Мшава

Смерть матери не грянула громом – она подкралась тихо, как осенний туман, и оставила после себя тишину особого свойства. Не мирную, а выжженную, звонкую от пустоты. Квартира, еще недавно наполненная шорохами ухода, шелестом медицинских упаковок и прерывистым дыханием, теперь казалась огромной и холодной. Катя Волкова, 25 лет, художница с руками, привыкшими ловить оттенки света, а не вытирать слезы, стояла посреди гостиной. Пылинки танцевали в луче света, пробившемся сквозь незадернутые шторы, – единственное движение в застывшем мире. Горе не было острым ножом; оно было тяжелой, влажной трясиной, затягивающей понемногу.

Разбирать вещи матери казалось кощунством, но необходимостью. Квартиру надо было освобождать. Катя механически открывала шкафы, ящики комода, антресоли. Платья, пахнущие лавандой и временем. Старые фотоальбомы, где смеющаяся мама была моложе самой Кати сейчас. Пачки писем, аккуратно перевязанные ленточками. И коробки. Много картонных коробок, пыльных и немых свидетелей прожитых лет.

На самой верхней антресоли, в дальнем углу, заваленная старыми вязаными пледами, ждала одна из них. Небольшая, из-под оргтехники, ничем не примечательная. Катя с трудом достала ее, чихнув от поднявшейся пыли. Внутри – хаотичное собрание прошлого: папка с выцветшими вырезками из газет (мама работала библиотекарем), несколько потрепанных книг, конверты с открытками, детские рисунки самой Кати… И на самом дне, словно спрятанный нарочно, лежал предмет, не вписывающийся в городской уют этой коробки.

Толстая тетрадь в кожаном переплете. Темно-коричневый, когда-то, наверное, благородный, материал теперь был потрескавшимся, потертым по краям, с выгоревшими пятнами. Он выглядел чужеродным – тяжелым, грубым, пахнущим не бумажной пылью, а чем-то далеким: сыростью, прелой листвой и слабым, едва уловимым, но стойким запахом болотной гнили. На обложке не было надписи. Катя открыла ее. Листы пожелтели от времени, края были неровными, будто обгрызенными. Почерк, знакомый по редким поздравительным открыткам из детства, но более нервный, угловатый, заполнял страницы. Дневник бабушки, Анны Петровны Волковой. Той самой бабушки, которая бесследно исчезла во время поездки в родную деревню Моховое, когда Кате было пять лет. О которой мать говорила скупо, с тенью непонятной Кате боли и страха.

"Откуда он взялся?" - Катя присела на пол, прислонившись к дивану. Мать никогда не упоминала о дневнике. Возможно, он пришел с какими-то последними вещами бабушки, которые так и не были разобраны? Или мать спрятала его, не в силах выбросить, но и не решаясь читать? Эта тетрадь была последней нитью, последним нераспутанным клубком в истории исчезновения бабушки. Причина, по которой мать иногда смотрела в окно с таким странным, тоскливым выражением.

Девушка начала читать. Сначала записи были спокойными, даже светлыми. Описания деревенских будней в Моховом: сбор клюквы на бескрайних мхах, закаты, окрашивающие болото в багрянец, тихие вечера у печки. Бабушка писала о природе с любовью и знанием дела, подмечая детали: игру света на воде, повадки птиц, узоры на крыльях стрекоз. Для Кати-художницы эти зарисовки были бесценны – чистая, нефильтрованная натура. Она почти физически ощущала влажный воздух, слышала шелест камыша, видела эти бескрайние, немного пугающие своей первобытностью просторы. В ее душе, опустошенной потерей матери, забрезжил тусклый огонек профессионального интереса. Моховое… Заброшенная деревня на болотах. Какая мощная, мрачноватая красота! Какие сюжеты для графической серии о русской глубинке, о памяти места, об утратах…

Но чем дальше, тем больше в ровном течении записей появлялось "трещин". Описания тумана становились навязчивыми: "Встал сегодня рано. Туман над болотом – не серый, а белый, как молоко. Густой-густой. Стоит стеной, не шелохнется. Красиво, конечно, но… будто дышит этот туман. Наблюдает." Потом появились упоминания о странных куклах из травы, висящих повсюду: "Аграфена сплела новый оберег на крыльцо. Говорит, от дурного глаза. Глазки-угольки у куклы смотрят зловеще. Будто не охраняют, а сторожат." И люди… Бабушка писала о соседях с нарастающей тревогой: "Разговаривают как-то вполголоса, оглядываются. Марфа сегодня заплакала ни с того ни с сего, сказала: «Он все слышит». Кто «Он»? Федот ворчит, что козы соседские ему жизнь портят. А Селиван… молчит. Всегда молчит. И шрамы у него страшные. Будто что-то живое рвало."

