Моя не моя дочь
В комнате пахло мятой, пижмой, немного газетной бумагой, на которой она разложила травы — в выходные ходили в горы с мужем Алексеем.
И в этот ленивый, мутный от жары день ворвалась Алена — ее девочка, ее свет и утешение, ее подарок от Бога. Влетела, как ветерок после дождя: с распущенными волосами, сияющими глазами и таким восторженным криком, что сердце у Натальи кольнуло от нежности.
— Мамочка, ну вот я и все! Последний…
Мать ахнула радостно и вопросительно:
— Сдала?!
— Сдала! — эхом отозвалась Алена, смеясь и запыхавшись, кинулась к Наталье, обняла, прижалась щекой к плечу. — Представляешь, сдала!
— А я и не сомневалась, — прошептала Наташа. — Ты зря переживала, ты у нас умница. Звони отцу.
— Уже! — радостно отозвалась Алена.
— Значит, ему первому? — Наталья сделала вид, что обиделась.
Аленка сразу раскусила мать и рассмеялась:
— Ему, ему! Кто у нас глава нашей маленькой семьи?
Наталья успела лишь кивнуть, прижать ладонь к щеке дочери — теплой, чуть влажной, как в детстве, когда Алена с улицы прибегала с охапкой одуванчиков, — и почувствовала, как по телу пробежала дрожь, такая легкая, почти незаметная, но от которой вдруг сильно защемило в груди. Сердце начало чуть пошаливать. Шутка ли — в прошлом году пятьдесят семь исполнилось, а Алеше шестьдесят пять.
«Все еще работает», — с гордостью подумала Наталья. Не могут без ее мужа на предприятии.
Алене уже семнадцать лет. Еще семнадцать! Впереди — целая долгая жизнь, университет, замужество, семья, путь, на который Наталья будет теперь смотреть со стороны, с тревогой, с гордостью, с тем самым мучительным чувством, которое, наверное, знакомо каждой матери — когда понимаешь: пора отпускать, но душа еще держит, держит крепко, цепко…
Алексей, ее муж, отец Аленушки, с которым они прожили бок о бок тридцать семь лет, всегда рядом, надежный, как дерево, переплетенный корнями с ней, Наташей, — обнимет Аленку вечером, наверняка скажет что-нибудь смешное, подмигнет лукаво. Шутник!
И все бы ничего и как у всех…
Если бы не то, что Наталья знала. Только она, и больше никто.
Наталья закрыла глаза — и мир будто на мгновение замер. Все исчезло, как будто кто-то взял и стер настоящее с холста, оставив только едва заметный силуэт прошлого, которое она старательно прятала даже от самой себя все эти годы. Но прошлое не умирает, а тихо живет рядом. И иногда тяжело и тревожно дышит тебе в спину.
Ей тогда было уже почти сорок — а выглядела на все пятьдесят, даже хуже чем сейчас в пятьдесят семь. И никакой надежды. Уже никакой надежды…
Измученная, с тонкой кожей под глазами, с потускневшим взглядом, в котором было больше мольбы, чем веры. До этого — выкидыши, больницы, санатории, капельницы, иголки, целебные травы от мамы, поездки к знахарям и лекарям по всему Союзу, стоило только кому-то подсказать или где-нибудь прочитать. Даже были у Ванги. И все — впустую.
Они ездили и в монастыри. Кто-то подсказал — объезди все в округе, поклонись святыням.
Сначала ездили в ближние, потом — дальше, дальше…Когда денег не хватало — занимали. Когда не хватало сил — брали отпуск, сбегали на море…
Она стояла на коленях в храмах, обливала лицо слезами, целовала иконы, прикладывалась к мощам, просила, молила — без слов уже, только глазами и душой. Уж кто-кто, а Бог должен был ее услышать. «Ну пожалуйста», — сначала шептала, потом кричала, а однажды даже потребовала, и самой стало страшно.
