Остановить Луну или стихи для генерала

                Вместо предисловия
               Родился мальчик. Тихий, ласковый мальчик. Всегда скрытная, боязливая ласка смело выныривала на камень ограды, с интересом наблюдая, как птички носятся над ним. Маленькие ящерки щекотали ладошки, кормясь с его рук. «Шайтан!» — пугались братья. Однажды он показал на луну: «Ай!». «Ай, ай!» — обрадовались братья первому слову. Мальчик был счастлив, теперь его понимали и люди. «Ання!» — показывал на далёкий поворот тропинки от большого селения, и вскоре показывалась там долгожданная мама с гостинцами. «Ай!» — тянул пальчик в небо, и выглядывала послушная луна, освещая узкое, глубокое ущелье. Он не понимал ещё, что он другой. Иной. Ему просто нравилось удивлять всех. Но школа, куда привели его, впервые выводя из ущелья, встретила настороженными перешёптываниями старушек, выразительными взглядами учителей. О нём были наслышаны, его боялись. «Шайтан! Шайтан!» — возбудились дети на перемене. Враждебные, дикие крики долго ещё пронзали мозг убегающего мальчика.
               В горах рано наступают сумерки. И тут же — ночь. Она перетягивала вершины покрывалом чёрным, непроницаемым, и погружалось всё во мрак. Мальчик стал бояться ночи. Ночи до луны. «Он смотрит! Он снова смотрит!» — бредил в ужасе и боли, показывая в угол, в один и тот же угол, каждую ночь. Заглядывала в окно тихая луна, боль отпускала. Но уходила луна за вершины, чёрные от ночи, и вздрагивало слабое тельце, дёргались беззащитно острые плечики. Метался мальчик, умолял: «Останови! Мама, останови Луну!»
               Таял мальчик. Уходил. Несли его братья, шла мать впереди, соседки — сзади. «И не ходите ко мне, и не ходите», — выбегала навстречу бабка Хаджият, торопясь остановить процессию до того, как она войдёт в её двор. Боль и страх были в её глазах. «Идите к Байду, идите к Сегизджан». — «Не хочет к ним. Не мои, говорит, иблису*1 они служат. Ты, говорит, поможешь», — просила мать. — «Я-то его, — сокрушалась Хаджият, — да сил никаких не хватит, исчахну и только. Идите к Айджаяк. Стара она совсем. Уйдёт вот-вот. Может, она не пожалеет себя».
               Мальчик не открывал уже глаз, слабо улыбнулся матери: «Придёт Айджаяк. Сама». Пришла Айджаяк. К ночи лунной. «Чакъырдынъмы, ай тайчыгъым?*2 Жалел меня, жалел. Знала, позовёшь. Знала, не справишься. — Приложила ладонь ко лбу: — Душонка безгрешная, прикоснуться — счастье». — «Ты всегда была добра ко мне», — расплакалась мать. — «И добро надо уметь делать, дочь моя. Иному ни благ не надо, ни щедрот никаких не надо — выпала бы беда соседу. Трудно знать: добро ли несёшь, зло. Трудно без любви».
               Нашёптывала, нашёптывала подолгу, отплёвывала из себя часто и мелко боль и страдание мальчика через плечо левое, и снова шептала-ворожила. «Нет, — твердила, — нет! Дар это, дар! Дар, нужный небу! Нельзя отрекаться. Нельзя. Небо благословило его Марджа сый!»*3 — «Не нужен нам сый такой. Он в школу хочет». — «Не говори так, дочь моя. В школе безбожной он потеряет веру, угаснет дар». — «Он же маленький», — скорбела мать. — «Там нет возраста. Только душа. Истаял он. Уходит. Отсрочить бы попробовать, но прийдет час, нужный час, за ним придут. Он будет далеко, он будет один. Справится ли? Теперь иди, иди и молись за нас. К утру, как Аллах даст: или души наши будут в нас, или уйдём вместе. В счастье…»
               Крошечное, чуть колючее чувство чего-то непоправимо потерянного беспокоило изредка мальчика. Взглядывал в смутном недоумении на небо — небо как небо: висели в пустоте звёзды, скользила блёклая луна сквозь мутные облака, и смахивал мальчик навязчивое влечение к чему-то неуловимому, другому, размытому в памяти. Забылось то глубинное, иное небо, что таило в себе живое, зовущее Нечто.



               
                I

               Случилось это в армии, удивившей обилием церковных фамилий у офицерского состава. Командиром полка у нас был Молебный, а начальником командного пункта, где я и служил, — Отченаш. «Чтобы устав знали как «Отче наш», — любил он требовать, вызывая дружный хохоток. Я, должный придерживаться иной религии, но не признающий никакой, лишь позже выяснил причину смеха: в той напрочь безбожной среде никто и знать не знал эту коротенькую, но самую заветную христианскую молитву. Наверное, Молебный сам и подбирал себе кадры с расчётом, что носители церковных фамилий не подведут его. Во всяком случае, в полку было множество Поповых-Попцовых, Дьяковых-Дьячковых… Был даже Церковный, с которым Молебный явно ошибся: с гнильцой оказался человечек. Впрочем, не этот диковинный для меня ряд фамилий вынес я из армии, а простенькое имечко: Лёличка.
               Прибывший на очередные учения проверяющий в лампасах тоже оказался из поповских. Поговаривали, что генерал Звонарёв и наш Молебный — давние боевые друзья. Будто воевали вместе во многих «горячих» точках планеты, были сильно контужены в одной из переделок и с тех пор держались вместе. Видимо, нашему Молебному повезло меньше, чем бравому генералу. Тонкокостный, строго подтянутый для своих немалых уже лет интеллектуал-технарь, он имел довольно неустойчивую походку. Его вдруг начинало уводить влево мелкими быстрыми шажками, и было заметно, как он волевым усилием восстанавливает шаг, несколько широко, как уписаный ребёнок, расставляя ноги. Мы, молодые дурни, посмеивались над ним. «Бог наказал, в молодости много левачил от жены», — подшучивал и капитан Виноградов, любивший одаривать нас всяко-разными кличками. «Что размечтался, поэт, стихи читаешь в строю?» — обратился как-то и ко мне, рассмешив всех. Так я сделался Поэтом. Знал бы он, знал бы строй, что я и вправду читал стихи.
               За стихи и пострадал от генерала в тот злополучный день. Всё началось, как всегда и бывает, с малого: ошибся он дверью, завернул, торопясь во главе штабного воинства, не в ту боковушку подземного бункера и ввалился со всей свитой, Отченашем и старшим лейтенантом Александровым, в мою коммутаторскую, куда без особой нужды никто и не заглядывал. Нехорошее это было место, о чём Александров, как начальник связи, ведал более чем кто-либо.