Тон становился все более нервным. Строчки скакали, буквы сползали: "Ночью слышала… плач. Такой знакомый. Как мама плакала, когда отец умер. Но это же невозможно! Мамы нет уже двадцать лет… Идет из тумана. Из болота. Не спала до утра. Страшно. Туман под окном густеет. Кажется, в нем… силуэт?" И самое загадочное, последняя запись, оборвавшаяся на полуслове: "Не могу молчать. Надо уезжать. Надо рассказать дочке… Если не вернусь, знай… здесь живет…"

Слово "живет" было выведено с такой силой, что перо прорезало бумагу. Дальше – лишь пустота пожелтевших листов. Катя перевернула страницу. Ничего. Еще раз. Пусто. Исчезновение бабушки так и оставалось загадкой, но теперь у Кати был ключ – этот дневник, полный тревожных образов и недоговоренностей.

Она закрыла тетрадь, ощущая ее неестественную тяжесть и холодок, идущий от обложки. Пахло болотом. Сильнее, чем раньше. Горе по матери смешалось с давней, детской тоской по таинственно пропавшей бабушке и щемящим любопытством художника. Моховое… Затерянная деревня. Белый туман, стелющийся над черной трясиной. Странные куклы-стражи. Тайна, окутавшая исчезновение Анны Петровны. Это была не просто поездка за правдой. Это был порыв души, ищущей исцеления через погружение в корни, через визуальное исследование места, где оборвалась нить семьи. И, возможно, источник вдохновения для новой, мощной серии работ – темных, атмосферных, настоящих. Катя не верила в мистику дневника; она видела в нем метафору деревенских суеверий и личной драмы бабушки. Но образы были сильны. Они звали. Звали в Моховое.

***

Дорога кончилась внезапно, уткнувшись в стену гнилого леса. Последние километры Катя ехала по колеям, похожим на рвы, мимо чахлых берез и сосен с ободранной корой. Воздух густел, пропитываясь запахом сырости, тления и какой-то приторно-сладкой травы, от которой слегка кружилась голова. Из машины она увидела его: Моховое. Островок покосившихся, почерневших от времени срубов, утопающий в зелени разросшегося ивняка и осоки, посреди бескрайнего, плоского, мертвенного пространства болота. Болото было не просто мокрым – оно было "жирным". Вода стояла черными, маслянистыми лужами, покрытыми радужной пленкой, между кочками, поросшими бурым мхом и чахлыми клюквенниками. Повсюду торчали черные, скрюченные коряги, как кости великана.

Соединял этот островок с "большой землей" единственный путь – длинный, ветхий подвесной мост. Скрипучие доски лежали на толстых канатах, поросших слизью и тем же бурым мхом. Мост качался даже без ветра, над зыбкой, пузырящейся трясиной. Катя, оставив машину на крошечной полянке перед лесом, взяла рюкзак и, крепко сжимая поручни из скользкого, холодного металла, двинулась через эту преграду. Каждый шаг отзывался скрипом и глухим бульканьем под ногами. Воздух здесь был тяжелым, как вата, пропитанный той же сладковатой вонью. Она чувствовала, как взгляд множества невидимых глаз скользит по ее спине. Сверху, с деревьев на острове, свисали странные фигурки. Куклы. Сплетенные из сухой травы, обмотанные грязными тряпками, с угольками вместо глаз. Обереги. Их было десятки. Они тихо покачивались на невидимых нитях, будто приветствуя или предупреждая.

