Книга падших стражей

(Ханаан, Заречье, времена Судей)

Земля Ханаанская трещала под игом солнца. Раскалённый воздух колыхался над камнями, как дым над жертвенником Ваала. Пыль, вечная спутница овечьих отар и босых ног, висела тяжёлым саваном над долиной у подножия холмов. Здесь, у родника, чьи воды еще хранили горьковатую свежесть, стояли чёрные шатры Адассы, дочери Елдада. Народ её был мал и темен, как камень на дне потока, жил в страхе пред богами хананеев, что пьют кровь младенцев, и пред Господом Саваофом, чей гнев сжёг Содом и Гоморру.

Тишину полудня, звенящую от зноя, разорвал крик пастуха. Не предсмертный хрип, а вопль, вырванный из самой глубины души, полный такого немого ужаса, что кровь стыла в жилах. Крик, оборвавшийся так внезапно, будто горло перехватила невидимая ледяная рука. Адасса, месившая тесто на плоском камне, подняла голову. Рука её замерла, тесто прилипло к пальцам. Пыль столбом стояла в безветрии. На краю стана, там, где тропа спускалась с выжженных холмов, стояли Они.

Не воины. Не купцы. Не разбойники с кривыми ножами. Стражи.

Так окрестили их старейшины позже, шепотом, с благоговейным ужасом. Трое. Высокие. Не в меру высокие – выше кедров ливанских, вершинами терялись в ослепительной синеве неба. Но не рост пугал. Тела их не были прикрыты грубыми тканями смертных. Казалось, они облачены в живые доспехи из лунного света и ночной бездны. Формы пульсировали холодным, мерцающим блеском, как поверхность чёрного озера под полной луной, но среди ясного дня. Лица… Лица были прекрасны и страшны, как лики херувимов на завесе Скинии, но высеченные из мёрзлой слоновой кости – безупречные, бесстрастные, лишённые морщин жизни или смерти. Глаза – глубокие, как колодцы в пустыне Негев, но вместо живительной влаги в них зиял холодный, беззвёздный мрак вечной Пустоты. Они не шли – парили в ладонь над раскалённой землёй, не поднимая пылинки. От них веяло не зноем пустыни, а древним, глубинным холодом пещер, куда не проникало солнце со дней творения. Холодом, который выжимал пот и тут же замораживал его на коже.

Страх, плотный и липкий, как смола, сковал стан. Дети притихли, вжавшись в складки материнских одежд. Мужи опустили копья, руки их дрожали, лишаясь силы. Даже псы, обычно лютые, жались к земле, поджимая хвосты и скуля. Старейшина Елдад, отец Адассы, собрал остатки воли. Он вышел вперёд, старческий стан дрожал, но голова была гордо поднята. Борода, седая, как вершина Ермона, тряслась.

-Кто вы, пришельцы? Откуда путь держите? Чего хотите от дома Израилева в сей пустыне? – голос его, привыкший повелевать, дрожал, но звучал в гнетущей тишине, как треск сухой ветки.

Один из Стражей повернул голову. Движение было плавным, слишком плавным, лишённым инерции плоти, как поворот статуи на невидимой оси. Его взгляд, полный той леденящей пустоты, скользнул по Елдаду. Старик вскрикнул – не от боли, а от внезапного, всесокрушающего давления невыразимого ужаса, заполнившего его душу до краёв, вытеснившего разум. Он рухнул на колени, судорожно хватая ртом раскалённый воздух. Голос Стража прозвучал не в ушах, а внутри черепа каждого присутствующего, как гул далёкого землетрясения, но тихий, чёткий и ледяной:

"Мы – Наблюдатели. Пришли видеть Творение. Видеть… и судить.»

Они избрали холм напротив стана. Не возвели шатров. Не разожгли костров. Они просто стояли или сидели неподвижно, часами, днями, их беззвёздные очи, как бездонные колодцы, обращённые к людям, к их жалким трудам, их мимолётным радостям, их горестям. Их присутствие было язвой на живом теле мира. Трава под ними вяла, чернела и рассыпалась в пыль за часы. Птицы, пролетая над холмом, падали замертво, словно наткнувшись на невидимую стену льда. Воздух вокруг них густел, становился тягучим, как смола, и колким, как иглы инея. Ночью их фигуры слабо светились мертвенным сиянием, отбрасывая длинные, неестественно изломанные тени, которые ползли по земле, как щупальца, заставляя собак выть до исступления. Шёпот пошёл по стану: «Ангелы Господни? Вестники Суда?» Но в глазах Елдада, который так и не оправился, став тенью себя, читался только немой, животный ужас. «Не ангелы света, – шептал он дочери в редкие минуты ясности, его дыхание пахло холодом и прахом. – Нечто иное. Древнее Солнца. Холодное, как сердце Левиафана. Они… смотрят на нас. Как на муравьёв под камнем».