               Рассказывали: незадолго до моего призыва не вернулся из самоволки такой же, как и я, солдат-телефонист. Не повезло. Не смог. Говорили, всё стихи писал однокласснице Светлане. И приехала она, томимая нежными чувствами, в далёкую мёрзлую даль новогодья, да не отпустили её солдатика на свидание. Не положено было. Родство душ не считалось за прямую родственную связь. На том стоял лейтенант Церковный, хоть и знал — пойдёт солдат в самоход. Ушёл он в ночь, да запутался бедолага, возвращаясь под смертный холод смутного утра, в колючке ограждения. И — завис там. Навсегда. Что пережило, леденея, прищемлённое сердце юного поэта, неизвестно, только поселилась будто бы душа его неупокоенная в бункере, и не где-нибудь, а в моей коммутаторской. Вёл себя тихо-мирно, никого не трогал, не тревожил. До поры. Фамилия его была из тех, что и клички не надо — Егожа.
               Как Егожа проявлял себя, никто особо не распространялся. Припечатывает к стене. Наводит шорох, если какой-нибудь офицер зарывался, чересчур гнобя подчинённых. Только и всего, что скажут. Многие суеверно помалкивали, жалея и грустнея. Хоть никто из нынешних и не застал тот призыв, воспоминания очевидцев были свежи, и многозначительная грусть была понятна: на месте Егожи мог оказаться любой из нас. «Придёт и к тебе, никто из связистов не остался не привеченным, — не пугал, предостерегал старший телефонист Володька Ян, — подшутит чё-нибудь. Весёлый был парень. Насмешник». Причин не верить Яну не было, но и поверить — как? Вся эта душещипательная история больше походила на страшилку для офицеров, на что горазды находчивые солдатские умы.
               Вот в эту-то вздорную нечисть и попутало генерала.
               Я вскочил, докладывая:
               — Таарщеерал! За время моего дежурства...
               — Вольно! — остановил он, осматриваясь. — Тесненько тут у вас. Продолжайте!
               «Саафода», — так звучал на скороговорке армейского телефониста мой позывной «Саксофон-2». — Содняю. «Засол». — Короткий вызов абоненту. — «Саафода». Содняю. «Скрипка». — Короткий вызов абоненту. Так, привычно и быстро, работал я на трёх спаренных коммутаторах сразу.
               — Как-кой ловкий! — одобрил генерал и уже собирался в оперативный зал, когда на первом коммутаторе откинулся ярлычок с позывным «Лава». Абонент наиважнейший, откуда сам генерал и прибыл.
               «Саафода». Содняю. «Арфист». Штекер в гнездо «Арфиста», и два длинных на случай, если там сидит нерадивый Димон. Генерал, выжидая, медлил с уходом. Прошло неизвестно сколько долгих секунд. «Арфист» не отвечал. Подобная заминка в период «Готовности Один», когда более ста твоих абонентов чуть ли не разом рвутся к телефонам, грозила провалом связи. Послал ещё два длинных, не реагируя на откидывающиеся ярлычки других абонентов, и — пришёл-таки хамливый голос Димона:
               — Але-е-э-э!
               Свита притихла. Сам задвигался, но промолчал.
               — Димон! — невольно вырвалось у меня, но я тут же поправился. — «Арфист», ответьте «Лаве»!
               — Эт что за «алэ» и какой ещё «Димон»? — с мягким недовольством спросил генерал.
               Я вскочил по стойке «смирно», но молчал. Так учили, чтобы невзначай сказанным словом не подставить своих офицеров, мол, молчи как тумбочка, за тебя скажут.
               — И что за позывные у вас, Отченаш? Скрипка, понимаешь! Саксофон! Арфист! Развели тут филармонию...
               — Товарищ генерал, позывные утверждены и получены из штаба округа, — осторожно отвечал Отченаш, что сильно задело одного из штабных офицеров.
               — А чем это мы тут балуемся на боевом посту, что здесь делают шахматишки?
               Я упорно молчал, особой неловкости в этом не испытывая, только непроизвольным как бы движением задвинул шахматы стороной с надписью «Капитану Виноградову от сослуживцев» ближе к стене. Увы, штабист просёк мой манёвр, потянулся за ними, но отвлёкся на клочок бумаги со стихами Брюсова, подогнанными в ночь дежурства телефонистом «Лавы» Родионовым. Мы за долгими ночными бдениями делились стихами: он мне — кого ни попадя, я — всё больше Ахматову. Родичка, так мы все называли его, быстро продиктовал стих, и тут заявился оперативный дежурный капитан Виноградов, ещё с коридора напевая из Высоцкого: «Я обидел его, я сказал: — Капитан! Никогда ты не будешь майором!» Руки в карманах, под мышкой шахматы. Играл он неплохо. Обычно первые же две партии, взятые у меня, служили ему хорошим снотворным. Кажется, он так и не догадался за весь период наших ристалищ, что за его «победами» стояла толпа дежурных планшетистов и операторов ПБУ, жаждущая прикемарить вслед за ним и требовавшая у меня «шустро проиграть». Но на этот раз капитан то отвлекался на Брюсова, то полистывал и зачитывался «Карамазовыми», мне же, второй день бессменно впахивавшему, никак не удавалось убедительно проиграть, и ушёл он под самое утро, забыв шахматы.
               Между тем связь проваливалась. Генерал примечал наши с Александровым и Отченашем тревожные перегляды и только хитро ухмылялся, а чёртов штабист, быстро пройдясь по стиху, сильно возбудился:
               — Вот это «Томагавк»*4, товарищ генерал!
               — Нет, это целый «Хаунд дог»*5, — возвысил голос Звонарёв, возвращая листок. — Прочти Отченашу, чтоб знал, чем занимаются его воины на боевом посту.
               Генерал пока ещё сохранял начальственное благодушие, но взрывной характер чувствовался, проступали уже оттенки раздражения.
               — Тени! — сценически начал штабист, но далее читал неумело, путано. Не его это была стихия.
               При словах «и вдавить свои пальцы в округлости плеч» генерал не выдержал:
               — Это что?
               — Это Брюсов, — отвечал я, рассчитывая, что имя автора разрядит обстановку.
               — И что? — едко повторил генерал.
               К чести его, он пытался сдерживать себя, а мне бы следовать давно и не мной выработанной линии поведения с высоким войсковым начальством, то есть оставаться приниженной немой тумбочкой, тем более что я для него и не существовал вовсе. Он если и смотрел в мою сторону, то насквозь, нисколько не цепляя взглядом. Но я, на беду, ввернул нечто, как мне казалось, невинное, оправдывающее:
               — Это, знаете ли, такая абстракция... из той жизни... на ту жизнь. Тени прошлого, так сказать. Видение...