На другом берегу ее встретила тишина. Не мирная, а гнетущая, зловещая. Ни птиц, ни стрекота кузнечиков, только монотонное кваканье лягушек где-то вдалеке и постоянный, едва уловимый шелест – будто само болото дышало. Деревня состояла из десятка изб, большинство из которых выглядели покинутыми несколько лет назад: крыши провалились, окна зияли черными дырами, как глазницы черепов. Лишь три-четыре дома казались обитаемыми – дымок из труб, закопченные стекла, жалкие огороды, заросшие бурьяном. И повсюду – куклы. На воротах, на крыльцах, на плетнях. Безликие стражники.

Первой живой душой, которую Катя увидела, была старуха. Она сидела на завалинке крайней избы, пряла кудель на древней, скрипучей прялке. Лицо ее было похоже на высохшее яблоко, изборожденное глубокими морщинами, но глаза – маленькие, светлые, почти белесые – были необычайно острыми и холодными. Они впились в Катю с нездоровым интересом.

– Здравствуй, дитятко, – голос старухи был неожиданно звонким, но в нем чувствовалась фальшивая сладость, как в прокисшем меде. – Заблудилась? Аль путь держишь?

– Здравствуйте, – Катя постаралась улыбнуться, чувствуя, как по спине ползет холодок. – Я... я ищу деревню Моховое. И людей, кто помнит Анну Волкову. Мою бабушку. Она... была отсюда.

Глаза старухи сузились. На миг в них мелькнуло что-то – настороженность? Узнавание? Злорадство?

– А-а-а... Аннушка Петровна, – протянула она, и в ее тоне Катя уловила едва заметное презрение. – Помню, помню, дивчина была. Давно это, милая, давно. Аннушки той уж нетути. – Она отложила прялку, встала. Была она невысокой, сухонькой, но двигалась удивительно ловко. – Я Аграфена. Хозяйка здешняя, можно сказать. А ты, выходит, внучка Катерина? Аннушка о тебе скучала, говорила. – Она подошла ближе, и Катя почувствовала запах – смесь дыма, болотной травы и чего-то затхлого, старческого. – Чего ж припожаловала-то? Места тут... не для гостей. Спокойные. Тихие.

– Я хотела... узнать, что случилось с бабушкой. Она пропала здесь. Найти место... – Катя сглотнула комок в горле. – И для творчества. Я художница.

Аграфена кивнула, ее тонкие губы растянулись в подобие улыбки.

– Места тут вдохновляющие, это верно. Особенно туман по утрам. Красивый. Живой. – Она сделала паузу, и в ее глазах что-то мерцало. – Ну, раз уж приехала... Изба Аннушкина пустует. Стоит на отшибе, у самой трясины. Крыша течет, но переночевать можно. Пойдем, покажу.

Они пошли по единственной улице – грязной, ухабистой колее между избами. Катя чувствовала на себе взгляды. Из-за занавески в одном окне мелькнуло испуганное женское лицо. У колодца, похожего на каменный гроб, стоял старик. Огромный, сутулый, с лицом, изборожденным глубокими, страшными шрамами, будто его драл медведь. Один шрам тянулся от виска через пустой, затянутый мутной пленкой глаз до угла рта, который был перекошен в вечной немой гримасе. Он смотрел на Катю не то с укором, не то с предостережением, тяжелым, животным взглядом. В руках он держал клубок толстых веревок и что-то вязал, ловко орудуя пальцами с обрубленными ногтями.

– Это Дед Селиван, – бросила Аграфена, не глядя на него. – Безъязыкий. С войны таким вернулся. Не бойся, он тихий. Живет там, – она махнула рукой в сторону болота, где за последней избой виднелась странная постройка – маленькая часовенка на кривых, почерневших сваях, вросшая в трясину. – У часовни. Стражем.

Слово "стражем" прозвучало многозначительно. Катя посмотрела на часовню. Она казалась древней, покосившейся, с провалившейся крышей. Над дверью висел большой, небрежно сплетенный травяной оберег, похожий на паука. Селиван продолжал смотреть на Катю. Потом резко отвернулся и скрылся за углом ближайшей избы, шаркая тяжелыми сапогами.