Адасса была прекрасна. Её красота цвела диким цветком у родника посреди иссушенной земли. Когда она несла воду, стан её колыхался, как тростник на ветру, кожа под солнцем отливала тёплым золотом мёда. И она чувствовала взгляд. Не грубый, похотливый взгляд пастухов или воинов. Взгляд того Стража, что стоял ближе к тропе. Его холодные, пустотные глаза неотрывно следовали за ней. В них не было похоти – было голодное, бездушное любопытство, как у учёного, разглядывающего редкого жука перед тем, как вонзить в него булавку. Этот взгляд проникал сквозь тонкую ткань хитона, сквозь кожу, казалось, выстуживая костный мозг. Он вызывал не стыд, а первородный, леденящий страх, дрожь в животе, желание бежать, спрятаться в самую тёмную щель. От этого взгляда потели ладони, а потом мгновенно холодели. От него по ночам снились колодцы из чёрного льда, где внизу горели те самые беззвёздные глаза.

Однажды на закате, когда солнце тонуло в кроваво-багровых тучах, а длинные тени пожирали долину, Он появился перед ней у самого родника. Не спустился с холма – сложился из сгущающихся сумерек, как кошмар, обретающий форму. Его холодное сияние погасло, осталась лишь огромная, темная фигура, но чужая сущность ощущалась кожей – давление, заставляющее сердце биться чаще, а потом замедляющее его до леденящего покоя. Он не говорил. Просто протянул руку. Не руку – нечто, напоминающее конечность, выточенную из чёрного, отполированного обсидиана, но живую, пульсирующую изнутри холодным светом. Адасса замерла, парализованная страхом глубже разума, как мышь перед удавом. Его палец (если это был палец) коснулся её щеки. Прикосновение было "абсолютным нулём". Оно выжигало тепло изнутри, оставляя ощущение мертвящей пустоты и невымываемой скверны. Кожа на щеке побелела, потом посинела, как у утопленницы.

«Тепло…» – прошелестело у неё внутри костей, голосом скрипа льда под чудовищной тяжестью. «Как странно… оно дрожит. Как птица в руке.»

Он растворился в воздухе так же внезапно. Адасса рухнула на колени у воды, её трясло как в лихорадке, а онемевшая щека горела ледяным огнём. С этого дня она стала его избранным объектом. Он являлся ей во сне – кошмарах бесконечного падения в колодцы из чёрного льда, где стены были усеяны его беззвёздными глазами. Он стоял вдалеке, когда она работала, его незримое присутствие было тяжким камнем на душе. Страх сменился странной, отвратительной одержимостью. Она ловила себя на мысли о Нём. О Его холодной, неземной красоте. О тайне Его существования за гранью творения. Это было как проказа души – незаметная, но разъедающая.

И однажды ночью, когда луна была скрыта чёрными, рваными тучами, а ветер выл в щелях шатра, как голоса погибших в пустыне, Он пришёл. Не вошёл – вырос из сгустка теней в углу, как гриб после дождя, только чудовищный. Адасса не закричала. Глубоко в душе она ждала этого. В Его глазах не было страсти – лишь все то же голодное любопытство, смешанное теперь с холодным светом эксперимента. Он был исследователем перед чашкой Петри.

«Покажи, – прозвучало в её сознании, шипением вмерзающей в лёд воды. – Покажи эту… жизнь. Эту тёплую плоть. Как она… работает.»

Она не сопротивлялась. Воля была парализована, как тело кролика перед удавом. Когда Его ледяное прикосновение коснулось её кожи – не для ласки, а для исследования, для препарирования – в её разуме вспыхнуло видение. Не прекрасного лика, а истинного облика – скелетообразного исполина из черного, пульсирующего мрака, лишь сдерживаемого хрупкой оболочкой, похожей на потрескавшийся древний лёд, с провалами вместо глаз, ведущими в вечный холод межзвёздной Пустоты. Она попыталась закричать, но Его сущность уже проникала в неё, не как плоть, а как река ледяного яда, как семя абсолютного отвержения, чуждое всему живому. Это было не соитие. Это было осквернение самой основы бытия. Насилие над законом жизни и смерти. Она чувствовала, как внутри неё что-то замерзает, чернеет и умирает, замещаясь чужой, ненавидящей холодностью. В утробе, там, где должна была зародиться жизнь, вспыхнула точка ледяного ада.

Стражи не ушли. Они продолжили «наблюдать». И не только Адассу. Других дев. Жён. Их ледяное, иссушающее прикосновение, их чудовищное любопытство к плоти стало чумой, тише проказы, но страшнее. Мужья теряли волю перед ними, как перед богами из камня. Женщины, которых Они касались, менялись незримо, но неотвратимо. Глаза их тускнели, в глубине зрачков появлялся отблеск той же ледяной пустоты. Кожа становилась холоднее, бледнее, как у рыбы из глубины. Их тела, забеременевшие противоестественно быстро, раздувались не по-человечески. Животы становились огромными, твёрдыми, как камень, и… мертвенно-холодными на ощупь. Иногда под тонкой кожей пульсировали тени неестественных форм. Адасса носила своё бремя как кару Господню. Живот её рос не по дням, а по часам, стал чудовищно огромным, неестественно вытянутым и ледяным. Внутри не пинался ребёнок. Внутри шевелилось что-то чужое. Она чувствовала холод, исходящий из её собственного чрева, проникающий в кости, и тихий, ледяной шепот, звучащий в её костях – шепот Пустоты, шепот Отца. Иногда ей казалось, что из утробы отвечают – тихим поскребыванием изнутри, как грызун в гробу. От неё стало пахнуть морозом и сыростью глубоких пещер.