               — А-атстаить словоблудие! — взорвался-таки генерал. — Это срам! Это стыд и похабщина! Вот что это! Видение, понимаешь! Да у тебя здесь не филармония, капитан (генерал впервые обратился к Отченашу по званию. Ему нравилась эта фамилия и сам Отченаш), у тебя здесь бордель, что, впрочем, одно и то же!
               От звонарёвского металла притихли даже развесёлые офицеры сопровождения, для которых выезд с генералом был развлечением от штабной скуки.
               — Капитан! Бойца снять с дежурства и на гауптвахту! Прямо сейчас! На всю катушку! И на лопату его там, чтоб привиделись тени прошлого!
               — Есть, на гауптвахту!
               Ничего взрывного в стихах не было. Даже с учётом достаточно строгих нравов того времени, их можно было принять за несколько нескромные или, при особом желании, непристойные, но никак не за похабные. По сравнению с постыдным блудом в офицерском городке посёлка Сусанино, это было безобидным щебетанием. Так, эстетствуя, негодовал я, задетый горячностью расправы надо мной, не понимая на тот момент, что не от стихов понесло генерала — от моего «словоблудия». Наверное, надо иной раз уметь промолчать.
               Тем временем сволочной штабист-ищейка нашёл сумку из-под противогаза, набитую книгами.
               — Пушкин, Блок... Т-э-э-экс. А где сам противогаз? — радовался он случаю выслужиться. — Лермонтов, «Братья Карамазовы», «Степь» какая-то и вот эта ветошь, — передал генералу исписанные от руки сильно мятые разномастные клочки листков со стихами Ахматовой.
               Надо сказать, что это была та самая пора, когда давнее уже «время оттепели», а для некоторого круга — «время стихов», охватившее все слои общества, в том числе и армию, породив в ней довольно существенную прослойку интеллектуалов, быстро переросло, как было с печальной иронией признано позже, в «моду на стихи», но и она уже была на излёте, и Ахматова вновь попала под негласный запрет. Она не то что «застревала на руках», её попросту изъяли отовсюду, но по недосмотру изымавших в картотеках многих библиотек она продолжала числиться.
               Сжалилась однажды (как потом понял — доверилась) посёлковая старушка-библиотекарь Маргарита Ивановна, посадила в дальний угол читального зала и выдала бережно томик Ахматовой: «Свой. Из дома. Всё ждала, когда ещё придёте. С собой — ни-ни. Увольте!» И выписывал я, выписывал жадно всё ахматовское. Маргарита Ивановна подсаживалась ко мне, заговаривала о литературе, поэзии, с особым трепетом и едва уловимым намёком на нечто близкое, может быть, даже личное знакомство, об Ахматовой. Однажды даже проговорилась, что ей «удалось выскользнуть из Питера в эту старорусскую глушь в злые, ещё довоенные годы». Вскоре наши «поэтические встречи» стали довольно частыми. Она упорно «научала искусству рассказывать стихи» и полюбила потом слушать. «Дар это, дар!» — радовалась она, навредив мне тем, однако, что у меня, и без того державшего себя за личность с высокими интеллектуальными задатками, появилась, как теперь понимаю, завышенная самооценка, излишняя дерзость в самомнении.
               Между тем генерал взял наудачу один из листков и засмеялся тут же с презрительным удовлетворением. Видимо, при всём пренебрежении к стихам, он ожидал от них большего, чем только что прочёл, и был куда более разочарован, чем сам ожидал.
               — Так и знал, и здесь блудница! Вот, товарищи офицеры, послушайте: «Я надела узкую юбку, чтоб казаться ещё стройней...» А вот ещё, — прервал он всеобщий смех, как-то умеючи быстро выудив из другого листка нужную строчку: — «Я на правую руку надела перчатку с левой руки». Вот же ж дура, вот же ж баба-дура.
               От породистого, со смачно вкрученной издёвкой баса генерала, свита грохнула так, что заложило и стало фонить в ушах. Но фон этот был странно иным: не тот краткий, до рези скрипучий скрежет, что часто шёл от аппаратуры связи из-за сбоя настроек, — это был спокойный, размеренный звук, ни с чем не сравнимый. Одновременно с этим случилось другое чёрте что, более чем странное. Вроде бухнуло прямо над нашими головами или ещё где. Мягко так. Неземно. Подурневший лицом Александров, стрельнув затравленным взглядом в угол за моей спиной, воровски тихонько скользнул за дверь, никем не примеченный, и штабист, мелко дрожа отвислой челюстью, беззвучно вдавился спиной и ладонями в стену. Бухнувшее нечто, с плавным шелестом проникнув через толщу бетона, опустилось на меня. Невесомо. Неосязаемо. Или, может, было некое касание, как дуновение, будто лёгким сквознячком потянуло и накрыло липкой паутинной пеленой. Свита, занятая угодничеством генералу, ухохатывалась во всю, не замечая, как я тут молча пропадаю. Я, хоть и оставался во власти наваливающейся напасти, успел подумать, что часто подобное язвительное насмешничество обычно завершается каким-нибудь конфузом, что непременно и случилось.
               Довольный генерал продолжал, осанисто отведя от себя очередной листок:
               — «За озером луна остановилась...» Каково, а? И в избу войдёт наша бабища и луну остановит. Ну разве не дура?
               Как ни обидно было за Ахматову, я молчал, но кто-то возразил уязвлённым голоском:   
               — Не дура...
               — Вот как!.. — только и нашёлся сказать опешивший и в то же время, как показалось, обескураженный генерал.
               И зависла, что называется, гробовая тишина.

               Офицеры, не желая мелькнуть пред очи генерала свидетелями его замешательства, прятались друг за друга, некоторые отступили за его спину. Я, продолжая стоять навытяжку, стал высматривать будущего висельника из числа свиты, и только по испуганным глазам Отченаша, умоляющим молчать, понял, что сказал это я. Но не настолько я был в мандраже, чтобы вот так вот «отличиться» с перепугу. Как ни соблазнительно сейчас выхвалиться собственным бесстрашием, должен признаться: сорвалось совершенно без моей воли. Не я это сказал, но кто-то упрямый во мне, для которого Ахматова была дороже сегодняшнего благополучия моих командиров. Дороже на все времена. То влекущее безысходностью, порой мистическое, порой провидческое пространство, что таило это имя и что привлекает молодые умы вкупе с сопереживанием драматичной судьбе её, ещё предстояло постичь до конца.
               А в мертвящем безмолвии бункера стали слышны глючные, будто из потустороннего мира, отзвуки ГГС*6 за стеной. Там, в оперативном зале, Виноградов с командой держал «бой» против воздушных целей «противника», пытавшихся прорваться к Москве. Под самое утро ещё позвонил Молебный и, польстив Виноградову, что без него — никак, попросил остаться после смены за пультом управления, мол, ожидается «Готовность Один»*7, что на этот раз весь лётный состав Котласа и Кинешмы пойдёт на нас. «Война, считай!» — добавил он для острастки. Виноградов, не будь дурак, тут же заикнулся о давно обещанном расширении жилищных условий. Молебный посулил:
               — Будет, будет. Вот возьмёшь небо в кулак, и будет.