Изба бабушки оказалась еще хуже, чем Катя ожидала. Маленькая, покосившаяся набок, она стояла буквально в двух шагах от зыбкой черной топи болота. Стены были покрыты темным лишайником, окна – забиты гнилыми досками с щелями. Аграфена отперла скрипучую щеколду.

– Вот, милая. Живи. Дрова у печки есть. Вода – в колодце на улице. Но к ночи... – она повернулась к Кате, и ее бледные глаза стали совсем холодными, – ...сиди дома. Туман у нас особенный. Любит поиграть с теми, кто по нему гуляет. А играет он... жестоко. Помни: не ходи к нему навстречу мыслями. Не думай о плохом. И не выходи. До утра.

Она ушла, оставив Катю одну в полумраке избы. Воздух был спертым, пахнул плесенью, пылью и все той же сладковатой болотной гнилью. Катя поставила рюкзак на единственный стол, покрытый толстым слоем грязи. В углу стояла печь с провалившейся трубой. У стены – раскладушка без матраса. И чувство. Чувство глубокой, непроглядной тоски и страха, впитавшееся в самые стены. Она подошла к окну, раздвинула гнилые доски. Вид открывался прямо на болото. Бескрайнее, плоское, унылое. И тихое. Слишком тихое. Над ним уже начал стелиться первый, рваный клочьями туман. Он был не серым, а молочно-белым, неестественно густым. И он, казалось, смотрел.

**Глава 2: Шепот из Тумана**

Катя разожгла в печи жалкий огонек из сырых дров. Дым валил в избу, но хоть немного разгонял сырость и мрак. Она достала фонарик и начала осмотр. Половицы скрипели и прогибались под ногами. В углу она нашла старый чугунок, проржавевший до дыр. Под раскладушкой – обломок прялки. А потом ее фонарик выхватил из темноты угол половицы, который выглядел приподнятым. Катя подковырнула его ножом. Под ней лежал небольшой предмет, завернутый в истлевшую тряпицу. Развернув, она ахнула. Это была кукла-оберег. Маленькая, грубо сплетенная из болотной травы, с двумя черными камешками вместо глаз. Но она была переломлена пополам. И обмотана вокруг сломанного места была черная, похожая на траурную, ленточка. Знак порчи? Защиты, которая не сработала? Рядом лежал пожелтевший листок бумаги. Катя дрожащими руками развернула его. Бабушкин почерк, знакомый по дневнику, был здесь истеричным, почти нечитаемым:

"Он знает! Аграфена знает, что я знаю! Они все знают! Туман – это Он! Он видит мысли! Чувствует страх! Не думай о плохом! НЕ ДУМАЙ! Они хотят тишины. Они хотят, чтобы я молчала. Но я должна... должна... Если не вернусь, знай – здесь живет..."

На этом текст обрывался. Следующая строчка была залита чернилами, как будто рука писавшего дернулась. Катя прижала листок к груди. Сердце колотилось как бешеное. Бабушка писала это здесь. В этой избе. Зная, что ее могут найти. Зная, что ей угрожает. Что же она хотела сказать? "Здесь живет..." Живет что? Кто?

Внезапно снаружи донесся звук. Плач. Тонкий, жалобный, безутешный женский плач. Он лился из густеющего за окном тумана. Катя замерла. Плач был... знакомым. Так плакала ее мать в последние месяцы болезни, в предчувствии конца. Катя подошла к окну, прижалась лбом к холодному, грязному стеклу. Туман стал плотнее, непроглядным. Он клубился, принимая странные формы. И вдруг... в нем проступил силуэт. Женский силуэт. Сгорбленный, в платке. Как бабушка на той старой фотографии на даче. Силуэт медленно приближался к избе. Катя почувствовала, как по щекам текут слезы. "Бабушка?" – прошептала она, не веря своим глазам. Силуэт замер. Плач стих. И из тумана донесся шепот, еле слышный, обволакивающий:

-Ка-а-тенька... моя девочка...

