Судьба моя, Элени

Холодный ветер с гор Пендели рвал плащ Алессандро ди Марко, когда он впервые увидел Афины. Город, о котором шептались во Флоренции, на его родине.
Акрополь вздымался к лазурному небу, а Парфенон был увенчан скульптурами богов, и стрельчатыми шпилями, пронзающими облака. Над Пропилеями высилась грозная готическая башня с гербом – скрещенные мечи и лилии. Контрфорсы, словно каменные корни, чередовались с мраморными колоннами небывалого храма. Воздух звенел от диссонанса и непостижимой гармонии. Это был сон. Кошмар? Или откровение?
"Мадонна, смилуйся..." – прошептал Алессандро, роняя сумку с углем и мелом. Он не заметил, как к нему подошла девушка. Она несла кувшин с водой, одетая в простой пеплос, но глаза ее были темны и проницательны, как ночь над Эгейским морем. А зрачки вертикальными, как у кошки.
"Ты не из Эллады," – сказала она на чистом, певучем греческом, который Алессандро, странным образом, понял. "Твой взгляд... как у человека, увидевшего Горгону."
"Я... я из Флоренции. Новых Афин Будущего? Прошлого?" – Алессандро схватился за голову. "Что это? Кто построил... это?" Он присел на фиолетовую траву и ткнул дрожащим пальцем в сторону Акрополя..
Девушка, назвавшаяся Элени, улыбнулась загадочно. "Франки. Рыцари из далекой Западной страны. Они пришли в Грецию поколения назад. Покорили. Остались. Их бог и наши... нашли странный мир. Смотри." Она указала на огромную статую Афины Промысл у входа в крепость. Богиня была в золоченом шлеме, в руках ее был длинный крест. У ее ног, застывшие в мраморе невиданной жизненности, стояли коленопреклоненные рыцари, смешиваясь с полуобнаженными фигурами мифических героев, – у последних были звериные головы или конечности.
"Они называют ее Святой Афиной-Заступницей. Защитницей вечного Города и Веры," – сказала, улыбаясь, Элени.
Алессандро почувствовал, как земля уходит из-под ног. Не от страха. От восторга. Эта смесь – яростная готика, дышащая античная форма, христианский символ, растворенный в языческой мощи – это было то, чего он бессознательно искал всю жизнь! Новый язык. Новая правда искусства.
"Я должен это запечатлеть!" – вырвалось у него, и он схватил кусок угля, начал яростно рисовать на листе пергамента – очертания шпиля над фронтоном, легкие аркбутаны, обнимающие весь массив собора.
Элени с интересом наблюдала, ее первоначальная настороженность сменилась любопытством, а затем – восхищением ловкости его руки.
Так начались афинские дни Алессандро. Гонимый неистовым вдохновением, он скитался по городу. Он видел  готические формы, встроенные в сердце Агоры, цветные витражи, изображающие святых в латах, сражающих кентавров-демонов. Видел фрески на стенах общественных зданий – сцены из жизни рыцаря Христа, написанные с перспективой и эмоциональной силой Джотто, но среди персонажей были бородатые философы в гиматиях и девы в пеплосах, внимающие Божественному Слову. Он зарисовывал конные статуи франкских герцогов, где мощь местной скульптуры соединялась с детализацией западного доспеха.
И всегда рядом была необыкновенная Элени. Она отгоняла от него трехголовых собак и хищных птиц со звенящими перьями. Она стала его проводницей, переводчицей, а затем – и чем-то большим. Вечерами, у развалин древнего храма Гермеса Трисмегиста, который она называла «египетским», они беседовали об искусстве.
"Зачем?" – спросил он однажды, глядя на свой сотый набросок смешанного портала. "Зачем смешивать то, что разделено? Ваши боги... наш Бог... это как смешать воду и масло."
"Нет!" – возразила Элени страстно. "Это как... как свет и тень! Без тени нет формы, без света – нет жизни! Франки, они не уничтожили красоту Эллады. Они... переплавили ее! Создали новую! Сильнее! Ярче! Вот оно – истинное призвание художника! Не копировать старое. Не измышлять пустое новое. А синтезировать! Соединять несоединимое, чтобы родилась новая красота, новая истина! Видишь?"
Она показала на его же эскиз: Дева Мария с младенцем, но ее лик имел гордую скульптурность Геры, а фоном было не абстрактное золото, а полный воздуха вид на Акрополь с башнями.
"Она – Царица Небесная, но она же – душа этого Города! Заступница! Как Святая Афина! Это не кощунство, Алессандро! Это... высшее откровение!"
Юный художник молчал, глядя то в ее пылающие глаза, то на рисунок. На его лице отражалась борьба сомнения и зарождающегося понимания.