               — Да и в капитанах засиделся, может, загремим в майоры, назло Высоцкому, — неловко хихикнул Виноградов, сам понимая, что принаглел.
               — Побойся Бога, капитан, у меня Отченаш, твой непосредственный начальник, между прочим, ещё в капитанах. Вот сладим ему… — и осекся Молебный, сообразив, что сболтнул лишнее. — Ну, ты давай-давай! И не трогай Высоцкого всуе! Не нам чета!
               И вот, стоял перед генералом, переживая, что не видать теперь Отченашу скорого майорства. Уж кого-кого, но, оплошав, подставить Отченаша — значило стать изгоем даже среди своих однопризывников. Я отслужил уже год, легко освоился в армейской среде, был амбициозен, самонадеян и вовсе не собирался, как вы, может быть, подумали, впадать в беспомощное замешательство. Но здесь растерялся от наплыва чувств: какие-то мелкие нескладицы, цепляя одна другую и набухая, грозили вырасти или уже выросли в большой скандал.
               — Боец, вам губы мало? Вы хотите в дисбат? — навис надо мной адъютант, он же, «по совместительству», как не преминул сострить потом Виноградов, — зять генерала.
               Всё-то он, щегольской и занозистый (каковыми и бывают адъютанты), копировал со своего тестя, даже металл в голосе. Но генерал, успевший справиться с конфузом, решил показать доброго отца-командира, а может, и вправду пожалел меня — худенько-длинного, нескладного солдатика:
               — Что, сынок, собственной смелости испугался?
               Он так по-свойски подмигнул, так тепло, отечески улыбнулся, что я, ни от кого не ожидавший поблажки или сочувствия, тут же поплыл. Голос мой безнадёжно дрогнул:
               — Пусть, пусть испугался, товарищ генерал, но не дура.
               — Конечно, не дура, — легко согласился генерал. — Да не переживай ты так, сынок. Ты, погляжу, парень грамотный, учёный. Просвети нас, солдафонов. Прочти нам чего. О луне, понимаешь, о вздохах, чтоб мы прониклись, так сказать...
               — И прочту! — с вызовом заявил я и замер от грозного рокота далёкого вертолёта.
               — И прочти, сынок, и прочти. Ну, вольно, вольно! Расслабься, настройся, или что там у вас делается. Войди в образ, — подбадривал генерал под пересмешки офицеров и нарастающий тугой шум лопастей вертолёта.
               Вызвался я, конечно, импульсивно, от досады на двуличие генерала (я видел: он подмигивал и свите) и сожаления, что так наивно купился на его улыбку, только какие ещё к чёрту стихи, когда стучала, щёлкала, дёргалась, взывала провалившаяся по моей вине связь. И этот прилипчивый вертолёт: шум винтов спешно приближался. Но с чего вдруг он примнился мне в глубоком бункере? И тут, среди этих вязких перипетий, тихонько так, аккуратненько щёлкнув, откинулся ярлычок пункта визуального наблюдения. Я давно ждал этот щелчок, не глядя знал, что это именно он. Перед самым явлением генерала Виноградов связался через меня с дежурным по ПВН Шоевым и, назвав азимут низколетящей цели, умолял, уточняя: «По-над костромской дорогой стелется, сволочь, и прямо на нас! Не прозевай, родной, доложи сразу, что за бабай такой летит? Упустишь, ёк тибе дэмбл!»
               Это с каким остервенением прокручивал теперь Шоев тяжёлый механизм полевого телефона «ТАИ-43», чтобы фиксатор давно выпавшего ярлычка на моём коммутаторе так часто дёргался вхолостую? Надо было отвечать. Я просительно посмотрел на генерала, тот, отказывая, строго — на меня, и тут раздались топот и крик Виноградова по коридору: «Поэ-е-ет!» Худо там что-то было, раз сам побежал. Оставшись без связи, он не мог знать, что генерал со свитой застрял у меня, и, с разбегу протаранив толпу офицеров, шлёпнулся в него, как в скалу, но, к моему вящему удивлению, нимало не смутился. Не до генералов ему было, он был здесь самый главный. От него зависело, «уничтожим» мы воздушные цели «противника» на дальних подступах к Москве или прорвутся они к столице, раздолбав заодно и наш командный пункт, и полковые дивизионы, и, что самое важное, самое недопустимое, — находящуюся под нашей защитой соседнюю точку РВСН*8, обязанную обеспечить ответный ядерный удар.
               — Таарщеерал, оперативный дежурный капитан Виноградов! — в спешном крике просверлил он генерала, как досадное препятствие. — Разрешите связаться с ПВН!
               Неустрашимый напор Виноградова понравился генералу:
               — Как там небо, капитан?
               — Вот так его держу, таарщеерал! Любого «Пауэрса»*9 на раз возьму! Уж «Дубками-то»!*10 — Виноградов с такой непоколебимой уверенностью, с такой горделивой дерзостью вскинул кулак, что не оставалось сомнений: такой не упустит ни одну цель. — А тут какая-то хрень ползёт, ни пойми что. Идёт, гад, низко-низко. То поймаю, то не маячит. Хитрый, как «Томагавк»!
               Я знал, я отчего-то знал, что «хрень» эта низколетящая и есть примнившийся мне вертолёт. И тут же в стороне от наших голов, на первом уровне бункера, бухнуло снова, да так, что вся штабная рать испуганно пригнулась.
               — Ка-а-а-пут! — крутнулся Виноградов. — Накрыли нас!
               — Это рядовой Шоев с ПВН! — торопливо доложил я.
               Тотчас послышался отчаянный крик Шоева из другого конца коридора: — «Фаши-и-ист!» Так он называл приболевшего Яна, не сменившего меня с ночного дежурства. Володька Ян — умница всезнающий, свойский парень из волжских немцев, далёкий от «дедовских» амбиций, был призван из неблизких сибирских далей. Но Шоев, его однопризывник из горного захолустья Памира, от всей бесхитростной души ненавидел Яна, недоумевая и никак не желая понимать — на потеху всему командному пункту — почему немец, живой немец, то есть фашист, гад и сволочь, и ещё какая-то таджикская ругань, служит в Советской Армии. Особенно бесился он от терпеливых объяснений самого Яна и, полагая, что его жестоко разыгрывают, злобно ярился на присутствующих. Он так и не смирился с немечеством Яна. Ещё не раз в застывшем строю или в тишине засыпающей казармы можно было вдруг услышать чуть ли не страдающее: «Ян, всё равно ты — фашист».