Катя вскрикнула и отпрянула от окна, как от удара током. Она упала на колени, зажав уши. "Нет! Это не она! Это не может быть она!" Но голос... голос был таким родным. Таким тоскливым. Она слышала его в тысячах детских снов. Туман за окном сгустился еще больше, став почти твердым. Он уперся в стекло, заливая его молочной белизной. В нем снова проступил силуэт. Теперь он был ближе. Катя видела очертания платка, плеч. Рука поднялась, прижалась ладонью к стеклу снаружи. Холод проник сквозь стекло, обжег Катю. Она зажмурилась, сжалась в комок на грязном полу, шепча: "Не думай. Не думай. Не думай". Плач возобновился, смешиваясь с шепотом. Потом все стихло. Когда Катя осмелилась открыть глаза и подползти к окну, туман отступил, оставив стекло влажным и холодным. Никакого силуэта не было. Только бескрайнее, дышащее болото и куклы-обереги, тихо покачивающиеся на ветру, которого не было.

***

Катя встретила рассвет с ощущением, будто ночной кошмар не рассеялся, а лишь сменил обличье, впитавшись в саму ткань утра. Воздух, вместо свежести, был тяжелым, как мокрая шерсть, и пах не росой, а застоявшейся болотной сыростью и той сладковатой гнилью, что теперь казалась неотъемлемой частью этого места. Она вышла из избы, чувствуя себя разбитой и опустошенной. Направляясь к колодцу на улице, она заметила у него плачущую женщину лет пятидесяти, в грязном платке и рваном ватнике. Ее лицо было опухшим от слез и, судя по запаху, от дешевого самогона.

– У-у-убил... – всхлипывала она, глядя в черную пасть колодца. – Петруху-то убили... сволочи...

– Что случилось? – осторожно спросила Катя.

Женщина вздрогнула, обернулась. Ее глаза, красные и мутные, расширились от страха. Она огляделась, словно боясь, что их подслушают, и схватила Катю за руку. Ее пальцы были липкими и холодными.

– Ты новая? Беги! Пока можешь, беги отсюда! – прошипела она, и запах перегара ударил Кате в нос. – Они всех сожрут! Он всех сожрет!

– Кто? О ком ты? – девушка попыталась освободить руку.

– Туман! Он! – Женщина снова оглянулась и понизила голос до шепота. – Петруха... ворчал вечно. На соседских коз. "Портки мне портят, твари! Чтоб их...!" – она махнула рукой. – А вчера... вчера туман был густой-густой. А нынче Петруху нашли. В загоне. Козы... – она сглотнула ком, и слезы хлынули снова. – Козы его затоптали! А на копытах... белая грязь! Как слипшийся туман! Он услышал! Он исполнил! – Женщина вдруг увидела что-то позади Кати, вскрикнула и бросилась бежать, спотыкаясь, в сторону своей избы. Катя обернулась. На крыльце соседнего дома стояла Аграфена. Она смотрела на убегающую женщину с выражением холодного презрения, а потом перевела этот ледяной взгляд на Катю. Улыбка, натянутая и фальшивая, появилась на ее морщинистом лице.

– Марфа наша... тронулась умом, – сказала Аграфена ровным тоном. – Горюет. Петруха ее, сосед, помер. Несчастный случай. Был неосторожен с животиной. – Она спустилась с крыльца и подошла ближе. – Видишь, дитятко? Вот к чему приводят дурные мысли и пьянство. Туман тут ни при чем. Он просто... туман. Красивый. – Она посмотрела в сторону болота, где белесая дымка уже начинала подниматься над черной водой. – Но слушай бабку Аграфену: сильные мысли, сильные желания... они тут не к добру. Земля старая. Чувствительная. Не тревожь ее. И Его не тревожь.

***

Катя не могла сидеть сложа руки. Ужас ночи, слова Марфы, холодная угроза в глазах Аграфены – все это толкало ее к действию. Она вспомнила про часовню на сваях. "Стражем" там жил Дед Селиван. Может, он знает что-то? Может, он не такой "тихий", как кажется?