Роды начались в ночь великой бури, когда ветер ревел, как раненый Бегемот, и молнии рвали небо, словно гнев Саваофа. Не роды – извержение проклятия. Шатёр Адассы трясся не от ветра, а от судорог её тела, выгибавшегося неестественным образом. Костный хруст смешивался с хрипом. Криков не было – только бульканье и тот леденящий шепот, который теперь звучал громко, заполняя шатёр, заставляя гореть масло в светильниках синим, холодным пламенем. Повитухи, осмелившиеся войти, выбежали с воплями безумия, царапая свои лица. Одна лишилась зрения, вскричав, что видела «глаза в утробе». То, что выходило из Адассы, не было младенцем. Это была тёмная, склизкая масса, похожая на сгусток мёрзлой грязи и чёрной крови. Она не плакала. Она шипела и булькала, как лёд на раскалённой плите, и распространяла волну пронизывающего холода. Плацента была не кровавым последом, а лохмотьями чего-то похожего на чёрный, мерцающий лёд, испещрённый узорами, напоминающими нечеловеческие письмена. Адасса не умерла сразу. Она лежала, обескровленная, как выпотрошенная рыба, её глаза стали точной копией глаз Стражей – пустыми, с мерцающей в глубине бездной. А существо… оно начало меняться на глазах. Трещать и вытягиваться. Кожа серая, как пепел, холодная и влажная, как камень в подземелье, натягивалась на костяк неестественных пропорций. Черты лица проступали – огромная голова, массивная челюсть, крошечные, глубоко посаженные глаза, которые открылись – мёртвенно-синие точки, полные не детской невинности, а древней, холодной ненависти и голода. Оно ревело – не детским плачем, а ледяным рёвом, от которого задрожали шатры. Это был Нефилим. Плоть от падшего Света и осквернённого Праха. Первое дитя Пустоты на земле.

То же самое происходило и в других шатрах. На свет появлялись гиганты, чья сила была явно нечеловеческой, а аппетиты – чудовищными. Они не брали грудь – они впивались в материнскую плоть, высасывая не молоко, а, казалось, саму жизненную силу, тепло, оставляя лишь холодную скорлупу. Женщины, их родившие, либо умирали мгновенно, иссушенные до состояния мумий, либо становились пустыми, холодными куклами с глазами-провалами, шепчущими на языке льда и ветра.

А Стражи наблюдали с холма. Их бесстрастные лики не выражали ни радости, ни печали. Только голодное любопытство сменилось на холодное, бездушное удовлетворение завершённого опыта. Они породили не детей. Они породили чудовищные сосуды. Гибриды, в которых искра Божьего Духа была извращена и смешана с ледяной ненавистью изгнанников Пустоты. Плоть, вскормленная теплом земли, но несущая в себе семя её оледенения.

Земля вокруг стана начала умирать. Родники становились ледяными даже в полуденный зной, вода в них горчила прахом. Растения вяли, чернели и рассыпались в серую пыль за часы. Домашний скот чахнул, шерсть его вылезала клочьями, обнажая синеватую кожу, покрытую инеем. Камни на тропах начали «потеть» инеем в тени, а на солнце – источать морозный пар. Сама почва под станом стала холодной и сырой, как могильная земля. А Нефилимы росли не по дням, а по часам. Их взгляды, полные той же ледяной ненависти и вечного голода, что и у Отцов, обращались на людей – на этих маленьких, тёплых существ, от которых они произошли, но которых презирали за их хрупкость, за их тепло, за сам факт их существования. Они начинали понимать свою чудовищную силу. И свою жажду – не к пище, а к поглощению тепла, жизни, самой сути творения.

Адасса, сидя у входа в опустевший, промёрзший изнутри шатёр, смотрела на своего «сына» – четырехметрового серокожего исполина с глазами-провалами. Он не разрывал козлёнка. Он держал его. Маленькое, тёплое тельце трепетало в его огромной, серой лапе. Нефилим не убивал его. Он высасывал. Из глаз животного, из ноздрей, из раскрытого рта вытягивались тонкие, белесые струйки пара – само тепло, сама жизнь. Козлёнок слабел, смолкал, покрывался инеем, пока не превратился в ледяную статуэтку, которую гигант бросил наземь с глухим стуком. В пустых глазах Адассы, отражавших лишь холодное подобие бездны Стража на холме, не было материнского ужаса. Был лишь тупой отблеск того же процесса разрушения. Шепот в её костях слился с шепотом её сына – единым гулким эхом Пустоты. Она поняла. Это не конец. Это только начало. Начало Великого Оледенения. И первыми угольками в этой ледяной топке станут те, кто дал этим чудовищам путь в мир. Люди. Её народ. Вся тёплая, трепетная плоть земли. А за ней – и само Солнце, может быть, погаснет, задутое дыханием Стражей.


Рецензии