               Бежал Шоев долго, будто волочил себя. Я уже знал, что не дозвонившись, он сам рванул ко мне, но второпях пренебрёг настенными скобами — сиганул через люк ПВН на четыре метра вниз и разбил колени. Едва взойдя в дверь, он схватился за косяки и уже не мог ни шаг ступить, ни слово сказать.
               — Ну-у! — нетерпеливо, аж подпрыгнул на месте, вгрызся в него Виноградов.
               — Ве… Ве… Ве... — пытался выкричать Шоев.
               — Вертолёт, — подсказал я.
               — Да! — подтвердил Шоев.
               — Уф-ф-ф! — облегченно вздохнул генерал громче всех. Как ни препятствовал он нам, в душе был за нас, да и Виноградов сильно зарядил его горячкой «боя».
               — Какой? — потребовал Виноградов.
               — Кре… Кре… — страдал Шоев.
               — Гражданский, — помог я, и добавил пришедшее вдогон знание: — Санитарный.
               — Крест! — одновременно выдавил Шоев.
               — Немецкий?! — сжался в страхе Виноградов. Даже в такой ситуации он не мог не пошутить.
               — Какой нэмэтски? — Шоев от простоты своей дружески кивнул генералу, приглашая удивиться вместе наивности Виноградова. — Красны крест. Дохтур едет.
               — Молодец! — одобрил генерал. — Отченаш, рядовому — ефрейтора и благодарственное письмо на родину.
               Но Шоеву стало плохо, его едва успели подхватить у самого пола и понесли в медпункт. Пока все суетились, Виноградов исчез. Исчезли и шахматы, ни разу не громыхнув.
               — Вот такие орлы принимали на грудь амбразуру, не то что некоторые тут! — Возгордившийся, довольный генерал выискал меня глазами: — Вот тебе и тени прошлого, видишь, немцы летают. — И, насладившись очередным хохотом, спросил, уходя: — Ну что, Блок, где стихи?
               Спросил, чтобы спросить, ему было не до стихов, мне — подавно. Хотя нужные строки уже пришли, он сам и подсказал их. Я был уверен, «проникся» бы Звонарёв, даже ухмыльнулся с несдерживаемым победным превосходством (бывала за мной подобная ехидненькая ужимочка), что не ускользнуло от него.
               — Ну-ка, ну! — на миг поколебавшись, остановил себя генерал, оглядывая меня с новым интересом. — Кто желает, может пройти в оперативный зал, а я, дурак, послушаю.
               Офицеры кроили недовольные мины, но никто не смел двинуться, и я решился.
               — О Луне? — спросил с ответным вызовом: напросился — на, вот!
               — О луне... — насторожился генерал, будто почувствовал неладное.



                ***
               Я заприметил уже: офицеры, побывавшие в горячих точках планеты, битые, тёртые, боевые офицеры, которым завидуют, перед горделивой поступью которых расступаются, — чрезвычайно сентиментальны и уязвимы в простых, обыденных вещах. Что-то тревожно сжатое неизбывно таилось в них глубоко внутри и спружинивало вдруг в самый беззащитный момент. Генерала можно было сразить парой удачных строк о чём-нибудь житейском. Стих, над которым он только что потешался, подходил как нарочно не придумаешь, только нужно было сильно постараться, чтобы побудить иначе увидеть его.
               Я, может, и не взялся бы за этот стих, скорее, не стал бы читать вообще, но как-то неладно, странно было вокруг. Будто кто посторонний, неведомый присутствует здесь, будто предопределённо ведёт ситуацию именно к этому, исполненному мистического драматизма, стиху. Наверное, другой, более подверженный внушению, сказал бы, что в него кто-то вселился. Собственно, нечто подобное и чувствовалось. Было вязкое такое состояние, не то что непринадлежности себе, но инаковости себя и заторможенности всего, словно время замерло и скованно зависло в ожидании какого-то потаённого действа. При этом я знал наверняка — проникнутся они. Так бывает иногда, у всех так бывает: как ни переживаешь, ни тревожишься перед значимым событием, знаешь наперёд — будет удача. И от этого ещё более волнуешься и возбуждаешься.
               «Только не торопись, только без пафоса, как неспешно рассказываешь случай из жизни. Каждую строчку, как отдельный случай», — уговаривал себя наставлениями Маргариты Ивановны, и — облажался первым же словом. «З-за-а!..» — бабахнул с мальчишеским вызовом. Вот тебе и «знал наперёд». Так не напустишь туман, не передашь чувство смутного беспокойства, тревоги. Но одновременно зафонило снова, и послышался вкрадчивый, скользящий звук, как шорох. Неведомый. Невнятный. То ли напев это был тихий, тревожный, то ли шелест чего-то или шёпот, иль краткий вскрик и плеск воды. Голос мой обрёл несвойственную раскатистую басовитость и, плотно вибрирующим отзвуком отражаясь от стен, неторопливо затухая, вытеснился с лёгким шорохом в коридор, чтобы рассосаться в его пространстве. Свита в недоумении, как нечто одушевлённое, сопроводила звук, повернулась вопрошающе ко мне. И — всё замерло.
               По уму, мне или ещё кому, надо было прервать этот балаган. Но я слишком увлечён был рвением «положить всех», да и происходящее не вдруг обрушилось, а наступало мерно, незаметно, подчиняя, если не всех, то меня и Звонарёва чьему-то умыслу. «Озером», — продолжил, опасливо вслушиваясь в свой голос. Странный звуковой эффект повторился вновь. Впрочем, мне подобный феномен был знаком: он встречается в пещерах, глухих гротах, тесных затишках горных ущелий, вызывая у одних недоумение, у других — мистический страх. Но здесь! Откуда он здесь? «Луна», — выдал, приноравливая паузы к угасанию звука. «Остановилась», — уже поспешая, произнёс последнее слово строки и сам остановился, весь во власти лунного пейзажа. Никто не шелохнулся, не шаркнул по бетону пола. Я видел только генерала с застывшим, смятенно всматривающимся в меня лицом, будто я и был источником витавшего здесь потустороннего.
               Пусть здесь, в этом загробном безмолвии железобетонного бункера, замрут в бессилии перед фатальной, неведомой драмой, которая неотвратимо случится там, на Луне; пусть каждый домыслит себе свою напасть, и захлестнёт их тревожным холодом неминуемой беды, которая, отразившись, случится и здесь, на Земле. Что-то такое хаотично растянутое воображал я с некоторой долей сладкой мести за Ахматову, сам находясь во власти мнимой ночной панорамы и продолжая читать, вернее, рассказывать каждую строчку, как отдельный случай:

                ... И кажется отворенным окном
                В притихший, ярко освещенный дом,
                Где что-то нехорошее случилось.
