что она думает об этих Бивисах и Баттхедах, и о его музыке, и о его мотании головой… И понял бы Павел, кто ему истинный друг, а кто — нет. И зарыдал от нахлынувшего, вдруг, чувства вины и замотал бы своей, еще несмышленой головой при словах: будешь ли любить Бивиса и Баттхеда? И поклялся бы не слушать впредь эту непонятную музыку, а любить Чайковского... И, самое главное, — быть всегда при ней, своей маме, и дать отцу немного передохнуть и съездить в ту же Гагру, или — Ялту, со спокойной душой. С мыслью, что ни в доме, ни в этих Гаграх, ни сто верст вокруг нет молодого человека по имени Павел. И нет этой музыки, и нет этих придурков Бивиса и Баттхеда, а есть только синее-синее море. И есть чайки. И есть еще красивые женщины. И многое чего еще... на что можно тратить свою жизнь. Но только это фантазии. И Павел прекрасно это понимает—куда же я без своих собак и тараканов — Никуда. Знает и пользуется. И даже сейчас, казалось бы, вне винной ситуации, когда я пишу эти строки, он взял и выключил мне свет, поэтому мне надо снова идти и разбираться с ним по-мужски, возможно, снова стучать кулаком по чему придется. «Судьба—есть судьба» — кто-то вывел сентенцию, и теперь я этому верю.
19
Я писал, что хорошо бы этого Павла куда-нибудь отправить, например, к маме и оправдывал свое желание его разными негативными поступками. И вот теперь я могу еще привести один пример, который доказывает, что у Павла действительно «не все дома», что Павел—чудак, и что у него не как у всех, все как-то по-другому.
Вот, например, мышь. Он поймал ее не как все, с помощью мышеловки, а обычным пылесосом. Я не понимаю, почему пылесосом? Когда я купил недавно пару новеньких мышеловок. И ставь—не хочу. Но я упоминал, что Павел не такой как все. Ему надо ловить мышей именно пылесосом. А пыль, вероятно, убирать — мышеловкой. У него всегда так. И даже пойманную мышь он не выбросил подальше от дома, как это сделал бы я, а посадил в банку. И мучает.
«Почему ты так обходишься с мышью?»—спрашиваю я его, но он только молчит и кивает. Но я понимаю, что, когда он кивает своей головой, слушая музыку, это одно. А кивать своей головой, когда в банке прыгает мышь—это другое. И мне всегда хотелось посоветоваться насчет Павла у моих друзей, но они очень заняты и им —не до пустяков. И к кому бы я ни обращался, то везде такая же история. Всем не до меня, и я стараюсь разобраться здесь сам.
Я стараюсь покупать ему все новые и новые мышеловки, но Павла это не трогает. Как ловил он мышей пылесосом, так и ловит. И их, почему-то, становится не меньше, а больше: «Вот, — говорю я ему, — к чему привела твоя метода», — а он снова молчит и кивает… Я стараюсь уже не говорить с ним больше об этом пылесосе и мышах. Пусть они живут и здравствуют. Я, в общем-то, к ним отношусь с симпатией. Бегают— ну и пусть себе бегают, это он, Павел, за ними гоняется как ненормальный, его всего трясет, когда пробежится мышь. Но она же в доме, и почему бы ей не побегать, тем более что, дом такой большой и теплый. И я стараюсь это ему объяснить. Все равно он берет пылесос и бежит за мышью. Я затыкаю уши от грохота и закрываю глаза. Я же мягкий и сентиментальный человек, и для меня все это—дикость.
Потом я очень переживаю за эту мышь, плохо сплю, и вообще — хожу за Павлом и уговариваю его ее отпустить. Но он не умолим — трясет то и дело банку с «добычей» и издает восторженные звуки. Я стою и смотрю на него с удивлением: боже! с кем я живу!..
20
Хотелось бы упомянуть и о Игоре. Игорь — мой помощник. И он действительно мне помогает: делает много полезного, и я отвечаю ему благодарностью.
Благодарность — это деньги. И я их ему — даю. Правда, я даю не столько, сколько Игорю необходимо, но что делать? Я не так уж и богат, а то, что имею делю всегда поровну. То есть, я делюсь со своими собаками, и собаки понимают, что я жертвую...
Я стараюсь объяснить Игорю, что нас много и что он не один, и что надо лелеять в сердце справедливость и делиться... Но Игорь никак этого не поймет: видя, что я не расположен дать большее, поворачивается и уходит. Я смотрю вслед этому человеку, и мне почему-то всегда хочется остановить его, остановить и отдать то, что я ему не додал. И я смотрю: то на собак, путающихся у меня под ногами, то на удаляющегося Игоря и, в конце-то концов, понимаю, что дать никому и ничего я уже не в силах. И вообще — мне уже изрядно надоело давать. Я чувствую, что душевные силы меня оставляют и захожу в дом.
В доме я немного успокаиваюсь, и забываю, что я кому-то что-то недодал и забавляюсь со своими тараканами. Тараканы ползают и ползают вокруг меня, и я напрочь забываюсь. Я вспоминаю детство, юность, вспоминаю первую любовь, первый поцелуй... и делаю вывод: как суетна и скоротечна жизнь. В этот момент меня часто беспокоит тот же Игорь: он стучится ко мне в самый щемящий для сердца момент и почему-то всегда по пустяковому делу.