"Я нарисую не то, что есть. Я нарисую... то, что должно быть. Мир, где нет вражды между Западом и Востоком, между западной верой и верой греков. Мир гармонии... скрепленной таким необыкновенным искусством, о котором ты говоришь," – сказал он решительно.
Она взяла его за руку.
"Нарисуй то, что должно. Но… это опасно, Сандро. Красота... она пугает. Она слишком нова для вас, итальянцев."
Он знал, что она права. Но остановиться не мог. В его душе бушевал священный огонь. Он собрал свои свитки, испещренные сотнями эскизов, – безумных, гениальных, синтетических. Он должен был показать это западному миру. Миру своего времени. И точка отсчета – Авиньон. Папа. Тот, кто держит ключи от истины и веры.

Путешествие назад было путешествием в кошмар. Время сжалось, выплюнув его на берег Арно. Флоренция встретила его неприветливо. Алессандро? Погиб где-то на юге. Мастерская? Заброшена. Его исчезновение сочли гибелью в море. Только его старый учитель, мастер Антонио, ослепший, но с острым умом, узнал его по голосу и дрожи в руке, когда Алессандро вложил в нее угольный набросок храма Девы Марии Парфенос.
"Безумец!" – прошептал старик, скользя пальцами по линиям. "Чудовищно... Но смело и... гениально. Куда же ты теперь пойдешь?"
"В Авиньон. К Папе. Он должен увидеть это! Он меценат!"
"Он власть," – голос учителя стал ледяным. "А власть боится нового. Особенно такого... которое ставит под сомнение старые истины. Красота твоя – ересь в их глазах. Они сожгут тебя на костре!"
Но Алессандро не слышал учителя. Или не хотел слышать. Любовь к Элени, тоска по тем невозможным Афинам и неистовое желание творить гнали его вперед.
Папский дворец. Богатство, роскошь, затхлый запах власти. Климент VI, человек утонченный, изысканный, с лицом усталого гедониста, согласился принять странного художника из Флоренции, который творил нечто немыслимое. Алессандро развернул перед ним не картину, а видение – эскизы центральной панели своего задуманного Великого Алтаря: торжество Креста над миром.
Христос во славе, в сиянии византийского золота, парил над фантастическим собором. У Его ног, в позе смирения, но с достоинством античной богини, стояла Афина Паллада. Она не была повержена. Она принимала свет, протягивая Христу свой щит – символ защиты Города, который теперь становился символом защиты Веры. Рыцари в латах и греческие философы в гиматиях стояли рядом, их взгляды были устремлены вверх, в едином порыве. Архитектура – дикий, прекрасный сплав всевозможных форм – обрамляла сцену.
"Видите, Ваше Святейшество?" – голос Алессандро дрожал от восторга. – "Это единство! Вера, покровительствующая мудрости! Запад, обретающий корни на Востоке! Искусство – мост между странами и народами! Новый канон красоты, рожденный из синтеза! Я могу... я должен создать это!"
Тишина в покоях стала гулкой. Папа Климент встал. Его изысканное лицо, обычно малоподвижное, искажала гримаса. Не гнева. Страха. Глубокого, леденящего, животного страха.
"Единство?" – его шепот был страшнее крика. Он подошел вплотную к эскизу, ткнув тонким пальцем в фигуру Афины. – "Это яд! Яд синкретизма! Ты ставишь языческую богиню рядом с Господом нашим Иисусом Христом? Ты даруешь ей равное достоинство?!" Его голос сорвался. "Это не единство, несчастный художник! Это кощунственная ложь! Ты стираешь грань между Истиной и заблуждением! Ты создаешь... идола нового Вавилона!"
Он отшатнулся, словно от прикосновения прокаженного.
"Твои рыцари среди апостолов? Твоя история, переписанная? Это не искусство! Это бред безумца, нашептанный Сатаной! Ты открыл ящик Пандоры, художник, и выпустил чудовищ, способных погубить души!" Папа задыхался. "Такие образы... они подрывают устои! Они дают повод еретикам! Они ставят под сомнение исключительность Христа и Его Церкви! Это должно быть уничтожено. И его создатель – стерт с лица земли."
Он сделал резкий знак. Из-за портьер вышли двое крепких монахов с бесстрастными лицами. В их глазах не было ненависти. Только холодное исполнение долга. Алессандро понял: это конец. Его видение, его любовь к Элени, его жизнь – все будет растоптано во имя "защиты истины". Отчаяние смешалось с бессильной яростью.