И Алексей тогда сказал:
— Наташ, хватит…
Это его «хватит» звучало в ушах до того самого момента. А она заорала ему:
— Нет, не хватит. Нет!
Слышишь?
Нет, Алексей не роптал. Никогда. Он клал ладонь ей на спину, теплую, живую, и всегда говорил:
— Будет. Обязательно будет. Слышишь? Ты только держись!
И держал, и она держалась. Но однажды сломался. А она — нет.
И вот спустя всего лишь пару недель после его страшного «хватит», после всех отчаянных ночей, поездок, капельниц и молитв — появилась вторая полоска на тонкой бумажке.
Наталья не заплакала. Она просто села на пол посреди кухни и долго смотрела в окно: на мокрый снег, на верхушки черных деревьев с прилипшим снегом, на фонарь… вокруг которого метались снежинки.
Беременность стала битвой. С первых недель — угроза, боль, кровь. Госпитализация, и опять уколы, таблетки, капельницы, постельный режим. Лежала пластом, со сжатыми кулаками и губами, боясь повернуться, шевельнуться, боясь лишнего вдоха, лишнего слова. Ругала себя, мужа, жизнь. Потом просила прощения и снова ругала… психика летела ко всем чертям. А ночью — молитва: «Доченька, живи, живи, моя хорошая! Мы тебя так ждем. Только будь со мной. Живи!»
Врачи качали головами. Алексей носил бульон, апельсины, книги, которые она даже не открывала, и каждый раз, входя в палату, улыбался. А вечером, уходя, садился в машину и долго сидел, сцепив пальцы на руле, молился.
И вот оно, чудо! Маленькая, розовая, почти прозрачная девочка с нереально крошечными пальчиками, с еще более волшебными ноготками, с синеватой венкой на виске, с тихим писком — таким хрупким, что Наталья испугалась: «А вдруг исчезнет, вдруг не удержу».
— Девочка, — сухо сообщили ей и дальше факты: — Три килограмма, пятьдесят сантиметров. Все в норме.
И тогда Наталья заплакала — впервые за много месяцев, по-настоящему, навзрыд, в голос, тут же в родильном. И акушерка, молоденькая, испуганно оглянулась, а потом тоже улыбнулась, растроганная, вытерла глаза.
Наталья была счастлива. Но счастье, как известно, любит молчать. Потому что, если слишком громко его назвать — оно может обернуться эхом. И этим эхом стал следующий день.
Послеродовая палата встретила Наталью пустотой и тишиной, от которой звенело в ушах. Штора, приоткрытая наискосок, пропускала холодный свет ноябрьского утра, и он ложился на покрывало в виде длинной скошенной стрелы — будто кто-то нарочно ткнул в сердце.
Она лежала одна. Сердце билось неровно, тело еще не пришло в себя, голова кружилась, и все казалось не совсем настоящим — как во сне, где ты все понимаешь, но не можешь ни пошевелиться, ни закричать. Только взгляд живой — ищет, выхватывает, запоминает.
Ближе к обеду в палату привезли вторую женщину. Молодая, лет двадцати, с короткими волосами, торчащими в разные стороны, будто их только что выдрали. В носу — серебряная серьга, в каждом ухе — по пять штук. Запах от нее — кислый, сигаретный, тошнотворный. Наталья закашлялась, не сдержалась. Новенькая не поздоровалась, не спросила, как зовут. Даже не посмотрела. Только бухнулась на кровать и сразу отвернулась к стене.
Наталья, от природы добрая, постаралась не делать поспешных выводов. Всякое в жизни бывает. Но что-то в девушке было такое — жесткое, колючее, враждебное, будто она давно не жила среди людей, а только воевала с ними… в одиночку.
Когда принесли детей, Наталья впервые взяла на руки свою доченьку: теплую, тихую, крошечную. Она смотрела в лицо матери, будто пыталась узнать — не тот ли это голос, не тот ли запах, не то ли биение сердца, которое слышала все девять месяцев в темноте внутри. Долгожданная. Выстраданная. Выпрошенная. Родная до последнего вдоха.