                Хозяина ли мертвым привезли,
                Хозяйка ли с любовником сбежала,
                Иль маленькая девочка пропала…
               
               Теперь трудно судить, насколько они прониклись: в последовавших событиях, если можно так выразиться, я был слишком занят собой. Скажу только, забегая вперёд, что генерал позорно пал после следующей же строчки. Но до того случилось нечто невероятное. Немыслимое. Переволновался я, наверное. Потерял в навальной сумятице собственных фантазий чувство реальности или, может быть, рассчитывая ввести всех в мистическую нехорошесть стиха, беспредельно взвинченный и задыхающийся (свита выдышала весь мой воздух), сильно углубился в будоражащий образ и сам попал в иллюзорный капкан. Но как суметь теперь передать последовавшие небываемые явления. Какие доверительные интонации подобрать сейчас, чтобы нелепости, одна невероятнее другой, не выглядели неуклюжими домыслами?
               Влекомый гнетущим предчувствием невесть чего, я напряжённо всматривался в немо застывшую надо мной Луну, и показалось мне, будто дёрнулась она на месте, и пошла по ней рябь. Далее, в свою очередь, произошло неуловимое движение, будто тень скользнула, и мелькнул кто в лунном окне, заслонив на миг свет, или что-то передвинули там, переставили, оберегаясь от чего-то злонамеренного. Или, может, нет? Кому, чему там, чёрт возьми, быть? Может, это во мне приключилось некое преломление сознания? Но росла и крепла уверенность, что произойдёт ещё нечто. Стукнет ли дверь, и выйдет кто из лунного дома, и придёт голос. Дальний. Тревожный. Или взлает опасливо тамошняя собака, и ухнет вслед ночная хищница сова — предвестница несчастий.
                Ожидания, мои ожидания несомненного, что вот-вот обманные видения
рассосутся сами и всё неминуемо объяснится, не оправдывались. Происходящее слишком выпукло выходило за пределы всего представимого и каким-то образом было завязано на мне. Я ждал в безотчётном ведении, что кто-то непременно проявит себя и будет явлено зримое ли нечто или постижение какой-то тайны. Но случилось это неизбежное, окончательно замыкая реальность не на самой Луне будто бы, а вовне её, в потёмках, мгновенно потерявшей ореол звёздной романтичности, зловещей бездны космоса. Всё вокруг стало взвиваться в вихре и разноцветном хаосе брюсовских грёз. Сквозь «дымящее пламя и курящиеся свечи» показалась из глубины лунного окна смутная призрачная тень…
               Мне, наверное, не следовало, пытаясь объяснить необъяснимое, навязывать свои страхи и сомнения и пускаться в безнадёжные намёки на потустороннее. Не в бреду же я был, и не Звонарёв же, в самом деле, наслал обещанные видения, впрочем, в такую минуту и в это поверишь, лишь бы зацепиться за отчасти земное объяснение кажущегося неестественным. Я понимал: конечно, никакое «нечто» ни тут, ни там не присутствовало. Собственно, не было и никакого «там» — просто бывают иногда подобные моменты наваждения. Хотя...
               Пытаясь уловить рыхлым уже сознанием ускользающий смысл событий, найти прореху в цепкой власти абсурдных видений, я тряхнул головой, фокусируя размазанный взгляд. Мне удалось выскользнуть в явь и столкнуться с бледным лицом Звонарёва, на которого, выходит, и смотрел всё это время, как на застывшую надо мной Луну. Но и он в заворожённом напряжении глядел на меня с оцепенелым, неудобно искривлённым лицом — как это бывает, когда угадывают загодя надвигающееся вот-вот что-то страшное. При этом показалось мне, что генерал тоже «посвящён», даже больше: ему, в отличие от меня, уже ведомо, что таит в себе эта тень. Показалось ещё, что он, весь затаённый и подобранный, проваливается в какую-то свою бездну, но удерживается лишь затем, чтобы услышать то важное, что заложено в стихе, в подтверждение собственной догадки, мне неведомой. «Какую же свою напасть домыслил генерал, и мы оба оказались в чьей-то лукавой власти?» — лихорадочно взметнулась мысль, но нечто всесильно-властное выдернуло меня назад, неодолимо ввергнув в бездыханное онемение. Загадочная тень — не тень — продолжала стремительно надвигаться на меня. Отсюда, с Земли, не видать было, не понять было, что за дурь такая, что пагубное она там затеяла. И тут!..  Ха-а-а! Я стал различать маленькую девочку лет шести-семи в просторном синем сарафанчике и одной синенькой сандалии на босу ножку и, забыв все сомнения и страхи, обрадовался ей, досадуя одновременно: как же я оплошал, перепугался всего, когда её-то и ждал, зная наперёд, что она-то и должна была явиться.
               Бедная девочка. Её будто подгоняли сзади, легко и неудержимо несло на меня, сарафанчик пузырило парусом. Она неуклюже опиралась босой ножкой на левую, обутую. «Не упала бы!» — вскинулся я, но невольное движение моё насторожило её. Девочка, с сомнением вглядываясь в меня, приостановила стремительный ход, обернулась растерянно назад, и показалось мне, что оттуда, откуда её принесло, смотрел на меня тот самый, чудившийся ранее, но уже реальный, всесильный живой взгляд. «Это генерал!» — стрельнула на миг надежда на что-то земное, но тут же растворилась. Путаный клубок памяти, пытаясь зацепиться за что-то былое, что требовалось непременно разгадать прямо сейчас, лихорадочно отматывался назад, в детство, когда и мне было столько же, сколько девочке, но ухватил только, вычленил из всего хаоса, что взгляд этот — и не взгляд вовсе, а блеск влажных зрачков из чрева тьмы — памятен мне из детства, что он несёт боль и отчаяние, что нужно остерегаться его. Но значило ли это, что нужно остерегаться и девочку?
               Слишком многое наваливалось враз, никак не удавалось обрести себя, отождествиться с происходящим. «Не сейчас бы это, потом бы как-нибудь!..» — взмолился я, но произнеслось это не привычной пустопорожней мольбой в никуда, обычной в лихую минуту. Что-то перед этим сместилось в сознании, невольно поправилось во мне что-то, настроилось, и проговорились эти слова страстной молитвенной жаждой. И — странное дело — то ли собственный душевный порыв отвлёк меня, сбросив сковавшее наваждение, и я несколько обрёл себя, то ли «молитва» была «услышана», но тут же стал меняться ход событий, что-то послушно снялось, смягчилось, отпустило. Девочка с доверительной надеждой обернулась ко мне, я тотчас замер, тоже балансируя на одной ноге, наверное, показывая этим своё расположение, боясь повторным встречным порывом или чем неприветливым вспугнуть её. Она была уже близко. Светлый взгляд её стал туманиться, несуетное прозрачное личико заволокло дымкой неспокойства, тревоги. Она повела бровками, пошевелила губками, сделала плачущее лицо, точь-в-точь как в чеховском степном рассказе, читанном-перечитанном в последние дни, и, захлебнувшись в детской, страдальчески-слёзной обиде и жалобе, сообщила сорвавшимся голоском: «Атька». «Атька... Это значило Катька», — всплыл в памяти едва ли запомнившийся ранее эпизод из читанного, удивляя замысловатым переплетением земного и неземного, яви и не яви, странным, причудливым отражением детских переживаний чеховской героини в невероятном видении.