Я вздрагиваю, и возвращаюсь нехотя к действительности. Я вижу вновь перед собою не свою первую любовь, а тараканов, ползающих уже чуть ли не по мне, слышу монотонное завывания собак, и в конце-то концов, вижу Игоря. Нехотя я начинаю с ним разговаривать, и невнятно отвечаю на его вопросы — передо мною все еще витают юношеские образы, и я стараюсь побыстрее избавиться от гостя.
Но Игорь почему-то не спешит... Он задает и задает мне новые вопросы, старается каламбурить... устраивается как у себя дома. Я стараюсь подсказать ему, что он не вовремя, что у меня в глазах первая любовь... что я вообще люблю побыть наедине со своими тараканами, но он, этот Игорь, прочему-то этого не понимает. Он считает, что приносит мне радость своими визитами, что он, якобы, сам жертвует временем, чтобы немного развлечь меня…— он, видите ли, переживает…
Я, конечно, выслушиваю его и понимаю: он меня хочет подбодрить, поднять мое настроение, заставить меня забыть о моей скупости, и я стараюсь ему угодить: приглашаю его попить чайку, начинаю вкупе с ним каламбурить и через четверть часа напрочь забываю, что между нами произошло. Потом я провожаю Игоря до прихожей и крепко жму ему руку. Я вижу счастливый и благодарный взгляд в его глазах и понимаю, что этот человек живет не материальным. Я рад что он бескорыстен. Ведь только с таким человеком возможно настоящая и искренняя дружба.
Послесловие
Герой нашего времени
В последнее время чувствую, что друзья мои на меня обижаются. Но обижаться — дело пустое. Я, например, ни на кого не обижаюсь. Даже если мне сделают плохо-плохо, больно-больно, обидно-обидно. А вот они ; обижаются. И часто. Кого не встречу, то все почему-то отворачиваются, а ведь раньше приезжали, говорили мне приятное… но теперь… всем я стал ненавистен. Все почему-то раздражаются… что-то им во мне явно не нравится. Или говорю, чего не то. Не пойму, в общем.
Посторонние, смотрю, тоже на меня глядеть как-то странно начали. И таких людей все больше и больше. Как на улицу выйду — сразу и замечаю. Ну как мне им объяснить, что я в их горе не виноват? Что перестройка затянулась, и не по моей вине, а если кто и не купил «Тойоту» или «Ланд Ровер», то я здесь ни при чем.
Иногда мне хочется подбежать к таким и сказать, что и у меня не все гладко: женщины мои всегда мне изменяли, машина — давно дышит на ладан, а внешний вид оставляет желать лучшего. Но они не поймут. И это меня сдерживает.
Иногда я думаю на досуге, что нужно сделать такого, чтобы люди на меня не обижались. А любили, как, например, когда-то любили Ленина или Зою Космодемьянскую. И додумался до того, что надо быть просто Героем, а не каким-нибудь там писакой или коммерсантом средней руки, а настоящим Героем, Героем Нашего Времени. Что надо сделать какой-нибудь значительный поступок, ну, записаться добровольцем в горячую точку, или отправится в одиночку по Атлантике на яхте, а лучше — прыгнуть с Останкинской башни с парашютом… Вот тогда-то все и посмотрят на меня совсем другими глазами и начнут не обижаться, а любить. И мои товарищи, и соседи и все, все, все кого я знаю… И даже Захар, на что уж скрытный и век на меня обиженный товарищ, тоже отнесется ко мне с симпатией, — подойдет ко мне в один прекрасный момент и пожмет мне крепко руку.
— Вот, — скажет он, — теперь я тебя полюбил по-настоящему… — и начнет неистово меня тискать как какую-нибудь женщину. Я, конечно, опешу от такого наплыва чувств с его стороны, но все-таки задам Захару встречный вопрос:
—За что, — скажу я ему, — ты полюбил меня? — и он мне искренне ответит:
—За элементарный Героизм, — что из его знакомых не каждый способен на такое: прыгнуть с Останкинской… Не каждый!.. хотя в числе его знакомых много именитых писателей и журналистов.
— А-а-а — удивлюсь я его словам и, испытывая ужасный дискомфорт от продолжающихся тисканий, все же возражу ему. Я скажу ему, что этот Героизм у меня присутствовал с самого рождения, что все, что бы я ни делал в своей жизни — сплошной подвиг, а этот прыжок, тьфу! Элементарно, есть у меня вещи и поотважнее.
— Хитрец! — думаю, засмеется Захар и расцелует меня еще и еще раз. И тогда я задумаюсь: может, действительно нужно в этой жизни делать безумства и только безумства: прыгать с этих башен, отправляться в Атлантику… И все будут довольны — ни обиды, ни кислых физиономий, а наоборот, будут целовать тебя и долго-долго тискать в своих объятиях, как самого любимого и близкого человека.
Свидетельство о публикации №225062600566