Часовня стояла на самом краю, там, где твердая земля окончательно сходила на нет, превращаясь в зыбкую топь. Дощатый настил вел к ней от берега. Сваи, вросшие в трясину, были покрыты черной слизью и пузырящимся мхом. Сама часовня была крошечной, темной. Дверь, скрипя, поддалась. Внутри царили разруха и запустение. Обвалившаяся штукатурка, гнилые доски пола, пустые глазницы икон. Но в углу, у самого алтаря, где когда-то, наверное, стоял престол, был сложен аккуратный ворох сухой травы – подстилка. И на ней – несколько грубых деревянных фигурок, вырезанных ножом. Не куклы-обереги, а фигурки людей. И все они были... искажены страхом или болью. Одна фигурка была пронзена острой щепой. Другая – обмотана тонкой бечевкой, как паутиной. Третья – с лицом, покрытым глубокими насечками, напоминавшими шрамы Селивана.

Катя осмотрела стены. Под слоем грязи и копоти кое-где просматривалась роспись. Не святые лики, а что-то древнее, языческое. Спирали. Змеи. И странные символы, напоминающие завитки тумана. А на одной из уцелевших балок она увидела выцарапанные ножом или гвоздем слова. Старые, почерневшие. Она поднесла фонарик:

"Мшава. Он живет в топи. Старше леса. Старше камня. Дает силу. Берет плату. Желания – пища. Страхи – пища. Мысли – пища. Не смотреть. Не хотеть. Не бояться. Старейшины кормят. Чужаки. Свои, кто нарушил тишину. Договор. Молчание или смерть. Анна Петровна узнала. Хотела сбежать. Рассказать. Аграфена пожелала тишины. Он исполнил. Исполнил страх Анны. Утопить в трясине. Исполнил ее отчаяние за дочь (болезнь). Забрал дочь позже. Договор крепок. Плата – душа или разум. Я видел. Я выжил. Плата – речь. И память боли. Он всегда возвращается за СВОИМ".

Катя отшатнулась, как от удара. Кровь отхлынула от лица. Ужасные, ннемыслимые места... Но надпись была обрывочной, как крик в пустоту. Ей не хватало сути. Ее взгляд упал на грубые деревянные фигурки в углу, на искаженные лица страдания. И вдруг в тишине часовни, нарушаемой лишь бульканьем трясины под полом, обрывки знаний из дневника бабушки, слова Марфы, леденящие проявления тумана и эта надпись – сложились в чудовищную мозаику.

Мшава.

Это было имя? Или обозначение? Сущность была древнее людей в Моховом.Она возникла не из болота – она была его душой, его квинтэссенцией. Представьте бескрайнее, вечно гниющее болото, накапливающее в своих черных глубинах не только остатки растений и туш, но и эмоциональный осадок всего живого, что умирало здесь в страхе, отчаянии или ярости на протяжении тысячелетий. Голод, болезни, несчастные случаи, убийства – вся эта концентрированная боль и негативная энергия не рассеивалась. Она конденсировалась, ферментировалась в анаэробной мгле, под давлением трясины и времени, пока не обрела смутное, коллективное сознание. Сознание топи. Сознание гниения и поглощения. Мшава.Оно не мыслило категориями добра и зла. Оно было природной силой, аморальной и неумолимой, как сама смерть. Оно было древнее людей, оно спало задолго до их появления в этих местах, словно змей дремлющий под сенью сосновых веток, в ожидании пробуждения. Кто-то называл его божеством, кто-то проклятием, кто-то говорил,что это кара господня, но никто не был прав. Оно не было ни тем, ни другим. Его физическое проявление – тот самый "Живой Туман" – был не просто паром, а видимой частью этой сущности, ее "щупальцем", вытянутым из трясины. Он состоял из мельчайших капелек воды, насыщенных микроскопическими спорами гниения, продуктами разложения и сконденсированной психической энергией. Отсюда его молочно-белый, неестественно плотный вид, ледяная температура и сладковато-гнилостный запах – запах самой смерти и разложения, замаскированный под сладость болотных трав.

Мшава питалось сильными эмоциями. Особую страсть оно питало к эмоциям отрицательным: страху, отчаянию, ненавистью, жгучим желанием. Эти эмоции были для него как ферменты, катализаторы, заставляющие его споры активизироваться, расти, формировать структуры. Чем сильнее эмоция, чем ближе ее источник к туману (особенно ночью или в одиночестве), тем легче Мшава могло "ухватить" ее суть. Оно не исполняло желания в человеческом понимании. Оно материализовывало самую сильную, часто подсознательную мысль или страх человека, уловив их, и делало это буквально, извращенно и с катастрофическими последствиями. Петруха сильно желал избавиться от коз? Мшава материализовало это желание как смертельную ярость животных, усиленную его собственной агрессивной субстанцией (белая грязь на копытах). Исполнение было физической реакцией сущности на "пищу" – мысль.