Она приложила малышку к груди — и та зацепилась, жадно, серьезно, будто знала, что жизнь зависит от этих первых глотков.
Вторая девочка, дочурка соседки, кричала пронзительно, требовательно. Так, что у Натальи задрожало от жалости все нутро. Но соседка даже не обернулась. Кажется, она спала…
— У вас… она плачет, — все-таки осторожно сказала Наталья, и та вдруг повернулась. Глаза были черные, злобные, и неожиданно полные тоски.
— Плачет — и пусть, — хрипло бросила девушка. — Я не заберу ее. Нах они ее притащили. Я же сказала. Отказ напишу.
Вырыгнула все это, и снова — к стене.
Малышка продолжала кричать. Наталья держала свою — сытая, успокоенная, та уже спала. И тогда, не спрашивая, почти на автомате, с тем движением, которое исходит не от сознания, а от материнского нутра, взяла вторую. Приложила к другой груди. Кормить было больно — но не то, чтобы физически. Больно было от мысли, что эта маленькая родилась никому не нужной, у нее уже никого не будет.
Соседка ничего не сказала. Только вздохнула тяжело, устало, как старуха, которой надоело все: и жизнь, и люди, и эта больничная палата… и ребенок, не успев родиться.
На следующее утро Наталья почувствовала странную тревогу. Свою малышку она нашла в кроватке, тихую… слишком тихую.
Никаких звуков, ни движения, ничего…
— Моя девочка… — прошептала она, поднимая пеленку. И в тот миг, когда ее пальцы коснулись холодной кожи, сердце Натальи остановилось на мгновенье, замерло, потом ухнуло куда-то вниз…
Холод… неподвижность… синий ротик… пустота…
Она не закричала, не побежала, не позвала никого. Мир рухнул, но рухнул в тишине.
И там, в этой тишине, родилась мысль — быстрая, резкая, страшная, пронзающая как стрела, больно и в точку. Та, от которой любая другая женщина бы отшатнулась. Но Наталья — нет.
Все произошло за секунду, растянутую в вечность, — все произошло за вечность, сжавшуюся в секунду.
Сначала — оцепенение. Потом — слезы, тяжелые, редкие, те, что не стекают, а скапливаются в глазах, мешают дышать.
Наталья смотрела на мертвую дочку, на свою, уже ставшей любимой девочку. На ту, которую вымолила, носила под сердцем, берегла, как свечу в ураган, и вот теперь — холод, синий ротик, мягкий затылочек. Все это было концом… не началом жизни — а концом.
Наталья пошла медленно, будто двигалась сквозь воду. Соседка по палате храпела в своей постели, накрывшись до подбородка, и в этом храпе было какое-то пренебрежение ко всему, что происходило вокруг, — к боли, к детям, к миру.
Вторая девочка — та, которую она вчера кормила — спала. Как будто почувствовала: бессмысленно кричать. Ее отвергли. Жестоко, предательски. Зачали, выносили, родили и отвергли — предали.
Наталья подошла к кроватке. Пульс стучал в горле, будто кто-то ударял по барабану изнутри.
«Никто не узнает, — мелькнуло. — Просто никто не узнает. Это невозможно проверить. Они крохотные, одинаковые. Они не успели быть собой».
Как в замедленной съемке, Наташа нагнулась и начала развязывать бирочки. На левой руке у мертвой дочки — маленький оранжевый клеенчатый ромбик — Андреева Н. В. девочка, 3кг, 50 см. У живой — другая: фамилия соседки, 3300 кг, 54 см.
Наталья трясущимися руками поменяла их. Потом — бирки на ножках. Осторожно запеленала и переложила детей.
Руки не слушались, в глазах туман от слез. Она на мгновение остановилась, закрыла глаза, потекли слезы, присела на корточки и прижала кулаки к груди. Внутри была дыра — живая, пульсирующая, черная, как кратер.