Дверь в покои распахнулась прежде, чем монахи успели схватить Алессандро. В проеме стоял высокий, худощавый кардинал с умными, усталыми глазами – Гильом де Гримоард, известный своей ученостью и относительной терпимостью, покровитель поэта Петрарки.
"Ваше Святейшество, простите вторжение," – его голос был спокоен, но властен. – "Дело крайней важности. Виноват."
Он бросил быстрый, оценивающий взгляд на бледного Алессандро, на его эскизы, на потрясенного и разгневанного Папу. Кардинал шагнул вперед, встав между художником и монахами. Он наклонился к уху Папы, говоря тихо, но так, чтобы Алессандро слышал отрывки:
"...он безумец, Ваше Святейшество... глубоко поврежден видениями... но это не ересь, а болезнь души... публичная казнь... скандал... даст пищу врагам... в Германии, в Англии... лучше тихо... милосердие Церкви... изоляция... молитвы..."
Климент, все еще дрожа от гнева и страха, смотрел то на кардинала, то на кощунственные эскизы. Разум боролся с фанатизмом. Политический расчет – с жаждой немедленного уничтожения. Наконец, он кивнул, резко, почти не глядя.
"Забери его, Гильом. Убери с глаз моих. И... очисти это место от его скверны!" –  Он махнул рукой в сторону эскизов.
Кардинал склонил голову. Монахи, по его знаку, нехотя отступили. Он взял Алессандро под локоть, крепко, почти болезненно. "Идем, сын мой. Ты устал. Ты нуждаешься в отдыхе."
Кардинал де Гримоард привел Алессандро не в каземат, а в просторную светлую келью в башне на окраине Авиньона. На столе лежали кисти, краски, грунтованные доски.
"Отдых?" – пробормотал Алессандро, не веря своему спасению.
"Искусство – лучшее лекарство для души, разве не так?" – кардинал позволил себе слабую улыбку. Его взгляд упал на спрятанные под плащом свитки Алессандро, которые он успел схватить. – "То, что ты показал Папе... это слишком. Слишком дерзко. Слишком... опасно для нынешнего времени. Климент видит ересь в каждом новом штрихе."
Он вздохнул. Приблизился к столу и налил из кувшина вина в бокал.
"Но я... я вижу дерзновение. Вижу попытку понять Бога не только через канон, но и через единство всего прекрасного, что Он создал."
Кардинал подошел к окну. Отхлебнул из бокала, смотря вдаль.
"Запад... Восток... Древность... наше время... Разве истина не едина? Разве красота – не один из ее ликов?"
Он обернулся и продолжил: "Ты не можешь создать свое «Торжество» здесь. Сейчас. Но... ты можешь писать. Тайно. Для тех немногих, кто поймет. Для будущего, может быть".
Он положил руку на плечо художника.
"Твоя Элени... она была права. Ты рисуешь мир, который должен быть. Продолжай. Но будь мудрее змея. Прячь свое главное видение. Пиши фрески в далеких маленьких часовнях, где власть Папы слаба. Пиши Мадонн... но вдохновляйся той гармонией, что ты видел. Пусть античная чистота лика, готическая устремленность, декор складок, византийское золото... пусть они говорят с теми, кто способен их услышать."

Эпилог: Свет в тени.
Алессандро ди Марко не вернулся во Флоренцию. Он стал странствующим мастером. Его работы, рассеянные по маленьким монастырям Прованса и Северной Италии, не потрясали мир громкой славой. Но те, кто видел его "Мадонну с младенцем в оливковой роще" (где фоном угадывались очертания не итальянских холмов, а скалы Аттики), или его фреску "Святой Георгий и дракон" на стене аббатства в предгорьях Альп – где святой напоминал и рыцаря, и античного героя, а дракон имел три головы, как Цербер – чувствовали: это иное искусство. Оно глубже. Оно дышит незнакомой, но манящей гармонией.
Он писал письма: "Судьба моя, Элени…" Длинные, в стихах и прозе, полные любви и тоски. Он отправлял их с купцами на Восток, в Афины, которых не было. Знал ли он, что они не дойдут? Наверное. Но он писал. Как писал свои иконы-видения.
А в сердце своем он хранил свитки с безумными, прекрасными образами франкских Афин. И образ темноглазой гречанки по имени Элени, которая первой поняла, что его призвание – не отражать существующий мир, а создавать мосты в миры возможные. И пока он смешивал краски на своей палитре, ища тот самый оттенок голубого, что видел в византийских фресках под жарким солнцем Эллады, он чувствовал себя свободным. Спасенным не от смерти, а от забвения своего дара. Его искусство, пусть и спрятанное, пусть и не понятое Папой, жило. И в этом была его тихая, неуничтожимая победа.


Рецензии