Но за эту "услугу", за выброс энергии и формирование материи из тумана, Мшава брало плату.Платой была часть самого человека: его жизненная сила, здоровье, фрагмент души (радость, любовь), память, рассудок или даже сама жизнь. Чем масштабнее "исполнение", тем больше плата. Петруха заплатил жизнью. Марфа платила рассудком и страхом. Селиван – речью и вечной болью от шрамов (физическое воплощение платы?).

Предки Аграфены, отчаявшиеся выжить в гиблом месте, поняли: Мшаву нельзя победить. Можно лишь... договориться.Они нашли способ направить его аппетит. Договор был простым и страшным: Старейшины (ныне Аграфена) обеспечивают Мшаву "пищей".В мирные времена – сильными эмоциями самих жителей (их страхами перед Ним, их мелкими склоками и желаниями, которые оно могло "исполнить" в малых дозах, беря небольшую плату – болезни, неудачи). Но главное – чужаки. Те, кто забредал в Моховое. Их страх перед изоляцией, странностями деревни, самим болотом был мощным пиром для Мшавы. А если чужаков не было... то "свои", ставшие угрозой "тишине" и "порядку". Как бабушка Кати. Взамен Мшава "охраняло" деревню.Не из доброты. Изоляция (страх внешнего мира у жителей) гарантировала постоянный приток "пищи" внутри и отсутствие вмешательства извне. Оно делало Моховое непривлекательным, забытым, обходимым стороной. Аграфена и ее предки стали жрецами этого ужаса.Они поддерживали страх, плели обереги (которые не столько защищали, сколько метили деревню как владения Мшавы), направляли мысли жителей, а главное – решали, кого отдать Мшаве в случае необходимости.Они получали иллюзию контроля, власть над жалкими остатками деревни и... "исполнение" своих личных желаний по поддержанию "порядка".Желание Аграфены о "тишине" (то есть устранении бабушки) было исполнено Мшавой с чудовищной точностью, использовав страх Анны и ее отчаяние за дочь. Плату за это "исполнение" – болезнь и смерть дочери (матери Кати) – заплатила сама Анна (или ее род?), как и положено по дикой логике Мшавы. Аграфена же считала это необходимой жертвой во имя сохранения хрупкого равновесия и своей власти, и жизни

Мшава даровало старейшинам неимоверно долгую , но совершенно никчемную жизнь в пределах своих угодий. Аграфена, жила ровно столько, сколько могла быть полезной ему. Она боялась Мшаву фанатично, но и благоговела перед ним, видя в нем высшую силу болота. Ее "советы" с туманом и подношения травы – часть ритуала поддержания договора, попытка умилостивить или направить.

Катя поняла все. Деревня была не пристанищем, а кормушкой. Люди – не жителями, а скотом на убой или палачами для своих.А бабушка... бабушка просто узнала правду и захотела сбежать. И за это ее предали и отдали на растерзание древней, ненасытной силе болота. Правда была настолько чудовищной, что Катя почувствовала, как ее разум скользит в бездну. Ее стошнило прямо на гнилые доски часовни. Она выбежала на зыбкий настил, глотая ледяной, вонючий воздух, пытаясь вырваться из кошмара осознания. И столкнулась с ним. Дед Селиван стоял, преграждая путь обратно к деревне. Его единственный глаз смотрел на нее не с укором, а с немой, животной жалостью и предостережением. Он видел в ее глазах ужас понимания. Он знал, что теперь она – следующая.

Катя почувствовала тошноту. Она стояла на твердой земле, дрожа всем телом, как в лихорадке. Воздух после внезапного рассеивания тумана был неестественно чист, холоден и безжизнен. Давящая тишина висела над болотом и деревней, как саван. Ни кваканья лягушек, ни шелеста камыша – абсолютная, мертвая тишина, будто само место затаило дыхание.Деревня вдалеке казалась не просто спящей, а вымершей, окаменевшей под слоем этого зловещего покоя. Она не помнила, как побежала по дороге, спотыкаясь о корни, не оглядываясь. Не помнила, как добралась до машины, как завела двигатель, как вырвалась на лесную дорогу. Тело действовало на автопилоте, управляемое инстинктом бегства, пока разум был парализован ужасающей пустотой.