               Кажется, никто, кроме генерала, и не заметил ни моей невольной заминки, ни сколько я выстрадал за эти малые доли мгновений, что успело явиться, пройти сквозь меня и раствориться, не моим воображением, разбежавшимся вперёд по стиху, созданное, а реальное видение, наполнившее меня знанием гораздо большим, чем успел рассказать. Я продолжил читать: без шелеста, без пауз, без желания что-то внушать, стремясь скорей отделаться от кем-то навязанной (в этом уже не было сомнений) миссии:
  И башмачок у заводи нашли...
               — Хватит! Хватит! — пришло из далёка, из лунного пространства.
                С земли не видно…
               Прокричал туда, в это далёко, пытаясь донести неизвестно что, и наблюдая взглядом постороннего, как пятерня генерала шлёпнула о прокрашенную зелёным бетонную стену  и стала соскальзывать вниз.
               — Хва-атит! Отбо-о-ой! — грубый бас адъютанта прямо в ухо остановил меня.
               Свита спешно покидала коммутаторскую. Я, наступив сапогом на сапог, стоял на одной ноге. Всё дрожало. Во мне ли? Генерал, поддерживаемый адъютантом, тяжело оседая на подставленный Отченашем табурет, обессиленно хватал воздух, водил мутным взором, прохрипел вяло, пытаясь заговорить, и, как ни отмаргивался часто-часто, влажные глаза его не высыхали, и в блеске их чудились наплаканные глазки девочки.   
               Адъютант, что-то смекнув, рванул на выход.
               — Что ж ты так?.. Что ж ты по живому-то?.. Нехорошо... — выдавил конфузливо генерал и махнул слабо: — Работай.
               — Есть!
               Рука со штекером сама нашла гнездо "Лавы".
               — Ты-ы-ы, ах-хреневшая х-харя! — радостно заорал, почувствовавший связь, Родичка модным на то время в войсках ругательством, и разразился участливым смехом. — Что случился, Поэт?
               Родичка полагал, что раз я не русский, должен говорить по-русски неграмотно, и, считая, что это оригинально, попутно, как бы и возвышая себя, общаясь со мной, коверкал язык (привычка, впрочем, довольно распространённая у русских). Но как он был дорог в ту минуту! Какой он был свой, родной, вернувший меня к памяти, к знанию, что кроме могильника бункера и примерещившегося загробного мира, есть на свете невыразимо далёкие теперь: и земля, и небо, и солнце, и, как ни странно, — просто беззаботный смех. И такой нелепицей показалось теперь моё тщание что-то доказывать. Услышав Родичку, оживился и генерал, тоже далёкий от мелочей неуставных отношений. А ведь с этого всё начиналось.
               — Дай-ко, — взял он трубку и поперхнулся в неё: — Ро...
               — Так точно, таарщеерал! — многоопытный Родичка узнал генерала с полузвука — бесценное качество армейских телефонистов, чего от нас и добивались. Донеслось, как он стукнул каблуками, затем пришёл грохот падающего табурета. Генерала было жалко, и стало приятно за него, что Родичка, находясь один в такой же коммутаторской, такого же бункера где-то под Ярославлем (а мы — далеко за Костромой), вскочил, чтобы отдать честь своему генералу. Радостное узнавание Родички было искренним.
               — Родичка... как там?
               — Сёнамально, таарщеерал!
               — Дай-ко, сынок... — генерал с трудом глотнул воздух, — моих.
               — Содняю, таарщеерал!
               — Алло, алло! — тут же послышался приятный ожидающий женский голос.
Генерал улыбнулся, но молчал. Отченаш на цыпочках пошёл на выход, столкнувшись у двери с набегавшим адъютантом, остановил его, и они вместе отошли вглубь коридора.
               — Серёжа, Серёженька, это ты?.. — встревожилась женщина.
               Было странно, что грозного боевого генерала кто-то смеет называть «Серёженька». А в глаза «Серёженьки» опять брызнула влага, и вновь в них почудилась та девочка, теперь уже отчётливо похожая на него.
               — Оленька, — выдавил Звонарёв и захлебнулся на повторе, — Оленьк...
               — Серёженька! Родненький! Что с тобой? — вмиг, врасплох заплакала женщина.
               — Всё хорошо, слава богу, всё хорошо, — заторопился сказать генерал, выдохнул тяжело в сторону, — как Лёличка? Дай услышать.
               — Ой, стишок выучили на именины мамы, — в слезах обрадовалась женщина, — Лёличка, Лёличка!
               — Деда-а-а, хочешь стишок? — счастливо прожурчал в трубку голосок внучки.
               — Нет! Нет! — испугался генерал. — Потом, потом! — И посмотрел на меня: — Нехорошо.
               — Что нехорошо, Серёженька?
               — Да так… У нас есть?..
               — Ахматова, Анна Ахматова…
               Я знал, я снова знал, что надо подсказать, но в текущей сумматохе все эти знания и недозревшие тревоги непроизвольно откладывались на потом.
               — Нет, её-то и нет, — услышали меня на том конце провода.
               — А Брюсов?
               — Да что с вами, генерал-л? Возьмите себя в руки! Воин-н! — сурово потребовала генералова жена.
               — Слушаюсь, Ольга Николаевна! — засмеялся Звонарёв, несколько приходя в себя. Сегодня не жди, останусь у Молебных. Позвоню. — И добавил больше для себя: — Ну-ну! Будет-будет.
               Хотел вернуть мне трубку, но уставился надолго, видимо, припоминая свое «отложенное на потом»:
               — С земли не видно, говоришь. А что тебе вообще видно было? То есть… Ну… что показалось?
               — Девочка.
               — Господи!.. — уронил руки генерал. — А говоришь, с земли не видно.
               На пороге показался Отченаш, за ним маячил адъютант с таблетками и
графином воды.
               — А они её... Землюшку… хиросимят и нагасачат бездумно. Так, Отченаш?
               — Так точно, товарищ генерал!
               — Вот то-то и оно-то! Вот то-то и оно, что «так точно». Мы, небось, тоже понагасачим. Прикажут, возьмём под козырёк?
               — Не прикажут, товарищ генерал! У нас такое не прикажут!