— Прости меня, — прошептала она в пустоту. — Прости, родная моя. Прости… прощай…
Потом Наталья легла, чуть полежала, встала и взяла свою не свою дочь к себе в постель. Прильнула к малышке, та пискнула и уткнулась лобиком в грудь.
Утром, когда детская медсестра вошла в палату на обработку и с ужасом закричала, обнаружив в одной из кроваток мертвую девочку, Наталья даже не заплакала. Смотрела молча, спокойно. За эту ночь она прожила целую жизнь. И только на губах дрожала одна точка, едва заметная, но она выдавала — душа ее все еще кричит.
Соседка, зевнув, сказала глухо:
— Слава Богу. Хоть виноватить себя не буду. Я знала, что сд охнет.
Наталья смотрела на нее и не чувствовала ничего: ни ненависти, ни презрения, ни боли, ни страха. Только холодное, неотвратимое знание: теперь эта девочка — ее, а свою она похоронит молча, без имени, без следа, без прощания.
И вот теперь… Алене семнадцать. Никто и никогда не узнал. Даже Алексей.
А Наталья каждый вечер гладит спящую дочь по волосам — черным, непослушным, совершенно не похожим ни на ее, ни на Алексея — и думает: «Господи, как же сильно я тебя люблю. Как же страшно мне от этой любви».
…Алена вбежала на кухню босиком, с резинкой во рту и в наспех запахнутом веселеньком халатике.
— Мам, пап, я поступила. Только что инфа пришла, — крикнула она, закрепляя волосы. — Все, я студентка. Мама, папа, вы поняли?!
И, не дожидаясь ответа, обняла их обоих, как делала это с детства — крепко, с шумом, ввалившись им на плечи, как в мягкую подушку.
Алексей засмеялся счестливо, обнимая своих девочек.
Вот уже тридцать семь лет минуло, а он все так же любит. Не разучился быть рядом.
…Наталья сидела за столом, прикрыв глаза. На плите кипел чайник, в окне алело вечернее солнце, в вазе на подоконнике стояли астры, принесенные с базара — Алена купила, «просто потому что красивые». В доме пахло булочками с корицей. Было жарко, уютно, по-семейному просто.
Она смотрела на мужа — его руки, лицо с морщинками, седину на висках. На Алену — красивую, живую, с ярким голосом и глазами, в которых — ни капли злобы, только свет и смех.
«Вот она, моя семья, — думала Наталья. — Настоящая, хоть и построена на страшной лжи. Но если я отдала свою душу, свое сердце — значит это не ложь. Значит, все было не зря?»
Она давно уже не искала ответа на вечный вопрос. Правильно ли? Все слилось — в любви, в ежедневной заботе, в завтраках, уроках, царапинах на коленках, бессонных ночах и школьных утренниках.
Алена — ее дочь, их дочь! И не может быть иначе.
— Мамочка, ты чего? — встревоженно спросила дочь, нагнувшись к ней.
Наталья улыбнулась. Губы дрожали, как тогда в роддоме, но улыбка была настоящая.
— Радуюсь. Просто радуюсь. Что у меня вы — мои. Такие хорошие, такие мои.
Алексей подошел, положил руки на плечи, заглянул в глаза.
— У нас все получилось, Наташка. Все, понимаешь? Мы ведь не зря…
И она кивнула. Да, не зря. В этот момент Наталья впервые за много лет позволила себе поверить: возможно, где-то там, в небе, ее малышка тоже знает — мама не предала. Просто не смогла иначе. И теперь, каждый день, мама отдает свою любовь другой девочке, которую никто, кроме нее, не назвал бы дочерью.
Но она — дочка. Родная. Самая-самая.
И это чувство — сильнее страха, сильнее памяти. Оно — как свет в конце очень долгой и темной дороги.
Татьяна Алимова
Свидетельство о публикации №225062801545