Она ехала. Лес сменялся полями, поля – редкими деревеньками. Солнце светило. Мир был обычным. Но Катя чувствовала себя не в своей тарелке. Как будто она смотрела на все через толстое, искажающее стекло. Она пыталась ухватиться за что-то знакомое, за якорь в этой внезапной пустоте. Лицо бабушки. Анны Петровны. Бабушка... Бабушка... В памяти – гладкая, холодная стена. Ни одной черты. Ни улыбки, ни морщинки, ни цвета глаз. Ничего. Только смутное понятие "бабушка", лишенное образа, тепла, любви. Паника, холодная и липкая, поднялась внутри. Мама. Лицо мамы... Тоже ничего. Только белый больничный халат и чувство беспомощности. Боль от их потерь? Она копнула глубже, искала ту старую, знакомую тяжесть на сердце, ту ноющую пустоту после смерти матери... И обнаружила лишь огромную, бездонную пропасть абсолютного ничего. Ни горя, ни тоски, ни любви. Выжженная пустота. Туман исполнил ее отчаянный крик буквально. "Забудь! Ничего не было! Я ничего не хотела!" Он забрал не просто память о событиях. Он вырезал саму любовь, саму боль, саму связь с этими людьми. Он выжег часть ее души, оставив лишь холодный пепел и ощущение чудовищной, невосполнимой утраты самой себя.

Она машинально посмотрела в зеркало заднего вида. Светло-серые глаза, всегда такие живые, отражающие мир, теперь смотрели на нее чужими, плоскими, почти безжизненными озерами.Пустыми. Вдруг ее взгляд упал на правое плечо. На темной ткани куртки выделялось несколько нитей странного, белесого мха.Он выглядел неестественно ярким на фоне ткани. Она попыталась стряхнуть его. Мох не упал. Нити будто прилипли,впившись микроскопическими невидимыми корнями в ткань. Она попробовала сдернуть его пальцами. Мох был холодным, как лед, и слегка влажным, пульсирующим под пальцами с едва уловимой, мерзкой жизнью. От него исходил слабый, но отчетливый запах – сладковатый, гнилостный, знакомый. Запах Мшавого болота. Запах Тумана. Паника, чистая и первобытная, ударила в виски. Она снова посмотрела в зеркало, пристально вглядываясь в свои глаза. На миг, всего на долю секунды, в серой глубине зрачков мелькнуло что-то... молочное, белесое, как сгусток тумана. Исчезло так же быстро, как появилось. Иллюзия? Отражение света? Но ощущение ледяной грязи на плече было слишком реальным. Катя резко, почти истерично, отвернулась от зеркала, вжалась в сиденье, нажав на газ. Машина рванула вперед, скрываясь за поворотом, унося с собой живого мертвеца.

Далеко позади, над бескрайним, жирным полотном Мшавого болота, там, где стояла часовня на сваях и изба Анны Петровны, из черной, пузырящейся трясины медленно, не спеша, как дым от вечного огня, поднялась тонкая, почти прозрачная струйка белого пара. Она вилась, набирая плотность, превращаясь в знакомый молочно-белый шлейф. Он не рассеивался. Он тянулся невидимой нитью вслед за удаляющейся машиной, как щупальце, как метка.

Тишина над болотом была уже не мертвой, а настороженной, насыщенной ожиданием. Туман вечен. Он исполнил желание. Он взял плату. Но договор, как знала Аграфена, был лишь приостановлен, а не расторгнут. Он всегда возвращается за СВОИМ. И ниточка мха на плече была лишь первым, неуловимым прикосновением его вечной, холодной хватки. Он выбрал новую жрицу, и корм, это он решит позже, ведь связь уже установлена и как бы далеко не отъезжала машина Екатерины, он всегда найдет к ней дорогу.


Рецензии