               «Наивный, наивный мальчик. Решил, только там придурки сидят. Прикажут, сынок, прикажут. Ни людей не постесняются, ни бога не убоятся», — с уважительным сожалением подумал генерал об Отченаше, но поозирался вдруг, что-то выискивая, и, «находя» меня, уставился со строгим подозрением на лице. Я знал, я снова всё знал: до него каким-то образом дошло, что я «подслушал» его. Он хотел что-то сказать или спросить, но завис, никак не умея понять — что?
               — Пусть уж будет «Саксофон», пусть будет «Арфист», — генерал погрузнел, помрачнел, взял меня за локоть, что-то мучительно припоминая, повернулся к адъютанту, и — вспомнил: — Как это можно? Откуда было знать, что вертолёт? Что летит. Что гражданский. Санитарный. А?.. Вопрос!
               Положил руки на погоны Отченаша и адъютанта:
               — Проводите-ко, сынки, на солнышко...

               Штекер в гнездо. — «Саафода!» Содняю. «Радиан». — Короткий вызов абоненту. Штекер в гнездо. — «Саафода!» Содняю. «Амдерма». — Короткий вызов абоненту. Так привычно и быстро разгребал я вновь провалившуюся связь.
               Наломал я, конечно. Наотмашь. Что теперь с Отченашем? И Виноградов в отпаде с квартирными страданиями. И как там генерал? О гауптвахте и не печалился, даже интересно: как это — отслужить и «губу» не познать. Теперь, когда остался один, давящая тяжесть тишины бункера наваливалась с новой силой, возвращались неумолимо удушливые страхи, отмоленные не пойми у кого на «не сейчас». Сквозь земные тревоги и переживания рождалось и росло гаденькое (я понимал, что гаденькое), но самодовольненькое чувство, что сегодня по всем дивизионам полка пойдёт не горюй какой кипеш о том, как «завалил» я самого генерала, что будет потом, обрастая небылью из призыва в призыв, рассказываться солдатская байка. Льстило (ах, как льстило, в мои-то пацанские годы), что и Маргарита Ивановна узнает, как я «бесстрашно» защитил нашу с ней Ахматову. Что скрывать: издёрганный, опустошённый, я был доволен. Но очередной топот в коридоре, оборвавшийся в оторопь у моей двери, оборвал и сладенькие фантазии. Кто-то стоял. Сопел. Не входил.
               «Егожа!» — яростная догадка заставила вскочить рывком. Но и тот вошёл. Рывком. Адъютант — хрен против редьки. Мял в руках списки Ахматовой, ненавидел, презирал и страдал одновременно:
               — Ну, почему этот стих? С каких щей именно этот стих?
               Навис, готовый расплющить, выблевать на меня всю желчь. Я бы не отказался в ту минуту от помощи хоть чёрта, хоть самого Егожи, почему-то более пугающего. Может, потому что он был более реален, более на помине? Но лопнуло вдруг гулко за моей спиной, зафонило кратко на одной пронзительной, предостерегающей ноте и также резко стихло. Адъютант издал невнятный звук, стал пятиться, весь вытягиваясь в струнку, и припечатался к стене. Сзади, надо полагать, — нечто, на что лучше не оглядываться, но сколько ни вслушивался напряжённой спиной, ничего такого будто не чувствовал, только почему-то мерещилась маленькая девочка, балансируя, идущая по шаткому стволу сосенки, зависшей над узкой заводью огромадной реки. Так и стояли в немом оцепенении. Наконец что-то изменилось, отпустило. Присмиревший адъютант отлип, как размагниченный, от стены бочком пошёл на выход, но, ступив за дверь, сломался спиной:
               — Младшая дочка бати... Лёличка. Утонула семи лет на Волге. Пока он там... воевал. Только сандальку одну и нашли.
               Я знал, что это и будет сказано, но услышанное, подтверждённое, сломало и меня. Уходя, адъютант глянул с грузом далёкой чужой трагедии, давно ставшей своей, увидел, что нагрузил и меня тяжкой тяжестью, плеснул в лицо со злорадным удовлетворением:
               — Что? Нахлебался щей? Пиит!
               — Правую?
               — Что-о-о!? — то ли не расслышал он, то ли впал в негодование оттого, что я, кругом тут виноватый, смею ещё и разговаривать.
               — Правую сандальку нашли? Синенькую?
               — Что ты несёшь, что ты несёшь?
               — Она утопила её — вот что!..
               Мелькнула мысль, что не надо бы ему об этом, — не моя это тайна. Но из меня изрыгало пугающее знание ниоткуда, приходя последовательно, как только задумывался, задавался вопросом.
               — Она! Её! Кто? Кого?
               — Она. Старшая. Качнула сосенку. Понимаете? Так получилось. Не хотела. Это, знаете, такая... детская ревность. Не хотела, не думала… Хотела сама, одна похвастать папе, что научилась плавать, — продолжал сбивчиво и просительно, кажется, пытаясь оправдать её.
               — Хотела, не хотела! Кто старшая? — передразнивая меня, адъютант пытался сбить собственную панику, пытался не впустить в себя созревающую страшную догадку.
               — Она... Старшая... Атька, значит: Катька, — запутался совсем в собственном жутком ведовстве и застолбил, как обличил: — Вашу жену зовут Катька!
               — Какая, нафиг, Атька-Катька? — передразнивая снова, зло прошипел адъютант. — Ты ещё в бубен ударь, костёр разведи, шаман! Мою супругу зовут Надежда. Надежда Сергеевна. Понял, нет?..
               — Она... Сарафанчик. Синенький... — просительно просуматошил вдогон мой голос, будто это было важно. Нужно.
               — Шайтан-н-н! — ненавидяще пришло уже из коридора.
               Списки Ахматовой остались у него.
               Стучала, щёлкала, взывала вновь провалившаяся связь.



Примечания:

1 В исламе – злой дух.
2 Позвал-таки, мой лунный жеребёночек? (перевод с карачаево-балкарского языка)
3 Марджа сый - святой разум, святое знание.
4 Американская крылатая ракета, способная лететь на низких высотах, огибая рельеф местности
5 Американская крылатая ракета с ядерной боеголовкой
6 Громкоговорящая связь
7 Учебная тревога высшей степени
8 Ракетные войска стратегического назначения.
9 Гарри Пауэрс - пилот американского высотного самолета-разведчика «Локхид» U-2, считавшегося недоступным для средств ПВО СССР, сбитого над Свердловском в 1960 г. ракетой ЗРК С-75.
10 «Дубок» - Ракета ЗРК С-200 Д «Дубна» (С-75, С-125, С-200 - зенитно-ракетные комплексы, бывшие тогда на вооружении, предшественники нынешних С-300)

Продолжение следует


Рецензии